ОТЕЦ ПОЛКА

Отборные части немцев так и застряли на старых рубежах, и не было уже яростных атак, когда, прорываясь к Мурманску, воздушные стервятники жгли дома, гонялись за прохожими. Выдохлись. А нам, судя по всему, скоро наступать. Выстояли, выдержали, теперь — пойдем…

Замполит Проняков задул коптилку, в окне спального блиндажа тускло брезжил северный рассвет. Командира полка все еще не было, задержался в главном штабе морской авиации — значит, будет полку задание. Проняков нащупал на тумбочке тетрадь — «спутницу комиссара», как ее шутливо называли в полку, черкнул карандашом, что надо сделать завтра. Первое — открытое партсобрание, тема — требовательность и личный пример. Личный… Вот беда: после контузии он стал нелетающим комиссаром, порой начинала дрожать правая рука. Но летать-то он мог бы, наверное, не хуже других. Был бы жив Сафонов — похлопотал. С ним считались. Они с Сафоновым понимали друг друга с полуслова, и ничего не было ценнее их дружбы. С новым комполка Петром Георгиевичем Сгибневым тоже вроде бы шло на лад. Вступая в должность, тот спросил замполита:

— Вас, Филипп Петрович, не смущает разница в годах? — И слегка нахмурился для солидности. Ему стукнуло двадцать два, Пронякову — тридцать два. Конечно, комполка — талантливый боец, хотя порой излишне скор в решениях.

— Где ж я вам возьму молодого комиссара?

— А я вам Сафонова? — Шутка была занозистой, но замполит лишь кивнул серьезно.

— Каждый из нас должен быть достоин этого имени.

И еще комполка спросил, правда ли, что летчики и даже сам командир образцового звена старший лейтенант Бокий вызывали на дуэль аса, якобы сбившего Сафонова. И комиссар ответил не сразу, поморщась и сдвинув брови. Он не терпел этого словосочетания — «сбит Сафонов». Звучало противоестественно. Сафонов летал на английских «киттихауках», которые прозвали «безмоторной авиацией», потому что у них вечно заклинивало двигатель. В последнем бою над морем, когда мотор вдруг стал сдавать, он угрохал на нем трех «мессеров». Последним словом по радио было — «мотор», что означало — иду на вынужденную. Ходили слухи, что его неуправляемую машину подловил на мушку этот ас с драконами на фюзеляже. Он и прежде досаждал нашим летчикам, нападая из засады под прикрытием звена. Барин со свитой! Как бы то ни было, они искали с ним встречи, не раз бросая на аэродром врага вымпел с вызовом. Надо же, рыцари. Он, Проняков, продраил их как следует. Додуматься — вызывать на дуэль эту помесь лисицы с волком. Он прилетит со свитой, и все навалятся на одного. А в полку каждый человек на счету, разве можно так рисковать?..

— Правда, — ответил он Сгибневу, — отчаянные головы. Только, знаешь, кроме романтических порывов, существует еще воинская дисциплина. Пусть ищут его в небе и бьют без предупреждения.

— Тоже верно.

…Шелестнула у порога плащ-накидка. Сгибнев вошел тихо, стараясь не потревожить комиссара. К чему затевать разговор, командиру нужен отдых. Но любопытство взяло верх — комиссар шевельнулся на скрипнувшей койке.

— Не спишь, отец? — он называл комиссара, как все в полку, только не за глаза, а впрямую. — Завтра распишем занятия. Четко. И возьмемся за дело. Особенное внимание — мастерству и взаимосвязи.

Ага, значит, он не ошибся, чья-то чуткая рука сверху тоже прощупывала ритм полковой жизни. Да не чья-то — начальника политуправления Торика наверняка. Генерал был душой морской авиации. Добрая душа — в жесткой оболочке, сразу не разглядишь. И все-таки он позвонит ему с утра. Непременно… Так или этак — выскажется, не до конца же войны быть ему прикованным к земле, а там будь что будет! Совесть замучила.

— По предварительным сведениям, на подходе караван, — произнес Сгибнев. — По моим расчетам, где-то за полдень надо ждать. Думаю, пошлем вторую, дополним новичками. А то ведь немцы случая не упустят, не дураки…

Второй эскадрильей командовал капитан Покровский, сочетавший в себе личную храбрость и умение руководить боем в сложных ситуациях. А легкой тут не жди. Если караван союзников большой, немцы на самолеты не поскупятся.

— С новичками погодить бы. Налета маловато.

Сгибнев улыбнулся в темноте, комиссар понял это по голосу:

— Меня, знаешь, как батя плавать учил. Кинет на середку, и выгребай, как щенок. Выгребал, куда денешься. В первый раз — сердце зашлось, потом привык.

— Брать надо умением, в толкучке боя учиться некогда.

— Может, и сам полечу.

Он так и лез в пекло, его командир-непоседа, к которому Проняков и впрямь начинал питать отцовскую нежность. Откуда все-таки шло это простецки-уважительное «отец»? От комиссарского звания или врожденной степенности — сызмальства работал со своим отцом-каменщиком на стройках Брянщины.

— У тебя и тут хлопот полон рот, — возразил Проняков. — Комполка — один.

— Сафонов твой летал, да и ты — пока мог.

Никак он подревновывал своего комиссара к погибшему командиру. Пронякову было и смешно и грустно одновременно. И опять защемило в груди при мысли о своем, сугубо наземном существовании, когда душа двоится: половина там, в небе, с ребятами, другая — тут, на земле. Хотя сколько он себя помнит, никогда не собирался летать, сугубо сухопутный человек. Был культпропом, мечтал стать строителем, а попал в летное, по спецнабору. Откуда она взялась, эта тяга к небу, внезапная, вихревая, все сметающая на своем пути. Когда впервые распахнулся синий простор, пронизанный солнцем, и он увидел землю с высоты, красоту ее, ощутил проснувшуюся в сердце удаль. Вначале были маленькие бипланы, работавшие на касторке: как он отскребал и отмывал их на земле! Потом скоростной одноместный бомбардировщик Р-5 и, наконец, СБ — по тем временам чудо боевой техники, со штурманом и стрелком, дававший почти пятьсот километров в час. Он летал тогда в Быхове, в Белоруссии, не забывая, впрочем, землю с массой ее человеческих бед, радостей и забот. Потому что как лучший командир звена был избран депутатом в Верховный Совет республики… Едва передохнув от полетов, занимался своими депутатскими делами — дома его уже ждали ходоки из дальних деревень: кому-то не дали телка, кого-то из солдаток обошли ссудой на жилье, в глубинке сбежал из больнички доктор, а новый все не едет. И он садился в присланную телегу — ехал хлопотать. К нему прислушивались, потому что он уже тогда был напорист, логичен и еще потому что летчик. А потом разом все рухнуло. На финской остался цел, ни одной царапины, а в перелете на Северный фронт, в тумане, без ориентиров, в обледеневшей машине сел на вынужденную, попал в госпиталь с сотрясением мозга. Хорошо еще смекнул — мотор вовремя выключил, а то бы крышка — сгорел со всем экипажем.

