На этом завершился краткий обмен словами между двумя галантными кавалерами, ни один из которых не уступал другому в искусстве остроумных выпадов, что было тогда одним из обязательных умений и даже мод; недостаток образования, денег и красоты менее позорили, чем отсутствие щегольства в словесном фехтовании, и только лишь импотенция да супружеская верность считались более ужасным недостатком. Золотая брошка той моды, популярная тогда светская игра "Un bureau d'esprit" (бюро остроумия) представляла собой истинную школу саркастичного языка.

Помимо короля, столкновение заметил еще один человек, чемпион в уже упомянутом искусстве ранить словом, любимый паж короля, Туркул, который с самого начала маскарада не спускал глаз с Томатиса. И только лишь он один всю эту сцену хорошенько запомнил.

В три часа ночи компания решила сыграть в "аполлоновского оракула", и монарх отослал Туркула, чтобы тот переоделся Аполлоном, тем временем, подстрекаемый собеседниками, сам рассказывал о последней проказе этого "юноши проворного характера, живого, будто электрическая искра, ну а уж озорством превышающий кого угодно". Все смеялись до боли в животах, да ведь и было отчего:

Туркул, красивейший мальчишка с безумным воображением, отличался неуемным талантом к шуткам, которые устраивали при дворе массу замешательства. НЕ отличавшийся терпением король все время обещал его наказать, только все как-то откладывалось и откладывалось, когда однажды вечером в королевском кабинете забился канал в камине, и дым стал заполнять комнату. Станислав Август сорвался с кресла, бурча:

- Que deviendrai-je dans cette fumee?!

- Jambon, Sire![11] – пошутил паж и тут же рванул за дверь, видя разгневанные глаза короля.

Вскоре после того Станислав Август вызвал своего адъютанта, генерала Чапского, приказал ему отвезти Туркула на придворной карете в сумасшедший дом и оставить его там под ключом на несколько дней в знак наказания. Генерал приказ исполнил. Он посадил пажа в карету, не говоря, для чего, а когда подъехали под монастырь бонифратров, в котором помещалось заведение для умственно больных, приказал привести отца-настоятеля. Тут паж понял, что ему угрожает и, горячечно ища шанса для себя, вспомнил, что королевский адъютант страдает от разновидности шейного спазма, проявлявшегося в форме конвульсий в момент сильного волнения. Так что, когда в воротах появился настоятель, шутник опередил Чапского, и пока тот не успел открыть рта, с огромной серьезностью объявил:

- По воле Его Королевского Величества объявляю, что присутствующий здесь генерал, как страдающий умственным расстройством, должен находиться здесь недолгое время, пока не поправит здоровье!

Слыша это, Чапский что-то бешено рявкнул, из-за чего с ним тут же случился спазм, заметив который, священники тут же вывернули ему руки и завели в монастырь. Туркул предстал перед королем на следующий день. Станислав Август не верил собственным глазам.

- Ты здесь?... А с генералом Чапским виделся?

- Виделся, Ваше Величество, и, отвезя его к бонифратрам, оставил там на излечение.

Монарх расхохотался, сразу же послал в монастырь за адъютантом, а Туркула простил, и вот теперь, в первые часы февраля Anno Domini 1766, рассказывал историю развеселенной компании на балу во Дворце Коссовских. Ему не было известно лишь одно: что паж не простил ему, причем даже не попытку закрыть его в монастыре. Но нам следует об этом знать, чтобы нам стали понятными дальнейшие фазы драмы, которую я только начинаю перед вами раскрывать – словно трубадур ткань с рисунками, требующими объяснения и аккомпанемента на ярмарках перед толпой зевак[12]. Пускай вас пока что не пугает временный хаос этих картинок, со временем они сложатся в единое целое и проведут к сути дела.

На самом же деле паж возвратился в Замок прямиком после монастыря. Он вбежал в королевский кабинет, и монарха там не застал. Он пробежал по коридору и очутился в передней залы для приемов, но и там все было пусто, как будто бы все во дворце перемерли. Со стен сочилась гробовая тишина, и сердце Туркула стиснул иррациональный страх. Он повернул в сторону королевской спальни. В темном коридоре его ослепили янтарные солнечные лучи, процеженные сквозь щелки оконных штор. Когда он открыл глаза, то увидел перед собой своего начальника, обергофмейстера пажей Его Королевского Величества, Пьера де Кенигсфельса. Напудревнный манекен в парике баррикадировал проход и глядел на него как-то странно, с напряжением.

- Где король? – спросил паж.

- Зачем тебе король?

- Хочу отдать ему поклон.

- Потом поклонишься, сейчас же уйди. Король дремлет.

Туркул значительно глянул над плечом обергофмейстера в сторону двери в спальню и понимающе усмехнулся:

- С кем? С Ружанской или Шмидт?

- Не твое дело! Будет лучше, если ты отсюда улетучишься до вечера. Даю тебе выходной.

- Выходной?... У меня и так выходной, сегодня не моя очередь. Вот только король желал запереть меня в качестве наказания в монастыре бонифратров…

- В качестве наказания!... Глупец. Беги отсюда!

Тут у Туркула от подозрений закружилась голова. Бессознательно он сделал шаг вперед, желая обойти Кенигсфельса, но манекен переместился в ту же самую сторону и не пускал. Паж отскочил от него и побежал по коридору в том направлении, откуда пришел. У двери в столовую он наскочил на камердинера Брюне. Он еще питал отчаянную надежду, но понял, что ничего не узнает, если проявит хоть тень неосведомленности.

- Кто же подсунул ее королю? – атаковал он.

Брюне опустил глаза и покраснел, словно прихваченный на краже поваренок. Туркул схватил его за отвороты сюртука.

- Ах ты, сволочь! Так это правда, как мне сказали, что это ты ее сосватал как сводник!

Брюне затрясся от испуга.

- Mon Dieu!... Это не я!... Клянусь!... Не я! Сам я никогда бы подобного не сделал!

- Врешь, перед тем уже делал!

- Но не с такими, как она! То была приличная девушка, с моей дочкой дружила! Да я…

- Кто это сделал?!

Камердинер тяжело дышал, ничего не говоря, словно бы у него отобрало речь. Паж так сильно прижал его к стене, что у Брюне затрещали ребра.

- Говори, добрый папаша, а не то я сделаю твою дочку сиротой!

- Томатис!

- Каким образом?! Чем он ее склонил?

- Разве к королевской постели нужно склонять?

- Ее – так! Так чем же?!

- Не знаю, вроде бы как он обещал ей роль в театре…

Паж ослабил нажим и остался сам. Сверху, с плафона, хихикали злобные амурчики, стены же, казалось, вибрируют в такт с ускорившимся пульсом. Отреагировала память. Пажу вспомнилось, как когда-то Томатис зацепил его в кафе:

- Правда ли то, что в некоем доме, в котором мне приписывали какую-то долю остроумия, вы сказали, что у меня его нет вообще?

Тогда он ответил:

- Пан Томатис, ручаюсь, что в этом нет ни единого слова правды. Никогда я не бывал в таком доме, в котором бы вам приписывали хоть сколько остроумия.

Итальянец усмехнулся и сказал:

- Выходит, ты бываешь только у себя? Ничего страшного. Там ты тоже сменишь мнение.

- Вы в этом уверены, мил'с'дарь?

- Ну да. Терпение!

Туркул долго стоял в пустом коридоре и не мог сдвинуться с места. Но каждая уходящая минута смывала с него возмущение, словно дождь, смывающий пыль с дверей кареты; открылись ворота холодного спокойствия, которое было более страшным. В конце концов, пажа охватило чувство непонятной усталости, в которой все дела, за исключением ненависти, теряют свою важность и усыпают. Всякий, кто прошел бы тогда рядом, мог бы стать первым, кто увидел бы нечто особенное: слезы, текущие по лицу вечного весельчака двора Его Королевского Величества. Только никто так и не прошел.

Так родился новый Туркул, в котором было, как в пословице, больше желчи, чем крови. Пословицы, вроде как, это народная мудрость, но ведь народы состоят из людей, так что пословицы касаются и индивидуумов. Ни одна из них в данный момент не подходила лучше всего к этому человеку, обезумевшему желанием мести, чем старая поговорка: "Некто, укусивший тебя, напомнил тебе, что и у тебя есть зубы". Бедный человек, правда? Но не только потому, что его обидели.

Ненавидящий человек меньше страдает. Даже если через эту ненависть вспоминается прошлое, страдает он меньше. Страдать он станет позднее, когда уже удовлетворит жажду мести и увидит, как мало это дало, как ничего не исправило, и как сильно эта месть была ненужной. Туркул смог убедиться в этом еще эти самым днем, в ходе первого из трех своих актов мести.

Этот молодой человек является важной dramatis personae этой части моего рассказа, так что было бы необходимым представить его поближе. Хроникер Варшавы XVIII века, Антони Магер, вспоминает о нем в своей "Эстетике столичного города Варшава": "Среди всех королевских пажей самым веселым был красавчик Туркул, юноша из достойной семьи из давней Галиции, обученный языкам и рисунку, при том весьма остроумный в своих шутках". К королевскому двору он попал с момента смерти родителей, павших жертвой эпидемии, и здесь стал чем-то вроде королевского шута; своим ехидством он пробуждал веселье одних, но и враждебность гораздо большего числа людей. Женщины его просто рвали на куски: он прошел через многие знаменитые постели Варшавы и позволил поглотить себя водовороту дворцовых интриг, которые в тогдашней Европе, управляемой представительницами прекрасного пола (от мадам де Помпадур на западе, до Екатерины II на востоке), проклевывались в постельных складках. Его считали циником, поскольку парень провозглашал извращенные принципы любви, но по сути своей был человеком честным – он только притворялся негодяем, чтобы не отпугивать женщин.

В начале 1765 года Туркул полностью изменился, когда вернулся из родимых сторон, где устраивал дела с наследством. Он все так же был из числа тех, кто лучше сносят свои недостатки, чем чужие, и по-старому насмехался над всем и вся, но при этом отключился из интересов придворных кругов, а что самое поразительное, порвал все свои любовные связи, чем возбудил любопытство Станислава Августа:

- Ты заболел, тебе уже не по вкусу женщины, или в голове у тебя призвание к целибату?

- Сир, - меланхолично ответил на это паж, - в голове у меня женщина, каких мало, которая защищает меня от женщин, каких много.

- Аллилуйя! Я таки был прав, что ты сделался жмотом и болен от любви. И ничего тебе не остается, как только жениться и плодить туркуляток. Тандем[13]!... Это хорошо складывается, так как при дворе давненько не было свадьбы. Я плачу!

- Благодарю, Ваше Величество, но я не хочу жениться.

- А это почему же, тандем?

- Из опасения, чтобы не заиметь похожего на меня сына, который должен был бы лгать, льстить и ползать перед кем-то.

- Ты – льстец? О твоих шуточках думают по-другому. Похоже, что ты о себе имеешь худшее мнение, чем о других, и чем они – о тебе…

- Если могу судить по себе, сир, человек – это скотина, которую мутит исключительно при виде других, никогда перед зеркалом, и никогда ему не видно, что зеркало собирается блевануть.

Тошноту, о чем всем известно, легче всего получить, зная секреты кухни. Туркул проживал в Замке, где стряпали по образцу тогдашних мод и жизненных стилей, и где честные люди представляли собой крайне редкую разновидность своего вида. По сути своей, это было роскошное место, в котором сверхчувствительный альбинос его покроя мог сделать только три вещи, спасающие перед шизофренией: либо послушаться отвратительного совета Шамфора ("Необходимо каждое утро глотать жабу, чтоб не испытывать отвращения остальную часть суток, которую необходимо провести среди людей"), либо полностью лишиться совести, полностью подгоняя себя под большинство; или же найти себе временное убежище от всего этого болота. Для пажа таким противоядием сделалась кружевница, которую он привез из Галиции, устроил ее на квартире в Старом Городе и протежировал в качестве поставщицы кружев для двора. Было ей девятнадцать лет, а тело – из рода тех, являющихся причиной, что монахи вешаются на веревках колоколов. От других известных ему женщин ее отличало нечто весьма существенное: она всегда краснела, гася свечи, перед тем, как лечь в постель.

Из Замка Туркул вышел, ступая словно слепец, с широко раскрытыми глазами, руками ища возможности прикоснуться к стене. Через калитку, прозванную Заврат, он пересек защитные стены и очутился на Подвале. Прохожие, с которыми он сталкивался, окидывали его сердитыми взглядами, а то и руганью. В конце концов, он очутился в винном подвальчике на Медовой, где начал пить без какой-либо умеренности. Паж с кем-то разговаривал, поднимал тосты и распевал куплеты, пока все вокруг не смазалось и не погасло.

В себя он пришел от того, что страшно кричал. Над ним висела ночь, совершенно пустая, до самых звезд, что давали какую-то опору для глаз. Сам же он валялся в каких-то развалинах, без верхней одежды и без кошелька. Туркул почувствовал ужасный холод и тупую боль в голове. Чей-то хриплый голос заскрежетал рядом:

- Лучше тебе?

Молодой человек увидел бородатое лицо наполовину человека, наполовину зверя, с горящими в темноте белками глаз.

- Ты кто такой? – прошептал он.

- А ты кто такой?

- Королевский паж,

- Так мы с тобой сиамские близнецы, потому что и я – паж короля.

- Какого еще короля?... Король, он ведь один…

- Э-э, мало ты еще чего знаешь. Имеется король цыган, король картежников, король нищих и твой… королек, над которым стоит король, присланный царицей.

- Репнин? Так ведь он же посол России…

- Нет, вот он – настоящий король. А твой – всего лишь слуга.

- А твой?

- Выше моего был только Бог.

- Был? Это как же…

- Бог умер, а ты об этом не знал? Оглянись-ка получше… Ужасно ты глупенький, совсем как твой королек. Нет более надоедливых глупцов, чем глупцы интеллигентные.

Паж поднялся, уселся и получше пригляделся к фигуре в лохмотьях.

