Фридрих Великий понимал, что жертва одного из халцедамких сребреников не обязана принести успеха – в любой игре существует риск. Он ждал, вооружившись терпением, и верил в собственную счастливую звезду. Чтобы не ожидать бездеятельно, он еще делал все возможное, чтобы через своих людей найти хранилище пурпурного сокровища, о котором знал только то, что оно прячется где-то в глубинах Жмуди.. Впрочем, то же самое охватило мысли некоей фракции немецких розенкрейцеров, которые в 1765 году направили на берега Вислы кавалера де Сейнгальта (русские выгнали его из Польши, но его заказчики не откажутся и несколько позднее пришлют нового агента, графа Калиостро), и саксонское семейство Брюлей, не говоря уже про венгра, жаждущего найти серебро Иуды. То есть, охотников было много, и действовали они уже давно, поэтому Россия, как только овладела пурпурным сокровищем, предприняла специальные действия с целью сделать невозможной врагам локализацию серебряного сезама.

В государстве, одной из традиций которого представляло цареубийство и занятие пустого трона самых странных персонажей (например, Екатерины I – перед тем лагерной проститутки; Петра III – обожателя Пруссии; Павла I – безумца), верховными стражами жмудской казны монархи быть не могли. Эту роль исполняли тайные, не известные по имени даже царям, функционеры секретного органа безопасности, называемого СССР – Стража Серебряного Сокровища России. С XVII века этот орган формально подчинялся так называемой Тайной Канцелярии, учрежденной царем Алексеем и являющейся российским соответствием полицейского отделения священной Инквизиции (Станислав Цат-Мацкевич назвал Тайную Канцелярию "творением Лойолы, приспособленным к средствам, обеспечивающим правление Романовых"), но по сути своей он был самостоятельной ячейкой, действующей в "легальной конспирации" и имеющей большее значение, чем его головная организация. В отличие от подпольных глав СССР, носящих титул Великого Тайного Казначея, главы Тайной Канцелярии были фигурантами, назначаемыми царями. Столь же формальным было подчинение СССР наследникам Тайной Канцелярии, так называемому Третьему Отделению Канцелярии Его Императорского Величества, и (с 1880 года) Охране, наилучшей секретной полиции мира в XIX столетии.

В то время, когда разыгрывается действие "Молчащих псов", путь перевозки пурпурного серебра (никогда не более трех монет за раз) в руки царского посла в Польше, князя Репнина, разделялся на четыре этапа. Первый этап включал дорогу от тайной жмудской сокровищницы до литовско-российской границы, им заведовали никому не известные агенты СССР. Второй этап, от границы до Смоленска, тоже обслуживался сотрудниками СССР, уже подверженными раскрытию, которое, на практике, означало бы самоубийство раскрытого таким образом сотрудника. В Смоленске монеты передавались давшим особую присягу чиновникам Тайной Канцелярии, и те, в соответствии с приказом царицы, действовали на третьем этапе (от Смоленска до польской границы). Четвертый этап, прикрываемый "ограниченным контингентом" российских войск в Польше, обслуживали курьеры Репнина, капитан Тир и сержант Нолкен. Распорядитель серебра Иуды на территории Польши был там кем-то более важным, чем король, о котором поэт той эпохи, Адам Нарушевич, писал:

"Ваше Величество там царило,

Владел же совершенно иной человек!"

Не нужно было проживать на берегах Вислы, чтобы заметить это – все иностранцы, приезжавшие тогда в земли Короны и Литвы, отмечали это незамедлительно. Возьмем, например, сообщения трех англичан:

Натаниэль Уильям Врекселл: "Самым настоящим деспотом и угнетателем Польши стал российский посол, князь Репнин. Несчастный король сохранил от своего поста немногим больше, чем только название, сразу же становясь орудием в руках петербургского двора (...). Екатерина II, поместившая Станислава на трон, распространяет свою материнскую опеку над каждым клочком его королевства".

Джеймс Харрис: "Ежедневно множатся примеры всемогущества российского посла (...). Князь Репнин играет в Варшаве намного большую роль, чем король. Поистине возмутительным является тон превосходства, который он применяет к самым выдающимся лицам, равно как и самоуверенность, которой отличается его галантность в отношении дам. Он деспотично правит в посольстве и сразу же вынуждает замолкать всякого, кто осмеливается противостоять его воле (...). Ко всем он относится в одинаковой степени надменно – даже к королю (...). Ничто лучше не отображает ситуацию, чем вид папского нунция, ожидающего полтора часа в прихожей российского посла, и только лишь с целью высказать ему приветственные пожелания...".

Уильям Кокс: "На самом деле король не является чем-то большим, чем, в самом лучшем случае, вице-королем, в то время как реальная власть находится в руках российского посла, и это он управляет всеми делами королевства".

Для Репнина, который с железной последовательностью исполнял директивы, поступающие из Петербурга, головной директивой был приказ о денежном подкупе. Пророссийскую псарню он начал организовывать в Польше еще в 1765 году и быстро достиг первых успехов, подкупив, между прочим, великого коронного кухмейстера, Адама Пониньского, и доверенного человека "вице-короля", генерала Браницкого.

"Короля Стася" (до сих пор столь любимого многими поляками, которым жульническая историография привила воспоминание о светлом меценате культуры) – не нужно было подкупать пурпурным серебром, достаточно было и одного золота, по самой своей натуре он был комнатной собачонкой царизма. Такой характер нуждается в ходулях, ему нужна поддержка толпы, шумное одобрение, и такую поддержку Понятовский имел постоянно – он ни на миг не остается один. Вокруг него огромный двор, пирамида чинов и влияний, сотни фаворитов и сановников – интендантов, камергеров, секретарей, чтецов, пажей, воевод, гетманов, художников, стольников, старост, камердинеров, приживалов, членов семьи, поварят, камер-лакееев, гайдуков, маршалков, генералов, полковников, всяческих дворцовых дворняг и гиен, и у каждого из них по два кармана: в одном такой держит мысли, а во второй лезет за словами. И все эти слова, это одно слово: да. За это единодушие притворства, за эту бедность словаря можно богатеть – для них это полные кошельки и привилегии. Извечное право элиты власти, шагающей по трупам морали, этики, добродетели и им подобных миазмов. Библиотекарь Понятовского, швейцарец Рейердил, раз за разом женится на случпйных любовницах короля, которые забеременели, и теперь им нужен законный отец для своих детей, а за это он собирает деньги и привилегии "по причине предоставлениячрезвычайных и тяжких услуг". Воистину, чудовищно тяжелая служба, другие имеют то же самое за поддержку трона притворством, поскольку притворство принимают за величие, комедию – за власть, а слабость – за силу.

Без него они были бы ничем, но и он сам без них утратил бы почву под ногами, поскольку истинная аристократия Речи Посполитой, элита магнатов, ему враждебна, она презирает "экономську дытыну", что получила от русских корону, хотя не может назвать собственного деда. Новая олигархия, люди двора, для них противовес. Пока те кричат: Vivat Stanislaus Augustus Rex!, до тех пор занавес будет идти вверх, и оркестр будет играть. "Окруженный практически всем двором, - пишет хроникер Магер, - каждому без исключения давал он целовать свои руки, повторяя такие слова: "Пока мне хорошо будет, хорошо будет и вам…".

Все верно – ведь он регулярно берет от русских зарплату в золоте, и они берут, и тогда всем им хорошо. Уильям Кокс в своем сообщении о пребывании в станиславовской Польше цитирует высказывание одного из туземцев: "И что же должно твориться в нашей стране, в которой правительство самое гнусное из всех? Название Польши все еще существует, только вот народа уже нет; всеобщая испорченность и продажность охватили все классы общества".

Неправда – не все.

Во главе этих классов находятся магнаты, великие олигархи Польши. За магнатами идет связанная с ними шляхта – в ней денежной измены в пользу России относительно мало, зато глупости и анархии столько, что для полнейшего взрыва одного государства хватило бы и десятой части этой взрывчатки. Оба этих общественных слоя уже издавна, в течение поколений, многими способами снижают уважение и возможности деятельности трона, делая из королевской власти в Польше власть, скорее, номинальную, чем фактическую, а это и есть вода на мельницу соседей (правда, как раз из этих двух слоев берется группа патриотов, можно сказать, отдельный сарматский "класс" или секта, люди, не чувствительные к прелестям коррупции, глупости и бесправия – Замойский, Белиньский, Выбицкий, Рейтан, Корсак и другие, сражающиеся за спасение больной отчизны). Еще имеются "городские мещане"(буржуазия в состоянии зарождения) – среди таких Репнин набирает обычных доносчиков. И в самом конце идет класс, который отрицает утверждения Кокса, класс неподкупный, поскольку никто не сует ему ни золота, ни серебра – это крестьянство. Судьба этого класса в Речи Посполитой Обоих Народов, класса, освобождением которого Россия шантажирует сарматов, хотя сама относится к собственным крестьянам с равной жестокостью, походит на классическое рабство. Нет принципиальной разницы между обитателем польского села и американским негром, наилучшее доказательство мы видим в поступке подольского стольника, Лянцкоронского: узнав о том, что сын его крестьянина был помазан в священники, Лянцкоронский приказал схватить новоиспеченного ксендза, сорвать с него рясу, публично избить батогами, после чего назначил его форейтором, чтобы хам знал свое место.

Если же мы говорим про убийственную продажность в XVIII веке, то нас должны интересовать только лишь два класса: магнаты и шляхта. Давайте присмотримся к этим классам, начав сверху.

Первыми тут идут "парфиловцы" (чуть позже я поясню этот термин) или же аристократы. Идут, "источая пахучие спирты", князья, графы, бароны с рожами бродяг и марких, снятый с картины Фрагонара, на которой тот подглядывает за прелестями раскачивающейся на качелях блядушки-щебетушки; люди, носящие одежды, цены которых превышают их стоимость; люди с потребностями, не известными большей части народа, состоящего не из свободных граждан, но подданных. Идут, украшенные будто сафьяновые корешки книг, мастерски вырезанные, будто табакерки, гладкие и сытые, словно супницы и соусницы. Маршалок Ржевуский гордится первым в Польше маникюром; камергер Ковнацкий владеет сотней пар панталон, благородный Пониньский, который пудрит поводки своих борзых перед выездом на охоту в лес; князь Чарторыйский, за месяц потребляющий пятьдесят волов, более сотни телят и несколько тысяч штук жареной птицы; князь Радзивилл, который только лишь на праздник Рождества привозит в Несвиж из Риги полторы тысячи бутылок шампанского, три сотни рейнского, две сотни бургундского и восемьсот фунтов кофе – их таких несколько дюжин, элита магнатов с голубой кровью. И идут они, слепые, не зная, что рядом миллионы человек страдают от чудовищной нужды (Кокс напишет после посещения такой Польши? "Никогда до того не видел я столь страшного контраста между величайшим богатством и самой крайней нуждой; куда не повернуть голову, повсюду и постоянно самое изысканное богатство соседствовала с ужаснейшей нуждой"). Пршу прощения – иногда богачи эту нищету замечают: через прицел. Миколай Потоцкий "приказывал бабам (крестьянкам – примечание ВЛ) влазить на яблони и кричать "ку-ку", после чего он стрелял им дробью в задницы, бабы падали с деревьев, а он хохотал до упаду...". (Й.У.Немцевич).

Врекселл так определяет их: "Магнатерия до глубины души развращена, коррумпирована и совершенно лишена патриотизма; ее воспитание и обычаи подавляют в ней всякую искру гражданских добродетелей. С детства воспитуемые слугами и воспитателями в чудовищных предрассудках и уверенности в собственном превосходстве, имеют они теперь бесчувственные и жесткие, будто сталь сердца (...). Неизбежным последствием у такого сословия становится разнузданность обычаев: даже чувство стыда и страха перед позором, более сильные и первоначальные, чем какие-либо законы, утратили, как кажется, свою силу и крайне редко действуют как тормоза". Кокс прибавит: "Многие из первейших магнатов даже не краснеют, получая средства, выплачиваемые им иностранным двором". Многие, не означает, что все, но даже менее половины уже достаточно, чтобы задрожать от ужаса над учебником истории.

Те, которые протягивают руку за зарплатой из Петербурга, когда их спросить, а зачем они это делают, ответили быс, что ничего лучшего сделать нельзя было (Казанова: "Поскольку никакого лучшего занятия у меня не было" – фраза, которая все время была на устах у всех польских магнатов"), что пробуждало отвращение даже у российских кассиров. Александр Брукнер свидетельствует, что Сальдерн, контролирующий по приказу Екатерины деятельность Репнина в Польше, фыркал при мысли о них: "Одной рукой подавать кошелек, а второй бить по роже!".

Брукнер в своих письмах всегда был элегантным, но он не выдержал, когда писал о польских магнатах-изменниках станиславовской эпохи, что разродилось эпитетом: "Ксаверий Браницкий (змея, вскормленная на королевском лоне), Северин Ржевуский, Марчин Любомирский, Щенсны Потоцкий, Сулковские, Пониньский, Массальский и другая чернь, тяжко отразились на судьбе Речи Посполитоий (...). Русские презирали, и по делу, польской магнатерией".

Они презирали ту аристократию, равняющуюся с монархами, презирали даже рядовые русские "доносчики", как Вигель, который издевался: "Изменяют родине, как их дочери мужей!".