Вот тебе и «летал — пока мог».

— Не спишь, комиссар?

— Сплю. И тебе советую. Завтра день трудный.


Утром Проняков связался по телефону с начполитуправления Ториком и, когда услышал его добродушно-глуховатый басок, смешался, забыл о своей просьбе, с непривычной торопливостью поблагодарил генерала за кожаные куртки и брюки для полка. Неделю назад он добрался со своей докладной до самого командующего флотом Головко: без спецодежды зарез, летчики с парашютами падали в мокрый снег, болота, промоины. Кожа могла спасти, и Головко, человек редкой обязательности, зная, что на базе такой одежды сейчас нет, все же пообещал, и наверняка не без помощи Николая Антоновича Торика она была выбита где-то на тыловых складах и уже вчера, за день до обещанного срока, доставлена в полк.

В трубке повисла тревожная, пугающая тишина, показалось даже — связь прервалась, но нет, Торик слушал, возможно, удивляясь звонку. Доставили, и ладно, к чему благодарности, да и не похоже на сдержанного Пронякова. И тот уже пожалел о звонке — просьба, выношенная в ночной темноте, казалась неуместной.

— Насчет каравана извещен?

— Так точно, — облегченно выпалил Проняков. — С транспортами был перерыв, Черчилля пугали немецкие подлодки и бомбардировщики, с полпути уже начинавшие рвать караван, как волчья стая. Важность новых грузов трудно было переоценить.

— Отвечаешь головой, — все так же глухо, уже без оттенка добродушия, прозвучало в трубке. И снова, после ощутимой паузы: — И пора подтянуться с боевой подготовкой, главное сейчас — обмен опытом, повышение мастерства.

— Ясно, Николай Антонович. Так и намечал.

— А теперь скажи, зачем звонил?

— Но ведь я…

— Без «но». Куртки-шмутки, а что еще? Я же чувствую.

Да, черта с два его проведешь. Уж кто-то, а Торик своих людей знал. Вот и попал ты, Филипп Петрович, в мальчишки.

— Хотел просить разрешения на вылеты… Хоть изредка. Чувствую себя хорошо.

— Сколько раз тебя в госпиталь клали?

— Ну два. Ненадолго.

— А без «ну» — три. Еще раз дернешь меня попусту — получишь выговор. Все ясно? — И смягчившись, добавил: — Удачи полку, Петрович.


…Комиссар нащупал в кармане тетрадку и вышел из полутьмы КП на волю. День стоял весенний, ветреный, лед в лужах еще держался крепко, хрустел под каблуками. Над бурым склоном сопки, пятнистой от мха и березовых ерников, густо стлались облака. Немцы в такую погоду не летали, но в небе стоял отдаленный гул барражирующих патрулей-новичков, выполнявших заодно утренний тренаж. Вчера еще вынесли решение на партбюро, комполка согласился, а сегодня уже начали — молодец все-таки Сгибнев, оперативен. И капониры замаскировали по-новому, притрусив палой листвой, даже вблизи не различишь. Он сам, бывший каменщик, помогал их класть на совесть. Летчики дежурили в готовности номер один, отдыхая прямо под крылом. Не в пример английской эскадрилье на правом краю, где обед и ужин соблюдались, как в мирное время. И сон был святым делом. А погода на севере капризна: сейчас облака, а через минуту их ветром сдует, и тогда гляди в оба.

Он заглядывал в капониры — такое у него было правило, обходить их с утра, вглядываясь в знакомые, словно бы вопрошающие лица «сыночков»: «Что сегодня, отец, в каком настроении?» Он чувствовал в каждом из них свое продолжение, они обязаны были довершить то, что утратил сам в начале пути. И радовался, что все они выглядят как на подбор молодцами, хотя, в сущности, такие разные… Старший лейтенант Бокий, храбрец, задира, весь как взведенная пружина, которого не сваливали, бывало, пятикратные вылеты… Капитан Николай Мамушкин, пропагандист полка, он и по земле не ходил, а летал, успевая с политинформацией и боевыми листками после каждого боя… Новичок Василий Горишный, худенький, с застенчивой улыбкой. Пекут их в училище, а настоящая учеба начинается здесь, с первого боя.

Проняков спешил к четвертому капониру, к лейтенанту Бойченко, помеченному в его тетради красным карандашом — тревожным цветом. Как всегда в таких случаях, чтобы как-то отвлечься, решил сперва заглянуть к Горишному, почти земляку, из знакомых белорусских мест, к которому питал особую приязнь — старателен, вдумчив, славный парень…

Терпеливо выслушав доклад и глядя в синие, добрые глаза Горишного, он начал с короткой проверки самого важного: знание района действий, ориентировка, полет над морем, навигация.

Летчик отвечал не спеша, вдумчиво, как в непринужденной беседе без нажима и поучений.

— Ну что ж, молодцом.

По бледноватому лицу Горишного словно бы скользнула тень. Слегка замявшись, признался:

— Вчера на бреющем чуть не зарылся в волну.

— Бывает. С непривычки скрадывается расстояние.

И мельком пометил в тетрадь: «Оморячиванье — под начало опытных ведущих. С предварительным инструктажем». А вслух сказал:

— Не стесняйся спрашивать командира звена. Ложный стыд ни к чему. Упустишь мелочь — обернется бедой. Понял? Дотошность в нашем деле только на пользу. Это мой приказ тебе. И просьба.

— Ясно.

Горишный взглянул задумчиво и вдруг, улыбнувшись, будто оттаяв, заговорил. Проняков даже не сразу понял, что к чему… Наши в Белоруссии, стало быть, скоро Минск возьмут, а там — первая мирная сессия, и на ней непременно будут его, Горишного, земляки-партизаны, а уж дед Толаш, командир отряда, — непременно. Так пусть товарищ комиссар ему покланяется от бывшего пастушка, а ныне летчика Горишного… У Пронякина даже дыхание перехватило. За хлопотами и думать забыл — таким далеким казалось мирное время. А ведь верно — будет сессия, должна быть! И он кивнул растроганно, весь переполненный нечаянной радостью.

Во втором и третьем капонире был порядок. Оставался четвертый — Бойченко.

