Глава восьмая

Мать Джона, Дорис Лодж, влюбилась в отца Джона, Пирса Уайта Джонсона, аризонского конезаводчика без роду, без племени, которого встретила в одной из конюшен Вирджинии и с которым снова случайно столкнулась на Манхэттене при выходе из гостиницы «Пьер», где он только что подписал свой первый контракт на пятизначную сумму на продажу семени племенных жеребцов. Она влюбилась в него, потому что эта случайная встреча показалась ей роковой, но главная причина была другая. Она любила слушать сказку, которую он ей постоянно рассказывал. Обычно это происходило после того, как они занимались любовью в однокомнатной квартирке Дорис, что располагалась на пятом, последнем, этаже в доме без лифта. Квартирка эта, оплата которой требовала от Дорис немалой изворотливости, была ее первым собственным жильем, и Дорис любила свою квартирку.

– Так вот, послушай, – говорил Пирс, начиная рассказ и потягиваясь всем своим белым мускулистым телом на комковатом матрасе кровати с балдахином и четырьмя медными шариками – единственной уступке изысканному воспитанию Дорис, – жила-была одинокая молодая наследница, которую отец держал взаперти в их загородном имении. А фамильную собственность окружала высокая кирпичная стена, увитая плющом.

– Как ее звали? – всегда спрашивала в этом месте Дорис. Это было частью ритуала.

– Мари-Элен.

– Как красиво, – говорила Дорис.

– Она и сама была красивая. Завидная невеста.

– Тяжело быть завидной невестой, – обычно вздыхала Дорис, а солнечный свет проникал сквозь окна, из которых были видны стены типичного кирпичного переулка, водяные цистерны, наверху – «Эмпайр стейт билдинг», внизу – полные помойные бачки. А волосы на теле Пирса обычно ловили солнечный свет и поблескивали, как сосульки.

– Именно, – добавлял Пирс. – Именно.

Живот у Пирса был тугим, как барабан, и Пирс просил Дорис стучать по нему пальчиками, пока он рассказывал.

– Словом, так или иначе, Мари-Элен день за днем придумывала планы бегства, но семья зорко следила за ней. Была нанята дополнительная стража, а верх кирпичной стены утыкали битым стеклом. Но вот однажды, когда Мари-Элен в отчаянии проходила по залам дома, она увидела старинную картину, написанную маслом и изображавшую охотника в лесу. Что-то в этой картине привлекло ее внимание.

– И что она увидела? Расскажи снова.

– Когда Мари-Элен посмотрела на молодого охотника, рослого парня, то заметила, что тот подмигивает ей. А потом он заговорил с ней и сказал: «Иди сюда, Мари-Элен, иди сюда, ко мне, в эту картину, эта картина – твой выход». Мари-Элен перепугалась. «Как я смогу жить в картине? – спросила она охотника. – Что мы будем есть?» Услышав это, охотник рассмеялся и ответил: «Здесь у нас будет все, что мы только пожелаем. Тут совсем другой мир. Ведь если ты будешь жить в картине, то сможешь навещать и другие картины. Пожалуйста, входи. Мне так одиноко».

– Мари-Элен сказала, что ей нужно подумать, но на следующий день вернулась к картине, одетая в платье для загородной прогулки и готовая войти в лес. «Мари-Элен, – спросил охотник, – так ты войдешь в картину и присоединишься ко мне?» И она ответила: «Да».

Пирс пользовался французской цитрусовой туалетной водой, аромат ее смешивался с сексуальным дымом его сигарет, который висел в воздухе, как весенний туман.

– Тогда охотник протянул руку, – продолжал Пирс, – и втянул Мари-Элен в картину, в свой лес, и оба медленно пошли навстречу друг другу, и Мари-Элен запечатлела поцелуй на его губах. Она достала что-то из своих карманов, и охотник спросил, что это, но она не ответила. Это были спички и флакон с бензином для зажигалки ее отца. Она расплескала бензин по полу особняка, зажгла спичку и бросила. Дом загорелся, и Мари-Элен сказала охотнику: «Давай уйдем отсюда. Пошли. Только не оглядывайся». И они ушли от полыхавшего пламени и от мира, куда теперь Мари-Элен не было возврата.

– Вот невеста и отыгралась! – говорила обычно Дорис.