- Так кто ты такой? – спросил он снова.

- Свободный человек, нищий.

- Так это ты меня…

- Откуда! Тебя обворовали какие-то бандиты, радуйся еще, что жизнь оставили.

- "Басёр"[14]?

- О-хо-хо-хо! Сразу нужно было говорить, что ты обвешанный золотом вельможа, потому что по роже не узнал. "Басёр" со своей бандой только за такими охотятся… Не надо такими именами бросаться… Разве тут своего жулья не хватает? Дали по голове, вот и все. А то ты во сне орал, словно резаный. Я услышал и нашел тебя здесь. Наверное, снилось тебе что-то… Замерз?

- Холодновато.

- Тогда выпей. Держи.

Нищий подал Туркулу глиняную флягу с водкой, когда тот отпил несколько глотков, отобрал и сказал:

- А теперь можешь рассказать.

- Что?

- Сон.

- Зачем?

- Тебе станет легче. Такой сон – словно тяжелый камень, что лежит на сердце, и человек, который носит это бремя, желает его сбросить. Если расскажешь мне об этом, может он и упадет. Но принуждения нет… Ну, кто тебе снился?

- Почему ты не спросишь, что мне снилось? Откуда знаешь, что мне кто-то снился?

- Потому что только люди доставляют истинную боль. Об этом мне известно. Ну?

- Мне снилась женщина, которую я люблю…

- Расскажи мне.

Туркул замялся. Неожиданно, словно бы его кто уколол, он раскрыл рот:

- Я искал ее. Ходил по городу и разыскивал дом, в котором она живет… Тот дом я нашел, я ходил по нему… там было с тысячу комнат, все пустые, словно улицы…

- Выходит, то был дворец?

- Да, то был дворец… И везде было полно ветра, который бросал листья…

- Во дворце?

- Ну да, и во дворце тоже. Это тебя удивляет?

- Нет. Рассказывай дальше, уже когда ее находишь.

- А откуда…

- Знаю, иначе бы не орал во сне. Расскажи. Твой камень, твое бремя уже стало меньше.

- Да, я ее нашел. Она лежала голая на диване, сопротивлялась… На ней лежал мужчина. Он сильный… хотел ею овладеть… Тогда я подбежал, схватил его за волосы стал тащить. Но она… она вонзила мне пальцы в глазницы… Было ужасно больно. Я отпустил его волосы, прикоснулся к собственным глазам, а она вытащила из-под него ногу и оттолкнула меня, как отталкивают надоедливое существо!

- И что было дальше?

- Дальше?... Надо мной издевались, я же хотел сбежать, только в той комнате не было ни дверей, ни окон, и я не мог из нее выйти. Меня заставили глядеть, как они это делают… А были они бесстыдными… Она лежала на нем, а потом… когда уже лежала под ним и глядела на меня, сказала что-то, чего я не понял, а они снова смеялись. Я оперся о стену… стена же начала дрожать, трескаться, а потом расступилась…

- Это потому, что я дергал тебя за плечи, когда кричал.

Туркул закрыл лицо руками и замолчал. Через какое-то время он поднял голову и спросил:

- А ты… случался ли тебе подобный сон?

- Мне он снится часто. Каждый видел подобный, либо же он его еще увидит.

- Кто же наносит тебе боль в твоем сне?

- Человек, которому я отдал все имущество отца, лишь бы только помочь ему сделать карьеру. Сам же нанялся на корабль и уплыл. Вернулся без ноги, а он же не впустил меня в свой дворец. Мне снится, будто бы он травит меня собаками. Вот и все.

- Ты любил этого человека?

- Да, то был мой брат.

- И ты уже рассказывал этот сон кому-нибудь?

- Да.

- И твой камень спал с твоей души?

- Нет.

Туркул схватился за стенку и поднялся.

- Ладно, пойду я уже… Где это мы?

Нищий вытянул руку.

- Вот там Барбакан, видишь?... Дорогу найдешь. Если когда-нибудь захочешь помощи, приди к костелу святого Яцека. Там я сижу с утра.

- Ты мне помочь не сможешь, уж слишком высок идет игра, при дворе.

- Парень! Да может я знаю секреты и людей твоего короля лучше, чем ты. Не отталкивай столь поспешно моей руки, чтобы не остаться одному.

- Томатиса знаешь?

Глаза нищего загорелись, словно две капли фосфора, но тут же погасли, а в его голосе не прозвучало хотя бы тени возбуждения:

- Хорошо знаю.

- Ты хорошо его знаешь?!... И, возможно, даже хорошо о нем думаешь…

- Думаю, что это человек, который сжег бы чужой дом, чтобы сварить себе яйцо. Как видишь, думаем мы одинаково… Это его ты хочешь убить?

- Убить? Нет! Убивая, я прояил бы к нему жалость, а во мне жалости нет. Я хочу сделать его несчастным; хочу, чтобы он страдал до самого конца жизни, чтобы он измучил бы себя собственным страданием!

- И что ты выдумал?

- Пока что ничего, но способ найду!

- Со мной найдешь быстрее, поскольку я не думаю о нем распаленной головой и лучше знаю жизнь.

- Так кто ты такой? – в очередной раз спросил паж.

- Тот, кто поможет тебе отомстить. Знаешь что… Бога нет в живых, но, по-видимому, жив его Сын, если случилось то чудо, что ты встретился со мной, а я – с тобой. Ты и не предполагаешь, как сильно мы можем помочь друг другу. Я ждал тебя почти что два года!

- Ты ждал меня?... Не понимаю…

- Придет время – поймешь.

- В чем я могу тебе помочь? Золота хочешь?

- Серебра, но не такого, какое ты мог бы мне дать, так что не будем об этом говорить. У каждого имеется кто-нибудь такой, кого он желает достать, так же как и у каждого есть свой сон. Ты хочешь Томатиса, а я…

Он огляделся по сторонам, прислушиваясь, и закончил шепотом:

- …Репнина!

- И что ты к нему имеешь? – таким же шепотом спросил Туркул.

- А то, что он желает сотворить с Польшей то же самое, что Томатис с твоей девицей. Вернее, уже это творит, а Томатис ему помогает.

- Что ты сказал?!

- То, что ты услышал. Томатис принадлежит ему! Не думай, будто бы я тебя обманываю. Ты сидишь под королевским креслом и имеешь уши, так что воспользуйся ними. Проверь, не оболгал ли я его. А потом возвращайся, поговорим.

Паж еще раз присмотрелся к нищему, только в темноте мало чего было видно, кроме горящих глаз.

- Может и вернусь? Как тебя зовут?

- Меня называют Рыбаком.

- Мое имя Туркул. Пойду я уже.

И он осторожно начал идти через развалины по направлению торчащих в лунном свете зубцов Барбакана. Дуновения ночного ветра подталкивали его в спину, юноша чувствовал прикосновения невидимых рук, что подталкивали его к дому. Когда уже он встал перед ним, то сунул руку в карман жилета и нащупал ключ.

Во второй раз за эти сутки он пришел в себя уже когда почти что наступил день. Рассвет еще не наступил, но наступал. Глянув в бок, Туркул заметил, что девушка лежит с открытыми глазами, из которых катятся слезы. Она тоже не спала.

- Не спишь?

- Нет… - тихонечко ответила та, а через миг прибавила еще тише: - …любимый.

Только ее лицо не дрогнуло, девушка не повернулась к нему, не пошевелилась, словно бы ее парализовал проникающий в окна мягкий свет. Они лежали молча, друг рядом с другом, каждый со своими мыслями, что путешествовали рядом, словно две реки нарастающего страха. Внезапно Туркул почувствовал на себе ее ладонь и услышал:

- Расскажи мне…

Юноша закрыл глаза. Ну что он мог ей рассказать? Теперь она была всего лишь чужим, ненужным телом, без единой капельки божественности; а уже дальше, в его только-только начинающихся расчетах с жизнью, девушка была бы чужой. Ему хотелось взять ее грубо, после чего демонстративно бросить на стол несколько медяков; девицу он поимел, но в горячке забыл, что его ограбили, не оставив ни гроша. Только сейчас это до него дошло. Одевшись, он вынул из карманчика ключ, положил его на комоде и быстро вышел, не произнеся ни одного из злых слов, которые приготовил заранее. В его сердце поселились чувство поражения и еще большая, чем раньше, ненависть к тем другим; ненависть, которая способна нести человека долго, словно парусник Летучего Голландца, быть воздухом и пищей, ночью и днем, любовью и отречением, заменить объятия женщины и домашний уголок; ненависть, в которой любой сон-отдых, это всего лишь временное перемирие. Именно таких, как он, разыскивал Имре Кишш, и за этого отчаявшегося пажа заплатил бы мешок червонцев. Но он получит его задаром, только еще не сейчас, пока же что у нас имеется 1 февраля 1766 года и бал во Дворце Коссовских.

Туркул переодевался в сына Зевса и Латоны в будуаре хозяйки дома, где уже лежали приготовленные древнегреческие одежды. Ему помогала известная танцовщица, итальянка Катаи, метресса "начальника спектаклей". Паж не просил ее о помощи, но был этому рад, так как у женщины имелся театральный опыт. Та надела тунику на нагой торс Туркула, задрапировала, а когда закончила – прихватила зубами его шею и кончиком языка начала рисовать овал вокруг его подбородка, в то время как руки потянулись ниже, под тунику, и острые ноготки углубились в тело юноши. Катаи дышала все быстрее, ища своими губами его рот. Паж глядел на нее в изумлении. Лицо ее было еще молодым, но его сумерки были уже заметны, и было видно, что вскоре природа заберет то, из чего сплела привлекательность танцовщицы, оставляя одну только похоть. Настырные пальцы итальянки распаляли тело пажа, и хотя он вовсе ее не желал, в голове мелькнула мысль, что так вот, по стечению обстоятельств, он отплачивает Томатису за "шутку", которой тот уничтожил его убежище.

Катаи, стоящая лицом к двери, вдруг побледнела и начала делать вид, будто бы пытается поправить непослушную тунику на теле Аполлона. Туркул повернулся и увидел в двери ненавистную рожу. Томатис стиснул кулаки, его лицо было искажено гневом. Король картежников подошел к паре, рванул танцовщицу, отбрасывая ее назад, и хотел уже было вывести, как паж заступил ему дорогу и насмешливо фыркнул:

- Ach, quella rabbia detta gelosia![15]

А поскольку ответа не дождался, с наглостью продолжил:

- Ревнуете, signore Thomatis? Ну, знаете, это просто неслыханная претензия! Слишком много для себя делаете чести! Сейчас я все объясню. Рогоносцем ведь становится не первый встречный. Знаете ли вы, чтобы для того, чтобы им стать, нужно быть человеком вежливым, светским, милым, а самое главное – иметь хоть немного мозгов в голове? Так что, в первую очередь, приобретите сии предметы, ну а потом именитые люди поглядят, что для вас можно будет сделать. Вот кто, такому как вы сейчас, мог бы наставить рога? Какой-нибудь прислужник. Вот когда придет время беспокоиться, я первым принесу вам свои поздравления.

У Томатоса на висках выступили жилы.

- Погоди, паяц, я еще займусь тобой! Пока же что я уже сделал начало, после которого весь город может тебя начать поздравлять. Сейчас же у меня в голове более важные дела, но придет время выставить тебе очередной вексель к оплате!

- И снова фальшивый? Можете не трудиться. Я первым заплачу вам столько, что и не поднимете. Даю вам свое слово.

Лицо итальянца изменилось, явно восхищенный, он расхохотался:

- Пугаешь? Ха, ха, ха, ха, ха!!!... Poverino, да ты же гол, как божок предсказаний, котрог изображаешь; иди и наворожи себе сам. Если попадешь в точку, поседеешь от страха.

- Эх ты, сводник, Гомера не знаешь, - парировал паж. – Иди, почитай "Илиаду", там Аполлон – это бог безвременной кончины. Ну ладно, меньше об этом; гораздо хуже то, что ты, как антрепренер королевского театра, не знаешь Гольдони, который сказал: La gelosia e passione ordinaria e troppo antica"[16].

Да, этот поединок Туркул выиграл, но эта победа в риторике была для него всего лишь закуской перед обедом.

В зале ожидали с нетерпением, Аполлона приветствовали аплодисментами. Он уселся на троне, держа в руке оливковую ветвь, после чего получил от дам первый вопрос; вопрос, естественно, касался любви, а чего же еще он мог касаться? При встречах вдвоем народ попросту занимался любовью, когда же встреча происходила в более широком кругу, тогда занимались теориями любви. При этом разбирались всяческие оттенки порывов человеческого сердца, насмехаясь над супружеством (это считалось хорошим тоном; чудаком считался тот, кто искал в браке чувств), прославляя взаимные романы, но вместе с тем вознося на пьедестал платоническую любовь! Понятное дело, мало кто откровенно практиковал принципы этого идеала, противоречащего человеческой натуре и всему порядку в мире, но даже пьяная мурва[17] (как элегантно говаривали наши деды, если находились в смешанной компании) не осмелилась бы среди бела дня противостоять моде на фразеологию о превосходстве чистого сердца над стремлением к успокоению чувственных желаний. Заданный же Аполлону вопрос звучал так:

- Какого мужа следует искать, чтобы быть удовлетворенной?

Паж подумал минутку и сказал, облекая ответ в олимпийский тон:

- Молодой – непостоянный; в средних годах – ревнивый; старый – ни на что не пригодный; красивый – хороший для других; гадкий – отвратительный; умный – заносчивый; глупец - невозможный для совместной жизни; богатый – скупец; бедный – умирающий от голода; порывистый – тиран. То есть, мои дамы, если желаете счастья в доме, выбирайте немого слепца.

Ответ был вознагражден бурей аплодисментов.

- Тогда, в связи с этим, скажи нам, божественный Аполлон, какую же, тандем, следует выбирать жену? – спросил король.