Круглолицый, с затаенной усмешкой, в шлеме набекрень, Бойченко держался независимо. Не раз нарушал боевой порядок, желая во что бы то ни стало показать себя. Вырваться один на один — и победить. Этакий солирующий форвард. Сейчас он делал вид, будто ему невдомек, зачем пожаловал комиссар.

— Отставить, — чуть резче обычного прервал рапорт Проняков. Он не терпел зазнаек, небрежная улыбочка Бойченко выводила его из себя. И, как назло, стала подрагивать рука. Он спрятал ее в карман, это не укрылось от Бойченко, и комиссар вконец рассердился. Спросил сухо, глядя в упор:

— Комэска предупреждал вас дважды за лихачество. Третьего раза не будет. Вам ясно?

Летчик кивнул, отводя глаза.

— Славы ищете?

— Все ищут.

— Все — вместе. А вы всех подведете, потом они вас выручать должны?

Рывком отворил кабину — проверить боезапас, и оттого, что пришлось делать все одной рукой, другая была в кармане, он и вовсе рассердился. В коробках с пулеметными лентами был непорядок: в одной явный недобор, в другой уложено наспех. Нажмешь гашетку — не исключен перекос. И смазаны плохо.

— Технарь у меня отличный, — пробормотал Бойченко. — Случая не было…

В рапорте комэска была упомянута небрежность летчика. Значит, ему уже делали замечание — и как с гуся вода? Сейчас и сам рапорт комэска вызывал раздражение. В конце концов, нельзя же сваливать все на комиссара, хотя, конечно, все, что делается в полку, имеет к нему прямое касательство.

— Технарь, вы сказали? У Сафонова был первейший мастер-техник, доверял ему как самому себе, а боезапас проверял. Лично. А вы в готовности номер один. Или забыли?

Летчик пожал плечом. И это неопределенное пожатие окончательно взорвало Пронякова.

— Недостойно гвардейца, — сказал он тихо, и сам удивился спокойствию в голосе. — Ставлю вопрос о вашем пребывании в полку.

Бойченко побледнел. И поделом! Возможно он, комиссар, и взял круто, иначе нельзя. Именно сейчас. Пусть будет уроком для других — отчисление из гвардии за разгильдяйство.

Лицо у Бойченко было жалким, пухлые губы чуть вздрагивали. И Проняков, мельком глянув на него, подумал: то лихач, то слабак, именно таким и свойственна импульсивность — взять и рвануть из строя, — надолго ли его хватит с этими порывами… И как это вообще возможно — бросить ведущего в бою? А здесь, над аэродромом? Мысль, внезапно поразившая его, еще не совсем оформилась, но он уже зацепился за нее. А не лучше ли барражировать парами? Не облегчится ли управление боем, быстрота маневра? Непременно обсудить со Сгибневым. На этот раз рука у него не дрожала, четко записав предложение в тетрадь.

Не попрощавшись, он быстро вышел из капонира.


Уже на самом конце аэродрома его догнал вездесущий Вася Жабин, комсорг полка. Он обладал счастливой способностью воспринимать каждый успех полка как свой собственный. Вася запыхался и еще издали закричал, что вернулись с задания торпедоносцы.

— Все?

— Да, живы, здоровы, угрохали два транспорта… Может, завернете на минутку, им приятно будет…

Пронякову нужно было в мастерские, но слишком уж был взволнован комсорг, да и с «торпедниками» на прошлой неделе серьезно поговорили о тактике. Что-то у них не клеилось — броски с дальнего расстояния не давали должного эффекта. И вот на тебе — сразу два транспорта.

— Пошли…

В землянке эскадрильи было шумно, летчики сгрудились вокруг «именинников», один из которых — плечистый крепыш Иван Гарбуз рассказывал взахлеб, с трудом натягивая на могучие плечи чистую рубашку. С появлением комиссара все притихли.

— Давайте продолжайте, — отмахнулся он от доклада комэска Поповича, — и я послушаю. — Было удивительно смотреть на Гарбуза, этого молчуна, которого точно подменили после горячки боя… Почерневшее лицо его сияло, под глазами круги: не так-то просто свободному охотнику петлять по восемь часов над штормовым морем. Уж кто-кто, а комиссар это понимал.

…— ну вот, заметил их почти впритык, туман же с водой пополам… развернуться бы, а у них конвой — десять «мессеров». Ну и залез под огонь, взмок аж, глаза залило. Как сообразил — сам не пойму, взял мористей и — в облака, вроде наутек, и нет меня. Вижу, справа мелькнуло, отрезают путь к берегу, а мне того и надо, я на прежний курс и прямо к заднему транспорту, утюг тысяч на пять и лупит в упор. С полусотни метров бахнул в него, едва в трубу не врезался, и тикать… Хорошо, облака, ушел между сопок, почти вприжим проскочил, вот так-то. Но Славке досталось…

Все обернулись к Вячеславу Балашову, вытянувшемуся на койке во весь свой двухметровый рост — ноги на спинке. Светлая челка опалена, красные, будто ошпаренные скулы в белых заплатах пластыря. В отличие от Гарбуза, травила и весельчак Балашов был молчалив и мрачен.

— Слав, скажи слово, — подначил кто-то из дружков. — Ты что, язык потерял?

— Плохо дело, ребята, — подхватил другой. — Теперь Зойку свою потеряет. Она ж его за речи полюбила.

— Ничего, к вечеру заговорит.

Зоя, медсестра, была подругой Балашова. Летчик ухаживал за ней всерьез и строил планы на будущее, в эскадрилье все об этом знали. Но подначки остряков потонули в тишине, никто не засмеялся, обожженное лицо Балашова не располагало к веселью.

— Ты хоть комиссару расскажи, ради вас же пришел.

— А что говорить, — поморщился от боли Балашов. — Говорили же, кидать надо вблизи, да я сам давно понял. Ну встретили гады в лоб, отвернешь — все одно каюк — плоскость горит… Ну и решил — на таран. Да бог миловал, сбил пламя уже над самой кормой и заодно кинул торпедку. Еле дотянул, горючее на нуле.

Комиссар кивнул ему, потом обернулся к командиру эскадрильи:

— Вернувшимся отдых — позаботьтесь. На летучке разобрать детально, с мелком в руках все их действия. Обеспечьте стопроцентное присутствие. И широкую гласность в масштабе полка. — Подумал и добавил: — С дивизионкой сам свяжусь, пусть пришлют корреспондента. Это очень важно, очень…

— Я уже думал, все сделаем.

— И представьте людей к награде. Сегодня же. Все.