Дорис и Пирс поженились против воли ее родителей. («Дорис, Дорис, у него ведь нет никаких родственников, никаких. Так жить не годится. И потом Джонсон – что это за фамилия?») Они поездили по миру и наконец остановились в Панаме, где у Пирса завязались деловые отношения, а Дорис забеременела. Однажды днем, будучи на восьмом месяце беременности, Дорис присутствовала на уроке икебаны в гостиной жены одного сотрудника фирмы «Нестле». Внезапно она упала на пол, корчась в предродовых муках, пронзительно вопя и не выпуская при этом из рук цинкового ведерка с неподстриженными веточками можжевельника. Джон появился на свет так мощно, стремительно и энергично – кондиционер сломался, и в комнате стояла страшная духотища, – что даже десятилетия спустя Дорис не могла переносить жару и вообще все, что напоминало тропики, перемещаясь по жизни из одного помещения с кондиционированным воздухом в другое. Джон родился на полу из красного дерева, окруженный тропическими цветами и ошарашенными женами сотрудников фирмы. В этот момент Пирс осматривал лошадей на Канарских островах. Его двухмоторный самолет попал в шторм, и с тех пор Пирс исчез.

Родные Дорис показывали всем своим видом, что уж они-то все знали наперед. Отец поселил ее в небольшой квартирке, выхлопотал малолетнему Джону детское пособие и взял на себя часть расходов на покупку еды и одежды. Золотые деньки кончилась для Дорис, так и не начавшись. В мыслях она видела себя нью-йоркской матроной. Ей надо было играть роль богатой – она была воспитана, чтобы быть богатой, – но богатой она не была, и это беспомощное положение определило ее жизнь. И все же она лелеяла память о Пирсе, глядя на красного, как ростбиф, младенца, надрывавшегося, как сцепление «шевроле».

Даже тридцать семь лет спустя, когда Джон повстречал Сьюзен Колгейт, он не упомянул о многих страницах истории семьи. Джон принадлежал к делаверскому клану Доджей, начинавших с пестицидов, затем перешедших к производству всевозможных агрохимических удобрений, клану, который в конце концов превратился в монстра, извергавшего из своего чрева все, начиная от мышеловок и апельсинового сока и кончая компонентами для производства ядерного оружия. Фирма была частной, и возглавлял ее дядя Дорис, Рейт, который управлял делами, оставаясь в Делавере.

Семья решила, хотя, разумеется, не высказала это в таких выражениях, что Дорис ненормальная, что она – финансовая обуза и что она сама умышленно нарушила негласные законы клана. Ее терпели на ежегодных семейных съездах, куда она часто приезжала одна, поскольку Джон был болезненным ребенком. Он проводил дома больше времени, чем в школе, и частенько валялся в больнице то с одним, то с другим заболеванием, но все это Дорис переносила спокойно.

– Собирайся, Джон, я должна отвезти тебя к врачу для очередного осмотра.

– Дай хоть позавтракать.

– Что это за оранжевую дрянь ты тут пьешь?

Она брала бутылку с напитком, который Джон упросил ее купить на прошлой неделе, и читала вслух:

– «Тэнг» – просто блеск. Надо будет мне попробовать его сегодня с джином.

– Это для астронавтов.

– Правда? Тогда я должна немедленно хлебнуть его, потому что днем я встречаюсь в гостинице «Сент-Морис» с Рейтом, и мне потребуется внеземная энергия, чтобы оторвать его от соблазнов Шестой авеню и уговорить хоть чуть-чуть увеличить наше пособие.

Она сделала глоток.

– Браво! А теперь – собирайся.

У Джона было развитое воображение, но болезнь зачастую ограничивала возможности мальчика пределами квартиры. Когда Дорис не было дома, Джон пробирался в комнату к матери и рылся в ее шкатулке. Там лежал панцирь черепашки, которую она съела за завтраком с Пирсом в Киото в 1961 году («Я чувствовала, как эта маленькая чертовка трепыхается у меня в глотке»); фотографии, сделанные до и после косметической операции по удалению жира с ягодиц («Жир на ягодицах – это проклятие семейства Лоджей, Джонси. Как хорошо быть мальчиком!»); меню ее свадебного ужина, написанное от руки шеф-поваром. Имелась также одна из детских пинеток малютки Джона, позолоченная, а не покрытая бронзой, несколько морских ракушек и куча призовых лент со скачек. Было также фото Дорис на водных лыжах вместе с Кристиной Форд, фото Пирса верхом на его призовой лошади по кличке Медовый Месяц, а также несколько других фотографий, среди которых был поблекший черно-белый снимок, почтительно вставленный в рамку. Похоже, снимали где-то неподалеку от конюшни – на заднем плане Пирс разговаривал с кем-то, – на переднем – Дорис рядом с Мари-Элен де Ротшильд, причем Мари-Элен подносит зажигалку к сигарете Дорис, а Дорис при этом коварно улыбается.

