Парламент возобновил свою работу в последних числах февраля, и тут же его сотрясли ожесточенные дебаты. Заседания в палате общин подробно освещались прессой, и избиратели внимательно следили за их ходом. Важнейшие вопросы дебатировались с неослабным жаром по три дня. Успевали выступить все главные ораторы, а под конец схлестывались ведущие партийные тяжеловесы. Палата обычно заседала до полуночи, и с 9.30 зал уже был переполнен. Мистер Бальфур в качестве спикера палаты обычно подводил итог важнейшим дебатам, и главы оппозиции, с десяти до одиннадцати излагавшие суть своей позиции, с одиннадцати до двенадцати выслушивали исчерпывающий ответ. Того, кто пытался взять слово после завершающих выступлений лидеров, заглушали громким ропотом.
Было огромной честью участвовать в обсуждениях прославленной ассамблеи, в течение многих веков ведшей Англию сквозь бесчисленные опасности к имперскому могуществу. И хоть последние месяцы я только тем и занимался, что выступал перед большими собраниями, того, что я считал главным своим испытанием, я ожидал с благоговейным трепетом и с нетерпением. Короткую зимнюю сессию я пропустил и потому всего четыре дня провел в парламенте, прежде чем взять слово. Нет нужды говорить о муках, в которых рождалась моя речь, равно как и об усилиях, предпринятых мною, чтобы она звучала не вымученно. Дебатировался вопрос о возможных исходах войны — единственный, по которому я был способен компетентно высказаться. Со всех сторон на меня сыпались советы. Одни говорили: «Выступать еще не время, подожди месяц-другой, пока не освоишься в парламенте». Другие возражали: «Это же твоя тема. Не упускай такой случай». Меня остерегали от излишней запальчивости, которая может оскорбить палату, готовую оказать мне благожелательный прием. Еще умоляли не злоупотреблять цветистыми банальностями. Самый лучший совет дал мне мистер Генри Чаплин, пророкотавший звучным своим голосом: «Не торопитесь, как следует разверните свои тезисы. Если у вас есть что сказать, палата вас выслушает».
Я узнал, что входящий в силу молодой защитник буров из Уэльса — чуть ли не самая главная наша «заноза» и источник постоянного беспокойства для лидеров либералов — Ллойд Джордж, видимо, будет держать речь часов в девять.
Он собирался предложить умеренную поправку к закону, но в тот день или позже — было неизвестно. Я так понял, что при желании смогу выступить вслед за ним. В то время — а признаться, и долгое время спустя — я не мог произнести ничего путного (не считая коротких ответных реплик), не написав это заранее на бумаге и не выучив наизусть. Я не имел обычной для университетских студентов практики обсуждения разных тем в дискуссионных клубах. Мне надо было попытаться предвосхитить ситуацию и заготовить несколько вариантов на всякий случай. Вот почему я явился в палату, так сказать, с колчаном, полным стрел самых различных конфигураций и размеров, часть которых, как я надеялся, попадет в цель. Озабоченность мою вызывало и неведение того, что собирается делать мистер Ллойд Джордж. Но я рассчитывал, что заготовленный мною текст покажется естественным ответом на его слова.
И час настал. Я сел на угловое место над проходом прямо за спинами членов кабинета, как раз там, откуда мой отец объявил о своей отставке. Слева от меня сел мой доброжелатель и консультант, многоопытный парламентарий мистер Томас Гибсон Бауле. К девяти часам зал палаты начал наполняться. Ллойд Джордж произносил свою речь с третьей скамьи вниз от прохода, с мест оппозиции, где его окружала горстка уэльсцев и радикалов и поддерживала сзади партия ирландских националистов. Он начал с того, что не будет пока вносить свою поправку, а выступит по основному вопросу повестки дня. Слыша одобрительные крики «кельтской окаемки», он воодушевился и заговорил вдохновенно и даже яростно. Я силился придумать фразу, которую можно было бы использовать в качестве связки, когда Ллойд Джордж закруглится. Слабые плоды моих потуг мгновенно устаревали. Меня охватила тревога, я был даже близок к отчаянию, которое едва сдерживал, стараясь глубоко дышать. И тут мистер Бауле шепнул мне: «Вы можете сказать так: „Вместо того чтобы демонстрировать неумеренную ярость, лучше было бы внести умеренную поправку“». Слова эти показались мне небесной манной в пустыне. И прозвучали они как раз вовремя, потому что, к моему удивлению, оппонент мой вдруг сказал, что «сворачивает выступление, так как палате, без сомнения, не терпится услышать нового своего члена», и, сделав этот куртуазный жест, тут же сел.