И получаса не прошло, как он зашел к «торпедникам». За это время прошел снежный заряд, и уже снова, обталивая белый покров поля, порывисто дул из-за сопки по-весеннему волглый ветер — комиссар вдохнул его полной грудью. Ветер победы, так назвал его на недавнем партсобрании все тот же жизнерадостный комсорг Жабин. И это чувствовалось по редким, но все же остервенелым налетам немцев, окопавшихся у Петсамо. С затравленной наглостью слали сюда своих стервятников, словно предчувствуя страшную близость последней схватки. Их отбивали на всех участках, исподволь накапливая силы для решительного удара. И конечно, важнейшим звеном в этой подготовке была материальная база.

Помнится, словно это было вчера, с каким отчаянным упорством старались они с Сафоновым пережать «мессеров» в воздухе на «харрикейнах», которые уступали немцам по своим боевым качествам. Свои «ишачки» и «чайки» были получше, но их не хватало, и мотор слабоват. А каково с таким мотором летчикам, кидавшимся, бывало, в одиночку против целой эскадрильи, — лучше не вспоминать. Вот и мудрили как могли с командиром полка. Однажды провели эксперимент: сняв с «мессера» бронеспинку, Сафонов приказал стрелять по ней с разных ракурсов, чтобы определить, как лучше достать врага в бою. А затем, с учетом слабых мест, переоборудовали и сами «харрикейны» с их двенадцатью намертво укрепленными на плоскостях мелкокалиберными пулеметами. «Пшикалки», а не пулеметы, толку от них не много, да и малый маневр уже мешал прицелу… Половину «пшикалок» убрали, заменив одной пушкой. Получилась машина более или менее.

«Подковали английскую блоху», — шутили техники после бессонных ночных авралов.

Теперь в самолетах не было недостатка, прибыли новые «яки», «миши», «лавочкины», отличные машины, о каких недавно можно было лишь мечтать. Куда до них «мессерам» и даже мощным, но малоповоротливым «фокке-вульфам». Тот же Як-7 свободно маневрировал по вертикалям, забираясь до десяти тысяч метров, за облака. А где высота и скорость, там и победа. Особенно если учесть вооруженность — по две-три пушки на борту истребителя!

Сейчас, в канун решающих событий, технику надо было срочно привести в порядок, поврежденные машины поставить в строй — создать резерв. К ремонтникам, этим труженикам войны, и направлялся замполит Проняков.

Работа шла под маскнавесом, в густом кустарнике. Он уже пробирался по вязкому грунту, стараясь не демаскировать летное поле, когда тревожно провыла сирена, и буквально через минуту с гулким свистом в небо взмыли два дежурных звена. И почти одновременно у самого основания сопки грохнули разрывы вражеских бомб. Комиссар спрыгнул в воронку меж хлестким можжевельником, чувствуя направление бомбоудара. Взрывы прошли близко, по самому краю поля, на мгновение оглушив его, встряхнули воздушной волной. Ухо успело уловить отдаленно стрекочущие в туманном небе очереди. Немцы в последнее время бомбили с больших высот — страховались. Глаз поймал дымную дорогу «юнкерса» наискось за сопки, на миг расплылось в глазах, цепко подступила тошнота. Подумал с горечью: «Слабак, а еще летать просился», — рука опять дрожала. Но мир потихоньку обретал четкость: вдалеке по краю поля пятнисто промелькнула санитарная машина. С ревом шли на посадку «ястребки». Проняков отряхнулся и пошел дальше, сдерживая ломящую боль в висках, с единственной тревожно сверлящей мыслью — цела ли мастерская?

И вздохнул облегченно: навес был не тронут, техники работали как ни в чем не бывало, даже не дали себе труда попрятаться в щель, вырытую по его указанию. Навстречу метнулся главный инженер Борис Львович Соболевский, как всегда, озабоченный, деловой, совсем по-штатски взмахнул рукой у козырька.

— Доброе утро, Львович.

— Похоже, одного срубили, — счастливо выдохнул инженер, глядя в мутное небо с удалявшимися звуками боя. — Так что в этом смысле — доброе.

— А в остальном, успеваешь?

— Так сроки все равно же неизвестны, — ухмыльнулся Соболевский, намекая на предстоящие бои.

— Сроки я вам поставил, хитрец.

— Тогда постараемся уложиться.

Комиссар прошел между машинами на дощатых настилах, вокруг которых возились перепачканные технари; комиссар знал здесь каждого и по-настоящему любил этих тружеников войны.

— Здравия желаем, Филипп Петрович…

От стеллажа с разобранными пулеметами глянули на него запавшие глаза техника-лейтенанта Макова, одного из сафоновских питомцев.

Комиссар коснулся ствола на стеллаже. Оглядев патронник, вставил отвертку в прорезь шурупа, машинально крутнул, ощутил чуть приметный доворот. Так и есть, не почудилось: проморгал техник перетяжку, теперь шуруп стал заподлицо. И словно царапнуло по сердцу.

Техник уже понял, сквозь копоть на щеках проступил румянец, и одновременно комиссар ощутил легкий запашок спиртного. Он все еще не верил, глядя на Макова.

— В чем дело?!

Техник молчал. И в этом упрямом молчании, во внезапно повисшей тишине, перебиваемой звуками рашпилей, таилось нечто, всколыхнувшее в нем гнев и досаду.

— Виноват, — обронил, наконец, Маков, накрепко прилаживая деталь. Губы его были сжаты, на скулах вспухли желваки.

Краем глаза комиссар заметил приглашающий робкий кивок Соболевского — отойти в сторонку. Вслед за ним комиссар вышел из-под навеса, тяжело вдыхая терпкий запах хвои и машинной смазки. Они снова были одни, постная мина Соболевского как бы подхлестнула комиссара. Теперь перед ним был не старый друг, а благодушный ротозей. Он так и назвал его мысленно: «Ротозей! Шляпа!» Иначе зачем отзывать в сторону? Для келейного объяснения?

— Разрешил я, — неожиданно твердо вымолвил Соболевский. — Третьи сутки без сна, с ног валятся. Выдал ночью фронтовую норму.

— С риском брака при сборке боевого оружия?

— Мелкий брак, но я его предвидел. С утра одного выделил в ОТК. Сами понимаете, выше сил…

— Докладывать надо вовремя. — Внутри у комиссара слегка отпустило. — И ОТК не выход. Не в таком уж мы аврале, чтоб так выкладываться. Лучше подумай о скользящем графике, с максимально возможным отдыхом.

— Я уже думал.

— Долго думал… Санчасть привлеки, там пять лбов выздоравливающих, рапорты шлют. А ты навалился на своих. Какой толк? А соображения свои представь сегодня же, к пятнадцати ноль-ноль…

Ох уж эти «ноль-ноль». Он только сейчас, с какой-то щемящей остротой, ощутил сутки, идущие сплошняком, когда исчезают напрочь из обихода привычные мирные слова: утро, полдень, вечер, а есть только жесткие «ноли» в потоке времени. И люди его отсчитывают сердцем, живя в постоянном риске и напряжении.

