Глава 2 Харроу

Мне едва минуло двенадцать, когда я шагнул в хмурый мир экзаменационных испытаний, по которому мне предстояло блуждать ближайшие семь лет. Экзамены были и впрямь испытанием для меня. Самые милые учительскому сердцу предметы неизменно оставляли меня равнодушным. Я бы предпочел, чтобы меня погоняли по истории, поэзии, усадили за написание эссе. Экзаменаторы же ставили превыше всего латынь и математику. А решали-то все они. И по этим двум предметам они всегда задавали такие вопросы, на которые я не мог придумать удовлетворительного ответа. Я бы хотел, чтобы меня спросили что-то, что я знал. Но меня постоянно спрашивали о том, чего я не знал. Я горел желанием выложить свои знания, а меня правдами и неправдами пытались уличить в невежестве. Такое отношение привело к одному: я скверно показывал себя на экзаменах.

И особенно — на вступительных экзаменах в Харроу. Впрочем, директор, мистер Уэлдон, терпимо отнесся к моей латинской прозе: он проницательно оценил мое общее развитие. Это тем более примечательно, что в письменной работе по латинскому языку я не смог ответить ни на один вопрос.

Сверху страницы я написал свое имя. Ниже поставил номер вопроса — 1. Хорошо подумав, заключил единицу в скобки — (i). Но не сумел припомнить ничего хоть мало-мальски относящегося к делу. Между тем ниоткуда появилась клякса с разводами. Целых два часа я взирал на эту грустную картину, пока милосердные младшие учителя не забрали у нас работы и не отнесли их на директорский стол. По моим скромным проблескам знаний доктор Уэлдон заключил, что я достоин поступления в Харроу. Это делает ему честь. Он показал, что может глядеть вглубь, не довольствуется письменными свидетельствами. Я всегда сохранял к нему глубочайшее уважение.

По его распоряжению в положенный срок меня определили в третью (низшую) группу четвертого (ниже не было) класса. В списке поступивших фамилии напечатали в алфавитном порядке, и поскольку моя полная фамилия, Спенсер-Черчилль, начинается с буквы «С», алфавит меня не выручил. Я был лишь третьим с конца списка, и то те двое, как ни печально, почти сразу выбыли из школы — по болезни или еще почему.

В Харроу и Итоне перекличка проводится по-разному. В Итоне мальчики сбиваются в кучу и поднимают шляпы, когда их выкликивают. В Харроу они вереницей идут мимо учителя в школьном дворе и по очереди откликаются. Моя ничтожность выявилась самым отвратительным образом. Это был 1887 год. Лорд Рэндольф Черчилль только что оставил посты лидера палаты общин и канцлера казначейства и еще не ушел с переднего края политики. Перед школой обычно собиралось множество народу — поглядеть, как я марширую со всеми, и до меня часто долетало дерзкое: «Да он самый последний!»

В «хвосте» я продержался почти год. Но, застряв на низшей ступени, я получил громадное преимущество перед умниками. Они все продолжали постигать латынь, греческий и прочие такие же прекрасные вещи. А меня учили английскому языку, ведь такие тупицы только и могут освоить что английский язык. Мистер Сомервелл — прекраснейший человек, которому я многим обязан — был поставлен учить слабоумных самому презренному делу, а именно писать по-английски — не более того. Он это умел. Он преподавал, как никто другой. Мы не только учились доскональному грамматическому разбору, мы постоянно занимались анализом английского языка. У мистера Сомервелла была своя метода. Он брал достаточно длинное предложение и разбивал его на составные части, выделяя их черными, красными, синими и зелеными чернилами. Подлежащее, сказуемое, дополнение; относительные, условные предложения, соединительные и разделительные союзы! У каждого свой цвет и свои скобки. Это было натаскивание. Мы занимались почти ежедневно. И поскольку я оставался в третьей группе четвертого класса втрое дольше остальных, я втрое больше занимался всем этим. И с большим толком. Я постиг самую суть обычной британской фразы, а это дорогого стоит. И когда позже моим однокашникам, понабиравшим призов и наград за переводы прелестных латинских стихов и лаконичных греческих эпиграмм, пришлось вернуться к обычной английской прозе, чтобы зарабатывать на жизнь или делать карьеру, я никоим образом не чувствовал себя в невыгодном положении. Естественно, я держу сторону мальчиков, которые учат английский язык. Я бы всех мальчиков заставил учить английский язык, а потом пусть те, что поумнее, вознаградят себя латынью и угостятся греческим. И единственное, за что я бы их порол, — это за незнание английского. И порол бы нещадно.