Этим дочерям, женам и сестрам, работающим на погибель Польши в объятиях русских офицеров и дипломатов, Брукнер тоже выставил счет: "Задвинутые в тень спален, дамы работали тем более усиленно...". Все эти принцессы в ярко-попугайных платьях, белоножки в чулочках из прозрачной ткани, с прическами, высящимися словно морские валы, среди которых плыли искусно вырезанные из золота и коралла кораблики, все эти вечные девственницы после сотни петухов, обкладывающие лицо телятиной для регенерации и не расстающиеся с grattoire (грабельками для вычесывания из причесок паразитов), сделанными из золота, слоновой кости и драгоценных камней, эти набожно молящиеся всякое воскресенье, что платят жемчужными ожерельями за апельсины в лавке (по жемчужине за один плод), хотя и не обязаны, зато такой у них жест (как пани Коссаковская, которая спит с усмиряющим Польшу генералом Кречетниковым), и которые не возьмут в рот чаю, если ту не приготовили на трех угольках, привезенных из Лондона, в то время как плебс жрет хлеб из коры и питается жиром, скапывающим со свечей во время господских иллюминаций (слишком много муки идет на пудру, чтобы простолюдин мог мечтать о хлебе на каждый день) – чем же оправдают они свою измену, ибо нет у них хотя бы птичьей этики и мотыльковой морали. Наверное: "а ничем лучшим не было чем заняться", к тому же, поскольку это делали почти что все... Это уже общественный психоз.

Под контролем петербургской мафии "парфилирование" станиславовской Польши продолжается. Что же означает это слово? Василевский, к доске! Василевский: "Догорают свечи в подсвечниках, поскольку полночь давно уже минула. Участники итальянской балетной труппы закончили свою программу, а они все сидят, усердно склонившись – парфилируют. Наимоднейшим талантом стало умение парфилировать. Берется вышитая золотом ткань или коврик, в конце концов, галуны или кисти, и она портится путем вытягивания золотых или серебряных ниток. Здесь задача стоит, чтобы спороть их как можно больше, после чего нитки продаются (...). Во времена Понятовского парфиляж считается самым любимым занятием. Парфилирование дает занятие развращенным бездельем пальцам и успокаивает нервы удовольствием порчи. Парфилируют все, кто только могут, обрезают эполеты мундиров и золотые обшивки фраков; портятся тысячи метров золотой ламы, шали и гобелены... Догорают свечи, давно уже минула полночь, а они до сих пор заняты парфилированием. Работают долго, усердно и терпеливо, потому выпороли много самого настоящего золота: выпороли двор, короля и Речь Посполитую, спарфилировали Польшу полностью".

Иностранцу, приезжающему в Польшу, требуется несколько недель, есл не дней, чтобы сориентироваться, что "эти богатые господа порабощают вольный дух народа, прививая ему раболепие, более достойное презрения, чем рабство" (И.Х. Бернарден ве Сен-Пьер). И, прежде всего, прививают шляхте, которая подчинена им, и которая отождествляет с собой понятие народа.

Так дошли мы до второго крупного общественного класса того времени. Идут "лемминги", то есть польская шляхта, двумя колоннами: сельской шляхты (в кунтушах) и городской (модники во фраках).

В первой колонне шествует с подбритой головой брат-шляхтич, при сабле с богатой рукоятью, в кичливом кунтуше и толстых шароварах, тот самый, что вот уже лет двести "ест, пьет и отпускает пояс", носит в чехле ложку, нож и деревянные грабельки, который знает, что величайшая лихость, это одним духом опорожнить кувшин венгерского. Всякий пир он заканчивает под лавкой; сам по себе такой же вонючий, как и спесивый, спит на шкуре лося и не меняет грязной рубахи из домотканой ткани и уверенности, вынесенной из VI Книги Бытия в Библии о возможности телесных отношений между дьяволами и людскими дочерями, то есть, колдуньями, которых необходимо сжигать на медленном огне. Политической деятельностью они считают три вещи: громкие выступления, нафаршированные латынью; победу над противником всеобщим воем или же саблями среди перекинутых лавок и столов, а так же отмену решений сейма посредством "liberum veto".

Во второй колонне идет его сын, предпочитающий город деревне.- шляхтич-модник. По ночам он спит в перчатках под шестью одеялами, а пудрится столь же часто, как мать молится. Вокруг его ушей вьются серебряные локоны, вместо старопольской шапки он пользуется треуголкой. В его шкафу имеется сотня жилетов и фраков цветов канареечного, голубого и вроде как маренго (в зависимости от времени суток и желания), ну а их стеклянные пуговицы, это самый настоящий кабинет естественной истории, внутри них можно увидеть маленьких жучков, бабочек, лягушек и ящерок. При фраке свисает похожая на маленький вертел шпага, из рукавов выглядывают идеально свежие кружевные манжеты – пана видно по кружевам. Нижнее белье долго может не меняться, лишь бы кружева были модного покроя – и вот перед вами он, соблазнительный и пахнущий кавалер а-ля Ватто.

Обе колонны на знамени несут чувство чести и личного достоинства, праведность и рыцарственность, но в сгнившей душе берлогу завело раболепие перед магнатами, благодаря которым – ценой конформизма и подхалимажа – можно хорошо жить и делать карьеру.

Магнаты, в свою очередь, нуждаются в подобного рода дворнягах, потому что в Польше все должно пройти через сейм, а еще раньше – через шляхетские сеймики, на которых выигрывает тот, у кого в кармане имеется больше депутатов. Так что эту шляхту просто покупают, накапливая вокруг себя целые ее стада ради количества голосов на сеймике. Покупают своей магнатской милостью, протекцией и выпивкой. Наш французский гость отметил и это:

"Богатые господа принимают у себя шляхту своих воеводств с наибольшим великолепием. Ей никто не жалеет ее любимого венгерского токая. Чем лучше заставлен стол, тем больше у них преданных креатур. Они спаивают шляхту, чтобы убедить, а шляхта бесстыдно пропивает цену собственной свободы" (Бернарден де Сен-Пьер).

Именно эта польская шляхта, считающая себя наилучшим из всех Божьих творений на земле с той же уверенностью, с которой китайцы XIX столетия считали себя пупом мира, и что королева Виктория – это их вассал, безграмотная масса пьяных короедов, в течение нескольких столетий без устали разъедающих ягеллонскую великодержавность Речи Посполитой Обоих Народов, с каждым десятилетием все сильнее ограничивала сильную королевскую власть с помощью вырванных шантажом уступок (пактов, привилегий, эдиктов), ибо не нравилось ей absolutum dominium королей, ибо хотелось ей иметь "шляхетскую Речь Посполитую", такую, которая "шляхтой стоит", такую, в которой его королевское величество, встретив на сейме братьев-шляхеток, провинциальных корольков без корон, обязано восхищаться их бреднями и тупыми мыслями, а прежде всего – обнимать эти внушающие омерзение, дряхлые умом и телом личности. Эта шляхта, в конце концов, "лишив королевскую власть реальной власти и перевеса закона, сама себя отдала на потраву олигархам", которых "чужой монарх за деньги привлекал к себе" (М. Бобржиньский). Все правильно, это "лемминги" – поначалу роющие норы под собственной территорией, после чего стадно идущие на свою погибель.

Лемминги, маленькие грызуны из семейства мышиных, похожие на миниатюрных кроликов, время от времени предпринимают великие самоубийственные марши. Это невероятное, крайне удивительное, уникальное в животном мире явление, тайны которого увлекают ученых. Тысячные колонны леммингов спускаются с гор в долины и сомкнутыми рядами маршируют к своей смерти, уничтожая на своем пути всяческую растительность. Ничто не в состоянии их остановить или сдержать. Некоторые помехи, такие как крупные валуны, они обходят и сразу же возвращаются на прямую линию своего марша. Встреченные озера и реки они переплывают в соответствии с избранным направлением. Многие из них тонут, другие гибнут от когтей хищников, а остальные идут дальше. В конце концов, марширующая орда добирается до моря и входит в него, ища смерти.

Идет "шляхетская Речь Посполитая", с дороги!

Гангрена коррупции, которой подвергались польские магнаты и польская шляхта, была солью такого самоубийственного марша. Понятное дело, подданство на подкуп не было specialite de la maison (здесь, "фирменное блюдо") страны на берегах Вислы, и все же, между Польшей и остальным миром существовала принципиальная разница, поскольку в Польше все общественные, религиозные, экономические, культурные и политические деяния (как в отношении внутренних, так и внешних дел) должны были получить одобрение сейма. Поэтому, если где-то в иных местах продажность, самое большее, приводила к политически-уголовному скандалу, который быстро превращался в салонный анекдот, в Польше, только и исключительно, становилась трагедией-катастрофой, ибо только в Польше враг путем покупки нужного числа депутатов мог навязать стране все, чего ему только желалось, ну а покупкой одного-единственного посланника-депутата, "парфиловца" или "лемминга", он мог уничтожить реформу, желаемую честными согражданами и стремящуюся к спасению народа и государственности. Достаточно было, чтобы изменник с депутатской лавки крикнул: Liberum veto! ("по свободе не разрешаю!" – выдавленное шляхтой право протеста, без обоснования, против одного из постановлений данного сейма; такой протест автоматически срывал сейм и аннулировал все его постановления!).

Правом liberum veto шляхетки пользовались настолько часто, что в течение тридцати лет правления Августа III Саксонца были сорваны все сеймы!

Сенека в "Epistulae morales" писал: Nulla servitus turpior est ąuam voluntaria (Нет более позорного рабства, чем добровольное). Первый раздел Польши был декретирован (принят голосами депутатов) польским сеймом, который русские и пруссаки перекупили, чтобы все было в соответствии с польским правом, ибо в Польше, как я уже неоднократно вспоминал, ничто не могло обойтись без одобрения сеймом!

Все так, но ведь мы на страницах "Молчащих псов" еще не добрались до первого раздела Польши. Сейчас у нас 1766 год, события первого тома я закончил перед празднованием Пасхи. Что происходило дальше?

В течение последующего полугода обе стороны (Репнин, его "молчащие псы", а с другой стороны – антироссийская оппозиция, направляемая князьями Чарторыйскими) готовятся к осеннему открытию сейма, на котором должно решиться несколько существенных для Польши вопросов. Патриотический лагерь желает сражаться за создание сильной польской армии, о полной отмене "liberum veto" и за отказ от требуемых Екатериной II равных прав для христианских иноверцев (протестантов и православных) в Польше.

Армии, которая могла бы так называться по праву, сарматская Речь Посполитая не имеет уже очень давно по причине глупости и смуты шляхты, которая считает, что регулярная королевская армия была бы намордником шляхетской "золотой вольности". Вместо нее в Польше существует так называемое "посполитое рушение" (ополчение) – мобилизация "по случаю" вооруженных шляхетских масс, которые по королевскому зову становятся в ряды импровизированной "армии". Шляхта становилась в эти ряды только лишь тогда, когда ей этого хотелось (и тогда же могла совершать чудеса храбрости, одерживая прославляющие Польшу победы), а когда не хотела, тогда и не вставала, и король не мог вести войну, разве что сам, со свитой из пажей и микроскопической гвардией, если желал покончить с собой. В сумме, данная ситуация представляла курьез во всем мире, и можно лишь удивляться, что Польша – единственное крупное государство без приличной армии – в 1766 году вообще еще существует на карте. Патриоты же хотят пробить на форуме сейма проект "увеличения вооруженных сил" до размеров, позволяющих назвать из армией.

Те же самые люди желают ликвидации liberum veto, представляющее собой убийственное оружие в руках неприятелей страны: они желают, чтобы в сейме действовало принятие законов не единодушием всей палаты, но демократическим большинством голосов.

Третья проблема, на первый взгляд религиозная, а по сути – политическая, обладает наибольшим весом. Само выдвижение данной проблемы Петербургом уже является явным вмешательством в систему суверенного на первый взгляд королевства, вмешательством наглым; да, религиозные иноверцы в Польше (пользующиеся, кстати, большой терпимостью) не обладали полными политическими правами, но в XVIII веке это было естественным, когда ни в одной из стран, включая и Англию, представителей религиозных меньшинств не допускали к политической деятельности, им не разрешали занимать выдающиеся государственные или публичные посты. Это вид воистину гротескный – владычица самого деспотичного государства на земле, подданные которой не пользуются вообще никакими правами, уже не только политическими, но и личными, выступает в роли защитницы религиозной свободы! Для патриотов является очевидным, что Екатерине общественная справедливость совершенно не нужна, ей нужно такое политическое равноправие польских иноверцев, чтобы те могли заседать в сейме и по ее требованию управлять им или же срывать его в любой момент, то есть, ей необходимо увеличить свору изменников, влияющих на государственные дела. "Проблема иноверцев" – ничего не скрывая, пишет глава царской дипломатии, Никита Панин – ни в коей мере не является поводом для внедрения в Польше православия и протестантизма, но всего лишь рычагом для получения дружественной нам, состоящей из них партии, которая имела бы право участвовать в польской политической жизни".

В этом плане Пруссия предоставляет Екатерине поддержку. Именно их агент при петербургском дворе внушил царице саму идею "религиозной игры", и эта умная женщина позволила насадить себя на крючок в уверенности, что выиграет польскую религиозную карту на политической плоскости. Фридрих Великий лишь утверждает ее в этом. Зная, что с древних времен религиозный конфликт представляет собой самый сильный из запалов, "прусские политики, как об этом говорится простым языком, "подставляли" Россию, мечтая о таком воспалении внутреннего конфликта, который переродится в гражданскую войну, а вот тогда Речь Посполитая заплатит за это собственными землями (...) То есть, Пруссия попросту желала отхватить шмат Польши" (М. Боруцкий). В начинающейся игре любая провокация, способная вызвать на берегах Вислы антироссийские мятежи, для Пруссии хороша.

Лето 1766 года. Теоретически, все нити находятся в руках Репнина. Он получил сто тысяц рублей на подкуп соответствующего количества делегатов, и деньги эти распространяются в Польше посредством объезжающих помещичьи поместья и сеймики полковников Игельстрёма и Карра (двух "рук" посла) и через изменников, в отношение лояльности которых нет ни малейших сомнений. Посол Пруссии в Варшаве, граф Шольмс, докладывает Фридриху (в депеше от 8 июля 1766 г.) об инициативе русских: "Сои попытки они поддерживают коррупцией". Рубли берутся, естественно, это ведь хорошая валюта – может показаться, будто бы все идет хорошо. Но уже в сентябре полевые доклады начинают превращать варшавский Дворец Брюля (месторасположение российского посольства) в дом изумления и перепуга: хотя рубли продолжают брать, все валится!