Для Джона было вполне естественным то, что его мать жила, не учась ничему полезному, не приобретая никаких навыков. Дорис предпочитала преследовать богатых мужчин, к чему ее и готовили в семье, прививая инстинкт крачек, каждый год мигрирующих с континента на континент. Джона это завораживало.

– Мам, почему ты всегда и везде летаешь на самолете?

– Что ты имеешь в виду, милый?

– Ну, как сегодня. Ты снова летала на самолете, хотя запросто могла взять машину.

Дорис действительно предпочитала летать, даже если место, куда она летала, располагалось неподалеку.

– Милый, мужчина никогда не признается женщине в том, что он не хочет заплатить за авиабилет или нанять самолет. Мужчина скорее согласится целый месяц есть томатный суп, чем откажется нанять вертолет, чтобы слетать в Коннектикут с дамой. А проще всего самой заказать самолет, а потом попросить мужчину расплатиться, когда ты уже долетела.

В устах Дорис подобное заявление не звучало цинично. Ее приучали к этому с младенчества.

Родня относилась к Джону несколько добрее, чем к Дорис, поскольку семьи часто предпочитают перескакивать через поколения, когда речь заходит о распределении симпатий, а Джон был симпатичным, любезным, хоть и робким мальчиком. Проводя из-за болезней много времени в постели, он поглощал дневные программы телевидения в огромных дозах – он смотрел телевизор куда больше, чем обычный американский подросток. Джон смотрел все без разбора. Благодаря телевизору он приобрел словарный запас и жизненный опыт, не свойственные другим в его возрасте. Родственники приносили ему подарки и незаметно совали конверты с деньгами. Джон всегда благодарил их за эти приношения, но, стоило родственникам уйти, тут же отдавал всю наличность Дорис. Она прятала ее в сумочку для шальных денег, хранившуюся вместе с ее оп- и поп-артовской дребеденью, которая с каждым годом становилась для нее все дороже.

Дорис нравились живописные мужчины. Ей нравились мужчины, живущие в живописных полотнах. Этим мужчинам Дорис тоже нравилась поначалу, пока они думали, что смогут на ее деньги выбраться из этих полотен, но обычно, примерно месяца через три, когда выяснялось, что Дорис не состоит в лиге Марии Агнели, они изящно ее бросали. Каждый раз происходило одно и то же. Дорис прекрасно видела эту закономерность, но не усваивала уроков – так же и в сериалах злоключения ничему не учат героев.

Джону Дорис весьма откровенно рассказывала о своей семье, об источниках ее процветания и о той роли, которую семья играла во всеобщей схеме мироздания. Джон прищуривал глаза и старался образно представить себе Корпорацию Лодж, и она виделась ему крупным больным животным – кашалотом, все клетки которого заражены смертельными вирусами.

– Дорогой, вся деятельность Корпорации Лодж пагубна. Их пищевые продукты малопитательны и скоро портятся. Дети, которых растят на детском питании Корпорации Лодж, быстро заболевают и умирают. Электроника Лодж перегорает, взрывается и быстро выходит из строя. Фабричные рабочие Лоджа тысячами отравляются, вдыхая пары растворов, используемых при изготовлении обуви Корпорации Лодж, обуви, в которой, к слову, те, кто ее носит, почти всегда выглядят нелепо, хромают и страдают грибковыми заболеваниями. Всевозможные отделения Корпорации Лодж предоставляют жалкие пародии услуг по сверхраздутым расценкам. Деньги необходимы Корпорации на взятки лидерам профсоюза, а также на наркотики, меховые шубы и поездки на Багамские острова жен управляющих. Лодж – это язва на теле общества, разъедающая его и высасывающая из него жизненные соки.