— Ладно, будь здоров. — Он молча повернулся и пошел, не желая добавлять ни слова. Нельзя его размагничивать, суетливого Бориса Львовича. Свыше сил? Да. Только на войне силы не меряны.

И может быть, раздумье о человеческих возможностях заставило комиссара повернуть в столовую, хотя и так почти не было дня, чтобы он не снял пробу. Чем кормят людей, вкус, калорийность? Еще при Сафонове участилась цинга, и тогда они с врачом Усковым стали запаривать хвою и ставить графины с напитком на обеденные столы. Летчики вначале морщились, но потом привыкли и стали называть взвар «елочным бальзамом». Он многих спас.

На этот раз все было в порядке. Графины стояли на столиках, отливая каким-то сложным зеленовато-розовым соцветием, — заведующая столовой Галя добавляла в напиток клюкву, которую собрала с осени, мобилизовав на это дело официанток. Комиссар тогда похвалил ее за инициативу, а доктор настоял на вынесении благодарности в приказе. Сейчас, при виде комиссара, они оба поднялись от крайнего столика, где брали пробу: заведующая, не похожая на работницу общепита, тощая, с несчастными глазами, выдававшими ее вечную озабоченность — то того ей не хватало, то этого, хотя комиссар знал, что всегда у нее есть заначка, как у всякой рачительной хозяйки, и доктор в белом халате, лысый и добродушный увалень, по возможности дававший лишний денек передышки своим пациентам. Комиссар обычно потакал медику, но сегодня, не теряя времени, приказал отправить их Соболевскому.

— И без разговоров, — предупредил он доктора, пытавшегося протестующе взмахнуть короткими ручками. Присел отпробовать гречневой каши — слава богу, сменили перловку — и только тут заметил в уголке за простенком хлебавшего чай начклуба капитана Купцова. Начклуба, поджарый, вскочил, возбужденно, с южным темпераментом жестикулируя, словно только и ждал встречи с комиссаром. Проняков не сразу понял, в чем дело. А поняв, растерялся, словно школьник у доски с незнакомой задачкой.

Оказывается, из ста билетов, предложенных английскому начальнику Шервуду для личного состава на великолепное зрелище с приезжими артистами, которых капитан буквально «выбил» в политотделе: Дарский, Миров и сама Шульженко! — майор взял тридцать — только на офицеров. Даже летающие сержанты не удостоились приглашения. У них так, видите ли, заведено — офицеры и рядовые не могут быть вместе. Этикет!

— Да как же я в глаза теперь буду смотреть его ребятам, тем же техникам. Что же это? Кастовость вонючая! Позор! Поговорите с ним, что ли…

Комиссар сгоряча и впрямь решил тотчас идти к англичанину, но, поразмыслив, лишь горьковато усмехнулся.

— Оставь его в покое.

— Да меня всего трясет! Это ж надо!

— Надо, — отозвался комиссар, — иногда надо быть дипломатом.

— В чужой монастырь со своим уставом…

— Прекрати, — разозлился Проняков. — У них тут свой монастырь, и ты свой демократизм не экспортируй, пусть сами улаживают свои дела. Или живут в своем дерьмовом этикете, раз им так нравится.

А про себя подумал, что этот факт надо непременно сообщить своим. Всем! Ничего, правда, не изменишь, но пусть учатся политграмоте, пусть потрогают на ощупь, что такое классовое расслоение. Больше гордости будет за себя, за свою Родину, в которой такое просто немыслимо. А может, взять да и вручить лично эти пригласительные англичанам. На свою голову! Тогда офицеры не придут. Конфликт. Ах будь оно все неладно.


Пора было возвращаться в штаб — обещал командиру полка быть к двенадцати, оставалось полчаса. И тут он увидел за крайним столиком комсорга Жабина. Видимо, за беготней тот опоздал к завтраку и теперь в ожидании каши нервно, исподлобья зыркал в его сторону. Проняков сразу вспомнил о вчерашней просьбе комсорга, раскрыл вытащенную из кармана тетрадку, улыбнулся последней записи: «Лейтенант Глушков. Суеверие. Воздействовать авторитетом». Ох уж этот неугомонный комсорг, с его наивной верой, что комиссар все может. Славный парнишка, инициативный. Воспитательная работа сроднила их, новые формы ее радовали обоих. Взять хотя бы придуманное ими торжество вручения наград и партбилетов перед строем с развернутым знаменем; помощь молодым летчикам в устройстве подчас очень сложных, запутанных личных дел; поддержка семей через налаженную связь с военкоматами; разбор индивидуальных качеств каждого. Тут нужен был личный пример и, конечно, выдержка, самостоятельность, которые комиссар старался воспитывать в своем помощнике. Случай с Глушковым вначале показался забавным — новичок лейтенант, если верить дотошному комсоргу, по тринадцатым числам отлынивал от полетов, норовил подежурить. Он хотел было возразить комсоргу: «Сам действуй, привыкай», но мысль о том, что ситуация действительно глупейшая, о чем тут говорить, как переубеждать, заставила комиссара изменить решение. Да и любопытно было взглянуть на Глушкова, что за человек… А может, комсорг ошибся?

В землянке 2-й эскадрильи его встретил звонкий голос дежурного. Так и есть — Глушков. Он нарочно дал выпалить рапорт до конца, хотя помещение было пусто, лишь из дальнего угла доносились смех, бранчливое разноголосье. Спросил спокойно:

— Что, лейтенант, говорят, сегодня тринадцатое?

По-девичьи белое лицо Глушкова залилось краской. Еще не бреется, что ли, подумал комиссар, а душой старичок, в приметы верит.

— Откуда это у вас?

— От бабки… наверное, — едва выдавил Глушков и открыто улыбнулся, стараясь все обратить в шутку.

— Ну что же, вечером на собрании скажете про свою бабку всем. — На миг стало не по себе, такой у Глушкова был жалкий вид. — И пусть там решат — суеверие это или, может быть, трусость.

— Есть, — прошептал летчик, одними губами, — ерунда же…

Нет, потакать подобной «ерунде» комиссар был не вправе. Один свихнулся на приметах, другой переймет — это как зараза.

В дальнем, сумеречном углу вдруг стало подозрительно тихо, кто-то выругался. Комиссар подошел к нарам, на которых скучились молодые летчики, и по тому, как они сконфуженно спрыгнули с мест и только лейтенант Саня Звездин, интеллигентного вида юноша, нехотя, с убитым видом поднялся последним, понял — случилось неладное. Об этом летчике, еще совсем молодом, комиссар был хорошего мнения и втайне, как ко всем «зеленым», относился покровительственно.