После двухлетнего пребывания в Польше и хорошего ознакомления с характером поляков, князь Репнин еще в марте 1766 года предупредил свое правительство, а конкретно – посланника царицы, Сальдерна, что с помощью подкупов можно сделать многое, но невозможно сделать одного: получить согласия поляков на ослабление главенствующей роли католицизма в их стране. Предупреждение было пущено мимо ушей, приказы для посла не подверглись изменению, и вот теперь пришло время проверки, словно за карточным столом: сто тысяч рублей утонули в бездонном колодце привязанности польской шляхты к религии отцов. Деньги пропали без какого-либо смысла, поскольку для борьбы в защиту liberum veto и против создания регулярной армии польскую шляхту не нужно было не только подкупать, но даже и уговаривать, и без того она выразила бы согласия на подобное ограничение "золотой вольности", а вот для вербовки соответствующего количества депутатов по вопросу равноправия иноверцев, даже ста миллионов рублей было бы мало! Католическое духовенство, под предводительством краковского епископа Солтыка, начало гигантскую кампанию, направленную против иноверцев, ставя агентов Репнина в безнадежной ситуации. Тайные прусские агенты тоже не щадят золота, чтобы укрепить шляхту в ее сопротивлении. В результате, провинциальные сеймики, один за другим, выбирают на варшавский сейм фанатически католических делегатов. Как заключал Станислав Цат-Мацкевич: "Можно четко почувствовать, что большая часть Польши давала разрешение на то, чтобы устроить любую подлость государственной организации, но она не уступит в одной-единственной сфере, то есть в религиозных вопросах".

Для царицы Екатерины единственным осмысленным выходом из сложившейся ситуации мог быть только отказ от участия в религиозном матче в Польше, но "молчащий пес" короля Фридриха подпитывает в ней уверенность, будто бы все удастся, нужно только проявить последовательность и несгибаемость. Тем временем, Репнин шлет в Петербург отчаянные сигналы тревоги: "Приказы, высланные мне по вопросам иноверцев, страшны. У меня волосы становятся дыбом, когда я над всем этим задумываюсь. У меня нет практически никакой надежды исполнить волю императрицы без применения силы. Не используя силы, ничего сделать невозможно!", и Петербург начинает задумываться над тем, чтобы терроризировать сопротивляющихся военной силой... Один ноль в пользу Пруссии.

Пятого октября все депутаты уже находятся в Варшаве, и практически у всех них в карманах имеются инструкции от своих избирателей, направленные против иноверцев. В тот же самый день Репнин приказывает российскому корпусу, располагавшемуся в Литве, вступить во владения епископа Солтыка, он же угрожает интервенцией сорока тысяч егерей в Польшу, если только сейм отбросит требования Екатерины. Два ноль в пользу Пруссии, за минуту до финальной встречи, в ходе разогрева.

6 октября года 1766 от Рождества Христова сейм открывается. Закончились приготовительные мелкие игры, начинается большая игра, которая продлится два года и решит судьбы Польши больше, чем на два последующих столетия.

В тот же самый день самый заядлый враг России в Варшаве, великий коронный маршалок, Францишек Белиньский, глава варшавских судов и полиции, человек с "ужасным взглядом, которого все уважали и которого все боялись", выпив бокал отравленного вина, падает без сознания на землю, и эта болезнь смертельна.

В тот же самый день литовский корпус царской армии вступает в границы Короны, отмечая свое продвижение пожарами, чтобы все боялись. В далеком Фернее, первый либерал Евпропы, Франсуа Мари Аруэ alias Вольтер, возбужденно пишет, что хроники целого мира не знают столь же славного дела ("Слава это просто неслыханная!"), как посылка Екатериной II егерей в самое сердце Польши, чтобы те научили поляков "жизни в справедливости и мире". Ему вторят коллеги фримасоны...

In the nightmare of the dark

All the dogs of Europę bark,

And the living nations wait

Each seąuestred in its hate...* "В снах кошмарных, полуночных

Воют все псы Европы,

И народы ждут,

Ненавидя один другого..." (фрагмент стиха Хью Одена)

ГЛАВА 1

"AQUA TOFANA"


"Aqua Tofana, знаменитый отравляющий напиток, действующий

уже в количестве нескольких капель, по правде, медленно,

но всегда со смертельным результатом, причем,

с симптомами, в которых никак нельзя было подозревать

отравления. Его, вроде как, изобрела сицилианка Тофана (...).

О составе яда ходили различные слухи...".

("Всеобщая Энциклопедия С. Оргельбранда",

Том I, Варшава 1898)


Эта глава, которой я начинаю продолжать рассказ о судьбах наших героев, будет наполнена заявлениями и событиями, столь удивительными, что без всякого преувеличения ее можно назвать главой изумленных людей. Среди них будут и Кишш, Рыбак, Краммер, Грабковский, лорд Стоун, князь Репнин и Станислав Август Понятовский, хотя число изумленных вовсе не ограничивается упомянутыми лицами. Удивлять людей чрезвычайно легко, но здесь изумлены будут даже те, которым казалось, будто бы ничто уже их не может поразить.

Человеком, которого больше всего раз коснулось это возмутительное чувство, является капитан Кишш, а следует отметить, что каждое последующее из этих испытаний было всякий раз сильнее, как будто бы судьба обозлилась на нашего венгра и желала дать ему грандиозный урок все более сильных изумлений.

Первое из них, еще более-менее мягкое, имело место в мае 1766 года, когда Имре встретился с Рыбаком, уже зная, что встречается с повелителем подпольной Варшавы, королем нищих и беззаконных отбросов, который может помочь ему в обнаружении сокровищницы с пурпурным серебром. Но, вопреки ожиданиям Имре, Рыбак вовсе не потребовал обмена сведениями на данную тему. Он говорил что-то о справедливости, свободе, страданиях народа и о политике, о вещах, которые Кишша никак не интересовали. Он вежливо слушал, пока вся эта болтовня ему не надоела, и он перебил ее, спрашивая, в чем здесь дело. Бородач ответил на это, что для него важно спасение Польши, а ради этой цели ему на год нужны венгерские "вороны". После того он расплатится с Кишшем, делясь всеми своими знаниями относительно жмудинского пути, а еще прибавит проводников, которым часть дороги известна.

- И что вы прикажете делать моим людям? – спросил Кишш.

- Они примут участие в нескольких операциях, - услышал в ответ венгр, - в том числе, в ликвидации российского посла.

Имре поднялся и направился к выходу.

- Почему вы уходите?! – крикнул вслед нему Рыбак. – Не желаете сотрудничать?

- Я не работаю с безумцами. Репнина охраняют так, что нужна армия, чтобы устраивать на него покушение!

- Если бы было по-другому, я все устроил бы сам, капитан, не прося у вас помощи. У вас исключительные люди, элита маршалковской полиции, а у меня имеются лишь обычные разбойники. Вы можете это сделать, а точнее: мы можем сделать это вместе.

- Нет! – решительно заявил Кишш. – Любое покушение на Репнина – это самоубийство. Об этом я знаю, так как наблюдаю за посольством уже давно. Оно окружено пятью сотнями егерей, сотня окружает его карету, когда он выезжает в город; как минимум десяток вооруженных агентов охраняет его на всяком балу или в театре. Невозможно приблизиться.

- Ошибаетесь, капитан. Сегодня со мной сотрудничает много людей, которые раньше считали, будто бы все, что я желаю совершить – невозможно, и что меня следовало бы послать к бонифратрам, где лечат тех, у кого непорядок с умом. Теперь же эти люди верят.

- Это лишь свидетельствует о том, что данная болезнь заразна. Нет, мой господин, у меня в мыслях нечто совершенно другое Если мне удастся, тогда, как мне кажется, я помогу Польше больше, чем вы. Делайте свое, я же стану делать свое. Обещаю, что не стану вас дергать, но только при одном условии: "Басёр" больше не должен кусать, в противном случае я выбью ему зубы вместе с лордовскими прикидами, предупреждаю!... Да, еще одно, где тот обещанный труп "Басёра"?

- Терпение, капитан, вскоре я вам сообщу… Но если вам захочется мне что-то сообщить или чего-то узнать от меня, прошу связаться через Туркулла; паж – мой человек.

Фальшивого "Басёра" с изуродованным, так что невозможно было ничего распознать, лицом и замечательными шрамами от собачьих клыков на спине, Рыбак доставил под конец июля. Тогда они встретились во второй раз, и нищий спросил:

- Ну что, капитан, вы не передумали?

- Мне весьма жаль, но я до сих пор здоров, - ответил на это Кишш. – А вскоре меня здесь вообще не будет.

- Поездка?

- Что-то в этом роде.

- Если на Жмудь, то не советую по причине проблем со здоровьем. Там его можно будет здорово попортить. Климат там сейчас просто убийственный.

- Правда?

- В мирное время некоторые дороги там более опасны, чем во время войны. Это один из тех секретов, которые мне известны, а вам, похоже, нет.

- Войны можно ждать так долго, что человек и поседеть может.

- Войну можно и вызвать…

- Ну, если являешься монархом…

- Не обязательно.

- И вы, господин Рыбак, способны это сделать?

- С вашей помощью, капитан Воэреш – да.

- Но ведь я должен был помочь вам убить Репнина.

- Именно.

На сей раз Имре уже не мог сдержать смеха.

- И что вас так смешит, капитан? – спросил нищий.

- Что меня смешит?... Я вспомнил, как вы кричали на "Басёра"… прошу прощения, на лорда Стоуна… что у него в голове не все в порядке, поскольку устраивает дурацкие скандалы. Но его авантюры были до смешного малыми по сравнению с вашими замыслами о российско-польской войне.

- Что-то не вспоминаю, капитан, чтобы я хотя бы одним словом намекнул, что путем убийства посла желаю вызвать войну России с Польшей! – сердито произнес Рыбак. – Я думал о другой войне, только вижу, что нет смысла вам этого объяснять. Подожду, когда вы захотите поговорить серьезно. Возможно, такое время и придет.

Время для самого серьезного из разговоров между капитаном Имре Кишшем и Рыбаком пришло в день похорон великого коронного маршалка, когда вся Польша следила за начинавшимся сеймом. Вся, за исключением известного нам венгра, за которым я слежку с Башни Птиц. Его волнуют лишь две вещи: несколько доставленных ему писем Белиньского, и сама смерть, которая его мучит. Буквы пересыпаются перед его изумленными глазами, словно песок, сыплющийся на гроб маршалка, пока все это не нарастает в нем до состояния физической боли, ибо, хотя Францишек Белиньский и не был его близким приятелем и собутыльником, всего лишь суровым начальником, их объединяло нечто близкое дружбе – кое-что иное, что, скорее, родственно недосказанным отношениям между отцом и сыном, и чего нельзя назвать сердечностью, но что весьма часто означает гораздо большее. Этот великолепный ворон, ас варшавской полиции, высеченный из самого твердого гранита, чувствует потребность в слезах, словно бы у него пропал кусок души: от него ушел пожилой человек, который у мало кого пробуждал симпатию, поскольку был жестковатым и всегда говорил то, что в данный момент было наиболее подходящим, но чего другие не смели сказать. Вот только капитан Кишш не умеет плакать, это разновидность увечья. Его мучает тот маленький человечек из холодного металла, что проживает в одной из боковых долей мозга всякого человека, и в подобные моменты просыпается, вползает в сердце и кусает, словно крыса, а те, кто не способны изгнать его слезами, страдают дольше.

Я вижу его лица: шапка черных волос; черные, крупные брови, тонкая черточка носа, раздвоенный подбородок под мясистыми губами, и до сих пор расширенные изумлением глаза, словно после атропина. Такие глаза у него с того дня, как тюремный писарь, Грабковский, произнес слова: aqua tofana.

Томаш Грабковский, оригинал, который так долго не желал быть ничем более, как только писарем, цинично поглядывающим на мир с высоты собственного интеллекта, и который весной отказал Кишшу (в ходе попытки втянуть его в игру) коротким: "Не вмешиваюсь!", перестал быть безразличным, когда после длящейся несколько месяцев болезни своего благодетеля услышал, что врачи не могут установить, что же травит организм маршалка, а состояние больного считают тяжелым. Ему вспомнилось, как Белиньский гордился тем, что всего лишь раз в жизни имел простуду, и что, несмотря на свои годы, обладает лошадиным здоровьем. В нем проснулась подозрительность, и он оплатил некому дорогому человеку, вручив ему свои сбережения за несколько лет.

Этот крайне дорогостоящий человек вошел во дворец Белиньских вечером третьего октября. У ложа больного бодрствовало несколько членов семьи, слуги и три врача: два прославленных в своей профессии француза, находящиеся в Варшаве проездом из Гданьска в Вену, и домашний медик, Шенк. В помещении горели только четыре свечи, и прибывший потребовал освещения получше, когда же на него обратили внимание и спросили, зачем он мешает покою больного, ответил, что желает маршалка осмотреть.

- Осмотреть, сударь, можешь комедиантов в опере! – гневно заявил Шенк. – И вообще, кто вы такой и откуда здесь взялись?

- Меня прислал король, чтобы я расспросил о здоровье пана маршалка, - солгал прибывший.

- Поблагодарите его величество за заботу и сообщите, что его превосходительству маршалку плохо.

- Могу ли я это проверить?

- Для проверки существуют и имеются здесь врачи, сударь!

- У меня имеется определенное понятие о медицине.

- Хо-хо, определенное понятие! У меня тоже имеется определенное понятие об управлении, но я никак не пробую выручать короля. Понятие придворных короля о медицине нам не требуется.

- Герр доктор, вы меня плохо поняли…

- Все я хорошо понял! В замке полно медиков, они умеют промыть рану. Сударь наверняка практиковал в военном лазарете…

- Скорее, нет.

- Тогда у сестер-самаритянок?

- Не имел такого счастья.

- Ага, значит даже такой практики у вас не имелось. Тогда где же, смею спросить, вы познакомились с медициной?