- Молодая – капризная; старая – гиря у ног; красивая – опасная; бесформенная – наказание божье; богатая – слишком дорогая; бедная – слишком жадная; глупая – несчастье; ученая – будет желать предводительствовать.

- Так что же ты нам посоветуешь, тандем, какая жена самая лучшая?

- Мертвая.

Зал затрясся от смеха. Король покачал головой, и не сдался:

- Это, как раз, понятно, только так легко ты у нас не выскочишь! Какая жена более всего способна к любви?

- Чужая.

- Тогда скажи нам еще, - спросил король, переждав, когда утихнет шум, - что в любви, тандем, важнее: умение тел или чувствительность сердец?

Аполлон молчал; последние слова затронули в нем болезненную струну. Во рту он почувствовал вкус ненависти и пожелал выплюнуть своего повелителя, как выхаркивают слизь при простуде. Понятовский удивился:

- Так что же это, Туркул… пардон, божественный Аполлон, что же такое, тебе нечего сказать о любви? Ты, столь умелый в ars amandi, тандем?

Воцарилась тишина, наполненная ожиданием, которое прервал стоящий рядом с Томатисом шевалье де Сенгальт; сделал он это спокойным и окончательным голосом, словно бы желал спасти пажа из неловкого положения:

- Искусство любви требует чего-то большего, чем только лишь хорошей техники, но говорить можно только о технике, следовательно, не там, где находятся дамы, сир.

- Вот мнение мастера! – воскликнул король. – Аполлон, мы освобождаем тебя от ответа, напророчь нам чего-нибудь другого!

Пажа засыпали градом очередных вопросов. Томатис же склонился к Казанове:

- Кстати о технике и мастерстве, шевалье… Мне говорили, будто бы вы несравненный маэстро в картах…

- И вы поверили, граф?

- Поверю в том случае, если вы обыграете меня. До сих пор у меня не было оказии поверит кому-либо, и я считаюсь первым игроком в этой стране.

- Все это замечательно, синьор Томатис, но я знаком с такими, которые приняли бы любое пари, ставя на пятого в Париже против первого в провинции.

- Я же знаю тех среди них, шевалье, которые это сделали. Теперь у них нет сапог, чтобы вернуться в Париж. Так как?

- Я никогда не отказываюсь. Во что и когда?

- А во что пожелаете, шевалье, мне все равно. Может быть Vingt-et-un, фараон, ландскнехт в котором вы одержали столь великолепный триумф над несколькими простофилями, или что-либо подобное, если у ж вы так любите детские игры.

Казанова побагровел.

- Выходит вы, синьор, предлагаете мне…

- Ну да!... Или вы сдрейфили, шевалье де Сенгальт? Упираться не стану, я же сказал, что соглашусь на любую игру.

- Никогда бы себе не простил, принимая любую игру вместо этой. С наслаждением ампутирую вашу гордыню, синьор Томатис.

- Benissimo! Тогда через неделю, у меня в театре, после завтрака. Играем вчетвером, так что прошу взять кого-нибудь с собой.

Игра, которую Карло Алессандро де Валери Томатис предложил Джакомо Казанове, шевалье де Сенальту, была самой ужасной из тогдашних карточных игр. Только очень богатые и очень смелые и уверенные в собственной удаче люди осмеливались усесться за нее. То была разновидность "ландскнехта", но, если "ландскнехт" называли еще "дьяволом", то эту игру называли "архидьяволом" или "сатаной". Официальное ее название звучало A la mort (До смерти), что было полностью оправданным. Редко когда такая игра не заканчивалась чьим-либо самоубийством или крайней нищетой. Об этой игре говаривали, что она "князей превращает в нищих".

Для игры в "До смерти" использовали любое число полных колод по 52 карты каждая, как правило, по одной колоде на игрока. Из стопки перетасованных колод каждый игрок получал по одной карте, после чего все, поочередно, тянули следующие. Тот, кто попал на идентичную карту, как и первая им полученная, забирал банк. Никому из партнеров нельзя было выйти из игры в ходе ее проведения вплоть до полного истощения его денежных средств или всех имеющихся карт, ну а устанавливаемая правилами математическая прогрессия начальной ставки с каждым раундом повышала ее до поистине смертельных размеров. Если, к примеру, начальная ставка составляла по червонцу, то к пятому разу ставка составляла уже 16 червонцев, к десятому – выигрывающий забирал со стола ставку в размере 512 червонцев, а к пятнадцатому – 16384 червонца. Таким образом, если игра заканчивалась на пятнадцатом раунде, игрок, которому повезло выиграть во всех раундах, забрал бы домой 32767 червонцев! Более двадцати раундов могли играть не более дюжины людей во всей державе, а проигравшие магнаты стрелялись.

В назначенный день Джакомо появился в театре за четверть часа до полудня. Его сопровождал приятель, с которым он познакомился когда-то в Вене, мессер Кампиони, у которого шевалье де Сенгальт остановился, прибыв на берега Вислы. То был еще молодой, прекрасно сложенный шалопай, который феноменально танцевал (в Варшаве он вел танцевальную школу, не дающую ему умереть с голоду) и неудачно играл в карты (то есть, он был паршивым шулером, хотя и вышел из школы самого Аффлизи, короля европейских шулеров), по причине чего у него имелось всего два костюма. Был он одним из тех явлений, которые, время от времени, порождает натура, чтобы дать представление о добродетелях и ошибках, странным образом объединенных в красивом теле.

Трудно сказать, какая из его многочисленных страстей стала для него в конце самой фатальной: женщины, танец, астрология, вино, непостоянство чувств или азарт, по причине которого он не смог вернуться на берега любимого Тибра, став на берегах Вислы почти что нищим (именно о нем и говорил Томатис, упоминая людей без сапог). Умер он от самых естественных причин, похожий на 90-летнего старца, через несколько лет после описываемых событий и в расцвете лет; печалились о нем разве что только его кредиторы. Поговаривали, что так он поступил в приступе паршивого настроения.

В доме Кампиони практически не было мебели. Тут или там стояла какая-то лежанка, в другом месте несколько табуретов нарушало пустоту. Хозяин даже зимой не разводил огня в камине; сам сидел, окутавшись плащом, ноги держа в "chauf-feret", наполненном тлеющими углями, сунув руки в рукава, а голову покрыв теплым колпаком. Когда к нему вселился Казанова, по большой дружбе его приятель выделил несчастный запас щепок для камина и дал комнату, самую отдаленную от собственной, утверждая, будто бы тепло способно плохо повлиять на его (Кампиони) здоровье.

Тот же самый Кампиони не находил места от радости, услышав, что сможет сыграть против виновников своей бедности, причем, на деньги, "взятые в долг" от приятеля. Целую неделю он жил исключительно этим событием, жонглируя картами, устанавливая с Казановой системы намеков и подмигиваний и присматривая за слугой, чистящим снова и снова его выходной костюм. И вот он дождался праздничка.

Их провели в кабинет "начальника спектаклей". Только наиболее выдающиеся игроки имели честь садиться за карточным столом, являющимся главным предметом мебели этого особого интерьера, о котором выдумывали различные чудеса. Казанова, посетив чуть ли не всю Европу и придя к выводу, что уже ничего не сможет его удивить, вытаращил глаза, видя этот паноптикум, перегруженный банальностями, позолотой и серебрениями самой уродливой формы, от которого исходила аура настолько гадкого вкуса, что она пробуждала тоску по просто побеленной известью камере. Свечи лениво сочили оливковый свет в средину комнаты, стены которой – плотно обросшие коврами и картинами, словно бы в голых стенах таилось нечто такое, к чему нельзя было прикасаться – казалось, что им сунули кляп, если бы у стен имелись рты, и это создавало атмосферу переполненную неопределенными подозрениями. Внутри этой комнаты никак нельзя было чувствовать себя в безопасности. Иногда здесь происходили, с участием одной-единственной дамы и эксклюзивного круга приятелей Томатиса, дикие оргии, о которых рассказывали настолько невероятные вещи, что никому не хотелось в них верить. Даже слугам запрещалось входить в это помещение в ходе приемов, ужен же участникам подавали из прихожей, через маленькое окошко в двери; даже Станислав Август, когда ему донесли о подробностях подобного рода забав, побледнел от гнева и начал косо поглядывать на Томатиса. Тогда тот сделал так, что королю сообщили о сроке предстоящей оргии, и когда монарх прибыл лично проверить то, о чем ему донесли, он застал Томатиса, читающего стихи Метастазио.

Женщины, прошедшие через эту комнату, умирали от стыда и возбуждения при воспоминании обитого зеленым сукном игрового стола в кабинете директора театра Его Королевского Величества, но ни одна из них не прибыла сюда во второй раз, в эту клетку без выхода, пока не совершится чудо типа помещения шести флажолетов в одном футляре. Томатис не знал, что в фрамуге двери имеются два маленькие отверстия, просверленные лакеем и позволявшие изучать интерьер взглядом и слухом. Не знал об этом ни один из четырех игроков.

Четвертым партнером был уже известный нам из вступления и из сценки на балу во Дворце Коссовских приятель короля и брат одной из королевских любовниц, Францишек Ксаверий Браницкий, 35-летний забияка, пьяница и гуляка, с которым мало кто мог сравниться, истинное воплощение сарматского духа. Князь Адам Чарторыйский писал о нем: "Живой образчик давнего поляцтва, Браницкий попеременно совершал все грехи отцов". Князь что-то еще прибавлял про "предприимчивое острословие" Браницкого, в котором было много "польского акцента и соли", что только подтверждает, что данный "образчик" замечательно был способен приспособиться к тогдашней моде на остроумие. Только вот за столом у Томатиса этим оружие мало чего можно было сделать.

Присутствие Браницкого весьма удивило Казанову. Он знал, что Браницкий желает подкатиться к одной из любовниц Томатиса, которую тот ужасно ревнует. Он пояснил это сам себе любопытством поляка и его страстью к игре каждый из магнатов-картежников мечтал вступить в этот кабинет, что было раз в сто труднее, чем получить аудиенцию у короля, и помериться с Томатисом, что, само по себе, тоже было огромной честью. Но одно для Казановы было непонятным: перед тем он был уверен, что Томатис возьмет себе в помощь какого-нибудь из своих шулеров, так же как и он сам взял Кампиони, а "начальник представлений" взял человека, с которым не ладил! Джакомо перестал что-либо понимать и подумал, что либо Томатис уж слишком доверяет собственной виртуозности, либо же просто сошел с ума и излишне верит собственному счастью. Дело в том, что в "До смерти" шулерством мог заниматься только тот из партнеров, который в данный момент держал банк, определял размер ставки и раздавал, а банкиром мог быть по очереди каждый игрок (выигрывающий держал банк вплоть до проигрыша своей ставки). То есть, у Томатиса имелся только один шанс из четырех.

Игру начали в четверть первого, обменявшись перед тем всеми ритуальными любезностями. В три часа дня Браницкий дрожащей рукой подписал вексель и поднялся из-за стола бедный, словно стена. У него осталась одежда, дружеское отношение короля, депонированное между грудями и бедрами сестры, а еще бешенство, бьющее обухом прямо в висок: он проиграл семейные имения, дворец, наборы столового серебра, упряжки и картины – словом, все, что у него было.

Остались они втроем. К четырем часам Томатис, который как раз держал банк, в двенадцатом раунде седьмой раздачи выиграл 2048 червонцев и потребовал следующей ставки, составляющей уже – по условиям прогрессии – 4096 золотых. Только у Казановы оставалось всего несколько монет, и он не мог играть дальше. Ошеломленный поражением, он не мог собрать мысли и даже не пытался задуматься над тем, а как же такое случилось. Совершенно сломленный он сидел в своем кресле и тупо всматривался в огонь свечи. Неожиданно до него донеслись слова Томатиса:

- Короче, с ампутацией моей гордыни пока что ничего не вышло, господин де Сенгальт, но… может в другой раз. Всегда к вашим услугам.

- Следующего раза не будет, - понуро ответил на это Казанова.

- Только не падайте духом, друг мой, столь амбициозному человеку это просто не к лицу. Как мне рассказывали, из Петербурга вы уезжали с полной уверенностью, что в Варшаве вам повезет. Мне даже повторили ваши слова, которые меня весьма смутили.

Джакомо глянул на Томатиса более осознанно.

- Какие слова?

- Те самые, которые были произнесены в ходе пьянки у княжны Долгоруковой: "В Варшаве все бросятся передо мной на колени, потому что мой мозг полон идеями, и у меня большой член!".

Казанова задрожал.

- У Долгоруковых я такого не говорил!

- Ладно, признайте, что сказали это у кого-то другого. Но до сих пор никто вам не кланяется, похоже, все идеи были паршивыми. Но, если не соврали, у вас имеется другое оружие, чтобы заставить нас повалиться на колени…

- Хватит! – воскликнул Джакомо, поднимаясь. – Чего вы хотите, драться?

- Угадали, шевалье де Сенгальт. Вот только я сражаюсь исключительно в карты.

- У меня уже не за что играть!

- Зато у вас, вроде как, имеется "большой член". Я поставлю все, что выиграл сегодня у вас, у вашего приятеля и у Браницкого, в качестве ставки против вашего обязательства, что если в этом раунде проиграете, то в течение месяца выставите свое восьмое чудо света публично, в присутствии не менее трех десятков свидетелей, в том числе – и короля, в течение не менее минуты!

- Томатис, да вы с ума сошли! Это… это же… отвратительно, нагло и… неслыханно! выдавил из себя Казанова, у которого пребывание в дьявольском кабинете полностью отобрало остатки хладнокровия.

"Директор спектаклей" покачал головой, словно учитель, который порицает ученика за неверное изложение и понимание предмета.