Я поступил в Харроу в летний семестр. В школе был огромный плавательный бассейн, другого такого я не видел. Он скорее походил на излучину реки, и через него были перекинуты два мостика. Там мы прохлаждались часами, купались, и загорали, и ели большие булки на горячем асфальтовом бортике. Естественно, так и подмывало подкрасться к голому приятелю, еще лучше неприятелю, и спихнуть его в воду. Я понаторел в этой забаве с ребятами моего роста — или помельче. И однажды, не пробыв в школе и месяца, я высмотрел стоявшего у самого края задумчивого мальчика, накрывшего плечи полотенцем. Он был не крупнее меня, и я решил, что это легкая добыча. Подкравшись и из гуманных соображений — чтобы осталось сухим — сорвав с него полотенце, я толкнул его. И обомлел, когда из пены возникло разгневанное лицо и существо, явно обладавшее исполинской силой, устремилось к берегу, яростно работая руками. Я пустился наутек, но увы… Быстрее ветра преследователь настиг меня, скрутил и швырнул на самое глубокое место. Скоро я выбрался на сушу, и меня окружила возбужденная малышня. «Тебе крышка, — наперебой затараторили они. — Знаешь, что ты наделал? Это же Эмери из шестого класса. Староста группы, чемпион по гимнастике, он еще в футбольной сборной». Они продолжали перечислять его славные, достойные поклонения титулы, не забывая напоминать о грозившем мне страшном возмездии. Я содрогался не столько от ужаса, сколько оттого, что посягнул на святое. Откуда мне было знать о его величии, если он был с полотенцем и вообще маленький. Я решил немедленно извиниться. Трепеща, приблизился я к триумфатору.

— Извини, — сказал я, — я думал, ты из четвертого класса. Ты такой маленький. — Он не удовлетворился этим, и я с одушевлением прибавил: — Мой отец тоже маленький, а он великий человек. — Тут он рассмеялся и, высказав несколько соображений о моем «нахальстве» и посоветовав впредь вести себя осторожнее, махнул в знак того, что инцидент исчерпан.

Много позже, когда три года разницы в возрасте были уже не так важны, я имел удовольствие часто видеться с ним. Много лет мы бок о бок трудились в Кабинете.

Все были задеты, когда я, прозябавший на низшей ступени учебной лестницы, единственный из всей школы получил приз, прочитав перед директором тысячу двести строк из «Песен Древнего Рима» Маколея — без единой запинки. Вдобавок я успешно прошел подготовительный военный экзамен, оставаясь последним учеником. Этот экзамен потребовал от меня крайнего напряжения сил, ведь многие недосягаемые отличники проваливались. И еще помог случай. Мы знали, что среди вопросов будет задание начертить по памяти карту какой-нибудь страны. Накануне вечером, завершая подготовку, я высыпал в шляпу бумажки с названиями всех имевшихся в атласе карт, вытянул Новую Зеландию и нагрузил свою неплохую память географией этого доминиона. И пожалуйста, первым вопросом в моем листе стояло: «Начертите карту Новой Зеландии». В Монте-Карло это называлось бы en plein[3] и мне бы причитались тридцать пять моих ставок. Впрочем, и за экзамен я получил превосходнейшие оценки.