— Ну, — спросил он, — что тут у вас стряслось?

Все молчали, и он повернулся к Звездину:

— Может, ты скажешь, Сан Саныч? — Он нарочно обращался к новичкам по имени-отчеству, как бы стараясь утвердить их в собственном достоинстве, подчеркнуть их взрослость. Так ведь оно и было — в бою все равны.

— Скажу, — буркнул Звездин, и комиссар приметил, как смутились стоявшие рядом. — Только это не жалоба, а желание внести ясность. А вы рассудите… — Он помялся, все больше мрачнея, тонко очерченный рот чуть подрагивал. — Верочка. — Он так и сказал «Верочка», и даже голос его смягчился. — Верочка ребятам не нравится.

Что-то он слышал краем уха о романе Звездина с официанткой Верой и даже удивился, что у этого красавца образованного может быть общего с такой неказистой девчонкой из поморок. Явно не переоценивая себя, она была добра и услужлива с этими молодцами, не принимавшими ее всерьез. И вот нашла покровителя. Да еще какого…

— Мне тоже не всё и не все нравятся, — лейтенант намекал на некоторые не совсем рыцарские истории в жизни своих обидчиков, — но у меня хватает такта не навязывать свои вкусы другим. У каждого он в меру собственной нравственности.

— Ну, ну, не пересаливай. Хотя в главном ты прав, — добавил комиссар, уловив в отчаянном взгляде Звездина благодарность.

Он ощущал странность их беседы, точно она шла наедине, а не в присутствии товарищей, которые должны были слышать и понять сейчас то, что не могли или не хотели понимать прежде. Кто отвернулся, закуривая, кто принялся подшивать воротничок.

— У вас все?

— А что еще? Впору нам с Верой расставаться. Ни лицом не вышла, ни статью, словом, кикимора, не пара офицеру. — Он явно повторял чьи-то слова, острые, как осколки, добровольно ранился от них, уже не ощущая боли.

— Мне моя жена жизнь спасла, — тихо сказал комиссар, пересиливая возникшую в руке тряску, — хотя тоже не красавица. А живем душа в душу… Не по хорошему мил, а по милу хорош.

Все это было не то, не те слова, единственные, нужные. Но разве то, что существует его Маша — далеко и в то же время будто рядом, ее письма, ее доброе сердце не вытянули его с того света, тогда, после падения, когда его собирали буквально по частям. А убить можно легко, одним словом. А эти, в сущности, мальчишки так легко бросаются словами, по глупости, потому что сами не пережили…

— Ты меня в судьи взял, — произнес комиссар, не узнавая собственного голоса, так он был глух, надтреснут. — Я скажу. Не тебе, а вот дружкам твоим. — Он смотрел на Звездина, а все смотрели теперь на него, комиссара. — Вам воевать, в любую минуту — в бой. От взаимной выручки зависит жизнь каждого. А как же Звездин сможет выручить обидчика в небе, если тот сейчас, на земле, его оттолкнул и смертельно обидел.

— Я выручу.

— Верю. Чего не могу сказать о твоих дружках. Свинство это! Иного слова не подберу. Может, вы подскажете?

Редко он так волновался, видно, задело за живое. Один из летчиков, плечистый здоровяк, которому комиссар помог разыскать эвакуированных родителей, обронил просяще:

— Филипп Петрович, мы все поняли и приносим вам…

— Вы не мне приносите, а вот ему, вашему товарищу! Только уж без меня. Всего доброго!


Комиссар вернулся на КП вовремя. Сгибнев ставил задачу на сопровождение каравана. Важность ее понимал каждый, лица комэсков были сосредоточены. Комэска-2 капитан Покровский задумчиво смотрел перед собой, прикидывая возможный бой с «мессерами». Непоседа Бокий — чуб торчком — порывался что-то сказать, но всякий раз под взглядом комполка сдерживал себя и только черкал в блокноте. Командир звена Климов, молодой, не по годам суровый, слушал, как всегда, спокойно, подперев кулаком щеку.

Агитатор полка Мамушкин, цыганистого вида торопыга, и степенный, медлительный второй комиссар Федоров, такие внешне разные, сейчас чем-то были схожи, внимая рубленым фразам комполка.

— Караван входит в нашу оперативную зону, — четко выговаривал Сгибнев, — примерно в 16.00, дополнительно сообщат. Для выполнения операции назначаю группу под командованием комэска Покровского. Ему придается два звена Алагурова. Бокий со своим звеном выходит на разведку за час. Обратите внимание на точное местоположение судов. Могут появиться истребители противника и торпедоносцы. Бокий, вам не сидится. Есть предложения?

— Если разрешите.

Человек редкой храбрости, но всегда остро переживавший малейшую потерю, Бокий вместо предложения задал вопрос:

— Не мало ли «девятки» и алагуровцев? Мы сейчас не бедные!

— Важно начать, потом слетятся соседи, связь установлена.

— И все же, — вклинился комиссар, — надо держать наготове хотя бы пару звеньев.

— Заметано, выделим. И пару новичков мы все же прихватим — для боевого крещения. Пошли дальше.

Начальник штаба, Иван Федорович Антонов, отличный тактик, подробно, не спеша, как бы снимая общую напряженность, сообщил о разведданных по транспорту, направление движения, код береговых батарей, которые завяжут дуэль с немецкой артиллерией, отвлекая ее от транспортов…

— Метеосводка — на руки.

Бокий хмыкнул, все невольно рассмеялись. Метеосводка в этих краях, где то и дело менялись снежные заряды, была лишь предположительной, и каждый понимал, что придется ориентироваться на местности и, значит, еще раз изучить тщательно карту. Понял это и комиссар. Комполка заметил его нетерпеливый жест, спросил, есть ли дополнение по существу дела.

Проняков кивнул и объявил присутствующим — к вечеру намечается открытое партсобрание с повесткой дня: повышение боеготовности. Эта же тема должна стать основой усиленной командирской учебы. А пока…

— Прошу комэсков в ближайшие два часа провести тщательный инструктаж. Проиграть возможные варианты боя, особое внимание уделить осмотрительности и взаимовыручке. Помните завет Сафонова: расчет и натиск. У меня все.

Летчики покидали КП, тихо переговариваясь, точно врачи перед сложной операцией, советовались, обсуждали взаимосвязь, обговаривая все до мелочей.