- Прочитал кое-какие книги.

Трое врачей оменялись насмешливыми взглядами.

- И что же месье вычитал у Галена и Гиппократа? – с издевкой спросил один из французов.

- Кое-что о хирургии.

- Выходит, кое-что сударь знает и из латыни! – развеселился Шенк. - Veniente accurite morbo... et sic porro[90]. Так ли?

- Praeter propter[91], - спокойно ответил расспрашиваемый.

- Браво! Еще немного, и мне придется допустить вас к больному, из самого желания убедиться о вашем определенном понятии, ха-ха-ха!

- Non tam volenter quam reverenter![92] – ответил на это прибывший, теряя терпение; он вынырнул из темноты, так чтобы свет свечи упал на его лицо. – Хватит уже шуток, я – Ян Рейман.

Три головы склонились низко и даже еще ниже, чтобы скрыть свой стыд перед наиболее знаменитым практикующим в станиславовской Польше врачом, известным по имени всей Европе. Когда Рейман попросил, чтобы его оставили с маршалком наедине – все вышли, словно по королевскому приказу.

Сам же он вышел через полчаса, не соблаговолив сообщить сгибающимся в поклонах коллег об эффекте осмотра. Той же самой ночью он встретился с Грабковским и дополнил обязанность, за которую писарь заплатил всеми своими скромными сбережениями.

- Aqua tofana, - сообщил он.

- Имеется ли надежда? – спросил писарь.

- Никакой.

"Аква тофана" была самым страшным из тогдашних ядов, само его название распространяло в Европе ужас, и наиболее сложным для выявления – только специалист по токсикологии, как Рейман, мог распознать эту отраву. Кто же знает, сколько людей умерло в прошлые годы "естественной" смертью от естественных болезней, получив питье с несколькими каплями этой "воды Тофаны", изобретенной преступницей Теофанией ди Адамо на основе мышьяка.

Грабковский судорожно схватил Реймана за плечо.

- Доктор, я знаю, что есть такая античная поэма Никандроса из Колофона про противоядия, "Алексифармака", и что он основан на трактате александрийского врача Аполлодора!

Рейман снял руку писца со своего плеча и сказал:

- Тогда еще не было данного яда, ей нет еще и сотни лет, так что противоядия быть не могло. И такого не существует до настоящего времени. Но даже если бы такое у меня и имелось, было бы уже поздно.

Когда Грабковский все это повторил Кишшу, Имре – до сих пор уверенный, будто бы маршалок страдает какой-то распространенной болезнью и выздоровеет – окаменел, выпучив глаза, и это изумление застынет у него на лице в течение многих дней, в то время как сам он страдал тем первым шоком, словно бы граммофонная игла добывала из испорченной пластинки один и тот же скрежещущий звук.

Писарь стоял молча и ожидал какой-то реакции. С ним тоже творились странные вещи, что-то в нем заканчивалось, а точнее – в нем нарождалось нечто совершенно новое. Давно уже играл он хорошо разученную роль сардонического мудреца, демонстрирующего свою оппозиционность в отношении земных дел в словесном фехтовании, в котором побеждал всегда и любого противника. Было в нем нечто из позы испанского философа Унамуно; как-то раз тот вместе с приятелем проходил мимо открытой двери в зал, в котором кто-то совещался громким голосом. "Хочу принять участие в дебатах", - сказал Унамуно. "А разве ты знаешь, о чем идет речь?" – спросил приятель. – "А мне все равно, я буду против". Грабковскому неожиданно перестало быть все равно.

- Господин капитан, - сказал он тихо, как бы опасаясь разбудить того.

- Да? – шепнул Кишш недвижными губами.

- Тогда я сказал вам, что меня это не касается, что я стою в стороне и не вмешиваюсь...

- Да.

- Я поменял мнение.

- Да?

- Господин капитан... прошу меня принять.

Кишш ничего на это не ответил, вновь его охватила летаргия, столь встревожившая писаря. После длительного молчания он произнес нечто, что могло быть вопросом, направленным в сторону Грабковского, или же мыслью, бессознательно облекшейся в слова:

- Кто... кто его убил?

- Борджиа оставили бвстардов... – буркнул Грабковский. –Желая найти того единственного, следует обдумать, а кому бы это могло быть более всего выгодным.

- Я знаю, кому! – ожил Кишш.

- Выходит, вы, капитан, уже знаете, кто это сделал, - подсказал писарь, перепуганный бездействием "мастера Корвина" и желающий вывести начальника из состояния спячки к решимости мстить.- Российское отравительство – традиция старая, его не уничтожить, не убить. Но даже самый ловкий отравитель – это существо смертное, ему можно отблагодарить смертью за смерть...

Белиньский скончался 8 октября 1766 года. За несколько часов до смерти больного посетил ксёндз Парис, которого сопровождали капитан Воэреш, Фалуди, Краммер, Палубец-Гонсеница и несколько "воронов", сплошные десятники.

Их допустили к ложу. Маршалок лежал с закрытыми глазами, тяжело дыша, говорить он не мог. Челюсть отступила до адамова яблока; веки и губы, в прошлом тонкие, словно китайский фарфор, опухли и превратили глаза и рот в небольшие щели, зато череп, словно бы по закону контраста, сделался похожим на трупную головку мумии Рамзеса. Воняло пролежнями и мочой. Неосторожный Грабковский сбил в прихожей фонарь, от свечи загорелись занавески, все бросились гасить огонь, и тогда-то Имре склонился над лежащим и шепнул ему прямо в ухо:

- Аква тофана, ваше превосходительство!

Белиньский раскрыл набрякшие веки, давая ему знак взглядом, что знает.

- Репнин заплатит кровью! Клянусь вам, господин мой! – прибавил Кишш тем же шепотом. – И его псы тоже!

Лицо маршалка дрогнуло; он коснулся капитана мокрой ладонью и сделал страшное усилие, чтобы поднять голову. Ему обязательно хотелось что-то сказать, вещь настолько важную, что извлек остаток сил из своего угасающего тела и какое-то время пытался справиться с губами, отказывающими слушаться его. Заставить он их не успел – внезапно что-то лопнуло в напряженной струне, и тяжелый манекен свалился на подушки. Кишш глядел на своего начальника с отчаянием, а когда услышал возвращавшихся в комнату, вышел, глазами посылая Грабковскому молчаливое: "Ты здорово все сделал, благодарю!". Он чувствовал, будто бы что-то пережимает горло и затыкает легкие, и то не была гарь от погашенной занавеси.

С трудом переставляя ноги, он шел домой по наполненным людьми улицам, которые ему постоянно мешали. До него дошло, что, что перед тем, как отправиться на Жмудь за пурпурным сокровищем, необходимо отомстить за маршалка, что если бы он плюнул на это, то уже не мог бы жить ни единого мгновения, не презирая себя, жить в согласии со всеми теми Кишшами, прах которых валялся в неведомых местах, и которые перед смертью влили свою кровь вместе со жмудским посланием в тела женщин, привезенных из Венгрии только лишь затем, чтобы те рождали очередных посланцев ротмистра Шандора. Единственной целью его жизни было то самое принуждение, закаленное семейным проклятием, двумя топазами дяди Арпада и данной отцу присягой. По сравнению с той великой святостью поколений, присяга, данная умирающему человеку, не являющемуся членом семьи, казалась домиком из веточек и мха. Но более десяти лет назад этот человек бескорыстно защитил двух Кишшей, старца и ребенка, от палачей министра Брюлля, и это благодаря нему, сын капитана Кишша, Золтан, пережил в колыбели свою смерть. Если бы он бросил мысль об оплате этого долга в опасении, что, мстя за чужака, он погибнет, не увидав Жмуди, и загубит все, что уже совершил с мыслью о нахождении пурпурного сокровища, поступил бы разумно, только не мог бы уже поглядеть в глаза ни тем, умершим, ни собственному потомству, тем Кишшам, которые появятся на свет, когда его тело давно уже будет мертвой частицей земли, кучкой гумуса, ожидающей вместе с остальными, что какой-то из Кишшей цели достигнет.

Через два часа после похорон маршалка капитан Воэреш, договорившись через Туркулла, появился у Рыбака вместе с Грабковским и семью отборными "воронами". Было 10 октября, 16-20 вечера. "Сорок минут", - подумал Имре.

- А вы перемещаетесь со столь же сильной охраной, как Репнин, - пошутил Рыбак. – Ваши люди обязательно должны нам ассистировать?

- Пускай поиграют в кости с вашими людьми, - ответил на это Кишш. – При случае и познакомятся, возможно, вскоре будут сотрудничать.

- Я был бы рад, капитан, если бы было так... А мы вдвоем перейдем в другую комнату, там у меня имеется хороший токай.

- Со мной пан Грабковский.

- Ах, так это вы! – Рыбак подал тому костистую ладонь. – Я слышал, что вас называют "вороньим писарем".

- Я знал, что знаменит, - усмехнулся Грабковский, - только не предполагал, что прямо так. Это заслуга времен, сегодня тюремные писари пишут намного интереснее авторов романов.

-Нет, нет, - начал протестовать Рыбак, ведя гостей через темную прихожую в собственный кабинет, - это не то. Вы знамениты своим острым языком. Не верю я, чтобы капитан привел вас только лишь затем, чтобы протоколировать нашу беседу. Господин Воэреш взял с собой ваш язык, совершенно напрасно, ведь у него самого во рту всего хватает.

- Пан Грабковский является моим министром политических интересов, - пояснил капитан. – Сам я слишком слабо ориентируюсь в польских проблемах, чтобы дискутировать ою этом с людьми, занимающимися политикой. Прежде чем принять решение, стоит ли мне связаться с вами, я обязан ознакомиться с подробностями игры, в которую вы желаете толкнуть меня и моих людей. Для того я взял своего министра.

- Тогда нужно было взять и вашего примаса, капитан, с удовольствием бы с ним познакомился! То, что ксёндз Парис является иезуитом, объясняет, почему Господь Бог пока что не сослал чуму на этот орден. Вроде как, он родственник человека, который мог бы быть примасом Польши, краковского епископа Солтыка... Но Петербург решил иначе; знаю, что преемником старого Лубеньского, когда он умрет, станет бандит Подоски.

- Очень много вы знаете, - буркнул Кишш.

- Стараюсь, хотя и не всегда результативно. Например, никогда не мог я понять, каковы претензии вашего министра к вашему примасу, раз непрерывно с ним лается...

- Каковы у меня претензии к ксёндзу Парису? – удивился Грабковский. – Да нет же. Вристину, недоразумения между нам не стоят вашего внимания, а следуют они из мелких различий во мнениях: лично я утверждаю, что любовь к ближнему начинается и заканчивается в постели, он же признает совершенно отличный взгляд. Вот и все.

- Этого как раз не мало. Но почему мы стоим? Присаживайтесь, господа... С чего начнем?

- С вопроса: что, собственно, вы разводите на полюшке Речи Посполитой? – спросил Грабковский тоном, знаменующим нелюбовь к версальскому этикету.

- Пока что лишь оппозицию российским планам относительно Польши, - ответил Рыбак, совершенно не спешенный неожиданной атакой.

- Связано ли это как-то с действиями Чарторыйских?

- Совершенно никак. Не может быть никакой связи между мной и людьми, которые призвали российские войска в Польшу, чтобы своего кузена выставить в короли, а потом с русскими поссорились, но при первой же оказии снова станут целоваться. Это же сволочи, умают только лишь о своих интересах и о том, чтобы Станислав Антоний служил им словно пудель.

- Кто? – удивился Кишш. – Станислав...

- Станислав Антоний, капитан, это настоящие имена Понятовского. Августом он именовал себя сам, чтобы доказать, какой из него цезарь, а тут, как назло, даже те, кто назначили его королем, не желают в это поверит. К сожалению, в это верят все те патриоты, которые желают сражаться с Россией легально, посредством сейма. Это же глупцы! Они ведут стадо по плоской дороге, по которой способна идти даже овца, не зная, что на конце ожидает мясник. Но его не потянут к высотам, на которых можно свернуть шею, но можно и все выиграть. Я действую иначе, из укрытия...

- Чем вы располагаете?

- У меня имеется крупная и хорошо организованная организационная сеть, повсюду свои люди: в Замке, на магнатских дворах, в гражданских и церковных учреждениях.

- Выходит, и у нас, в полиции, - заметил Грабковский.

- В полиции только хочу иметь, думаю о вас.

- Мы чувствуем себя польщенными. Всю жизнь только и мечтал, чтобы быть вашим человеком у себя самого, равно как и капитан Воэреш.

Имре раскрыл ладонь, которой держал под столом часы. Было двадцать восемь минут пятого.

- Выходит, вам не хватает ваших людей в полиции, - продолжил Грабковский. – Это мы уже установили. Чего вы еще хотите?

- Дисциплинированную ударную силу, которой располагаете вы, - досказал Рыбак.

- Эти три десятка человек?

- Данные три десятка человек – это больше, чем три тысячи, которые собрались бы в тайне, и которых нужно было бы прятать, кормить, которым нужно было бы платить и следить за тем, чтобы они себя преждевременно не раскрыли. Такой тайный отряд мог бы перемещаться только ночью и только по несколько человек за раз, и тоже с трудом, ведь на каждом шагу следят люди маршалка, в то время как ваши три десятка могут прогуливаться куда угодно и среди бела дня, куда только душа пожелает, ни у кого не пробуждая подозрений. Для моиз планов таких три десятка будет достаточно.

- А планы исключительно ваши?

- Нет, надо мной кое-кто имеется. Прошу не спрашивать: кто, это не важно, важна идея. Вся сила заключена в ней.