- Не может быть отвратительным нечто, обладающее королевскими размерами и возбуждающее уважение, заставляющее преклонить колени. Не будет наглым предложение, которое дает возможность одной картой выиграть состояние взамен за риск легкого неглиже на глазах восхищенных дам. Впрочем, это никак не неслыханная piccola nudita[18] великого человека. Миру известны прецеденты, оправдывающие подобную выходку, взять, хотя бы, дона Альфонсо, который прохаживался голым по улицам Феррары в конце XV века, то есть, в пору, гораздо менее либеральную, чем нынешняя… И не рассчитывайте на то, шевалье, будто бы король вновь предоставит вам поддержку из личных средств. В вопросе подобного рода расходов Его Королевское Величество признает принцип: стучать только раз. Так что вам следует принять мое предложение, настолько великодушное, что я и сам не подозревал себя в такой сердечности. Рискуете вы малым, а вот выиграть можете о-го-го сколько.

- Рискую, потому что король тут же прикажет мне убираться из Варшавы в двадцать четыре часа!

- Наверняка, - невозмутимо заметил на это Томатис, - но разве вы не сами говорили, что это провинция, первый в которой не стоит пятого в Париже? Вы рискуете всего лишь выездом из провинции, я же рискую утратой состояния, которое редко можно выиграть в карты. Оба мы выходим на очень глубокие воды, я же, чтобы у вас не было сомнений в том, что решать будет слепая судьба, передаю банк господину Кампиони, и даже больше, я соглашаюсь на то, чтобы вы приняли решение только лишь после того, как увидите собственную карту!

Это предложение и вправду было великодушным, тут Казанове нечего было возразить. Он получил трефовую даму, Томатис – бубновую девятку. В долю секунды Джакомо вспомнил, что до сих пор из игры вылетела всего одна дама этой масти, а в колоде оставалось всего несколько карт, так что лежавшая среди них третья трефовая дама должна была выйти вот-вот. Правда, он не знал, как выглядит ситуация с девятками, и украдкой бросил взгляд на лицо приятеля. Тот едва заметно пошевелил веком, что означало: все в порядке, играй!

- Согласен, - сказал Казанова.

- Benissimo. Но перед тем одно маленькое дельце. Я должен иметь письменную гарантию, шевалье, что вы исполните свои обязательства.

- Разве моего слова недостаточно?

- Слово – не член, amico mio, его нельзя схватить, оно улетает, словно птичка.

- Каких гарантий вы желаете?

- Крепких. Таких, чтобы вы не смогли уже отступить. Под мою диктовку вы напишете несколько оскорбительных слов в адрес короля, которые мы либо тут же сожжем, если вы выиграете, либо отдам вам после выполнения вашего обязательства, если фортуна не благословит имеющейся у вас карты, либо же я предъявлю их королю, если вы свое слово нарушите…

- Никогда и ничего подобного я не напишу.

- Тогда никогда не стать вам богатым человеком; не умеете вы заботиться о наличности. Счастье не любит идти к тем, которые не дают ему шансов. Жаль мне вас.

Тяжело дыша, Казанова прикрыл веки. Все это было кошмаром, словно дурной сон. Но ведь Кампиони, похоже, знает, что делает – если бы им грозил проигрыш, он не давал бы знака: играй!

Бессознательно он произнес:

- Если я проиграю, а вы, граф, нарушите договор, то есть покажете сей пасквиль королю до истечения месяца, я вас убью! Собственноручно или посредством наемных убийц, даже если бы пришлось выписывать их из Венеции, но, клянусь, я сделаю это, и да поможет мне Господь!

- Va bene. Прошу не опасаться, месяц я обожду, жизнь мне пока что мила… Вот мои деньги и вексель пана Браницкого… А вот тут бумага и перо.

Томатис диктовал, а Казанова дрожащей рукой писал оскорбления величию человека, которого любил, и от которого получил немало милостей. Все в нем внутри сжималось от этих слов, но было совершенно понятно, что у Томатиса должны быть сильные гарантии, выставляя громадные средства против клочка бумаги, чтобы впоследствии противник никак не мог его обмануть. С моментом проигрыша подписанта, содержание пасквиля обретало силу катапульты, выбрасывающей Казанову из этой страны, да и то, лишь тогда, если бы король, прочитав его, отказался от того, чтобы бросить наглеца в тюрьму. Все это так, но в случае выигрыша шевалье де Сенгальт становился крезом, ну а позорящая его бумажка тут же должна была превратиться в пепел. Ну а картами, которые должны были обо всем решать, управлял мессир Кампиони! Джакомо вновь дышал свободно.

Томатис тоже не был похож на нервничающего человека. Он разлил вино по бокалам и произнес тост:

- За наиболее счастливого!

На поверхности напитка в рюмке Казановы плавала белая крошка, кружа вдоль стеклянных стенок; все медленнее и медленнее, пока совсем не остановилась.

В Бургундии, во время сбора винограда, такой кусочек пробки, цветочка или пылинка из воздуха считали счастливой приметой, глотая его, про себя произносили самое заветное желание. Джакомо подумал: "Хотелось бы мне пить растворенные жемчужины из агатового кубка, украшенного изумрудами, и иметь все то, что Эпикур мог бы получить от Маммона!". Он не помнил, кто из поэтов произнес данное предложение, только сейчас это никакого значения не имело. Игроки отставили рюмки и ожидающе поглядели на Кампиони.

Все, что произошло с этого момента и до конца игры, не заняло и десяти секунд. Шевалье де Сенгальт первым получил свою карту – это был червовый туз. Томатис же получил бубновую девятку! Свечи закружились, словно звезды над головой пьяницы. Через мгновение Казанова еще хотел схватить бумагу со стола и съесть ее. Поздно – Томатис уже тщательно складывал ее и запирал на ключ в стоящем за занавеской секретере. Кампиони, который молил взглядом о прощении, успел лишь простонать шепотом, так тихо, что Джакомо едва расслышал его:

- Клянусь, даже не знаю… как это случилось… я ошибся…

Вернулся Томатис, крутя на пальце ключ.

- Итак, шевалье, в течение месяца… Может, вина? Или приказать принести вам оршаду? А то вы выглядите крайне уставшим…

Казанова встал, перевернув кресло, бросил лишь один взбешенный взгляд приятелю и выбежал, не сказав и слова на прощание.

Томатис наполнил вином две рюмки и поднес свою к губам. Пил он медленно, вглядываясь в лицо Кампиони. Потом передвинул половину лежавшей на столе кучи цехинов и дукатов в сторону собеседника и сказал:

- Передайте мои поздравления Милану, а в особенности, моему дражайшему приятелю, Джузеппе Аффлизио, которому я должен какой-нибудь номер в том же стиле, в котором сегодня рассчитался с шевалье де Сенгальтом. И когда же вы выезжаете?

- Еще не знаю, - ответил мессир Кампиони, собирая золото, - выезжая сразу же, я возбудил бы подозрения. Нужно подождать, пока не уедет он. Думаю, долго ожидать не буду. Он сбежит, разве что вы помешаете ему в этом, синьор Томатис.

Директор королевского театра усмехнулся.

- Ни о чем я так не мечтаю, чтобы он убрался к черту! Знаете, а окажите-ка мне за эти деньги одну маленькую услугу, пан Кампиони. Посоветуйте Казанове, чтобы он сворачивал барахло и уже никогда сюда не возвращался.

Эту услугу Томатису Кампиони оказал. Только шевалье де Сенгальт не послушал. Имея месяц времени, он усилил попытки, ведущие к исполнению миссии, которую поручил ему эмиссар доктора фон Лёвенфельда. Достигнутые им результаты на внимание не заслуживают. Гораздо лучше удалось ему собрать наличные средства, позволяющие есть и пить каждый день. Конкретно же, он продал нескольким аристократам (каждому по отдельности) рецептуру производства искусственного золота или же трансмутации серебра в алхимическое золото. Привожу здесь данный рецепт, чтобы читатели, чувствующие себя обманутыми, могли хотя бы компенсировать расходы на покупку этой книги.

"Нужно взять 4 унции хорошего серебра, промыть его в воде, осадить его медной фольгой[19], хорошенько промыть потом теплой водой, чтобы отделить все кислоты, и осушить. Осушенное достаточно смешать в половиной унции аммиачной соли и поместить в реторту. Реторта меняется на recipient (ваза для заливки жидкости – Прим. В.Л.). После этой операции взять фунт квасцов, фунт венгерского хрусталя[20], 4 унции яри-медянки, 4 унции киновари и 2 унции серы. Необходимо хорошенько растереть и смешать все эти ингредиенты вместе и поместить вовнутрь алембика так, чтобы тот был заполнен лишь наполовину. Алембик установить в печи с четырьмя мехами, поскольку огонь необходимо поднять до четвертой степени. Начинать необходимо с медленного огня, который обязан лишь оттянуть флегмы, то есть водянистые части. Когда начнет показываться газ, необходимо поддать его воздействию recipient, в котором находится серебро, и во время прохождения газа, отрегулировать огонь до третьей степени, когда же увидишь, что начинается сублимация, необходимо смело открыть четвертый мех, только делать это следует осторожно, чтобы сублимат не перешел в реторту, где находится серебро. Затем обождать, пока все не остынет, заткнуть носик реторты втройне сложенным пузырем и поставить ее в подвижную печь, повернув носом кверху. Циркуляционный огонь необходимо поддерживать двадцать четыре часа, снимая затем пузырь, повернув реторту к средине, чтобы могла дистиллировать. Огонь необходимо увеличивать, чтобы испарить газы, которые могут быть в массе, вплоть до полного осушения. После троекратного повторения этой операции увидишь золото в реторте. После извлечения его необходимо сплавить с прибавлением совершенных тел, то есть – с двумя унциями золота, и ты обнаружишь 4 унции золота, способного пройти всяческие пробы, совершенного по весу, бледного при расплющивании".

Сейчас же я схожу вниз, чтобы отдохнуть. Завтра вернусь к писанию. Я голоден и чувствую себя не в своей тарелке. Час назад я заметил, что в нескольких десятках метров от башни, на краю склона, среди мертвых кустов стоит какой-то человек. Его силуэт в пыльнике с наставленным воротником и в шляпе со спадающими вниз полями, слегка волнуясь, маячил в тумане на фоне грязного неба – наверняка, то невидимый ветер двигал воздухом между нами. С этого расстояния я видел на лице мужчины лишь два черных пятна в том месте, где у человека расположены глаза – то были глубоко запавшие гляделки инквизитора или темные очки, хотя солнце спряталось за завалами облаков, и никакого лучика не достигало земли. Совершенно неожиданно он, словно бы догадываясь о моем взгляде, совершил странный поворот всем телом, выбросил вперед руку - предупреждая, угрожая или готовясь выстрелить – и пропал, я же почувствовал стеснение в груди.

Кем был этот незнакомец? Престидижитатором, гипнотизером, фокусником, застывшим на мгновение в танцевальном па, или же воином, неожиданный жест которого, наполненный несказанной грацией и динамикой, натягивавшим тетиву, чтобы прострелить мое сердце зернами страха?

Погода была крайне гадкой, она никак не годилась для наблюдений. Как тут распознать что-либо в массе бурых туманов, переваливающихся над молчаливыми лавами трав? Не видно горизонта, издали пробивается лишь слабый отблеск зеркала реки и очертания карликовых кустов с хищными очертаниями. Пейзаж смазанный, словно бы окутанный ватой, ни малейшего движения. Где-то там, за этим туманом, находится город, но с моего наблюдательного пункта ничто не говорит, чтобы в нем имелись какие-то следы жизни. Это впечатление фальшиво, я же рассказываю только благодаря глазам, так что пока оставьте меня в покое.



ГЛАВА 2

ДОКТРИНА И СИЛКИ


Вы, продавшие собственную страну,

Что искали поляку погибели,

Вспомните деяния свои, вы,

Поддерживающие Екатерину

(начало анонимного стихотворения "К предателям…", XVIII век)


Вновь я тружусь на башне, заглядывая в окна домов и в людские души, бывает, что чистые, бывает, что подлые, колеблющиеся, совершенно оглупевшие или же переполненные болью, а все приписанные Варшаве, ибо дело мое – Варшава станиславовской эпохи. Любая эпоха обладает своим признанным всеми принципом, который, правда, остается в полнейшем противоречии с этикой, моралью и заповедями с горы Синай, но, тем не менее, он никого не возмущает, и даже становится непоколебимым законом. В Варшаве 60-х годов XVIII столетия этим принципом было: обвести другого вокруг пальца, желательно, еще и унизив его. Это правда, что люди вечно морочат друг другу головы, но не всегда это имеет изысканный стиль, который имелся в ту эпоху, и не всегда скрытой покровительницей подобной забавы была подкожная вода, которая всасывает ручейки отдельных людских пороков, чтобы те сплавились в огромную грунтовую воду, которая должна превратить всю страну в топкое болото.

Только лишь на первый взгляд два человека, поляк и итальянец, были обыграны до последнего одним зимним вечером Томатисом ради лежащих на столе денег. Только на первый взгляд. По сути же, решались очень громадные дела. Одного нужно было выгнать, а другого - загнать в клетку. Если бы было иначе – да разве осмеливался бы я мутить вам в головах подобной историей?

После нескольких более теплых дней вернулись заморозки, но пока ветра нет, на платформе башни можно выдержать. Воздух чист, видимость прекрасная. Лед на карнизах каменных домов отражает солнечные зайчики. Через Замковую площадь пробирается маленькая псина; здесь пусто, немногочисленные прохожие идут медленно; может показаться, что даже повозки охвачены мягкой истомой. Эти люди поддерживают жизнь города. Шаги их заглушены расстоянием и не густым снегом. А что глушит их злость? В них нет какого-либо возбуждения. Я обязан говорить за них.