От комиссара не укрылось, как, переглянувшись, шутливо столкнулись плечами два комэска — высокий Покровский и низенький Алагуров, переходивший на сегодня к нему в подчинение. Оба суровые, замкнутые, вдруг разулыбались, и комиссар порадовался за людей, чья неброская дружба скрепляла в бою. Месяц назад Покровский без единого патрона пошел в лоб на немца, который строчил по выпрыгнувшему с парашютом Алагурову. «Мессер» не выдержал, отвернул… Вот и сегодня они рядом.

Комполка и начштаба собрались с инспектором в столовую. Поднялся было и Проняков, повинуясь кивку командира. Но тот неожиданно вернулся, и Проняков понял, что Сгибневу надо перемолвиться наедине.

— С Бойченко мы поторопились… Я ведь тоже поддал ему жару. После тебя, с инспектором…

Вид у командира был какой-то виноватый, тонкое нервное лицо старила надменная складка у переносицы. На этот раз она не выглядела нарочитой. В душе комиссара шевельнулось беспокойство. Комполка решил вступиться за Бойченко — это было на него непохоже, не терпел жалобщиков.

— Ну-ну…

Двойная накачка во время дежурства свое дала. Человек ранен в бою. Ты что, не в курсе?

Так вот оно что! Вспомнился утренний налет, бой за сопкой, промчавшаяся мимо санитарная машина. Бойченко… Он, комиссар, начал, комполка добавил, не откладывая до вечернего разбора, на спокойную голову. И ринулся лихач, теряя всякую осторожность, — искупать вину. Проняков ощутил под сердцем давящую боль. Ладно, командир молод. Но он-то, комиссар, старый дурень, раскочегарился в капонире. Вот так, век живи — век учись… Он стоял сгорбясь, казнясь и не поднимая глаз.

— Тяжело ранен?

— В руку, может, обойдется. Уцелел чудом. Тридцать пробоин. А немца сбил.

— Когда к нему можно зайти?

— Завтра с утра. А теперь пошли — инспектор, неудобно.

— Ступай, что-то аппетит пропал, — покачал головой Проняков. — Ступай, ступай, я загляну на инструктаж.

Ровно в 14.45 в штаб 2-й эскадрильи, где проходил инструктаж, позвонили с КП: «Всем в воздух!» И еще Антонов, пригласив к телефону комиссара, просил назначить по своему усмотрению двух новичков в резерв. Первым комиссар назвал лейтенанта Бесподобного и тут же ощутил на себе горячий, умоляющий взгляд Глушкова. Он понимал, что значит для того разрешение на вылет: амнистию от собрания, где новичку придется туго. Только сейчас вдруг ощутил комиссар, каково этому человеку стоять перед сотней глаз с таким обвинением. Остряки, чего доброго, приклеят прозвище, что-нибудь вроде «суеверной бабушки» — век не отмоешь…

— Вторым — Глушков, — будто кто-то за него произнес вызывающе звонко и весело.

Покровский, застегивая на ходу куртку, уже командовал:

— По машинам!

Летчики, сыпанув к дверям, на миг образовали пробку, через мгновение их точно ветром сдуло. Комиссар вышел последним. Со стороны КП к самолетам, сдерживая бег и деликатно озираясь на полноватого, неспешного в шаге инспектора, торопился Сгибнев. И комиссар подумал, что Сгибнев не зря подгадал сопровождать инспектора ко времени вылета. На обратном пути непременно ввяжется в бой над заливом. А то, что немцы не упустят каравана, сомнений не было.

Он ощутил в озябших пальцах тетрадь, с тоской глядя на исчезавших в капонирах летчиков, сложил ее вдвое и сунул в карман.


К этой-то пожелтевшей тетради, в которой кроме деловых будничных пометок были обстоятельные описания важнейших событий, я и обращаюсь много лет спустя, вместе с Проняковым заново переживаю тот памятный день. Все так живо, будто произошло лишь вчера, и мы с Филиппом Петровичем не седые дяди, а совсем еще молодые вояки, оба тридцатилетние. А тридцать лет на войне самый расцвет — помирать не надо.

Итак, тетрадь:

«Первым заметил втянувшийся в Кольский залив караван Алагуров и доложил Покровскому. Караван — все пятнадцать судов — в целости, удачный рейс. Значит, вся ответственность теперь легла на прикрытие… Два огромных транспорта, остальные поменьше. Три сторожевика.

Неожиданно со стороны Киркенеса из облаков вынырнула пятерка «юнкерсов» под защитой трех истребителей. То, что их оказалась горстка, насторожило Покровского, опытнейшего тактика. Он приказал Алагурову отойти северней, следить за небом, а сам атаковал «юнкерсов». В разгаре боя две машины противника были сбиты, остальные повернули назад, вскоре Алагуров доложил: «Володя! Вижу группу «юнкерсов», идут четко на залив, без прикрытия». Покровский разгадал маневр врага.

Вот что я записал потом с его слов:

«Немцы своей первой «пятеркой», очевидно, решили с ходу отбомбиться по каравану, внеся панику, и заодно связать руки нашему прикрытию, а тем временем в обход, основной силой, ударить по кораблям. Я сообщил в штаб обстановку, запросил резерв. Алагурову приказал атаковать истребителей во фланг, а сам с двумя звеньями тоже в обход с набором высоты встретить «юнкерсов»… Минут через десять обрушился на врага, расстроив ему порядок. Немцы были сбиты с толку внезапным натиском, в тесноте боя не сразу сообразили, что наших всего два звена. Некоторые отвернули, не дойдя до цели. Прорвавшихся к каравану встретил подоспевший комполка с Алагуровым и двумя новичками из резерва. Вместе с летчиками из соседнего полка завели карусель с «мессерами», сковав противника».

Отлично дрался и сам комэска — невозмутимый Володя Покровский со своим ведомым Юдиным. Рискуя подставиться зашедшему в хвост «мессеру», атаковал пикирующего на транспорт бомбардировщика и тем спас от гибели корабль. Затем, прикрытый Юдиным, ловко развернулся, сбил вражеского истребителя.

По приказу комполка, взявшего на себя руководство боем, Бокий со своим звеном пошел домой — на заправку.

В это время из облаков вышла новая волна «юнкерсов», около тридцати машин. Комполка, не растерявшись, повторил знаменитый маневр Сафонова — врезался противнику в лоб, как нож в масло. Сбил ведущего, нарушив строй. С разворотом на обратном курсе сбито еще два «юнкерса». Строй окончательно распался. Прибыла в подмогу эскадрилья соседнего авиаполка. Дело пошло веселей. Сбито уже шесть «юнкерсов» и пять «мессеров». Отлетавшие для маневра машины попадали под огонь корабельных зениток.