- У нас с капитаном совершенно иное мнение, пан Рыбак, - возразил Грабковский, играясь рюмкой и лениво отмеривая слова, словно человек, которого мучает изложение очевидных вещей неучам. – Сила идеи не заключается в ней самой, но в способе ее использования. Все идеи – это давным-давно упорядоченная коллекция, которой пользуются шарлатаны, чтобы восхищать темную толпу видимостью новых истин. То есть, сила идеи заключается в умении отводить глаза ее реализаторов, играющих роль вдохновенных пророков. Если бы черни было известно, что трагедия это наука, лопнули бы чары победителя в битвах, которые простаки принимают за любимца провидения. Людской муравейник ненавидит знания, унижающие их своей непонятностью. Другое дело – магия чудес, вот этой люди поддаются на коленях...

- А вы философ, мой господин, - перебил его Рыбак.

- Ах, ну кто же не философствует в октябре!

- Почему именно в октябре?

- Этого я пока что не знаю, но это воистину странный месяц.

Нищий от злости прикусил губу.

- С этими насмешками мы ведь ни до чего не дойдем, пан писарь!

- В том-то и штука! Вместо того, чтобы закидывать нам удочку с фразами о силе идей, посчитайте-ка вы нас как взрослых окуней, пан рыбак. Чего вы хотите кроме трупа посла?

- Я уже говорил капитану: хочу, чтобы Польша была свободной и независимой. Желаю защитить ее перед Россией и Пруссией, хотя пруссаки – это только гиены, ожидающие падали, а вот Россия желает поработить всю Речь Посполитую для себя и уже это делает. Я не желаю допустить этого!

- Это все? Капитан Воэреш упоминал мне о какой-то вашей философии на тему демократии, но она должна была быть неясной, поскольку мы не все поняли. Сейчас на дворе стоит октябрь, когда все превращаются в философов, так может сегодня мы поймем, в чем дело.

- Дело в гнусных вещах, творящихся на земле и оскорбляющих Бога! Вы знаете, о чем я говорю?

- Наверное, да. Вы говорите о том, что Бог удивительно устойчив к оскорблениям, поскольку как-то не посылает нам второго потопа.

- Нет, я говорю о том, что Христос желал, чтобы люди были равны друг другу и жили во взаимной любви!

- Не он первый. Призывы к взаимной любви можно обнаружить гораздо раньше, да и позднее тоже, у Сенеки... У многих! Бог не является монополистом, если речь идет об этом изобретении.

- Но Христос пожертвовал своей жизнью, чтобы возвратить полноту достоинства всех худшим, всем тем нищим, которых управляемый сволочами мир унижает. Вот о чем я говорю! Ваши насмешки могут быть остроумными, но пробуждают мое отвращение, поскольку я...

- Вы – тринадцатый апостол, это слышно, - перебил его Грабковский, - но вы лишь теряете время, устраивая для меня лекции по духовному возрождению. Моя библия была написана двести лет назад, возможно, вы и слышали о таком произведении: "Ultima professione di fede di Simon Sinai, da Lucca, prima cattolico-romano, poi calvinista, poi luterano, di nuovo cattolico, ma sempre ateo”. По-польски это будет: "Последнее признание веры Симона Синаи из Лукки, поначалу римского католика, затем кальвиниста, потом лютеранина, снова католика, но всегда атеиста".

- Атеизм не лишает зрения, людские бедствия видны повсюду, куда ни глянь. Люди различаются вопреки природе, разве вы не видите этого, пан Грабковский?

- К сожалению... Будучи ребенком, я был в этом уверен, до того момента, когда некий врач показал мне стоящий в его кабинете скелет и спросил, это скелет князя или нищего?

Рыбак одарил его полным презрения взглядом.

- Отличающие вас цинизм и безразличие, это плоды как раз с того поля слез, на котором люди засеяли несправедливость и преступления! Это позволяет вам не замечать, что на этом свете всякая титулованная скотина в шелках самим своим рождением занимает высоты, на которые человек без имени всем своим урожденным гением, характером, тяжелейшим трудом никогда не вскарабкается. Это позволяет вам быть бесчувственным в отношении миллионов бедняков, которых горстка привилегированных считает отбросами; соглашаться с образом общества, в котором богачи живут за счет бедных, разбрасывая заработанные всеми деньги на собак, лошадей, карты, вино и разврат, и не понимать, что угнетенные похожи на калек, у которых нет смелости противостоять спесивой уверенности в себе людей здоровых! Таких, как вы, много, но вы хуже их, поскольку мало людей столь же начитанных, как вы, об этом я знаю, то есть, осознающих то, как сильно искажено божье послание на земле. Вы, вроде как, без труда цитируете старейшие из книг, это великий и редкий дар Божий, так что я не поверил бы, что вам не знакомы произведения Кампанеллы и Мора, которые написали всю правду о заговоре привилегированных против бесправно лишенным наследства. Знакомы они вам или нет?

- Знакомы.

- И неужели "Утопия" и "Республика Солнца" ничему вас не научили?

Писарь замолк, его нервы сплелись в натянутую тетиву, которая зловеще молчит, пока ее удерживает палец лучника. Предварительный ответ дали его губы, в то время как подозрительность в нем уже сочилась в мысли, воскрешая пожелтевшие картинки, по образчику переводных картинок или шпионской переписки, листки которой необходимо пропитать водой, чтобы бумага открыла скрытое содержание. В каждом человеке глубоко притаилась подозрительность, скрытая в секретной железе – достаточно коснуться ее, чтобы та влила несколько капель яда в сердце, и чем больше знание о жизни, тем больше и более возбудимая железа. Беспокойные вопросы, мечущиеся в голове в неожиданных поворотах будто черные, обезумевшие нетопыри... Иррациональное состояние полнейшего страха. Возможно ли такое, чтобы этот бородатый калека коснулся наиболее скрытой тайны, происхождения его имени и причины смерти его отца в самом банальном несчастном случае? Почему он упомянул именно Кампанеллу и Мора, а не какого-нибудь из подобных чертежников идеальных обществ, утопических коммун или супрерпросвещенных монархий, взять хотя бы Платона, Бэкона или Фенелона. Возможно ли такое, будто бы ему известо, что три десятка лет назад некий неисправимый распутник, польский ученик Лока, Теодор Грабковский, прежде чем попасть в подвал инквизиции, где его замучили как еретика набожные палачи, дал своему сыну имя Томаш в честь двух своих земных божеств: Томаса Мора и Томмазо Кампанеллы? Если он знает и если желает этим его купить, то есть ли вообще что-то такое, чего этот странный человек не знает?!... Вот только откуда он мог это знать?... Нет, такое невозможно, это случайность, одна из многих, которые всем управляют... В течение секунды или двух он был потрясен, но когда отвечал, делал это с тем же самым, что и до того, наглым сарказмом, чтобы собеседник ничего не заметил.

- В Городе Солнца я бы не поселился, потому что копулировать люблю, когда мне того захочется и с кем хочется, ну а общие спальни и совместные жены меня как-то не возбуждают. Брат Кампанелла писал, что начальники любви станут там назначать: кто, в какую ночь и где даст другому или другой свое влагалище или свой пенис, я же подобного рода приказы видал в...

- Человек, если в этом автор запутался, это так по-человечески, ибо ошибаться – это так по-людски. Один только Господь не ошибается! – воскликнул Рыбак.

- Человек, - ответил ему на это Грабковский, - а ты уверен в этом? Дал бы за это голову? Оглянись по сторонам, посмотри на сынов Адамовых!... Что же касается братца Томмазо, то данная ошибка выскользнула у него не случайно, потому что идею общих женщин и совместных детей он слямзил из идеального государства Платона. А ведь он мог этого не делать, уже тогда дурачество Платона пробуждало возмущение, он мог прочитать хотя бы возражения Жана де Серре, и он наверняка их читал. Вот только это ничему его не научило! А мне вообще не подходит отречение от собственности, к которому так призывает этот уроженец Калабрии, вот не согласен я с тем, чтобы кто-то другой ходил в моих сапогах!

Имре рассмеялся про себя при мысли, что всех его парней настигла бы безвременная смерть, если бы любимая коллекция писарских сапог должна была бы сделаться совместной собственностью отряда. Он мельком глянул на часы. Не хватало двадцати минут, но Кишш уже знал, что не ошибся забирая с собой Грабковского и устраивая спор с подобным ему умником – так они могли звиздеть до самого утра. Из глубины дома доносились веселые крики "воронов" и людей Рыбака, сам же он кипятился, стоя перед Грабковским и размахивая руками:

- Если у вас более десятка пар сапог, неужто одной не отдадите босому?

- Нет! А вот тому шпику из наших, который тебе доносит, сколько у кого сапог, я отобрал бы не только сапоги, но еще и рубаху, и погнал бы к черту березовыми розгами!

- И до крови, правда? Смертным боем, потому что хам не должен вытягивать руку ни за чем, пускай мерзнет и сдыхает! Это как раз то, чему противопоставили свои замыслы брат Кампанелла и сэр Мор! Неважны у них глупости, которые ты высмеиваешь; Вольтер учит: "Давайте позабудем о галлюцинациях великих людей, будем помнить об истинах, которые они нам передали!". А правда такова, что следует по-другому обустроить этот мир, в котором сила опережает закон, а мрачная власть одних над другими производит избыток наряду с недостатком, и жестокость наряду с беззащитностью! Ты прекрасно знаешь, что они не затем создавали свои утопии, чтобы все могли спать со всеми, но чтобы положить конец чудовищным жертвам, которыми беднота оплачивает избыток богачей! Идея братской общности всего человечества – вот что пытались они разжечь! До настоящего дня люди жизнью платят за передачу этого огня, как, впрочем, Мор заплатил смертью за свое вольнодумство, а калабриец – ужасными пытками и долгими годами темницы. Об этом ты тоже знаешь!

- Знаю, мой отец именно так заплатил за то, что поверил в них, - ответил Грабковский сквозь сжатые губы.

- Тогда почему ты не веришь?

Вновь перед писарем появилось лицо отца, вспомнились те слова, которых тогда не понимал, о выдуманном государстве брата Томмазо, идеальном обществе, лишенном классовых различий и частной собственности, в котором по-научному управляют мудрецы, но по всем важнейшим проблемам решения принимает народ на общих собраниях, все граждане, и у каждого из них имеется равный доступ к материальным ценностям, к наукам, к профессиям, поскольку об этом решают способности и труд, являющийся основой воспитания, и труд этот является радостью и честью, но никак не принуждением... Мать кричала на отца, когда тот объяснял все это мальчишке, называла его "глупым придурком", что, впрочем, делала всегда, независимо от оказии, своим отвратительным языком, никак не соответствующим ее внешности. Она была из тех женщин, которые долго после замужества и даже после рождения детей выглядят как молодые девушки – стройная, деликатна, с порозовевшим личиком и узкими плечами – чтобы совершенно неожиданно, где-то после тридцати, в один день преобразиться мужиковатую мегеру, словно бы нож гильотины отсек их женственность. Только отец о этого не дожил. Его арест мать восприняла с безразличием – с этого момента муж перестал для нее существовать, она прекрасно знала, что он уже не вернется. И вечно, со злостью, говорила, словно о мертвеце: "Всегда он был слюнтяем и трусом; всякий раз, как меня ударит, тут же плакал и извинялся!". Через несколько лет в ее комнату залетел истекавший кровью скворец и уселся на потолочном карнизе. Мать быстро закрыла окно и произнесла: "Наверняка, сдох!". Вскоре принесли известие, что отец и вправду отдал Богу душу на лоне Священной Канцелярии. Тогда сказала, что птица – то душа ее мужа, и, несмотря на попытки приятелей, никогда не позволила убедить себя в обратном. Схваченную птицу она закрыла в клетке, которую держала в своей спальне, чтобы та могла глядеть на ее милования с другими мужчинами. Однажды она обнаружила клетку пустой, и в тот же день потеряла свою женственность. Сына она била так долго, что от ярости у нее сомлели руки...

Тут до него дошел вопрос:

- Так почему же ты не веришь?!

Грабковский ответил без тени насмешки, ему уже расхотелось:

- Ибо Вольтер научил меня, что "вольный человек идет в небо тем путем, который ему по нраву". Я, похоже, попаду в ад, но путем, который сам выберу, даже мой отец этого не изменит... Огня, о котором вы говорили, я опасаюсь, не хотелось бы, чтобы меня обожгло. Брат Кампанелла назвал их прометеевский огонь "объединением всего мира в единую паству путем изменения законов и порядка", желая иметь одно справедливое государство на всей земле, и он был настолько наивен, что исполнителей этих планов он искал поначалу в Испании, а потом во Франции, благодаря которым мы имеем в Европе абсолютизм кандалов, "lettres de cachet"[93] и всяческие беззакония. Вы только подумайте: Бурбоны управляют всем миром! А эта унификация, по мысли Кампанеллы и Мора, спасительная, является скрытым желанием всякого амбициозного деспота, и поверьте мне, их утопический коммунизм, раньше или позднее, будет использован каким-нибудь тираном в качестве идеи, маскирующей стремление к объединению всех народов под единой плетью, преображения всего мира в единое поместье побратавшихся рабов, только мне не хотелось бы дожить до этого.

- Согласен, до этого никто из нас не доживет, нравится нам это или нет. Но до ликвидации и уравнивания граждан в нескольких, по крайней мере, странах мы доживем!

- Это бред людей, которых сжигает горячка революции, господин Рыбак. Кто же совершит такую ликвидацию?

- Книги! Иногда несколько сраниц, покрытых печатным текстом, значат больше, чем пушечная батарея, ну а те, которые я имею в виду – это порох с уже зажженным фитилем. Его желали загасить, римский папа Климент проклял "Энциклопедию" д'Аламбера и Дидро, а "Общественный договор" Руссо сожгли на костре, но результат получился совершенно обратным. Вся Европа уже знает на память высказывание, которое Дидро поместил в статье "Бедняк": "Одним из наихудших последствий плохого правления является раздел общества на два класса, один из которых наслаждается богатством, а второй живет в нищете". Вся Европа чиает произведения Руссо "О происхождении и основах неравенства" и "Договор", в котором он доказывает, что единственным смыслом существования системы является добровольный договор членов общества, а единственной властью – народ, выражающий свою волю посредством закона!