"Открой уста свои в защиту немого и по делам всех покинутых", - читаем мы в притчах Соломоновых. Совет этот настолько прост, что его невозможно отбросить, и я не отвергаю его, вот только никогда не буду уверенным, правильно ли поступаю. Зачем делаю я то, что вы читаете? Ведь можно же обойтись без всего. До XVII века люди обходились без масла, до XVIII – без мыла, до XIX – без электричества и жевательной резины, до ХХ – без кино и противозачаточной таблетки, а до последующих – без свободы, равенства, справедливости и братства. Но ведь жили…

Основные людские проблемы вечны. Через тысячу лет уродливой-бедной-доброй душой девушке гораздо труднее будет найти себе мужа, чем красивой-злой или некрасивой-с приданым, точно так же, как вчера или сегодня. Человек будет страдать от отсутствия любви и умирать от того, что у него нет хлеба; он будет воровать, убивать и обижать других самыми различными способами; он будет делать все то, что Конрад Лоренц назвал "невероятной общественной глупостью рода людского", и что является невероятной индивидуальной глупостью каждого из нас. Поменяется лишь одно. Через тысячу лет на углу Краковского Предместья и Сенаторской уже не будет торчать тот негодяй моисеевого вероисповедания, которого я слышу с Птичьей Башни, как он страстным кваканьем восхваляет свои гусиные перья "хорошие и для уплетов, и для поэм, и на письмо к милой, но лучше всего они пригодны для написания доносов, так что покупайте, благородные господа!". Через тысячу лет пост-электронные и пост-лазерные поколения развития техники приведут к тому, что на тебя напишет донос собственная печень, селезенка или самое хитроумнейшее из ребер.

Наши культивирующие традиции предки в особой степени должны беречься печенки, скорой к мести за постоянные пытки ее спиртным. В XVIII столетии этой проблемы еще не существовало, и она уже имелась. Ее не существовало, потому что печени еще не были способны к доносам, ну а имелась, поскольку они были способны к приему спиртного столь часто и в таких количествах, что тут требуется снять шапку с головы. Пили тогда на умор, ну а Варшава и в этом плане сделалась первой дамой во всей Европе. Вот несколько разрозненных зписок из воспоминаний графа Якуба Хенрика Флемминга, дочь которого, панна Флемминг, появится на страницах этой книги в третьей главе:

"Ужрался с Понятовским", "Гетмана Сенявского дома я не застал, поскольку тот напился досмерти", "Варминский епископ (Теодор Потоцкий) хорошенько нагрузился", "Невозможно сдвинуть с места вопросы комендатуры, так как оба литовских гетмана нажрались как свиньи", "Почейова сильно заложила за воротник", "Понятовский накушался до потери пульса" и т.д, и т.п.

Ксаверий Браницкий, вернувшись домой из кабинета Томатиса, сделал то же самое, но голова у Браницкого была крепкая и, прежде чем водка подкосил ему колени, он успел зацепиться за одну безумную мысль и под утро послал к Томатису банду своих псов-охранников, которыми командовал бывший эконом из имения, бешеный чех Бизак.

Слуги директора (с приставленными к их горлам ножами) завела "гостей" вовнутрь дома. Открыли дверь в альков. К изумлению Бизака Томатис не спал. Он сидел в кресле рядом со столиком с подсвечником. Читал. Когда непрошенные посетители вошли, он поднял голову, и по его лицу промелькнула тень ядовитой усмешки. Бизак, без какого-либо вступления, рявкнул:

- Давай бумагу!

Томатис надел мину человека, которого застали врасплох:

- Какую еще бумагу? Что это должно означать? Разбой?... Да ты знаешь, кто я такой?!...

Чех тряхнул пистолетом, который держал в руках:

- Знаю. Вексель Браницкого, быстро, иначе!...

- Вексель пана Браницкого? – Томатис выпучил глаза. – Так его уже нет!

- Зачем врешь, Томатис? Ночь еще не закончилась, евреям отнести еще не успел. Давай, а не то кишки тебе в пузе перекручу!

Томатис отложил книгу и поднялся, надевая на сей раз другую маску: злости.

- Не ко мне, поскольку этого векселя у меня нет! Опоздал, дурак. Я предусматривал, что пан Браницкий с ума сойдет, порывистый он человек, так что о-го-го! Так что не удивляюсь; я и сам бы с катушек съехал за час, потеряв родовое имение. После игры был я в Замке, тут же подвернулся хороший купец, вот я бумажечку и продал. Знаешь кому? Князю Репнину. Так что иди, перекрути ему кишки… Ну?...

Бизак потерял дар речи. Томатис же взялся под бока и презрительно выдул губы.

- Удачи, мясник. А перекрутив бебехи послу Ее Императорского Величества, ты обязательно перейдешь в историю. А теперь уже иди отсюда, потому что не могу я на тебя глядеть.

- Если ты солгал, чтобы насмеяться над нами… - буркнул выбитый из колеи Бизак.

- Это ты сам еще будешь меня искать; да, да, так что перестанем болтать, а то умру от страха и буду на твоей совести незарезанным, ну а это никак не твой стиль. Документик у князя посла. Бегите, попугайте его.

Вот каким человеком был Томатис. Когда несостоявшиеся убийцы ушли, человек этот потер руки от радости и подумал, что самое время вздремнуть после столь великолепно проведенных суток.

Браницкий же не мог спать. Сообщение, принесенное Бизаком, привело к тому, что он даже протрезвел. После чего приказал всем убираться ко всем чертям и остался один. Он сидел, глубоко опустившись в кресло, прикрыв глаза, и чувствовал себя словно пилигрим, который прибыл в Мекку, опоздав буквально на миг, и застал лишь мертвые камни после катастрофы.

Это неправда, будто бы у человека, когда он тонет в реке, озере или в море, вся жизнь встает перед глазами – на это нет тогда времени, среди отчаянного размахивания руками, чтобы схватить хотя бы еще один глоточек воздуха. Такое время приходит именно в такой момент, что был сейчас у Францишека Ксаверия Браницкого сейчас. В течение тридцати пяти лет своей жизни этот полумагнат герба Корчак сделал блестящую гражданскую и военную карьеру. С одной стороны староста галицкий (1763) и пшемыский (1764), а так же коронный подстолий (1764), с другой: солдат прошедший службу в австрийских, французских и российских войсках, в 1757 году - полковник панцирной хоругви, а в то время, когда разыгрываются описываемые события, генерал-лейтенант коронной армии и генерал литовской артиллерии, награжденный Орденом Белого Орла, наивысшего из всех польских отличий. Упомянутые звания и орден были единственными вещами, которых он не проиграл в карты, что представляло собой весьма слабое утешение для полнейшего нищего.

Чувство беспомощности охватывает каждого, но не в каждом вызывает одинаковую депрессию. Чем большая спесь, тем большая и боль. Беспомощность человека, о котором историк Станислав Василевский писал как о "безумнейшем из буянов, у которого частенько голова была в винных парах (…) Когда он, бессознательный, заскакивает к себе в замок и ругнется словно гайдамак, все слуги бледнеют…"; беспомощность вояки, о котором коллега Василевского, Станислав Цат-Мацкевич, говорит: "Браницкий тем отличался от своего приятеля, короля, что был забиякой, выискивающим опасности, грозящие жизни. Как-то раз он так раздухарился на охоте, что лапа разъяренного медведя очутилась у него на голове" – у такой беспомощности воистину королевские размеры. Магнатская беспомощность того, который играл с царицей Екатериной в ломбер, что было редкой честью; у которого в "рогатой сарматской душе" играла не знающая границ разнузданность; приступов ярости которого побаивался сам король, поскольку приятель неоднократно мог публично "насовать различных грубостей!, и один лишь посол России "умел справляться с ним, всегда во время разговора клал на столе заряженные пистолеты" (Василевский). Безумные антироссийские задумки Браницкого – желание взорвать Кронштадт, заказ в Голландии фальшивых рублей, чтобы уничтожить казну империи и т.д. – стоили одновременно и м гнева и смеха. Репнин, охотнее всего, взял бы за задницу эту неотесанную скотину да пропустил бы через двойной строй донцов с шомполами, только царице не было это нужно, а религией посла было то, что было необходимо для Ее Величества. Он не намеревался ждать оказии – он создал ее сам руками Томатиса.

Беспомощность человека, который постоянно находил "выход временным безумствам и прихотям", обладая "чудесным сознанием того, что каждый исполнит его капризы" (Василевский), является инструментом, на котором дьявол может сыграть любую сложенную собой симфонию. Браницкий был словно пустой воздушный шарик, из которого выпустили воздух, и именно так он себя и чувствовал. Последний каприз, который он мог бы себе позволить – самоубийство – еще не пришел ему в голову, для этого пока что было рановато. Поздно было клясть себя за игру с дьявольским итальянцем. Поздно было рвать волосы на голове за то, что не сразу послал Бизака за векселем. Поздно было жалеть и о тех злобных выпадах при дворе, направленных в Репнина, и о тех антироссийских демонстрациях, которые он себе позволил, ну а судить, будто бы Репнин про них забыл, мог бы только законченный глупец. Браницкий глупцом не был и понимал, что, покупая его вексель, русский посол завязал ему петлю на шее. "Лапа разъяренного медведя очутилась на его голове". Рывком Браницкий разорвал воротник и глубоко вздохнул. Сорочку можно было выжимать.

Когда он начал размышлять над способами спасения, первой мыслью, которая пришла ему в голову, было: "Эльжбета, сестра, в конце концов, раз греет королевскую постель, так пусть вымолит поддержку у величества!". Вот только нынешняя супруга Сапеги как раз выехала в Гродно. Оставалось лишь одно: идти с отчаянной просьбой к приятелю, которому в прошлом оказал несколько услуг, на вес тяжелее, чем золото; взять хотя бы ту, в Петербурге, когда всего лишь еще литовский стольник, Станислав Август Понятовский, занимался делами в постели пока что всего великой княжны Екатерины, и эти его похождения вышли на свет божий (тогда Браницкий прикрыл воркующую парочку, приняв на себя первый приступ ярости мужа, наследника трона, великого князя Петра III). Разве не выжили они тогда только лишь благодаря нему, что впоследствии позволило Екатерине надеть корону, прибить супруга, а любовника сделать королем Польши?

В Замке Браницкий появился перед полуднем. Все, мимо чего он проходил и что прекрасно знал, потолки, стены, окна, лестницы, дубовый паркет, который невозможно было стереть ногами, десятки предметов мебели, стильных и в таком неопределенном стиле, что их можно было бы передавать из столетия в столетие, а те бы не старели – все это казалось ему теперь чуждым и отвратительным, враждебным и не ласковым к нему. В дверях прихожей в королевские покои он замялся. Из комнаты рядом доносился шорох разговора. Браницкий заглянул туда и увидел молоденького камер-юнкера, несколько спешенного, словно бы гость застал его на каком-то предосудительном поступке. Юноша низко поклонился.

- Мне показалось, что я слышал голос короля… - сказал Браницкий, оглядываясь.

- Нет, ваша милость, Его Королевское Величество у себя в кабинете.

- Тогда с кем же ты разговаривал?

- Ни с кем, ваша милость. Я… повторял слова камергерской присяги.

- Неплохо… Так бы пришлось несколько лет повышения ждать. Веди меня к королю.

- Так у него же Его Высочество prince

Тут скрипнули двери в прихожей, и Браницкий отступил в том направлении. Он чуть не столкнулся с человеком, выходившим как раз из королевского кабинета. Браницкий побледнел. Перед ним был посол Российской Империи в Польше, князь Репнин.

Генерал-майор Николай Васильевич князь Репнин был красив словно статуя, изображающая зло. Александр Краусгар, к которому я еще не раз буду обращаться, написал о нем в своей книге ("Князь Репнин и Польша в первые четыре года правления Станислава Августа"), опирающейся на большом количестве документов из российских архивов:

"Как потомок заслуженного для своей отчизны рода, ведущего начало от черниговских князей, Николай Васильевич объединял в себе черты пылкой отваги и предприимчивости с умелостью дипломата, приобретенной в ходе относительно долгой, как для его юного возраста, практике при прусском дворе. Перед началом дипломатической карьеры в Берлине, Репнин, в качестве добровольца, во время семилетней войны оставался в рядах французской армии, где добыл себе славу храброго солдата, а затем, в салоне мадам Помпадур – реноме любезного кавалера. В светских связях в Париже, Берлине и Петербурге ему помогали приятная внешность, готовность к действию, остроумие и знание современных языков".

Польша и поляки вступили в его жизнь довольно быстро:

"Слишком рано развязав узлы супружеской жизни, князь Репнин, в ходе своих кратких визитов в Петербурге, принадлежал к кругу золотой молодежи, среди которой выдающееся место занимал и юный литовский стольник, Станислав Понятовский, пользуясь милостями будущей императрицы, великой княгини Екатерины". Репнин сблизился с Понятовским, когда услышал от Панина, что "этот член настолько глуп, что даже мог бы править на берегах Вислы". Впоследствии он убедился, что под глупостью Понятовского министр имел в виду его слабость. Общаясь со стольником, Репнин "с врожденной проникновенностью мог выработать о нем не слишком лестное представление, которое утвердило его во мнении, что слабой, впечатлительной, чуть ли не истеричной, натурой будущего "избранника народа" можно будет легко овладеть и сделать из нее податливый для потребностей российской политики орудие" (Краусгар).

Решающим днем для Репнина, Панина, Понятовского да и для всех поляков было 17 октября 1763 года. Утром того дня из Варшавы в Петербург прибыл нарочный курьер с сообщением о кончине короля Польши, Августа III Саксонца. Незамедлительно в апартаментах и под председательством императрицы в чрезвычайном режиме собрался совет министров. В нем участвовали сенаторы: граф Панин, граф Бестужев-Рюмин, Неплюев, граф Орлов, князь Голицин и граф Чернышев. Было принято решение о необходимости предпринять всесторонние действия посредством подкупа, дипломатического давления, а в случае необходимости – и военной силой (Чернышев получил приказ немедленно сконцентрировать необходимых войск на границе с Польшей) с целью посадить на варшавском троне, впервые в истории, человека, который, как своего рода агент России, был бы "от нее зависимым и полностью ее интересам преданный" (цитата из российского документа, перепечатанного в томе LI петербургского "Сборника" Императорского Исторического Общества). Чтобы обмануть поляков, необходимо было начать пропаганду об архипатриотическом "выборе короля Пяста". Имелся в виду Понятовский, в жилах которого, и правда, текла кровь первых польских королей, точно так же, как в каждом из нас течет кровь Адама и Евы.