Я уже нацелился на военную карьеру. Своим влечением я был целиком обязан моей коллекции солдатиков. У меня их было почти полторы тысячи. Все одного роста, все британцы в составе пехотной дивизии и кавалерийской бригады. Мой брат Джек командовал неприятельской армией. По договору о сокращении вооруженных сил его войско состояло из одних туземцев и им не полагалась артиллерия. Важный момент! Я имел в распоряжении только восемнадцать полевых пушек помимо крепостных. Остальные службы были полностью укомплектованы — кроме одной, ее недостает всякой армии: транспортной! Старинный приятель отца сэр Генри Драммонд Вулф, восхитившись моим боевым порядком, отметил указанный недостаток и дотировал некоторую сумму, позволившую отчасти восполнить недостачу.

Настал день, когда с официальной инспекцией явился мой отец. Все части были изготовлены к атаке. Зорким глазом, обворожительно улыбаясь, он двадцать минут обозревал театр военных действий (картина в самом деле была впечатляющая), а потом спросил, не хочу ли я определиться на военную службу. Подумав: «Это же чудо — командовать армией», я выпалил: «Да», — и был пойман на слове. Годами я считал, что отцовский опыт и интуиция распознали во мне военную косточку. А оказывается, как мне сказали позже, он так решил, потому что, по его наблюдениям, для адвокатуры я умом не вышел. Как бы то ни было, игрушечные солдатики повернули всю мою жизнь. С этого времени все мое обучение было нацелено на то, чтобы поступить в Сандхерст и потом специализироваться в военном деле. Все прочее мне предстояло добирать самому.


Я проучился в Харроу четыре с половиной года, из них три года в военном классе. Меня взяли туда благодаря предварительному экзамену. В классе были учащиеся средних и последних классов, все разного возраста, и всех готовили к экзаменам в Сандхерст либо Вулидж. Обычного перевода из класса в класс у нас не было, поэтому я по-прежнему оставался где-то в конце школьного списка, хотя со мною рядом занимались почти одни пятиклассники. Официально я так и не вырос из младших классов и потому не имел своего «салаги». Когда по прошествии времени я стал «третьегодником», то бросил прислуживать старшим ученикам, а поскольку я был взрослее мальчиков одного со мной положения, то меня назначили надзирающим за «салагами». Это была моя первая ответственная должность, в мои обязанности — почетные обязанности — входили: учет всех «салаг», составление графиков «кому — что — когда» и размещение этих графиков в комнатах классных старост, футбольных и крикетных чемпионов и прочей нашей аристократии. В этой роли я пребывал более года и, в общем, не роптал.

Между тем я нашел прекрасный способ справляться с латинскими переводами. Меня всегда убивала возня со словарем — точно как с телефонной книгой. Нетрудно открыть его на более или менее правильной букве, но потом приходится листать взад и вперед, сверху вниз пробегать глазами столбцы и зачастую убеждаться в том, что от нужного слова ты отстоишь на три-четыре страницы. Меня это выматывало, хотя другим давалось без труда. И я заключил союз с мальчиком из шестого класса. Он был очень умный и мог читать по-латыни, как по-английски. Горация, Овидия, Вергилия и даже эпиграммы Марциала он щелкал как орешки. Мое ежедневное задание составляло десять-пятнадцать строк. Обычно час-полтора я разбирался с ними, а потом обычно оказывалось, что я дал маху. Зато мой приятель в пять минут растолковывал все слово за словом, а очевидное я запоминаю накрепко. В свою очередь, у шестиклассника были такие же трудности с написанием эссе для директора, как у меня с этими загадочными латинскими кроссвордами. Мы договорились, что он будет делать мои латинские переводы, а я писать за него эссе. Соглашение действовало безупречно. Латинист был совершенно удовлетворен моими работами, и у меня больше оставалось утреннего времени на себя. Примерно раз в неделю я должен был сочинять эссе для моего друга-шестиклассника. Обычно я расхаживал по комнате и диктовал, как делаю это сейчас, а он сидел в уголке и записывал за мной. Несколько месяцев мы горя не знали, но однажды нас чуть не разоблачили. Одно такое эссе отметили. Его представили самому директору, тот вызвал к себе моего приятеля, похвалил работу и стал заинтересованно обсуждать поднятую тему.

— Меня заинтересовало вот это место. Думается, вы могли дальше развить свою мысль. Скажите, что конкретно вы имели в виду?