- Чушь! – воскликнул Грабковский. – Власть народа и закон – это два полюса...

- Посмотрим, нонсенс ли это, - не дал ему закончить Рыбак. – Пока же фактом остается, что фитиль загорелся, вопрос лишь: насколько он длинный. И зажгли его книги писателей, которые не глупее тебя!

- У нас они ничего не зажгли, я искал эти произведения...

- Выходит, ты их не знаешь? – спросил изумленный нищий.

- Откуда же я могу их знать, в Польше нет ни одного их экземпляра.

- Ошибаешься, у меня они есть. Завтра мой человек принесет тебе домой целый ящик их, и вот тогда увидишь.

Имре выпил рюмку до дна. Еще десять минут. Неожиданно он заметил, что в комнате нет ни единого светильника или свечи, и что через минуту Рыбак, наверняка, выйдет их поискать. "Нужно его подогнать, потому что потом он помешает Палубцу...". Венгр так грохнул кулаком по столу, что посуда зазвенела.

Он словно бы остановил мельничное колесо, творя пробуждающуюся от сна тишину.

Темнота постепенно окутывала дом и начала втекать вовнутрь через окрасившееся красным окно. А наша пара, разогретая диспутом, и вправду забыла про капитана; да они ссорились, но уже породнились интеллектом и своим интимным, словно шепот любовников, которые обоюдно знают свои мысли, диалогом. Было в этом что-то из диалога между величайшим из персидских мистиков, Або'ль Хайром ("Я вижу все то, что ты знаешь") и величайшим ученым Востока, Авиценной ("А я знаю все то, что ты видишь"). С высот Парнаса они не знали лишь того, что оба являются всего лишь стрелками на часах венгра.

- Господа, - сказал Кишш, - ни революция, ни народная власть временно меня не интересуют. Философские фантазии оставьте себе на потом, а теперь давайте-ка поговорим о том, о чем мы должны были говорить. Вот только, если можно, не на ощупь.

Нищий вышел в соседнюю комнату, чтобы принести свечи, а Кишш, воспользовавшись его отсутствием, шепнул:

- Замечательно, писарь, приложи-ка ему посильнее, пускай не думает, будто бы мы не заканчивали школ. Тогда будет нас больше уважать.

- Так точно, капитан, - ответил обрадованный похвалой Грабковский.

Вернулся Рыбак, и в комнате сделалось светлее. Хозяин поставил на стол тяжелый железный подсвечник и отозвался охрипшим от длительных предыдущих дебатов голосом:

- Если я хорошо понимаю, господин капитан хотел сказать:

- Вы прекрасно все поняли, - подтвердил писарь и тут же начал развивать данное утверждение своими скорострельными устами: - Капитан Воэреш хотел сказать, что ему прекрасно известны все случаи, когда взбунтовавшемуся народу ненадолго удавалось захватить власть, возьмем хотя бы мятеж Мазаньелло, когда чернь неделю сотрясала Неаполем, грабя и сжигая все, что попало, а в перерывах восторженно аплодируя приговорам, которые вожак зачитывал на основании физиономии обвиняемых. Ну а в сумме капитан желал пояснить вам, что народ является грозной в своей силе, но темной и неспособной к сознательному действию массой, которая никогда не совершит истинной и продолжительной революции по причине отсутствия чувства государственности и избытка не сдерживаемого произвола, заменяющего закон; ибо так называемая революционная справедливость и правопорядок всегда означают то же самое, что и отсутствие справедливость и правопорядка. А они существуют даже в столь плохой монархии, как наша. Взять хотя бы маршалок Белиньский, как судья не раз против богача признавал правоту бедняка, и он был знаменит этой своей справедливостью, и никакое богатство или влияния не могли этого изменить, в то время как революционные трибуналы, как доказывает история, всегда функционируют на основе права самосуда, возбуждаемого эмоциями. Vulgo – капитан хотел отметить, что он не сторонник народовластия, но теории государства, изложенной Марком Аврелием в "Рассуждениях", то есть, просвещенной монархии, которая уважает закон и свободу подданных, но, поскольку у него всего лишь одна жизнь, и он решил посвятить ее чему-то другому, теперь не собирается сражаться за реализацию данного идеала. Если вы поняли его столь же хорошо, как и я, то давайте уже перестанем говорить об этом и перейдем к князю – российскому послу.

Рыбак покачал головой и продолжил тем же тоном:

- Я понял... понял, что капитан Воэреш придерживается мнения, что поначалу следует защитить Польшу от России, а только потом, в будущем, подумать об исправлении ситуации народа в нашей отчизне.

Семь минут. Из-за двери до Имре дошла мертвая тишина, заменившая говор, возбуждаемый "воронами" и охранниками Рыбака. Желая ее заглушить, венгр поднял голос:

- Ну что, господа, прекратили переливать из пустого в порожнее?! Тогда теперь мне хотелось бы услышать, почему убийство Репнина должно спасти Польшу. Близится пора ужина, в животе у меня урчит, а мы до сих пор стоим на месте!

Какое-то время Рыбак размышлял над ответом, зная, что он должен убедить обоих его собеседников. Когда он начал излагать свою мысль, то делал это тщательно, словно бы разворачивал ковровую дорожку, ведущую к соглашению:

- Сэр Томас Мор, о котором мы сегодня говорили, ответил как-то приятелям на вопрос, почему он упрямится в отношении короля Генриха, приводя им из Тацита историю того цезаря, который не мог осудить на смерть дочь своего врага, Сеяна, поскольку закон запрещал карать смертью девственницу. Император решил эту проблему, приказав поначалу изнасиловать девочку, а уже потом ее казнить.

- Это был Тиберий, - заметил Грабковский, - но какое отношение это имеет к делу?

- Имеет... Мор сказал им: "Господа, быть может, я не смогу предотвратить того, чтобы меня пожрали, но докажу, что изнасиловать меня не удастся!". Так вот, господа: возможно, я и слаб, чтобы предотвратить то, чтобы мою отчизну пожрали, но хочу доказать, что никому не удастся ее изнасиловать. Репнин делает это, подкупая одних, запугивая других и обманывая третьих, а сейчас попытается заставить сейм принять постановления, которые смертельно вредны для Польши.

- Это правда, - согласился с ним писарь.

- Я же желаю доказать кровью насильника, что его дело победой не кончится... Поддаваясь неволе, мы бы потеряли нечто такое, благодаря чему человек остается выше зверя. Это не сапоги, пан Грабковский, это уже достоинство. Без него жизнь представляет собой вегетаию лошади в упряжке. Потому необходимо эту кровь пролить.

- Но если бы, каким-то чудом, наша задумка и увенчалась бы успехом, изменить л это хоть что-то? – спросил Кишш. – Царица пришлет следующего посла, а если будет нужно – пришлет хотя бы и сотню.

- Скорее уже, вышлет стотысячную армию егерей против Пруссии и Австрии, поскольку это берлинские и венские агенты убьют князя Репнина. Державы по меньшим поводам начинали драку, а война между ними – это шанс для Польши.

Грабковский и Кишш обменялись изумленными взглядами. Имре в этот момент пожалел, что у него осталось всего три минуты, так что он, возможно, и не успеет выслушать весь рассказ.

- О каких это агентах вы говорите?

- О тех, которых выявят две полиции: ваша и тайная полиция российского посольства, организованная генералом Браницким, о чем я сразу же вам и доношу. Вы ведь этого не знали, правда?... Официально следствие будете вести вы, это обязанность полиции. Браницкий сделает то же самое неофициально, по приказу из Петербурга. И вы, и он бесспорно докажете, кем были убийцы Репнина. И вы сделаете это на основании безупречных доказательств, которые предоставлю я, так же, как предоставил убитого "Басёра". Вы даже докажете больше: что Вена и Берлин, объединенные в тайном союзе, планируют покушение на жизнь царицы. Все это будет провести легче, чем кажется; единственная сложность – это ликвидация посла. Тем не менее, если мои действия не увенчаются успехом, то в течение месяца, самое большее – двух, я буду готов и вот тогда ознакомлю вас с проектом покушения. Но маршалковских "воронов" хочу иметь уже сейчас. Для начала, скажем, десяток, чтобы они могли обыскать, кого я укажу, и входить туда, екда никто другой без скандала не войдет.

Грабковский разложил руки.

- Мы еще не знаем, кто станет преемником Белиньского, так что мы предпочли бы подождать, пока...

- Я знаю: маршалком будет коронный стражник, Станислав Любомирский, о чем с удовольствием вам и сообщаю. Для полиции вы знаете на удивление мало...

Двери скрипнули, и в них появилась громадная фигура десятника Палубца.

- Ваша милошть, обратица просю... – зашепелявил тот по-гуральски.

- Что случилось?

- Ну... обыграли нас на денежку, сучьи потрохи, так так мы на слово договорились... Коштяшки не шли нам как-то, все просадили...

- Умнее нужно было играть, так что не морочь мне задницу! - - заорал Кишш, глядя на усмехающегося себе под нос Рыбака.

- Так они ж оплаты вытребывают, Милек пояс с шапкой в залог отдал, ежлине заплатим им, они ж нас голыми пустят...

Имре вынул небольшой кошелек, бросил его на стол.

- Черт с вами! Вот, возьми и расплатись, а из зарплаты все вернете, до гроша!

- Спаси вас Гошподи Бозе, ваша милошть мы ж все до грошика отдадим! – крикнул обрадованный Палубец и направился к столу.

Склоняясь над столешницей, чтобы взять кошелек, неожиданным ударом локтя, лишь ненамного меньшего, чем воловье колено, он сбил нищего со стула на пол, вскочил на него м молниеносно связал веревкой запястья выкрученных за спину рук. Потом поднял его с пола, словно перышко, и вновь посадил на стул, говоря при этом:

- Усе в самом порядочке, ваша милошть, там все в порядочке лежат, што твои овечечки, тихонечко, знают, што ешли кто шевельнеца...

- Пришел? – спросил Имре.

- А чего б ему и не прийти, пан капитан? Токи што пришел, офицъер пунктуальный.

- Передай ему, чтобы он минутку обождал. Я позову, дверь оставь открытой. Впускай всякого, кто захочет зайти, но не выпускай никого, понял?

- Дык чего тут не понять, ваша милошть? Так оно и будет, што аж гай-гай!

Палубец вышел, а Грабковский, шокированный не меньше Рыбака (вот еще одни изумленные в этой главе), пробормотал:

- Пан капитан... что это означает?

- А означает это, что перед тобой пес Репнина, а то и убийца маршалка...

- Капитан Воэреш любит шутки, - отозвался Рыбак, пытаясь усмехнуться с издевкой, но на его губах появилась лишь дрожащая гримаса. – Я был слугой маршалка Белиньского... Впрочем, о каком это убийстве речь, ведь маршалок скончался от болезни.

- От болезни, что зовется "аква тофана", так что не строй тут дурочку, ты же все знаешь! А поскольку знаешь больше, чем полиция, обязан знать, кто это сделал! Ты сражался с Белиньским, делая вид, будто бы ему служишь!

- Чушь! – воскликнул нищий. – Я честно сотрудничал с ним по приказу моего начальника! Я с Белиньским были правыми руками... не скажу, кого, но...

- Скажешь, - заверил его Имре, - скажешь! Поиграемся возле огонька, пара часов у нас имеется. Драму о несчастьях народа, о справедливости и свободе мы уже выслушали, теперь пора арий. Так что успеешь пропеть свой репертуар, весь, без остатка.

- Пан капитан... – тихо повторил Грабковский.

- Не вмешивайся! – одернул его Кишш.

- Пан Грабковский!!! – завыл нищий. – Этот человек или с уа сошел, или все это идиотское недоразумение, или... ваш капитан служит Репнину и сейчас разыгрывает комедию, придуманную во дворце Брюля!!!

И в его голосе звучала такая искренность, что Грабковский чувствовал себя оглупевшим.

- Пан капитан... – произнес он в третий раз.

- Что, не знаешь, кому верить? – разозлился Кишш. – Тогда послушай, детка. Несколько дней назад, ночью, во дворец маршалка кто-то проник и выкралодну вещь, пакет, содержащий письма из Парижа. Это мог осуществить только человек, который уже бывал во дворце и хорошо его знал. Нападение организовал полковник Игельстрём, а главный из взломщиков вручил письма доверенному человеку из российского посольства, поляку, носящему прозвище "Африканец" и делающему замечательную карьеру при королевском дворе; совсем недавно он получил камергерский ключ. Этого агента Репнина зовут Михал Дзержановский, и это мой старый приятель, мы вместе дрались в Индии. Он обманывает Репнина и Игельстрёма, притворяясь, будто бы верно им служит, а на самом деле ненавидит их и служит им так же, как наш хозяин служил маршалку. Майор Дзержановский поначалу пришел ко мне с этими письмами, оставил мне три, и только потом отдал остальное Игельстрёму, по счастью в них не было ничего важного. Я договорился с паном Дзержановским на пять вечера, он как раз прибыл сюда, вот мы и пригласим его в нашу компанию... Войди, Михал!

Он вынул из-за пазухи три письма и положил их на стол, когда же Дзержановский вошел, спросил, указывая на Рыбака:

- Ты, случаем, этого джентльмена не знаешь?

- Прекрасно знаю! – рассмеялся Дзержановский. – Это как раз с ним приказал мне встретиться Ингельстрём, от него я получил письма, ограбленные у Белиньского, и это он получил от меня золото за эту услугу. Бедный маленький лис, думал, что всех обведет вокруг пальца, а тут сам попал в силки, какая неприятность! Как здоровьице, пан хитрец?

Имре обратился к Грабковскому:

- Ты только погляди, а ведь еще минуту назад этот тип, стремящийся осчастливливать народы, клялся тебе, будто бы он верный слуга маршалка! Напомни мне, писарь, учил ли Христос, что когда слуга обворует своего господина, хороший это поступок или плохой? Или процитируй нам чего-нибудь из Мора и того второго, почитателя общих спален...

Дзержановский присел возле Кишша.