Поспешно вскочив, я повторил придуманную Баулсом спасительную фразу, вызвав всеобщее оживление. Ко мне вернулась храбрость, и я без оглядки понесся вперед. Ирландцы, в презрении к которым я был воспитан, оказались прекрасной аудиторией. Они помогали мне своими замечаниями и не позволяли себе ничего, что, по их мнению, могло бы мне помешать. Казалось, они даже не обиделись на шутку, которую я отпустил на их счет. Но когда я произнес: «…буры, которые сражаются в открытую, а будь я буром, я, надеюсь, тоже сражался бы в открытую…», мой взгляд привлекло какое-то движение скамьей ниже. Мистер Чемберлен, наклонившись к своему соседу, шепнул ему что-то, чего я не расслышал. Позднее я узнал от Джорджа Уиндхема, что сказал он следующее: «Вот так теряются места в парламенте!» Но берег уже маячил невдалеке. Энергично барахтаясь, я поплыл к нему и вскоре выкарабкался на сушу, еле дышащий и мокрый, образно говоря, как мышь, но живой. Все были ко мне добры и внимательны. В ход пошли обычные укрепляющие средства, и я сидел в блаженном оцепенении, пока не набрался сил, чтобы доплестись до дому. В целом выступление мое было принято благосклонно. Хоть многие и догадались, что шпарил я свою речь наизусть, но мне это простили за мое усердие. Палата общин, хоть и сильно изменившаяся, все еще продолжает оставаться коллективным верховным правителем, всегда снисходительным к тем, кто гордится своей службой ему.
После этих дебатов я познакомился с мистером Ллойдом Джорджем. Нас представили друг другу в баре палаты общин. Поздравив меня, он сказал:
— Судя по вашим чувствам, вас ослепляет блеск Британской империи.
Я ответил:
— А вы смотрите на нее слишком издалека.
Так началось наше долгое сотрудничество, выдержавшее множество испытаний.
С тех пор только две мои речи в этом парламенте имели такой же успех, и обе они были произнесены в первые месяцы моего членства. Военное министерство назначило командующим бригады в Гибралтаре некоего генерала Колвилла. Когда дело уже было сделано, всплыли подробности одного годичной давности сражения в Южной Африке, в котором генерал, по мнению министерства, проявил себя не лучшим образом. Его сняли с командования. Оппозиция защищала Колвилла и возмущалась этой запоздалой расправой. В часы подачи запросов поднялся шум, и на следующую неделю были назначены дебаты. На этой территории я чувствовал себя как рыба в воде и к тому же имел время выбрать наиболее эффективную линию защиты. Дебаты начались для правительства неудачно, со всех сторон сыпалась критика. В те дни поражение в дебатах было несчастьем для администрации, даже очень сильной. Считалось, что это компрометирует партию. Министры страшно расстраивались, когда чувствовали, что Харкурт, Аскуит, Морли или Грей пробивают брешь в их обороне. Тут кстати явился я со своей, как все поначалу подумали, полемической речью; на самом же деле это был лишь результат счастливого предвидения того, куда повернут дебаты. По существу, я защитил правительство при помощи аргументов, которые одобрила оппозиция. Консерваторы остались довольны, либералы рассыпались в похвалах. Мой все более близкий друг Джордж Уиндхем, ставший теперь министром по делам Ирландии, передал мне лестные отзывы о моем выступлении, исходившие из самых высоких министерских кругов. Словом, я приобрел некий статус в палате.