Несмотря на дикие ответы, доктор Уэлдон еще некоторое время не сдавался и довел моего сообщника до судорог. Впрочем, не желая менять похвалу на хулу, он наконец отпустил его, заметив:

— Пишете вы лучше, чем говорите.

Приятель пришел ко мне с такой миной, будто едва избежал гибели, и с тех пор я был начеку и держался хорошо наезженной колеи.

Ко мне доктор Уэлдон проявлял дружеское участие: зная, что я не в ладу с классиками, он решил сам помочь мне. При уйме его обязанностей он трижды в неделю, выкроив четверть часа перед вечерней, лично занимался со мной. Со стороны директора это была невероятная милость, ведь если он и учил кого, то разве что старост или особо выдающихся учеников. Я гордился такой честью и гнулся под тяжестью бремени. Если читатель когда-нибудь приникал к латинской прозе, то уже на самом раннем этапе его подстерегала встреча с ablativus absolutus и другой, явно не слишком уважаемой грамматической конструкцией: quum в связке с plusquamperfectum conjunctivi. Я всегда предпочитал quum. Конечно, с ним получается длиннее и утрачивается столь ценимая всеми емкость и энергия латинского языка. Зато избегаешь многих ловушек. Я часто бывал не уверен, кончается ли ablativus absolutus на i, е, о, is или ibus, а правильному выбору придавалось огромное значение. Напутать с этими окончаниями значило причинить доктору Уэлдону почти физическое страдание. Помню, впоследствии мистер Аскуит точно так же кривился, когда на кабинетских дебатах я щеголял надежной латинской цитатой из моих скудных запасов. Тут было не раздражение, а именно пронизывающая боль. Директора, прибавлю, обладают куда большей властью, чем все премьер-министры, вместе взятые. Так что эти вечерние четверть часа добавляли немало тревоги в мою и без того неспокойную жизнь. К моему великому облегчению, провозившись со мной почти целый семестр, он оставил свои начатые с наилучшими намерениями, но напрасные труды.

Сейчас я выскажу некоторые соображения о латинском языке, возможно годящиеся и для греческого. В рассудочном языке, вроде английского, важные слова соединяются и соотносятся между собой посредством подсобных маленьких слов. Римляне в своем суровом древнем мире сочли бы такую языковую модель вялой и непригодной. Их устраивало одно: чтобы структуру каждого слова определяли его соседи в соответствии с разработанными правилами, учитывающими разные условия, при которых оно может употребляться. Несомненно, такой язык выглядит и звучит выразительнее, нежели наш. В предложении все подогнано, как в отлаженном механизме. Каждую фразу можно плотно набить смыслом. Это был непростой труд, даже для тех, кто не знал иного способа выражения, но ясно, что через него римляне, как и греки, легко и красиво утвердили свою посмертную славу. Они были первопроходцами в сфере идей и литературы. Открывая очевидные истины, касающиеся жизни и любви, войны, судьбы и нравов, они придавали им чеканную форму афоризмов и эпиграмм, к чему их язык был так хорошо приспособлен, и таким образом получали на них вечный патент. Этим они славятся. Ничему сказанному здесь меня не учили в школе. До всего этого я дошел сам в последующей жизни.

Но еще школьником я сомневался в том, что классики достойны быть фундаментом нашего образования. Мне говорили, что чтение Гомера — наилучшее отдохновение для мистера Гладстона, и я думал: так ему и надо; еще говорили, что классики скрасят мои преклонные годы. Я выражал сомнение, и тогда они прибавляли, что классические языки помогают писать и говорить по-английски. И ссылались на множество сегодняшних слов, пришедших из латыни или греческого. Ведь легче употреблять такие слова, зная их истоки. Практической пользы я отрицать не мог. Но ведь сейчас и это перечеркнули. Иностранцы и шотландцы сообща так коверкают произношение латинских слов, что от английского их теперь отделяет пропасть. Одна из наиболее сильных и часто приводимых мною цитат — «Veni, vidi, vici» — сплошь и рядом нагло перевирается. Распространителей этого зла должно ожидать наказание.

Загрузка...