- И что ты собираешься делать?

- Сматываю манатки, утром от меня не останется и следа. Тех своих людей, которых выберу, забираю с собой. А в литовских лесах Репнин нас не достанет.

Грабковский приблизился к Рыбаку и поглядел ему в лицо. Когда он заговорил, каждое его слово сочилось смертельной ненавистью:

- Если я и боюсь преисподней, то лишь потому, чтобы не встретиться там с тобой! Мне казалось, что уже никто на свете не способен одурачить меня болтовней о творении добра, но тебе это удалось! Я поверил, что ты не агитатор, а такой польский Христосик, что больше думает о ближних, чем о себе! Ты же, на самом деле, из тех, каких держит в слугах всякий деспотизм, и который отвлекает внимание рабов от борьбы за национальную свободу идеей сражения за счастье человечества! Это словно "аква тофана", что отравляет души указанной высшей целью... И я, стреляный воробей, позволил себя обмануть! Вот какой я дурак!

- Можешь порадоваться, - со странным спокойствием в голосе ответил на это Рыбак, - рядом с тобой двое еще больших глупцов. Мужики здоровенные, вот только головы у них слишком малы по отношению к телам. Оба читали письма, высланные из Парижа Белиньскому, и их не заинтересовало, что эта корреспонденция столь важная, что ее следовало прятать в тайнике и потом воровать из него, содержит придворные сплетни, литературные и художественные новинки, а так же политическую болтовню родом из кафе. Если бы они задумались об этом, возможно, они и пришли бы к заключению, что письма написаны шифром или же то, что важные сведения записаны в них между строк симпатическими чернилами. Только на это у них не хватило ума. В противном случае, они не отдали бы русским оригиналы, которые хороший специалист по тайнописи способен прочитать, а у Репнина такие специалисты имеются. Сами бы наняли специалиста по подделке документов и вручили бы Игельстрёму копии с измененным содержанием: какие-то предложения можно было удалить, а другие переставить; понятное дело – копии без печатей, а только лишь с их следами, потому что письмо за день подделать можно, а вот печати – нет.

Все трое, Дзержановский, Грабковский и Кишш поглядели на лежащие на столе письма. Ни на одном из них не было печати, на бумаге были видны только следы от них.

- Таким вот образом, если бы ваши товарищи, - продолжал Рыбак с презрительным высокомерием, были поумнее, Репнин получил бы копии, лишенные секретных сообщений, благодаря новой бумаге и перестановке содержания, а оригиналы спрятали бы... например, в ножке стола.

Говоря это, он коснулся сапогом одной из ножек стола, за которым они сидели. Через полминуты рулон с французскими письмами, направленными маршалку, уже находился в руках Кишша и Дзержановского, который присоединился к числу изумленных. Они сравнивали три принесенных Имре письма с оригиналами и не могли выдавить из себя хотя бы слово.

- Таким вот образом, - закончил Рыбак, - я сделался доверенным вором посольства, что может весьма пригодиться, я же посольству не дал ничего. Маршалок бы меня за это расцеловал, только я уже не мог с ним переговорить, так как он смертельно болел... И подумай еще, пан Грабковский, что было бы, если бы кто-то другой добыл эти письма для Игельстрёма...

В комнату вошел Палубец с сообщением:

- Железки уж разогреты, васа милошть, румяные, что щечки у девахи...

- Ид к черту, - зарычал бледный от ярости Кишш. – Освободи всех тех уродов, извинись... Ну, чего застыл, бегом!

Палубец вылетел за порог, более изумленный (еще один!), чем перепуганный, а Имре, что бледное лицо окрашивали то тени, то желтые огни свечей, подошел к Рыбаку и перерезал веревки у него на запястьях, говоря:

- Я напал на тебя дважды, всякий раз ты называл меня глупцом и был прав. Извини меня, если можешь. Это правда, что один только Господь Бог не ошибается.

Нищий растер онемевшие ладони, бурча из-под усов:

- Даже Господь Бог мне не помог бы так, если бы сегодня утром передал эти письма своему начальнику. Скворчал бы сейчас, прижигаемый словно преступник, и признавался бы к каждой не совершенной мной гадости, как оно и бывает на муках. Но милостивый Господь не допустил и подсказал мне отдать письма лишь завтра.

Он поковылял к дальнему углу комнаты, поднял кусок половой доски и вынул из тайника обрывок бумаги.

- Капитан, - сказал Рыбак, - легковерие никому не было союзником, вы тоже не можете на это рассчитывать. Уж слишком быстро вы принимаете решения. Имеется такая польская пословица: "Спеши потихоньку!". То есть: подумай пару раз... Вы снова приняли решение, не обдумав проблему до конца, потому что хитроумный агент Репнина, опасаясь пана Дзержановского, сделал бы то, что сделал я, тем самым обеспечив себя от подозрений. Эти оригиналы писем и кастрированные копии вовсе не доказывают мою невиновность!... Ваш дядя Арпад действовал осторожнее. В оставшихся от нег бумагах вы должны иметь оборванную половинку некоего документа. Похоже?

- Где-то так, - кивнул Имре; голова его была настолько затуманена, что он уже начал терять ощущение реальности; он не знал, то ли все происходящее творится во сне или наяву. – Дядя получил ту половинку от человека, который помог сбежать от Брюлей в Варшаве. Он говорил, что этот человек – приятель, которого вся наша семья должна благодарить.

- Прошу, вот вторая половинка, этим человеком был я. Моя подпись имеется на вашей половине, а подпись Арпада – на моей. Только теперь вы уже можете верить мне... Я хотел отдать вам это, когда вы будете выезжать на Жмудь, но хочу, чтобы мы, раз и навсегда, покончили с взаимными подозрениями.

- Пан Рыбак, - ответил ему Кишш, - с этого мгновения вы можете располагать мной и моими людьми так и тогда, когда вы этого пожелаете. Готов выполнить все ваши приказы.

- А вы, пан Грабковский? – спросил король нищих.

- Я?... – прошептал писарь, - я хотел вам сказать, что мой отец из любви к Кампанелле и Мору назвал меня Томашем.

- Странно, что никто не сообщил вашему отцу, что Торквемаду тоже звали Томмазо.

- И в этот момент порог переступил новый гость, английский приятель двух королей, короля Польши и короля нищих – лорд Стоун. Он был всего на пару пальцев ниже Кишша, и на четыре – Палубца-Гонсеницы, так что ему пришлось наклонить голову, чтобы не разбить себе лоб. Увидав, что гости стоят, собираясь уходить, он надел на лицо мину расстроенного человека:

- Вечно я опаздывал в школу!... И что мы сегодня прорабатывали сегодня? То же самое? О любви к ближнему, о свободе для связанного и о справедливости к схваченному на горячем?

- Заткнись! – буркнул Рыбак.

- А мне и не нужно говорить, ты это уже сделал.. Я уверен, что мой приятель предсказал вам тот день, когда на землю падет великая заря равенства, расступятся волны морей, и людскому взору покажется воскрешенная столица Солнца. Над которой будут парить ангелы свободного духа... И что он убедил вас, будто бы единственной целью человека и народа является жить так, чтобы тем, которе придут после нас, было лучше. Понятное дело, перед всем этим он был обязан выдать вам, что сейчас все плохо, ибо этот мир настолько ужасно устроен, что сволочи чувствуют себя замечательно, а вот бедняки удручены невозможностью сделаться богатыми сволочами.

- Вы очень верно все говорите, милорд, - вступил ему в слово Грабковский, который уже начал приходить в себя. – В этом и заключается весь секрет жизни. Об этом писал лузитанец Камоэнс в одной из своих поэм, не помню, правда, которой. Все в руках одного паршивого супружества: Господина Случая и Госпожи Натуры. Господь Бог здесь вежливый тесть, который ни во что не вмешивается.

- Сделай то же самое, и тебе же будет на этом выгода! – буркнул Вильчиньский сквозь зубы, улыбка на его лице вдруг сменилась оскалом. – Я тебя не знаю!

Рыбак подскочил к нему с такой скоростью, как будто бы вместо деревяшки у него была третья нога.

- "Алекс", ты что, нажрался?!... Это же наши союзники!

- Значит, так?... – Зубы Вильчиньского вновь сложились в улыбку. – Ты так говоришь?... О, а этого я знаю.

Он повернулся к Кишшу и поклонился, сняв шляпу.

- Да будет благословен… Ксёндз сегодня по-светски? Жаль, а в сутане вам было к лицу…

- Прощайте, - буркнул в ответ Кишш.- Идемте, господа.

- Неужто в семинарии святого отца не учили при встрече и прощании снимать шляпу? Или святой отец из тех модников, которые…

Кишш сощурил глаза и сделал шаг в сторону Вильчиньского, не дав ему закончить:

- Я из тех, которые терпеть не могут нахальства. В это же время шляпу снимаю только перед покойными, не вынуждай меня убедиться в этом!

- Вынуждать священника? Да никогда в жизни!... Но если я попрошу?

- Тогда проверю, у тебя кровь голубая или обычная!

Рыбак толкнул Вильчиньского в грудь, отбрасывая того под стенку.

- Прошу прощения, судари, - сказал он. – Вино ворует разум у людей со слабой головой! Пойдемте, я выведу вас.

И он провел их до самого угла улицы, объясняя по дороге:

- Простите, похоже, что-то его укусило… Жаль мне его; я не скрываю, что люблю парня, хотя иногда готов свернуть ему шею!... Это человек, который не верит ни единому мужчине и ни единой женщине, поскольку не согрелся в тепле хоть какой-нибудь любви, ни женщины, ни мужчины, даже матери с отцом. А уж если какая его и любит, имеется одна такая, с которой живет, то он берет тело, но не видит сердца. Калека, как и многие, но он больше других, поскольку другие идут, куда глаза глядят, ожидая неприятностей, а он сам их провоцирует. Ему хотелось бы поднять на рога весь мир, который он ненавидит, ему обгрызли не только тело… К счастью, в салонах, где он играет роль лорда, ведет себя безупречно. Быть может, потому у меня сбрасывает хорошие манеры, которые ему жмут, в конце концов, он может это делать только у меня, с тех пор, как "Басёр" мертв. Душа "Басёра" все еще сидит в нем и рвется наружу… Он может весьма пригодиться, поскольку возьмется за все, нужно только умело им направлять. Весьма умело. Как только он заметит, что им управляют, сразу же будет готов атаковать рулевого.

- Меня удивляет одно, - сказал Кишш. – Как он может играть британского аристократа прямо под носом лондонского посла в Варшаве?

- Британский посланник, сэр Роутон, мой приятель, - ответил Рыбак таким тоном, словно бы это должно было быть известным всему миру. – Он очень любит лорда Стоуна… Думаю, что когда его лордская милость освоится с вами, вы его тоже полюбите.

"Сомневаюсь", со злостью подумал Кишш, хотя, слушая, почувствовал на миг, что человек, о котором шла речь, каким-то образом ему близок. Только голова его была занята нищим.

- Что ты о нем думаешь? – спросил он у писаря, когда они остались только вдвоем.

- Страшный это человек, капитан.

- Сам вижу, но что ты о нем думаешь?

- Думаю, что если он не величайший из известных мне сукиных сынов, тогда это святой, - очень серьезно сообщил Грабковский.

Несколько минут они шли молча.

- Капитан… - неожиданно отозвался писарь.

- Да?!

- Все время я думаю о том, кто… То, что Репнин, это понятно, но ведь не лично. Это должен был сделать повар маршалка или кто-то из слуг. Может, стоит переговорить с мажордомом Белиньского, это человек пожилой и мне кажется приличным…

- Правильно думаешь, поговорим с ним завтра.

Тем временем Рыбак возвратился к себе домой, а точнее, в один из своих домов, в Варшаве и под городом у него имелось их несколько. Не станем повторять выражений, которыми он одарил Вильчиньского и которые закончил словами:

- Мне весьма жаль, "Волк", но наша дружба кончается! Это был такой предпоследний твой номер!

- У тебя уже имеется другой волк, так что я тебе не нужен? А израсходованное на помойку?

- Ты сам отрываешься. Мне хочется иметь много волков, вы оба мне нужны, только я не могу терпеть таких выходок, как та никому не нужная стрельба или твое сегодняшнее поведение! За слишком уж высокую ставку я играю, чтобы позволить все испортить безответственным людям. Прости, но после следующего раза мы распрощаемся! Отдашь дом и шкуру англичанина, а сам можешь идти к черту, можешь вновь играться в "Басёра", но я тебе этого не советую, потому что тогда он тебя найдет…

- Вот как раз этого я бы ему не советовал, разве что он разыскивает своих предков, а я могу это ему устроить! – процедил Вильчиньский.

- У тебя имеется какая-то причина его ненавидеть?

- А что, необходимо иметь?

- Ты обязан или выполнять мои приказы, или уйти! Выбирай!

Вильчиньский ничего на это не сказал. Он тяжело дышал, словно схваченный зверь или непослушный ребенок после бега наперегонки, завершившегося очередной неудачей, бессильный по отношению к приятелю, которого любил и проклинал, и которого мог бы одним движением выкинуть из золотой клетки в сточную канаву, а как раз этого он не хотел столь же сильно, как ненавидел собственную неволю. Некая коварная разновидность греха, называемая завистью, все то, вызывающее агрессию против венгра бешенство единственного петуха во дворе, когда он видит соперника с такой же могучей грудью, крупными когтями и столь же пышным гребешком, было не столь мучительным стрессом, чем то бессилие в отношении короля нищих, даже хуже, вице-короля, поскольку Рыбак говорил, что над ним стоит таинственный шеф, Нинелли, стрессом человека, не выносящего приказов, а сам является сержантом в иерархии собственного отряда; хищника, в груди которого горящий факел и нож, а в ногах – тень дрессировщика, вцепившаяся зубами в убегающие пятки. Он сидел, не шевелясь, и переваривал это в себе, а время незаметно уходило, и капли нервной музыки в его голове барабанили все слабее, сам он успокаивался, расслабляя мышцы и постепенно приходя в себя. Через мгновение нищий спросил:

- Ну что, было что-нибудь интересного на приеме в прусском посольстве?