– А что производят Лоджи, мам? – приставал, бывало, к матери Джон.

– Лучше спросить, дорогой, чего они не производят. Лодж может производить все, что угодно. Для него нет ничего святого: детские сигареты, душегубки, молочные продукты, уже сделанные просроченными, автостоянки размером с Ватикан. Лодж все сделает, только попроси. Всякий раз, когда кто-нибудь в Америке плачет или умирает, Лодж ухитряется с этого что-то поиметь. Таков Лодж, мой милый.

Когда Джону было четырнадцать, у него возникли проблемы с дыхательными путями, и он провел в постели без малого год, пока врачи лечили его легкие и бронхи. Джон смотрел телевизор, читал, болтал с Дорис – друзей у него не было, а многочисленных двоюродных братьев и сестер предусмотрительно держали от него подальше. Приходившие на дом учителя знакомили его с основными курсами. Тупым Джон не был, но не был и гением. Он любил свой мир и не возражал против того, что мир этот ограничен.

Однако Джон не раз задумывался над тем, как он будет возмещать потерянное время. Предположим, он выздоровеет – как сможет он тогда догнать остальных детей, которые каждый день жили в большом мире: бегали за мячом, воровали по мелочам в магазинах? Представления Джона о нормальной детской жизни были скудными и отрывочными. И он переживал за Дорис, которой никак, хотя она каждый раз была к этому очень близка, не удавалось «отхватить себе мужчину». Будет ли она когда-нибудь счастлива? Что он может сделать, чтобы в ее жизни появилась любовь? Телевизор внушил Джону, что любовь – средство от всех недугов.

Дорис старалась всегда быть веселой и невозмутимой. Джон был постоянной величиной в ее жизни, которую семья не могла у нее ни отобрать, ни уменьшить. С ее точки зрения, чем больше времени Джон проводил перед телевизором вдали от хулиганов, токоведущих рельсов и подозрительных мужчин в плащах, тем лучше.

Год, проведенный в постели, был, безусловно, самым долгим годом в его жизни. Когда Джон стал старше и начал знакомиться с другими людьми, которые многого достигли в жизни, он каждый раз узнавал, что на всех на них когда-то в ранней молодости смерть или недуг наложили такой сильный отпечаток, что впоследствии они выкладывались наполную, твердо зная, что самый страшный грех – это потратить жизнь впустую. Болезнь Джона научила его ценить крайности.

Когда Джон уже шел на поправку после года болезни, дядюшка Рейт попытался провести спекуляцию на рынке серебра Соединенных Штатов и не только разорился, но и вовлек семью в скандал, охвативший сорок шесть штатов, большую часть Европы, отдельные районы Азии и даже каким-то непонятным образом Антарктиду. Через день Дорис с Джоном оказались без крыши над головой. Неделю спустя Рейт повесился у себя в Делавере. В какой-то степени Дорис почувстовала облегчение: больше ей не надо было играть в семейные игры.

Незадолго до того как отключили телефон, Дорис успела сделать несколько звонков. На деньги из заначки она купила два билета на поезд до Лос-Анджелеса, а с вокзала их забрала машина и довезла до Беверли-Хиллз, где они разместились в доме для гостей Ангуса МакКлинтока, отца Айвана, кинопродюсера, который когда-то чуть было не женился на Дорис, но у него так и не хватило духу. Хотя обручального кольца не было, они долгие годы сохраняли дружеские и близкие отношения – так мать с сыном нашли убежище, подальше от Делавера и разгневанных семей, которые сыпались с неба, как стая горящих птиц.

Ангус показал им дом, и в тот момент, когда он передавал Дорис ключи, произошло нечто странное. День близился к концу, и солнце стояло невысоко над холмом. Кожа Джона приобрела золотой оттенок, недостижимый на Манхэттене, и Дорис была поражена, увидев сына юным позолоченным принцем. Неожиданно она сказала:

– Знаешь, Джон, мне кажется, ты больше не будешь болеть. Все позади.

– Тебе правда так кажется?

– Да, да – позади. Ты попал на золотую землю, мой мальчик.

– Но все может вернуться в любую минуту.

– Нет, все прошло.

Дорис посмотрела на Джона, перевела взгляд на Ангуса и произнесла молитву: «Господи, не оставь меня в этом». Они вошли в свой новый дом.

Загрузка...