Результатом этого совещания было назначение графа Никиты Ивановича Панина главой дипломатической канцелярии российского двора, а Репнина направили на работу послом в Варшаву. Таким образом, российскую политическую игру наибольшего значения и секретности под присмотром царицы должны были вести два сукина сына, к тому же и связанных свойством (Репнин женился на племяннице Панина), что давало гарантию сохранения тайны. Эти двое, она сама и еще несколько человек выстроили фундамент гениально лапидарного бон-мота: "С кем соседствует Россия? А с кем пожелает. С кем же пожелает? А ни с кем".

Поздним вечером 17 октября дуэт Репнин-Панин доложился в кабинете Екатерины. Репнин, которому к тому времени было всего лишь 29 лет, той ночью должен был быть допущен к величайшей тайне Империи: ко всей правде о пурпурном серебре. Ему объяснили, что для покупки людей достаточным средством является золото, и он это понял. Еще ему пояснили, что "серебро Убуртиса" служит исключительно для подкупа душ наиболее важных людей, и что лучше всего делать это таким образом, чтобы подобные изменники оставались в неведении о примененных для этого средствах; к примеру, посредством отлитых их пурпурного серебра украшений, носить которые "молчащего пса" необходимо обязать. Это он тоже понял. Наконец, ему объяснили, что "молчащий пес" обязан быть образцом патриотизма. Он не должен лаять на Россию, поскольку всякое выставление напоказ – дело глупое, будет достаточно, чтобы в частных беседах, в шутках, в ехидных замечаниях он проявит свое нежелательное или недоверчивое отношение к ней, добывая тем самым доверие земляков по-настоящему враждебных к России. Обязанностью "молчащего пса" является работа для России, полностью умалчивая о сути такой деятельности…

Императрица говорила, Репнин слушал, а Панин покорно стоял рядом, забытый настолько, что на него не обращали внимания, словно бы его тут и не было. Вот если бы он мог хлопать и эту царицу по голым ягодицам, как когда-то Елизавету, то мог бы вести при ней по-другому. Только он уже был слишком старым на то, чтобы в течение еще одного тура правления исполнять роль мужской мадам Помпадур. Даже если бы Екатерина и дала ему такой шанс, а ведь она могла это сделать хотя бы из любопытства, ради проверки того, было ли хорошо ее предшественнице с ним в постели, у него просто не хватило бы сил, чтобы пробиться сквозь перекрестный огонь "пробирщиц", специально подобранных молодых придворных дам, задание которых заключалось в том, чтобы поддать всякого кандидата для императорского алькова всестороннему экзамену на жизненную энергию и сексуальную фантазию. Панин мечтал, что царица польстится на Репнина, которым он сам будет управлять, вот только та выбрала грубияна Орлова, а вот это слегка наполняло его страхом. Единственную надежду Панин возлагал на переменчивость чувств Екатерины, которая за одну ночь могла превратить Орлова в ничто; но при этом он никогда не обманывался, будто бы необходим царице в иностранной политике. Здесь ей не нужен был чей-либо опыт, здесь сама она была гением. В ежедневной политической работе Екатерина полагалась на министров, чтобы не воровать у самой себя времени на удовольствия, но помимо принципа: "Нет иной воли над моей!", Екатерина признавала еще и тот, что, помимо нее, незаменимых людей не бывает. Панин прекрасно понимал, что если Панин в Польше не сработает, потонут они оба.

Екатерина II, в жилах которой текла немецкая кровь Анхальт-Цербстской и (по матери) Гольштейн-Готторпской династий, была необыкновенно интеллигентной женщиной. Не напрасно ее обожал патриарх интеллигентов эпохи, Вольтер, называя: "Notre-Dame de Petersbourg". Германское происхождение и русская душа, которую Екатерина быстроила себе на брегах Невы, образовали совершенно убийственный для поляков коктейль. Тем не менее, ни один интеллигентный поляк не мог бы отпереться от увлечения этой героиней XVIII столетия. Ее нельзя назвать демонической в гётевском смысле слова, скорее всего, ней имелся гномический элемент в стиле Хайдеггера: она обладала колдовской силой, словно карлик, неожиданно вырастающий в недрах горы, в хаотической путанице корней, в предательской покровной зелени, выглядящей словно мох, но оказывающейся трясиной. Фальшь, коварство, неверность и всяческое иное зло подобного вида, столь характерные для женщин – оправленные в мускулатуру силы, как раз и обладают таким вот магическим воздействием.

Вопреки всему тому, что считал Панин, Екатерина не поверила Репнину польскую миссию только лишь потому, что он был в свойстве с министром. В области выбора подходящих людей для соответствующих заданий она обладала чем-то таким, что немцы называют Fingerspitzengefühl – чутье в кончиках пальцев. Наблюдая за этим конкретным молодцем, она заметила в нем достоинство, более глубокое, чем увертливость тех креатур, которые профессионально занимаются мудростью. В нем ее привлек языковый инстинкт; в его устах самые банальные предложения обретали ценность искушающей поэзии, скорее, по причине тембра голоса, чем из-за содержания, которая тоже достигала вершин точности. Слова у него были стержнем, первичным элементом, способностью, которая заменяла способность к философствованию, и настолько эффективным, что с ними не могла сравниться никакая философия. Как раз этого и не доставало предшественнику Репнина в Варшаве, старому Кайзерлингу – если бы ему довелось искушать Еву, мы до сих пор проживали бы в раю. Репнин же был чародеем слов. В деспотичной операции на польских территориях он мог оказаться незаменимым инструментом, принимая во внимание, что ничто так не воздействует на поляков, как искусная демагогия. Не знаю, существовало ли уже тогда это слово, но искусство это называется именно так. Народ, являющийся невольником слов, это самый лучший материал для порабощения.

К Репнину Екатерина обращалась по-немецки. Русским языком она любила хвастаться, вкладывая огромные и безрезультатные усилия в правильность акцента, вот только умела делать это ненадолго, отдельными высказываниями, дальше уже уставала.

Начала она с того, что ее посол обязан быть апостолом мира, ибо символика мира является величайшей соблазнительницей для побеспокоенных историей обществ. Тут Панин вставил латинскую максиму: Servitutem pacem apellant[21], но императрица тут же резко оборвала его:

- Schweig endlich![22]

Повисла неприятная тишина. Панин напялил маску еще большего смирения, царица же вновь повернулась к ученику:

- Мне рассказывали, как в 1223 году монгольские предводители устроили победный пир. Ели они, сидя на досках, уложенных на спинах лежащих русских князей. Чем больше они ели и пили, тем глубже княжеские тела погружались в землю. В конце концов, всех раздавили насмерть. Сегодня это мы раздавили монголов. Только не так, не насмерть. Монголы подчинились тем, которых победили, поскольку чувство, будто бы ты владелец абсолютных рабов, действует усыпляюще. А чувство, будто бы ты невольник, в конце концов побуждает к борьбе. Понимаешь это?

- Понимаю, Ваше Величество.

- Слушай дальше, все это не так просто. Существуют различные народы, а точнее: различные народы обладают различным духом. Одни народы можно разбить и переселить, чтобы захватить их земли, и мир не поднимет визга – это малые народы, племена. Из других ценой небольших усилий можно сделать невольников, и они охотно будут лизать руку хозяина – это народы с подлой душой, с самой колыбели недостойные самостоятельности, на громадных территориях Азии они растворятся без следа. И, наконец, с третьими невозможно сделать ни первого, ни второго, по крайней мере, не сразу – это поляки. Невозможно аннексировать их государство, потому что тогда нужно было бы делиться с Пруссией, Австрией, Турцией и Бог знает с кем еще; а это нарушает европейское равновесие сил. Во-вторых, этого нельзя сделать вот так сразу, поскольку они превосходные солдаты, и весь народ, при открытой угрозе, походит на взбешенного волка, на которого идет облава. Слишком многого это бы стоило; скорее, их необходимо деморализовать до мозга костей. В-третьих, а следует ли их вообще аннексировать, помещая на тело Империи постоянно гноящуюся язву, эпицентр бунтарского пожара, раскаленный от колыбелей до гробов, от курных изб до дворцов, в корчмах, мастерских, имениях и церквях, грозящий гангреной самому захватчику; страну, вечно идущую на конфликт с иными державами? Не лучше ли оставить им формальную свободу, со всех их театром наименований и символов, которые они так любят, со всей их гоноровой фразеологией, что стала их наркотиком, с конституционными правами фальшивой ценности, и приторочить к седлу невидимой веревкой, один конец которой ты крепко держишь в руке, а второй заякорил в сердцах "молчащих псов", которые исполняют там власть? Только дернешь, и марионетки делают нужный тебе шаг. Это ясно, что я говорю?

- Да, Ваше Величество.

- Узнай же это. Переложи на язык истории.

Огонек страха пробежал по телу Репнина. Он понял, что в эту краткую минуту он либо сдаст, либо не сдаст важнейший экзамен. Про себя он воззвал к Казанской Богоматери, чтобы та пришла к нему с помощью. Решение ему хотелось найти быстро, и он чувствовал, как его мозг потеет от усилий. Всматриваясь в противоположную стенку, он невольно сменил фокус взгляда. И увидел римскую амфору на мраморной колонне в углу.

Нашел!

- Римская Империя, Ваше Величество, долгое время находилась на вершине могущества, поскольку предпочитала вооруженной агрессии и террору тирании политические завоевания и далеко продвинутую автономию, то есть, своеобразную свободу аннексированных территорий. Поглощенным народам была оставлена полная религиозная, моральная, культурная свобода, и только иностранная политика оставалась в руках Рима…

- Все верно, только вот эта прекрасная опера истории завершилась поражением капельмейстеров. Почему?

- Потому, что… варвары и христианство, Ваше Величество…

- Об этом каждый ученик узнает от своего наставника. А ты не на выступлении, свидетельствующем о твоих прогрессах перед отцом, который нанял тебе наставника. По делу говори. Так почему?

- Быть может… слишком большая территория империи, очень растянутые коммуникации…

- У них имелись торные дороги, о которых мы можем только мечтать, и огневая сигнализация, с помощью которой любое сообщение в течение суток передавали с берегов Дуная на океанское побережье! Почему?

- Изнеженность римского рыцарства, упадок духа, Ваше Величество…

- Упадок на голову грозит большими последствиями, так как отбирает способность к четкому мышлению, Fürst Репнин! Да что это с тобой? Оргии в банях устраивали всегда, и дух от этого как-то не страдал. Чувство всемогущества усыпляет и ослабляет, это правда, но у них имелось много времени, чтобы очнуться и защищаться. Вот только не защитились. Рим убило то, что было основой его могущества, скорпион убивает себя собственным ядом. Автономии были его силой, но применялись они тупо, одинаково в отношении всех, а кроме того, плохо контролировались, словно бы Рим желал сэкономить на шпиках. Автономия со слишком большим диапазоном свобод, но с мизерным контролем, глупее кажущейся независимости, умело управляемой "молчащими псами". Рим слишком много экономил и слишком много ссорился внутренне, слишком много внимания уделял династическим и иерархическим спорам в столице, творил хаос и оставил после себя хаос. Что выросло на развалинах Рима? Мелкие итальянские княжества, один мешок с хаосом. На почве Восточной Империи выросла Византия, наследницей которой является Россия… Восток одержал триумф над Западом, когда-нибудь одержит триумф над миром… Ты веришь в это?

- Верю в твою мудрость, Матушка.

- И я хочу верить в твою мудрость, Fürst Репнин. Там будет нужен мудрец, некто с глазами пророка. Окажись таким, князь.

- Я сделаю все, что в моих силах, Ваше Величество, но…

- Сделаешь все, что в твоих силах, ибо не затем туда едешь, чтобы делать исключительно из милости и наполовину, это очевидно! Но что?

- Польша, Матушка, это трудная миссия. Народ там столь же непредсказуем, как сама жизнь; мне будет нелегко.

- Не поднимай сейчас своей цены, сначала заслужи. Тебе никто и не обещал легкого хлеба в Польше, никто не говорил, будто бы это легкая задача. Роль дьявола – великая роль, я предложила ее тебе, разве этого мало? Получишь золото, серебро и множество указаний, но там будешь рассчитывать лишь на свои силы. То, что тебе следует сделать, давно уже было записано, несколько веков назад, пророком Исайей сыном Амоса. Панин выкопал эту рукопись в каком-то монастыре, и Панин же прочитает тебе то, что я подчеркнула.

Тут она сделала жест головой, и Панин, счастливый тем, что ему наконец-то позволили раскрыть рот, начал читать:

"Правда была изничтожена, и ложь окутала землю"…

- Не то, - прервала его Екатерина. – Читай предложения, которые я подчеркнула красными чернилами!

Тот какое-то время выискивал первое из этих предложений и вновь начал:

"Дети станут оскорблять отцов своих, отцы же станут глядеть на детей своих с отвращением. И возненавидит брат брата, а приятель приятелю завидовать станет. И отдать мать дитя свое на разврат, а дети перед родителями своими стыда не будут иметь. А учителя их – развратники и пьяницы… Правители же их будут немилосердными, а судьи – несправедливыми. И не станет никого, кто бы защищал сироту от руки богатого, и заплачут сироты и вдовы, ибо не найти для них ни помощника, ни защитника. Ибо богатые не познают жалости, мучая бедных… И воцарится голод… И отнимется мудрость от сердец ваших, и не будет в вас рассудка, и мыслить станете как дети малые, и станете шататься, будто пьяные… Бежать начнете, даже от страха самого, когда никто за вами не гонится, и перепугаетесь там, где никто вас не пугает… И допущу я, чтобы те, что ненавидят вас, черпали из вас прибыли, и те, что не знают Бога, вами повелевали. И прислуживать станут язычникам сыновья и дочери ваши…".