- Репнин зацепил меня. Он пытался говорить по-английски, но говорит плохо, ему помогала супруга.

- Княгиня Наталья?... Так он взял ее с собой?

- Все это не совсем так. Она сама не желает бывать в свете, терпеть не может толпы, всех этих напыщенных глупцов, которые там еще сильнее пыжатся. Ей это скучно, сама предпочитает сад посольства, там она разводит цветы и кустарники, читает поэзию. Вот сейчас – Петрарку...

- Вы беседовали друг с другом?

- Да. Сидели рядом за ужином.

- О чем?

- О разных вещах. О песнях к Лауре...

- Ты их знаешь?

- Мне рассказывал дед. Все это я знаю от него, только повторял его слова... Пообещал, что принесу ей "Энеиду" Вергилия, так что найди.

- Будешь имть... через несколько дней, - сказал Рыбак, еле сдерживаясь, чтобы не воскликнуть: "Да хотя бы и завтра!". – А чего хотел Репнин?

- Он спросил, мог бы я сообщить Чарторыйским, что влиятельные политические круги Англии возмущены... нет, он сказал: восприняли с отвращением их антироссийскую позицию.

- Невероятно!... Даже так...

- Так он сказал.

- Уууу!... А у русских неприятности, я и не предполагал, что они так паршиво себя чувствуют... Что дальше?

- На это я ответил, что в политику не вмешиваюсь, и что для подобного рода заявлений имеются дипломатические представители. Он же на это, что английский посол в Варшаве – это чиновник, в то время, как я приятель короля, что ситуация требует срочных решений по вопросу иноверцев, и что я, как протестант, соглашаюсь, похоже, с гуманитарным проектом ее императорского величества, царицы Екатерины, которая не может стерпеть унижения польских протестантов. Я на это, что полон обожания гуманитарной политике царицы, но ни в коем случае не собираюсь вмешиваться в политические действия, и что ни сейчас, ни впоследствии этого не сделаю.

- Ну и?

- Он сказал, что мое намерение по-настоящему опечалит его королевское величество и всех людей чести. На это я ответил, что готов сделать все, чего желает его королевское величество и люди чести, за исключением того, что мне делать никак не подобает.

- Нашел самое подходящее время для шуток!... Он рассердился?

- Откуда. Заявил, что у него нет намерения оказывать на меня давление по данному вопросу, но в другом не уступит и заставит меня, даже если бы для этого ему пришлось связать меня веревками. Я должен часто посещать посольство и давать его супруге советы по разведению цветов и кустарников ибо, хотя садовник у них и имеется, но от короля ему стало известно, что в этих материях я знаток, а сейчас следует приготовить сад к зиме.

- Надеюсь, ты не отказался? – спросил нищий, стараясь скрыть возбуждение.

- Поблагодарил за честь и сообщил, что охотно помогу княгине, если только сумею. Выберусь туда на днях.

- Превосходно. Но вначале... да, железо нужно ковать, пока горячо. "Алекс"... сначала пойдешь к королю и попросишь переговорить с ним в четыре глаза по вопросу уяздовских деревьев, естественно. Когда же вы останетесь одни, сделаешь из него сеймового противника Репнина.

- Чего!... Ты с ума сошел?

- Нет! На сейме начинается убийственная борьба. Партия Чарторыйских против пророссийской партии, против тех псов, которых купил Репнин. Еще имеется группа епископа Солтыка, сенаторы, много других игроков. Многие депутаты от шляхты дезориентированы. Они соглашаются с псами в отношении поддержания, а точнее, полного возврата "liberum veto", потому что два года его ограничили по вопросам казны, а так же относительно не увеличения армии, но они не желают допустить равноправия иноверцев. И в этом ключ. Депутаты сопротивляются Репнину, но знают, что российский корпус уже начал рейд по владениям непослушных магнатов, и теперь боятся. В данный момент все решается, и если бы король неожиданно поменял свое отношение, высказавшись против Репнина, это было бы большое дело, ибо, во-первых, это придало бы всем смелости к сопротивлению, а во-вторых, Россия уже не могла бы внушать всему миру, что помогает монарху дружественного государства в его мудрых начинаниях. Оказалось бы, что на самом деле Россия действует против трона, насильно вмешиваясь в польские дела.

- Так ведь он же ни за что этого не сделает, настолько боится Репнина! Ты сам мне когда-то сказал, что трагедия заключается в том, что у них королем является баба, а у нас король – баба. Каждый день это подтверждает, и, ручаюсь, Понятовский на это не отважится!

Рыбак покачал головой, то ли соглашаясь, то ли переча.

- До недавнего времени я думал, как и ты, но мнение поменял, вполне возможно, он тоже это сделает... Видишь ли народ Понятовского не любит, он знает, что все считают его марионеткой Петербурга, и он из-за этого страдает. Его болезнь – это болезнь слабых королей, отсутствие любви подданных. Сильным повелителям на это наплевать, но только не ему. Сейчас перед ним открывается последний шанс обрести симпатии народа, именно это он должен осознать. Дует сильный антироссийский ветер, так что флюгер должен повернуться. И мы этим воспользуемся.

- Он этого не сделает, умрет от страха!

- Говоря как иностранец, ты устыдишь его; стыд, наряду с ненавистью, это самое лучшее лекарства для страха, необходимо лишь все это хорошо облечь в слова. Твой дед одним лишь рассказом о своих знаниях образовал тебя так, словно бы ты закончил академию; я же научу тебя тому, что ты должен сказать королю… Но я не заставляю тебя покупать его исключительно с помощью слов, слова – это всего лишь одежда для действий. Ты сказал, что он умрет от испуга. А я утверждаю, что от отсутствия наличности он тоже умрет. Две его основные черты: это страх и жадность, да-да, обычная людская страсть к деньгам, только королю нужно их больше, и в зависимости от того, что ты подкинешь на другую чашку весов, именно она и перевесит. Ему нужно много золота, поскольку он много и тратит, желая быть великим королем, господином, меценатом, строителем. Россия, зная об этом, регулярно выдает ему зарплату, от которой он полностью зависит финансово. Но в последнее время царица, желая наказать его за то, что он подчинялся дядьям и пытался связываться с Габсбургами, а так же, желая дать урок на будущее, придержала выплату пятидесяти тысяч рублей. И вот наш кролик очутился в отчаянном положении – он голый! Так что, когда ты для начала предложишь ему двадцать тысяч дукатов от "влиятельных политических кругов Англии"…

- Рыбак!

- Слушаю тебя, приятель.

- У тебя имеются такие деньги?!

- У меня есть гораздо большие деньги, в противном случае, мог бы играть на пиво в корчмах, а не за торт в Варшаве, - ответил Рыбак, смеясь смехом, который мало походил на смех нищего, зато в нем было все от смеха стерегущего сокровища колдуна или пророка, разделяющего посохом морские волны. – Да, чуть не забыл!... Один из тех, которых ты только что видел, наиболее умный, в разговоре со мной употребил понятие "aqua tofana". Штука действует очень сильно. Разговаривая с королем, сделаешь то же самое, вот только помни, что…

Все больше привлекает меня фигура того человека, который надел на себя нищенские лохмотья, но сам является таким владетелем, что бросает вызов империи царей и делает это так снисходительно, словно бы в его распоряжении были все богатства Исфахана и способности Синдбада, переносящего египетские пирамиды на летающих коврах. Заговорщик, нафаршированный революционными стремлениями, желающий освобождать народы от порлитического насилия и человечество от общественного гнета – в нем, подозреваю, концентрируется историческая загадка данного времени, и его мысли представляют ключ к ней, то есть, его жизнь достойна наивысшей заинтересованности писателя. К сожалению, это единственный из моих героев, о которых более, чем вы уже услышали, не могу вам сказать, поскольку сам ничего не знаю, не могу я распознать ни его прошлого, ни настоящего. Всякий раз, когда я желаю в них заглянуть, раздаются птичьи крики, их крылья бьют перед глазами, затемняя картину, взбивая брызги морской пены и белого тумана, окутанные сырым шорохом, и я вижу лишь его глаза, крупные и спокойные, словно глаза сов в тот час, когда празднуют покойники, а из-за песни ветра доносится тиканье невидимых часов, мерный клекот тяжелых капель, спадающих на ступени в замкнутое святилище. Он же находится за той дверью, стоит в прихожей, вооруженный своим звериным чутьем, и прислушивается к моему дыханию… Кто ты – спрашиваю – ангел или сатана, что слушает мой рассказ, насмехаясь над ней в молчании мрачного мира духов?... Я тот, кто я есть… - отвечает туман, и его лицо расплывается в городском пространстве, заполняя пустые площади и коробки домов, проникая сквозь стены и отражаясь в зеркале спящей реки, в отполированных тушах колоколов над крышами и в свете лампы, что режет мои глаза, когда я сижу со стопкой покрытых буквами листов и окурком, обжигающим мои губы. Дымовые губы шепчут: Пройди рядом со мной в тиши мрака и займись тем, что тебе дозволено, погляди на Кишша и того веселого атеиста, что ему служит, а еще лучше – загляни к королю, когда он беседует с "Алексом", поскольку это я сотворил!...

Пробуждается день, а у старых грустей вновь горький вкус подавляемой магии, они не исполнены, поскольку он, столь важный, обрывает все тропы, ведущие к нему. Я кормлю своих пернатых приятелей и ожидаю, когда замолкнет шум в сенаторском зале Замка, делегаты разойдутся по выделенным им квартирам, а король вернется в свои покои, чтобы отдохнуть после очередной сеймовой стирки грязи этой страны.

Вернулся он в пять вечера, в ту закатную пору, когда в головах мужчин начинают сновать золотые кубки и развратные девицы, но он настолько был измученным и отравленным ходом совещаний, что атласные бедра баронессы фон Шниттер и неспокойное лоно княгини Изабеллы в данный момент были ему совершенно безразличны. Камер-лакей переодел его в не мешающий движениям robe de chambre, который теперь стали по-немецки называть шлафроком, и заказал ужин, который Станислав Август потребил в одиночестве, н желая никого видеть. Нескольких просителей он приказал отослать к Мошиньскому или Браницкому, сам же лег на диван, погасив лампу. По стене, обитой красной материей, мрак сползал на него самого, на мебель и картины и впитывался каплями бальзамической тишины в толстые ковры, на которых краски тускнели, превращая пушистую драгоценность в бесцветную тряпку.

Разбудил короля Хенник, пришедший разжечь огонь в камине. Понятовский приказал ему зажечь лампы и подошел к своему письменному столу, на котором лежало несколько новых книжек, в том числе: два английских романа, которые доставил коронный писарь, Огродский – "Тристам Шенди" Стерна и "История приключений Джозефа Эндрюса и его приятеля, мистера Абрахама Адама" Филдинга. Король взял второй роман и углубился в чтении. Через несколько страниц он почувствовал, как лицо его краснеет. "...Единственным источником того, чтобы сделаться по-настоящему смешным, является притворство, - читал он. – Притворство следует из двух причин: тщеславия и лицемерия. Тщеславие заставляет нас притворяться, чтобы добыть аплодисменты. Лицемерие, в свою очередь, приказывает нам избегать критики путем скрывания наших проступков под плащом добродетели".

Понятовский сглотнул слюну. Щеки горели, словно бы он получил пощечины с обеих сторон лица. Он стиснул книжку так сильно, что могло показаться, будто бы он желает ее раздавить словно хрупкую пудреницу из венецианского стекла. Глаза же сами, вопреки нему самому, вернулись к печатному тексту... "Притворство, следующее из тщеславия, более близко к правде, поскольку ему не следует преодолевать столь резкого сопротивления природы, как в случае лицемерия, оно находится в тесном союзе с мошенничеством, хотя на самом деле порождено тщеславием, скорее всего, оно связано с желанием представить себя в наилучшем виде. Так, например, притворство щедрости...". Король бросил книжку так, что та отскочила от двери и упала на пол. В дверях появился перепуганный Хенник.

- Слушаю, сир...

- Выматывайся! – крикнул Понятовский.

- Ваше королевское величество... Туркулл привел лорда Стоуна, который просит аудиенции.

- Не сейчас!

- Он говорит, что он с важным, очень важным делом, ваше величество... речь идет о каких-то деревьях.

Станислав Август потер глаза, словно бы очищая их от пыли ярости, и сказал тоном отказа от дальнейшей дискуссии:

- Ладно, проводи его.

Англичанин вошел с широкой улыбкой, поклонился и увидел у своих ног книжку, с которой король поступил столь нехорошо. Он поднял ее и спросил:

- Чем же, ваше величество, заслужил такую немилость мой земляк и тезка, мистер Генри Филдинг?

- Это остолоп, - ответил на это Станислав Август. – Это человек, не понимающий... да он вообще ничего не понимает! Ты его читал?

- Признаюсь, что нет, сир...

- И правильно сделал!

- ...зато слышал о нем очень много хорошего. Не как о писателе, но как о мировом судье, имеющем громадные заслуги в искоренении преступности. Это он создал первую лондонскую полицию, сир, тех самых "курьеров с улицы Боу", о которых ваше величество должно было слышать, а когда я в последний раз был на берегах Темзы, и начался какой-то отравительский скандал, там еще помнили слова Филдинга, направленные медикам: "Извлеките яд из укрытия!"... Я как раз получил новые сведения из Лондона, сир, и тут же прихожу с ними.

- Чувствуйте себя, как дома, милорд.

Стоун положил книгу на стол, а кожаный дорожный мешок, который принес с собой, устроил на ковре, и, оставив себя только трость, уселся в кресле, предварительно пододвинув его поближе к королю.

- Можем ли мы говорить в этой комнате, чтобы нас никто не подслушал, сир? – спросил он шепотом.

- Думаю, что так, - ответил на это король, - впрочем, а кто здесь, тандем, может знать английский кроме нас?

Загрузка...