И вместе с тем я обнаружил, что явно расхожусь с магистральной линией консерваторов. Я был всецело за войну, разгоревшуюся тогда опять, но приобретшую характер беспорядочный и хаотичный. Я считал необходимым воевать до победного конца, для чего задействовать больше живой силы и лучше организовать ее. Мне казалось разумным использовать индийский корпус. В то же время я восхищался отчаянным сопротивлением буров, осуждал чинимые над ними насилия и надеялся на то, что им будет дарован почетный мир, который навечно связал бы нас с этими храбрецами и их вождями. Поджог ферм я считал отвратительным самоуправством. Я протестовал против казни командующего Шиперса и, возможно, способствовал помилованию командующего Круитзингера. Расхождение мое с господствовавшим мнением простиралось и на более общие вопросы. Когда военный министр сказал: «В воинственную державу нас превратил случай. Теперь мы должны приложить усилия, чтобы таковой остаться», я был возмущен. Я считал, что нам следует положить войне конец с помощью силы и великодушия и поскорее вернуться на тропу мира, разумной экономии и реформ. Хотя я и пользовался привилегией общаться в свете с большинством вождей консервативной партии, хотя мистер Бальфур и проявлял ко мне неизменную доброту и расположение, хотя я и виделся с мистером Чемберленом и слышал его свободные и непредвзятые суждения по самым разным вопросам, я упорно склонялся влево. Розбери, Аскуит, Грей и в особенности Джон Морли, как мне казалось, понимали меня гораздо лучше, чем понимало мое собственное партийное руководство. Я восхищался интеллектуальной мощью этих людей, вдохновляющей широтой их общественных взглядов, не придавленных грузом практических соображений.
Читателю не следует забывать о том, что, не пройдя курса в университете, я не имел за спиной школы юношеских споров и дискуссий, когда мнения формируются или претерпевают изменения свободно, в атмосфере счастливой безответственности. Я был уже известным политическим деятелем и, по крайней мере, сам придавал большое значение всему, что я говорил и что часто тиражировалось прессой. Мне хотелось направить консервативную партию в сторону либерализма. Я выступал против оголтелого национализма и сочувствовал бурам. Не разделяя полностью взглядов обеих партий, я был так неопытен, что полагал свою задачу лишь в том, чтобы, выработав правильную точку зрения, бесстрашно ее выражать и отстаивать. Верность своим идеям я почитал превыше всякой другой верности. Я не придавал значения партийной дисциплине и принципу единства партии, не считал нужным послушно жертвовать ради них своим мнением.
Третья моя речь была посвящена весьма серьезной проблеме. Военный министр мистер Бродрик обнародовал свой широкомасштабный проект реорганизации армии. Он предложил все воинские формирования — регулярные войска, добровольцев и милицию — разбить на шесть армейских корпусов, что свелось бы в конечном счете к простой канцелярской перетасовке. Я решил выступить с критикой проекта, присовокупив к этому вопросы бюджетных ассигнований. Речь свою я готовил полтора месяца и выучил назубок, так что мог начинать ее с любого места и двигаться в любом направлении. На дискуссию отвели два дня, и, по счастью и благодаря расположению ко мне спикера, мое выступление состоялось в одиннадцать часов первого дня. Б моем распоряжении был час до полуночи, когда предполагалось провести голосование по другому вопросу. Зал был полон, все места заняты, и меня слушали с неослабным вниманием. Я развернул атаку, подвергнув критике не только политику правительства, но и настроения и тенденции, возобладавшие в партии консерваторов, и призвал к миру и сокращению расходов и вооружений. Консерваторы были изумлены и озадачены, в то время как оппозиция ликовала. Речь моя имела безусловный успех, но она явно шла вразрез с мнением почти всех политиков, занимавших места вокруг меня, и не могла встретить их сочувствия. Я заблаговременно послал ее текст в «Морнинг пост», где она уже печаталась. Что было бы, если б выступить мне не дали или прервали на середине, трудно даже вообразить. Словом, моя проделка заставила-таки меня понервничать, и я испытал огромное облегчение, когда все благополучно закончилось. Но добиться того, чтобы палата внимала твоим речам затаив дыхание, — это дорогого стоило!
Между тем лорд Перси, лорд Хью Сесил, мистер Иэн Малькольм, мистер Артур Стенли и я объединились в небольшой парламентский кружок и получили прозвище «хулиганы». Каждый четверг мы ужинали в палате, угощая кого-нибудь из знаменитостей. В гостях у нас перебывали все видные деятели обеих партий, а иногда мы приглашали и заметных людей со стороны, вроде мистера У.-Дж. Брайана. Мы попытались зазвать даже самого лорда Солсбери, но он ответил нам встречным предложением отужинать с ним на Арлингтон-стрит. Премьер-министр был в превосходном настроении и с важностью обсуждал с нами любые вопросы, которые мы поднимали. Выходя от него на улицу, Перси сказал мне:
— Интересно, каково это двадцать лет быть премьер-министром и понимать, что сходишь со сцены.