Министр закончил и отложил рукопись, а Репнин почувствовал жжение в горле и судорогу в грудной клетке. "Она не верит в Бога, хуже, презирает им, - подумал он, - и не стыдится того. Какую же мощь необходимо иметь, чтобы бросать вызов тому, кому покоряются миллионы?! И я должен стать ее рукой! Боже, дай Бог, чтобы ты не существовал и не мог покарать меня". Из задумчивости его вырвал вопрос:

- Понял?

- Да, Ваше Величество.

- Докажи это, только на сей раз получше. Так что же необходимо сделать?

- Необходимо… разложить этот народ изнутри, Матушка, убить его моральный дух… Если невозможно будет сделать из него труп, следует, по крайней мере, вызвать, чтобы был он, словно гниющий в постели больной… Ему следует привить заразу, вызвать наследственную проказу, вечную анархию и несогласие… Нужно научить брата доносить на брата, а сына – набрасываться на отца. Необходимо перессорить их так, чтобы разделились они и рвали друг друга, в нас ища арбитра. Нужно оглупить и изнасиловать, уничтожить дух, привести к тому, чтобы перестали они верить во что угодно, кроме мамоны и куска хлеба.

- Хорошо. Каким образом?

- Так, как ты говорила, Матушка. Подкуп, а вершиной его станет оплата "молчащих псов", что станут ими править. Богатством и голодом, которые бедных станут подстрекать против богатых, этих же вторых переполнить таким страхом и такой подлостью, что они сделают все ради сохранения своего богатства. Культом своекорыстия, воровства, разврата, всяческой деморализацией и ведущим к ней же спиртным. Их следует еще сильнее приучить к пьянству, так же, как нам английский посол рассказывал про то, как спаивают дикарей в Америке, и иметь пьяные договоры!" – выбросил из себя криком последние слова по-русски, распаленный собственными словами.

- Это они уже и без тебя сделали, в этом их не перегонишь, главное, чтобы ты не мешал им в пьянке, только гляди, чтобы сам от них не заразился, Fürst Репнин. Не учи мастеров тому, в чем они и так уже первые.

Панин рассмеялся, как бы по должности, тем самым давая знать, что шутка первоклассная, как и всякая, исходящая из уст императрицы. Екатерина, казалось, этого не заметила, продолжая говорить с той же самой серьезностью:

- Да, да. Мы создадим там новых олигархов, которые будут обворовывать собственный народ не только из силы и достоинства, но, попросту, от всего, провозглашая при том, что все, что они делают, делают ради добра отчизны и сограждан. Нижние ступени этих кровопийц будут зависимы от высших в неразрывной пирамидальной структуре. Нужно будет стараться, чтобы в эту пирамиду был встроен каждый способный и интеллигентный человек, чтобы он сам желал туда попасть и там становился подлецом. Любых же не приспосабливающихся к этой структуре безумцев, неизлечимых фанатиков, отпетых бунтарей и всяких других имеющих ценность личностей мы исключим операционным путем: в Сибирь, в Шлиссельбург или сразу же на пару саженей в землю. Тольк необходимо стараться, чтобы подобных случаев было как можно меньше, не следует обременять их память мученичеством и мартирологией, это вредно… Да, именно так…

Екатерина прервалась, что попить оршада из золотого кубка, когда же через мгновение продолжила, каждое ее слово лучилось мечтой:

- Когда мы уже достигнем цель, это будет каста квази-невольников, которые сами станут заковывать свое сознание в кандалы. Они станут молочными тлями для муравейника Великой России!

- Ты же, Ваше Величество, станешь царицей-праматерью этого триумфа, - сказал Репнин.

Момент был выбран подходящий. Екатерина тепло глянула на него и вернула комплимент:

- Ты, Fürst Репнин, начнешь сразу же, как только Понятовский наденет корону. Разделяй и властвуй. Как только поделишь, властвовать будет уже легко. Вызови такой конфликт, чтобы они рассорились. Защищай право срыва сеймов посредством "liberum veto", потому что, благодаря этому, можно затормозить у них всяческую реформу – достаточно подкупить всего одного депутата, а тот заорет: "liberum veto", и сейму, постановлениям, всему конец. Эти глупцы считают его доказательством свободы у них в стране, подкрепляй эту их уверенность. А потом ударь в самую крепкую их струну – в веру. Это место ой какое чувствительное, ханжи с фанатиками завоют. Именем свободы требуй равных прав для иноверцев. Увидишь, как вулкан вскроется. Граф Панин даст тебе подробные инструкции. Можете уже идти.

Поднимаясь с кресла, Репнин глядел в сторону уходящей Екатерины в немом восхищении. Идея, заключенная ею в двух предложениях, под конец, как бы нехотя, показалась ему ужасно огромной, а вся его миссия, сложность которой тревожила его с самого начала – по-детски простой. Религиозный конфликт во имя возвышенных идей равенства и свободы – чего-то столь же сатанинского не придумал бы и сам сатана. До сих пор он восхищался императрицей, теперь же испытывал к ней обожание. Когда у порога они оба отвешивали прощальный поклон, та кивнула:

- Останься.

Панин закрыл дверь за собой. Царица подошла к Репнину, провела пальцем по его щеке, словно исследуя щетину.

- Тебе будет тяжело, мой мальчик, - шепнула она, - знаю. Но проигрывать тебе нельзя. Запомни только это.

И он запомнил. Старался. Начал замечательно. Несмотря на сильную оппозицию, надел на Понятовского мантию из горностаев и уже на коронационном сейме внес на рассмотрение маршалка предложение о равноправии иноверцев (православных и протестантов). Случилось то, что и предусматривала императрица, с лавок плеснул ураган гнева, не позволили даже закончить чтение проекта постановления. Все шло в соответствии с планом. И, в соответствии с тем же планом, он сделался главным орудием "постепенно усиливающегося влияния российской интервенции в Польше, доведенного под конец по причине ловкости и беспощадности нового посла до степени безусловного овладения лидерами партий" (Краусгар). Только это пришло позднее, понадобилось несколько лет тяжелого труда, чтобы достичь этого успеха.

По-настоящему острая игра началась в 1765 году, о котором Краусгар, сверяясь с российскими документами, написал:

"1765 год полностью был проведен в тайных работах Репнина в направлении приобретения Россией ревностных сторонников (…). В тайной инструкции, данной князю Репнину перед его отбытием в Варшаву, были даны подробнейшие указания его действиям в Варшаве по отдельным поветам, где наемные и подкупленные агенты должны были подготовить почву".

И сразу же после того громадное изумление историка "ничтожностью подношений", то есть, мизерностью взяток, всяческих подарочков и кошелечков, посредством которых Репнин и его свора вербовали для себя прислугу, перечень которых сохранился в царском архиве, с которым еще в XIX веке можно было ознакомиться. Перечня ренегатов, купленных пурпурным серебром, никогда и не существовало, но наиболее значительных среди них можно назвать по имени.

Два полковника, Иосиф Андреевич Игельстрём и Василий Карр (две правые руки Репнина на территории Польши), разъезжая по дворам и дворцам, покупали указанных послом провинциальных царьков, сеймовых спикеров, старост и т.д. Наиболее влиятельных ренегатов в столице вербовал сам посол. Всего лишь в течение первого года своей миссии он обогатил ряды молчащей псарни на несколько крупных сановников, таких, как придворный маршалок Мнишек, коронный подскарбий Вессель и подляский воевода Гоздзкий, не считая обычных доносчиков типа графа Гуровского, этих он покупал пучок на пятачок.

Путь транспортировки пурпурного серебра из тайника в Жмуди в руки Репнина разделялся на четыре этапа. Последний этап, от польско-российской до Варшавы, обслуживали курьеры посла: капитан Тир и сержант Нолькен. Эта трасса, а точнее, трассы, поскольку маршрут постоянно менялся, незаметно обеспечивался так называемым "ограниченным контингентом" российских войск, вроде как маневрирующим в рамках обычного обеспечения дислокации. Эти войска вступили в границы Польши перед выборами Станислава Августа, чтобы устрашить, а в случае необходимости – заблокировать силой оружия сторонников любимчика Екатерины, которых хватало. И войска эти так уже здесь и остались. Со стороны же сторонников избранного короля – русофила в Петербург адреса данников в честь Екатерины, а еще благодарности за прибытие ее солдат.

Наиболее пылко демонстрировал эту благодарность сам король. "Готовность к выполнению роли исполнителя приказов петербургского кабинета, которую принял на себя Станислав Август с медлительностью наемного работника, была принципиальной частью программы" (Краусгар). В письмах к Репнину автор данной программы называла Понятовского "восковой куклой" (вощеная кукла). В тайных правительственных документах русские министры применяли более остроумное выражение: "российский полномочный представитель". "При каждом случае ему давали почувствовать, что он не имеет права слишком пользоваться правами королевского величия, что он всего лишь исполнитель инструкций, даваемых в Петербурге, но никак не самостоятельным властителем в своем государстве (…). Мало в истории имеется примеров столь исключительного положения повелителя удельного на первый взгляд государства" (Краусгар).

Но здесь же следует пояснить, что Понятовский не был "молчащим псом". В этом не было потребности. Достаточными были его страх перед потерей короны, за которую он должен был благодарить Россию, и обыкновенное золото. Краусгар пишет, что "в свете аутентичных документов, побуждения действий короля в этом направлении были тесно связаны с его личными стремлениями к щедро предоставляемым из кассы соседнего государства материальным выгодам, их цель заключалась только лишь в том, чтобы запрячь короля в экипаж политики соседствующей державы, сделать из него послушное, никак не соответствующее королевскому величию орудие, которым направляет чуждая и сильная рука".

Проблема Репнина заключалась в факте, что к этому орудию с другой стороны протягивали руки дядья Понятовского, князья Чарторыйские, главы могущественного "Семейства". Чарторыйские столь рьяно сотрудничали с Россией в деле выбора Станислава Августа, что никто и не подумал сделать из них "молчащих псов" – своих людей ведь не покупают. Эта ошибка стала дорогостоящим уроком на будущее. Когда, сразу же после коронации, "Семейство" сменило фронт на антироссийский, в Петербурге закипело. Посол получил новые инструкции, но поначалу он чувствовал себя беспомощным. В мае 1765 года Репнин докладывал Панину:

"Я уже писал Вашей Милости про дух правления, которым оживлены оба Чарторыйские. В народе они пользуются большим кредитом доверия. Он возрос с того времени, когда в отсутствие короля они сделались ведущими нашей партии, и когда через их руки шли деньги на вербовку союзников, которые и до нынешнего времени держатся них. Их влияние поддерживает слабость короля, который не может избавиться от привычки делать все по их воле" ("Сборник").

В январе 1766 года Репнин должен был признать, что ситуация не изменилась: "Заверяемые, что его подчиненность нам безгранична, и я даже смею ручаться за нее, но не меньшей является и его слабость в отношении дядьев". Но очень вскоре, в эпоху, которую я как раз и наблюдаю с Птичьей Башни: "К сожалению, на этой его рьяности и готовности полагаться, принимая во внимание слабость воли, доказательств которой мы уже столько имели".

В ситуации, когда Чарторыйские делали все, чтобы украсть у него "восковую куклу" и с ее помощью реализовать в Польше реформы, которые ослабили бы зависимость страны от Петербурга, князю Репнину понадобились молчащие великаны, чтобы притормозить наступление "Семейства. Это требовало громадного терпения и еще большей ловкости. Второго ему хватало, а вот с терпением было похуже.

Где-то на дне его организма, в глубоко провалившихся клетках, где, словно черный червь в допотопной окаменелости, проживало желание убийства, против такой кротовьей работы бунтовали гены его предков-завоевателей, привыкших действовать прямо, чтобы железным кнутом загонять в ярмо чужие народы, а потом переживать триумфальные въезды с балдахинами, с ключами на бархатных подушках, с трубной музыкой, битьем по морде, грохотом и покорным воодушевлением и аплодисментами. Ему приходилось укрощать самого себя. Его лакомые глаза, чувствительные, словно счетчик Гейгера, к малейшему излучению измены, и безошибочно вылавливающие из достойной толпы потенциальных кандидатов в "молчащие псы", в случае необходимости превращались в гипнотические шарики мудрости, или же наоборот, принимали вид широко распахнутых глаз ребенка с вечно восхищенным взглядом, открытых и наивно чувствительных к магии мира, который совершенно прост и не требует лжи. Его очаровывающая уверенность в себе никогда не переходила границу хороших манер (но если было нужно, он весьма театрально приближался к хамству), а блестящий ум в соединении с французской галантностью покоряет женщин, поскольку именно на это и делался расчет: на еженощное женское лобби в сотнях польских постелей. Какой же очаровательный человек, этот Репнин, такой милый, интеллигентный, притягательный, воистину tres, tres charmant, а как он неутомим в усилиях по обеспечению Польше всего только лишь хорошего. Его голос был чародеем мимикрии, метаморфозы он переходил со скоростью многоцветной ящерки, идеально приспособленный к собеседнику и обстоятельствам, чувствительный к любой перемене температуры диалога, ни на секунду не опаздывающий с необходимостью смены формы или содержания.

Как раз перед этой вежливостью и перед этим голосом встал неожиданно Францишек Ксаверий Браницкий в прихожей королевского кабинета, тем февральским утром, описание которого я прервал, чтобы обратиться к источникам. Перед поляком был человек, с которым – завидуя успеха у дам и короля – он уже успел задраться; иностранец, который раздражал его магнатскую спесь, поскольку был знаменем влияний чужой державы в Польше; противник, над которым позволял себе насмехаться, не зная, что последний акт этой комедии превратит ее в трагедию для автора. Перед собой Браницкий имел пропасть, в которую – по причине этой вот случайной встречи – он даже не сможет свалиться без унижения. И сознание этого доводило поляка до белого каления.

Репнин же, увидев его, расплылся в улыбке:

- О, вижу, генерал, вы тоже охотитесь на короля! Приветствую. Его королевское величие плохо себя чувствует сейчас. Мигрени, одна за другой; ну что же, такое случается. Я оставил его не в самом лучшем настроении. Надеюсь, что хотя бы вас нахожу в добром самочувствии?