Вражеская артиллерия била редко и невпопад. За полчаса до появления каравана наши корабли и береговики прочесали их получасовым артналетом. Прямо душа радуется, в сорок первом о таком и не мечталось. Жил бы Сафонов — какой бы для него был праздник!

…Еще полчаса боя. Потери каравана невелики. Два пожара, один, локальный, быстро потушен. Сбиты в упор два миноторпедоносца. Научились англичане маневру. Еще бы, при таком прикрытии можно жить.

«Юнкерсы» поворачивают восвояси, кто как может, многие сбрасывают бомбы в сине море, как в копеечку.

…Причина успеха — хорошая слаженность. Отметить на разборе. Ведомые, как правило, не просто отстреливались, атаковали, ни на миг не упуская ведущих. Особенно В. Юдин, фактически спасший командира во время маневра с «юнкерсом».

Отметить Климова, действовал по-сафоновски. Оставшись без патронов, преследуемый тремя «мессерами», взял курс прямо на спрятанную у берега нашу зенитную батарею, хотя мог сгоряча получить заряд в брюхо. Но командир зенитчиков разгадал замысел Климова. Пропустив «харрикейн», выждал и в упор ударил по «мессерам». Двое, один за другим, сбивая пламя, врезались в сопку. Третий набрал высоту, но не вытянул и грохнулся в море.

Караван в сопровождении прибывшего Бокия ушел к Мурманску… Бокий вернулся час назад — именинником. Сбит «барин» с драконами. Наконец-то его достали!

Отметить особо отличившихся. Представить к награде. Сегодня же. Поговорить с начштаба, чтоб не затягивал.

Ночью — два часа на письма семьям героев. А двоих не стало — лейтенантов Семена Полякова и Александра Бесподобного. И самое тяжкое — сообщить горестную весть семье. Какими словами? Такое ощущение, будто потерял родных, хотя знал их мало, недавно они в полку. Но ведь жили рядом, взлетали по тревоге, шутили, смеялись. А нынче койки не тронуты. Болит сердце, а распускаться нельзя, это плохо действует на окружающих… И надобно обязательно потолковать с ребятами. Пусть сами почаще пишут. А то ленятся некоторые. Молодость. Знали бы они, что такое отцовские, материнские чувства. Когда-нибудь узнают. Я и сам «штрафник», вот уж три дня как не писал Маше и сыну Бореньке. Сегодня же напишу сразу два письма — ему и ей…»


Теперь, слегка отступая назад от тетради, хотелось бы рассказать об одном из главных событий дня, виновником которого стал старший лейтенант Бокий.

Летчики один за другим возвращались на родной аэродром, и комиссар, ежась под пронзительным метельным ветром, который сорвался с Севера, точно наверстывая упущенное за день, считал машины, отмечая в памяти имена. Он знал каждого и теперь тревожно вглядывался в заволоченное небо. Бокия все не было. Двое из его звена приземлились: машины с ободранным дюралем. Он понимал, что это значит, и почувствовал неладное. Метель сникла так же внезапно, как и началась. Проходившие мимо летчики, увидев комиссара, застыли, ведомый Бокия Титов стал было докладывать, устало вскинул руку к шлему:

— На обратном пути от Мурманска в квадрате пять приняли бой…

— Где Бокий? — перебил комиссар.

— Товарищ комиссар, — хмуро отозвался ведомый. — Нарвались на засаду. Командир ввязался в драку с ихним асом и его свитой. Я прикрыл, потом развернулся отбить атаку слева, на перевороте потерял его. Пурга пошла… Облазил все вокруг — нет, и горючее на ноле. Эфир молчит.

Комиссар представил обстановку боя, внезапный заряд. Кажется, лейтенант сделал все возможное… Внезапно со стороны КП донесся радостный голос радиста: «Комиссар… Бокий летит». Проняков бросился к штабу. Комполка, возвращавшийся вместе с Бокием, передал радиограмму: срочно выслать По-2 в квадрат двенадцать, и точные координаты сбитого аса, того самого, с драконами. Сбит и рухнул в болотце, возможно, жив.

Вскоре Бокий, живой, целехонький, уже докладывал комиссару и начальнику штаба подробности боя. Скованный мертвой усталостью, он говорил непривычно медленно, с расстановками, словно речь шла о чем-то привычном, будничном, что уже сделано и не стоит толочь воду. Гнал он немца до прибрежных озер, прижимая к земле, в азарте забыл про рацию, а потом уже поздно было. Дважды фашист пытался вырваться, но без успеха, в последний момент Бокий, в перевороте, снова взял верх, рубанул по мотору и тут же сообразил, что внезапная густая полоса дыма, заслонившая на миг врага, — имитация, дымовая шашка. И добавил очередь почти впритык. Еще увидел, как немец плюхнулся на брюхо…

— Может, и жив, — обронил комиссар, глядя на почти засыпавшего Бокия. «Точно пахарь после страдного дня», — с нежностью подумал о лейтенанте. — Самолет послан, отдохнешь?

— Не-а, ждать буду. — И жестко потер припухшие веки.

Аса — обер-фельдфебеля Мюллера — взяли живым уже далеко от самолета — он убегал на лыжах. В кабине машины летчики с удивлением обнаружили мешок барахла — женские платки, крестики, иконки… В штабе он сперва наглухо молчал. И лишь когда комиссар назвал его по фамилии, которую перед этим прочел на лямке парашюта, сухое ястребиное лицо фашиста дрогнуло и слеза поползла по костистой щеке.

— Мне оставят жизнь? — спросил он вызывающе зло, и это как-то не вязалось с его горестно сморщенной физиономией.

— У нас пленных не расстреливают, — проворчал комиссар. — Вас допросят в другом месте. Мне лично одно любопытно: зачем возите с собой тряпки, которым грош…

Он не успел договорить, Мюллер, замахав руками, захлебываясь дикой смесью русского с немецким, понес что-то путанное, из чего комиссар только и понял, что обер-фельдфебель не вор, он «почти офицер», а мешок ему якобы сунули товарищи на случай вынужденной посадки — откупиться от туземцев. Он так и сказал — туземцев.

«И этот пигмей, — подумал комиссар, с каким-то странным облегчением и брезгливостью глядя на перепуганного аса, искренне верившего в то, что можно смягчить крестьян награбленным у них же тряпьем и отштампованными в Берлине иконками, — этот дикарь в нашивках и такие, как он, пришли покорить Россию?! Закрыть от людей солнце, небо? В этом небе ему уже дали урок, шуту гороховому. И уж он, комиссар Проняков, постарается, уж он костьми ляжет, чтобы их били покрепче, как бил в сорок первом Сафонов…»

Загрузка...