Вместе с лордом Солсбери уходило многое. Его отставка и смерть ознаменовали собой конец эпохи. Новый бурный век больших перемен уже неумолимо стискивал Британскую империю в железных своих объятиях.
Мир, которым правил лорд Солсбери, время и события, которым посвящены эти страницы, сами устои и отличительные черты консервативной партии и английского правящего класса скоро рухнули в бездну таких противоречий и провалов, какие редко обнаруживают себя в столь короткий промежуток времени. Лишь в очень малой степени могли мы предугадать те бури и мощные течения, которые понесут нас вперед или с неодолимой силой разбросают в разные стороны, и уж еще меньше предвидели мы катаклизмы, которым суждено было сотрясти и разбить в осколки мировой порядок, созданный XIX столетием. Но Перси, казалось, предчувствовал катастрофу, лицезреть которую ему не довелось. Тогда же осенью, гуляя со мной в Данробине, он разъяснял мне догматы ирвингианства. Выходило, что двенадцать апостолов были посланы в мир, дабы предостеречь его, но их не услышали. Последний апостол умер в тот же день, что и королева Виктория. С его уходом шанс на спасение был нами утрачен. Со странной уверенностью он предрекал нам эру ужасных войн и череду немыслимых, одно другого страшнее, жестоких потрясений. Он употреблял слово «Армагеддон», которое раньше попадалось мне только в Библии. Случилось так, что в Данробине гостил тогда германский кронпринц. Трудно было поверить, что этот милый молодой человек, наш товарищ по бильярду и шутливым драчкам, может сыграть роль в осуществлении мрачных прогнозов Перси.
В апреле 1902-го в палате общин разразилась буча вокруг некоего мистера Картрайта. Это был газетчик, опубликовавший письмо, в котором осуждалось обращение с бурскими женщинами и детьми в концентрационных лагерях. Газетчика судили за подстрекательство к мятежу и приговорили к году тюрьмы в Южной Африке. Отсидев положенный срок, он выразил желание вернуться в Англию. Военные власти в Южной Африке отказали ему в этом, и когда парламент обратился к министрам за разъяснением, заместитель военного министра ответил, что «было бы нежелательно множить в стране количество людей, занимающихся антибританской пропагандой». Абсурдность этого заявления поражала! Где антибританская пропаганда могла принести меньше вреда, чем в самой Великобритании? Джон Морли предложил отложить рассмотрение дела. В те дни и такие предложения выносились на обсуждение. Лидеры оппозиции выражали свое негодование. Я и еще один член нашего маленького сообщества поддержали их со стороны консерваторов. Повод был незначительный, но страсти накалились.
В тот вечер на ужин мы пригласили мистера Чемберлена.
— Похоже, я ужинаю сегодня в дурной компании, — вызывающе заметил он, обводя нас взглядом.
Мы объяснили ему всю нелепость и неприличие этого шага правительства. Как же можно было ожидать от нас поддержки?
— Какой смысл поддерживать правительство в случае его правоты? — отвечал он. — Вот когда оно попадает в подобную неприятную ситуацию, тут-то вы и должны поспешить ему на помощь!
Впрочем, потом он оттаял, развеселился и очаровал нас всех. Он был в ударе и говорил как никогда. Собравшись уходить, он уже у самой двери обернулся и, помедлив, сказал:
— Вы, молодые джентльмены, по-королевски приняли меня, и я отплачу вам, дав ценный совет. Налоги! Вот что выйдет на первый план в политике в ближайшем будущем. Изучите этот вопрос, станьте доками по части его решения, и вы не пожалеете, что оказали мне гостеприимство.
Он был совершенно прав. Вскоре в финансовой сфере произошли события, кинувшие меня в гущу новых схваток и совершенно меня поглотившие, по крайней мере вплоть до сентября 1908 года, когда я женился, обретя счастье, которым и наслаждаюсь с тех пор.