- Смиренно приветствую Ваше княжеское высочество, вот только издевок сносить не стану! – ответил сквозь стиснутые зубы Браницкий. – Чести не проигрывал!

Репнин превратился в изумленное дитя:

- И что же означают эти слова, генерал? Что-то не вспоминаю я, чтобы в чем-то вас оскорбил, хотя вы не раз провоцировали меня к этому.

- Да, ваше высочество, вы верно воздали мне, но пинать уже поваленного собеседника не годится! – сказал поляк, пытаясь обойти посла.

Репнин стер с лица добродушное выражение и так положил ладонь на фрамугу двери, что рука его заслонила Браницкому дорогу.

- Генерал, прежде чем оставите меня в гневе, пожелайте объяснить, что все это означает! Какое оскорбление я вам нанес?

- Ваше княжеское высочество продолжает издеваться?

- Клянусь, что ничего подобного в голове не держу!

Неожиданно до Браницкого начало доходить, что Томатис мог и солгать. Если это так, то все его уже обращенные к Репнину слова – это наглость невежи. Это его смутило, и он начал объясняться:

- Вашему княжескому высочеству не известно, что позавчера… вечером… я имел несчастье проиграть… все свое имущество?

- Совершенно случайно, мне стало известно от короля, что вы, генерал, играли, и неудачно, но мне никак не ведомо, чтобы кто-то лишил вас всего состояния. И кто так утверждает?

- Я так утверждаю, зная, что произошло! Не знал я лишь того, что это ведомо королю. Он знал и ничего не… Впрочем, это неважно. Я нищий, вот что!

- Вы ошибаетесь, генерал.

- - Не ошибаюсь, ваше высочество, и вы знаете об этом лучше всех, если только правдой является то, что вы владеете векселем, который я подписал. Так он находится в ваших руках, князь, или это не так?

Репнин сунул руку в карман, вынул лист бумаги, вложил его в ладонь поляка и, уступая ему дорогу, повторил:

- Вы ошибаетесь, генерал. Он находится в ваших руках.

Браницкий остолбенел. Он стоял, бледный, трясясь всем телом, так что вексель выпал из непослушных пальцев на ковер. Репнин молниеносно наклонился, поднял документ и снова вручил его Браницкому. Оба молчали. Через какой-то миг поляк выдавил из себя:

- И чего вы, князь, требуете взамен?

- Только одного, генерал, чтобы вы больше не задавали подобных вопросов. Они обижают гораздо сильнее, чем грубые слова, которых перед тем вы мне не щадили. Я не сделал этого ради каких-то выгод.

Браницкому что-то пережало горло. С большим трудом он спросил:

- Тогда… зачем?

- Причин было две, мой сударь. Первая причина – личной натуры, так что можете в нее и не верить. Как приятель народа, быть послом среди которого я почитаю за честь, не мог я стерпеть, чтобы один из этих итальянских ladaco, интриганов и авантюристов, от которых буквально роится при дворе слишком уж милостивого для них монарха, грабил своими штучками польского солдата, прославленного на полях всей Европы. Потому я и выкупил этот воровской листок из его грязных лап. Знаю, генерал, что вам сложно в это поверить, потому что, за что, вроде, должен был я вас уважать, когда вы не уважали меня, тем не менее, мы живем в мире ростовщиков, мы уже привыкли к нему, с трудом распознаем иной мир, тот самый, что из старой сказки о праведных людях. Нас шокируют бескорыстные жесты. Но я буду откровенным до конца. Даже ели бы я сам не желал сделать этого, то все равно сделать был бы должен, чтобы не оскорбить владычицу, которой служу. Она не забыла, генерал, той деликатной услуги, которою вы оказали ей несколько лет назад. В письме, присланном мн из Петербурга несколько дней назад, Ее Императорское Величество обещает прислать вам некий специальный подарок, нечто серебряное… Вообще-то, это должно было стать неожиданностью, но в подобной ситуации я предпочел признать вам всю правду… Ну а про бумажку, которую вас заставили подписать, давайте забудем и больше уже не станем к этому делу обращаться.

Браницкий, который никак не мог собрать все мысли и чувства, пробормотал:

- Мой сударь, князь, ваше великодушие…

- Ша! Я же сказал: ни слова! С этого прямо мгновения я ничего не знаю, и предупреждаю, если вы захотите чего-то говорить на эту тему, пан Браницкий, будете обращаться к стенке!

Браницкий, который постепенно приходил в себя, отшатнулся:

- Тогда буду обращаться к стене, но говорить буду, а при необходимости – и кричать! Вы, ваше высочество, не заставите меня забыть о том, о чем с благодарностью станут помнить мои внуки, а если не будут, то их догонит мое проклятие за пределами могилы! Есть еще кое-что, что нам следует оговорить: срок выплаты. Выплатить смогу только в рассрочку, поскольку сразу не могу…

- Генерал…

- Я буду настаивать! Вы, князь этот вексель выкупили, вам не дали его даром. Так что укажите сумму.

Репнин поглядел в небо (в потолок) с показной мольбой о помощи.

- Генерал, клянусь, что на этот кусок бумаги не потратил ни гроша из своих личных средств. Деньги я взял из специального фонда Ее Императорского Величества, из средств, выданных посольству для поддержки польских патриотов и обеспечения нерушимости прав Речи Посполитой.

Ууух! Выглянуло солнце. Оно пробилось сквозь тучи в круглой, словно отверстие унитаза, небесной дыре. Сияние, словно неожиданная, обманчивая весна, похожее на радужно размалеванную дешевую проститутку, припудренное вихрем и нахальное, ударило меня прямо в глаза. От этой злости у меня рождаются только лишь гадкие метафоры, из которых и так лишь тень стекает на бумагу, остальные я лишь перемалываю в зубах. Мое зрение жаждет отдыха, ищет следов жизни на спинах холмов, вырезанных ледяным ветром прямо посреди ледяного поля. На льде Вислы рыбак сторожит над прорубью. В руке он держит длинную палку с железным наконечником и терпеливо стоит, ожидая, когда какая-нибудь рыба выплывет, зачерпнуть побольше кислорода. Тогда он вбивает крюк в замерзший мозг, извлекает добычу на арктическую оболочку и привязывает ее к обручу вместе с другой добычей. Черные вороны на снегу выкаркивают черную смерть.

Когда летом мерзлота растает, ловить будет труднее, ибо невозможно вырубить прорубь посреди потока – можно и утонуть. Зато в учебниках психологии можно прочитать, что одним из способов изменения отношения противника это показать, что имеются такие вещи, в отношении которых мы соглашаемся.

Подстолий коронный, генерал Браницкий и российский посол, князь Михаил Васильевич Репнин соглашались в одном, конкретно же в том, что подстолий коронный, генерал Браницкий и крайняя нищета – это две вещи, совершенно не соответствующие друг другу, посему, они никогда не должны ходить в паре. Князь Репнин не читал упомянутых учебников по психологии, но он мог бы их писать (во всяком случае, некоторые разделы). Он правильно выбрал первое дело, в отношении которого тот, второй, должен был с ним согласиться. Теперь, когда им было сделано хорошее начало, нужно было найти очередные точки соприкосновения. Видя изумление поляка (когда тот услышал о специальном фонде Екатерины), Репнин нежно взял его под руку и провел к окну в соседней комнате, в той самой, в которой Браницкий ранее разговаривал с камер-юнкером.

То был "зал размышлений" Станислава Августа. Помимо каминных часов, столика, шезлонга и ширмы со стеклянными стенками, никаких других предметов здесь не было. Своей суровостью помещение походило, скорее, на шикарную монастырскую келью, чем на комнату в королевском дворце. За окнами расстилался вид на спускающиеся к реке обрывы и далекий контур берега Праги. Какое-то время Репнин стоял, задумавшись, что-то высматривая за окном. Наконец, сказал:

- Генерал, ваша отчизна, о чем вы и сами знаете лучше, находится в страшной опасности. У нее слишком много врагов, как снаружи, так и внутри. Вокруг нее три державы: две германские, желающие уничтожения Польши, и Россия, в народе которой течет славянская кровь, и владычица которой взяла на себя обет, считая его делом чести, не допустить того, чтобы Польшу обидели. У Польши слабая армия, вот только никто не пытается нападать на нее, поскольку никому не хочется рисковать сражений с российской армией, которая находится здесь именно затем, чтобы стеречь нерушимость польских границ. Благодаря протекции моей повелительницы, на польский трон взошел монарх Пяст, а не Саксонец, за которого высказывались те, кто вам желает зла. К сожалению, король этот, хотя и Пяст, оказался слабым. Да, да, он благороден, мне это известно, но духлм он слаб. Он позволяет управлять собой всяческим интриганам, среди которых ведущую роль играют Чарторыйские. Они гласят, что для них важны патриотические реформы, в действительности же хотят лишь по-своему манипулировать королем, сажать своих людей на должности и черпать доходы от столь приватизированного предприятия. За какие реформы они сражаются, вы, генерал, уже вскоре увидите, когда откроется ближайший сейм. Королю, которого они считают собственной марионеткой, они советуют отменить основной канон ваших свобод, главную гарантию свободы, liberum veto! Если они этого вопроса на сейме не поднимут, можете считать меня, господин Браницкий, лжецом. Наиболее важные посты в будущей Речи Посполитой, своей Речи Посполитой, они уже захватили. И в этом списке вашего, генерал, имени нет, по их мнению, вы недостойны. Но вот по мнению Ее Императорского Величества, великим коронным гетманом должен стать…

Резким движением он приложил себе палец к губам, демонстрируя, что "прикусывает себе язык". В то же самое время, краем глаза, он проследил за лицом собеседника. Произведенное впечатление заставило его продолжить:

- Я слишком много говорю, генерал, превышаю свои полномочия. Но всем сердцем я способствую вам и радуюсь, что вам способствует и моя повелительница. Зная опасности, которые угрожают твоей стране по причине авантюристской политики некоторых ваших князей, она учредила специальный фонд для спасения польскости в Польше. Посредством него я обязан поддерживать истинных патриотов, которые, находясь рядом с королем, станут оберегать его от злых оговоров и своим влиянием на него будут нейтрализовать ведущие к ошибкам подсказки. Это…

Браницкий сделал головой отрицательный жест.

- Ваше княжеское высочество, вы же прекрасно знаете, что я не вхлжу в наивысшую родовую иерархию моей страны. Я радуюсь дружбой короля, это правда, но ведь королевская дружба – она переменчива. Чарторыйские меня игнорируют и стараются ослабить мое положение при дворе, король же, действительно слаб, и он весьма охотно слушается их. Если бы не сестра… Не могу я соперничать с Чарторыйскими, слишком уж высоки пороги.

- Следовательно, генерал, нужно их понизить, и в первую же очередь. Затем спрошу: это какие же пороги слишком высоки для великого коронного гетмана, который тщательными заслугами, а не посредством искусством поклонов, добыл свой пост? И, наконец, спрашиваю: кем были Чарторыйские двести лет назад? Слышал ли кто о таких князьях рядом с польскими королями? Верхушка аристократии – жидкая масса, стекает одна кровь и идет в беспамятство, в то время как другая, более сильная и здоровая, передвигается наверх. Вчера Зборовские, Вишневецкие, Тарновские, тенчинские, Конецпольские; сегодня – Чарторыйские, Потоцкие, Любомирскиеи Радзивиллы; -автра, возможно, Браницкие. Для этого необходима политическая мудрость, решимость и, прежде всего, поддержка истинных повелителей…

- Для этого необходимы крупные имения, ваше высочество! – перебил Репнина Браницкий. – Княжеские латифундии! Сила – она из земли рождается.

- Это правда, но имение рождается из одной-единственной горсти земли, что вырастает до хутора, потом – воеводства, в конце концов – целой провинции. Знаю, генерал, что ваши земли не сравнить с землями Чарторыйских, к тому же, ваши обременены по самое не могу. Вас добили установленные пруссаками в Квидзыне таможенные пошлины на все товары, поступающие по Висле в Гданьск; как раз по этому делу король высылал вас в Берлин, где вы, в конце концов, так ничего и не добились. А как могли вы чего-то добиться, если за вашей спиной Чарторыйские вели тайную игру в Вене и Париже? Они, что самое удивительное, на квидзыньских пошлинах ничего не потеряли. Вас это не удивило, господин генерал? Видите, как оно получается! Только это можно еще повернуть. Одно мое слово, и петербургский банк на корню закупит все ваши урожаи вплоть до 1770 года и предоставит вам чрезвычайные кредиты на развитие хозяйства. Те самые кредиты, которые Ее Императорское Величество… выкупит, когда только пожелает. Многие вещи происходят так, как она пожелает, а будет делаться еще больше. Чарторыйские по сравнению с ней – это мелочь, да она бы могла успокоить их одним мановением пальца, но императрица уважает право польского народа на то, чтобы свои дела устраивать собственными руками, и даже если вмешивается, письменно обращаясь к королю или через меня, то только лишь для поддержания духа истинных патриотов. Ведь вы, генерал, наверняка не знаете, что как раз благодаря ее заступничеству, вы получили в декабре звезду Белого Орла, чего Чарторыйские не хотели допустить. Спросите у короля, пускай он только начнет это отрицать… Только ведь игра идет не за ордена, но национальное и наднациональное дело…

- Как это, наднациональное? – удивился Браницкий.

- Россия является гарантом независимости Польши и останется таковой, но у России имеются и более широкие, европейские, планы. Польша, если бы того пожелала, могла бы стать ее союзницей. Это шанс для тех, которых пожелают понять. Нельзя безнаказанно опаздывать на встречу с историей, наступает эра России. Польша должна поставить на эту карту, и вы, генерал, тоже. Что же касается великого коронного гетманства, то без поддержки Ее Императорского Величества, царицы Екатерины, этот пост не получит никто. Высокие должности – они не для глупцов.

Загрузка...