Это воспоминание грешило отсутствием логики настолько, что "особы, стоящие рядом" единогласно схватились за сабли, желая порубить итальянца ("Трое благородно рожденных убийц желало разорвать меня на куски над телом своего господина"). Погоню за Казановой возглавлял полковник Бышевский. Мчались галопом, но и Казанова, подгоняемый смертью, выжав из коня все силы, добрался до города первым.

И остановился он перед воротами монастыря, поскольку только церковь могла обеспечить ему убежище. То был монастырь реформатов на улице Сенаторской. Дергая за звонок, итальянец обернулся: преследователи были в сотне шагов, их лошади чуть ли не распластались над землей.

"У монастырских ворот я позвонил. Привратник, увидав меня, залитого кровью, угадал причину моего прибытия и хотел быстро захлопнуть калитку. Только я был готов к этому и не дал ему времени. Я ударил его так сильно, что монах упал на землю, я же вошел вовнутрь. На крики привратника сбежалось множество перепуганных обитателей монастыря, я воскликнул, что требую убежища и погрозил им на тот случай, если бы мне отказали. Один из них ответил от имени всех собравшихся, после чего провел меня в маленькую келью, похожую на тюремную камеру...".

Бышевский, тем временем, опьяненный яростью, помчался в Замок жаловаться королю, который его очень любил. Разыскивая монарха, он столкнулся с Туркуллом и прокричал тому, в чем дело. Паж выслушал его и сказал:

- Короля у себя нет, зато имеется Томатис.

- А на что мне Томатис?

- Это приятель Казановы, и это он подговорил его ни в коем случае соблюдать очередности выстрелов, если пану Браницкому достанется право стрелять первым.

Что было дальше, рассказал шевалье де Сейнгальту, посетив его в монастыре, князь Любомирский. А Джакомо описал это в собственных мемуарах. Бышевский побежал в театр, вскочил в комнату директора и "выпалил из пистолета, целясь прямо в голову. Видя это коварное покушение на убийство, граф Мошиньский хотел выбросить полковника в окно, но безумец вырвался от него, нанеся три удара саблей, из которых один рассек щеку графу и выбил три зуба". Через час Бышевский, собрав всех подчиненных Браницкого (разъяренных, поскольку уже разошлась весть, что подстолий мертв), хотел штурмовать монастырь реформатов, только было уже слишком поздно: по приказу маршалка Белиньского монастырь окружили две сотни драгун гвардии.

Маршалка, когда ему уже сообщили о случившемся, и когда он уже отдал приказы, цель которых заключалась в том, чтобы предупредить самосуд над Казановой и его бегство, заставило задуматься, почему этот известный в Европе человек, который изящество фраз объединял с более чем саксонской развязностью так, как это нравилось женщинам, и каждую угрожающую ему неподдельной опасностью стычку он умел затушевать своим аркадийским стилем, так что никакие дуэли ему не угрожали – почему это, впервые в жизни, он сам вызвал, да еще и человека, который феноменально стреляет? Вывод был прост: кто-то его к этому вынудил, кто-то или что-то, возможно, сама ситуация, а старый, расчетливый нос Белиньского подсказывал ему, что во всем этом имеется тайна, более глубокая, чем тайники дамского белья и придворные расчеты королевских фаворитов. И он пожелал разрешить эту тайну. Маршалок вызвал Кишша, в задачу которого входило допрашивать прибыающих в столицу иностранцев.

- Что с Казановой?

- Забился, словно крыса, у реформатов. И наверняка долго еще не выставит нос.

- А Браницкий?

- Выживет.

- Точно?

- Не знаю, ваше превосходительство, я же не Господь Бог. У врачей появились надежды, генерал уже пришел в себя. Пуля чуточку коснулась ребер с обеих сторон, но серьезного ущерба, если не считать большой кровопотери, не нанесла. Если только не начнется гангрена, выживет.

- За что они дрались?

- Якобы, из-за панны Касаччи.

- Это точно?

- Не знаю, ваше превосходительство, я не являюсь...

- Это ты уже говорил, ты не Господь Бог! Но ты тот самый человек, который обязан знать все, на самом же деле не знаешь ничего! Ты не узнал, кто рубанул по лбу Понятовского, теперь же не знаешь...

- Я не шпионю за королем, моя задача – "гости", ваше превосходительство. Но и так это я узнал, что кто-то на него напал, несмотря на все попытки удержать это в тайне.

- Тоже мне, тайна! На второй день уже половина двора шепталась об этом!

- Если ваше превосходительство не довольно мной, прошу отстранить меня от службы.

Белиньский схватился с места и приблизил свою небольшую головку к лицу Кишша.

- Я дам тебе "отстранить"! Ты обязан действовать более умело, а не как лосось, который оплодотворил икру, удовлетворенный пребыванием на мели и исполнением цели своей жизни!

- Но я, ваше превосходительство, не удовлетворяюсь, ибо цель моей жизни еще слишком далека от меня, вот только чудес я творить не умею! – ответил Имре с блеском в глазах, осветившим его матовые зрачки.

- Так ты говоришь, что цель твоей жизни от тебя далека?... – заинтересовался Белиньский. – А что это за цель? Не откроешь мне?

- Может быть... когда-нибудь... Еще не время, ваше превосходительство.

- Хорошо, и так знаю... Нам же самое времечко заняться Казановой. Эта их дуэль – это не банальный скандал, тут что-то более глубокое.

- И я тоже так думаю, ваше превосходительство.

- Казанова прибыл в Польшу из Петербурга, возможно, с какой-то миссией...

- Такое, ваше превосходительство, возможно. Мои люди не спускали с него глаз, что-то он вынюхивал, но вот для русских ли? Ведь Томатис обыграл его до последнего гроша, а Томатис – это человек посольства. Браницкий хотел убить Казанову, а в соответствии с моими наиболее свежими данными, Браницкий подружился с Репниным.

- Уже позволил себя купить, как и другие. Теперь его станут награждать, в любой день сделается великим коронным ловчим, а тут остается всего ступенька к великого коронного гетмана.

- Высоко нацелился, ублюдок!

- И своего добьется. Хотя, мелочи не хватило грызть землю. Много я бы дал, чтобы узнать, кто подстраивал этот поединок и для чего. Если принять, что Казанова не является агентом Петербурга, тогда он обязан быть агентом другой стороны, и Репнин желал избавиться от него посредством пистолета Браницкого.

- И чьим же он может быть агентом? Берлина, Вены, Парижа?...

- А черт его знает. Он масон, так что может играть более сложную игру. И это как раз то, чего я желаю узнать. Следовало бы начать с того, чтобы перетряхнуть дом Кампиони, а там поглядеть, что дальше.

- С маршалковским приказом, ваше превосходительство?

- Что с приказом?

- Ну... я должен сделать это официально, с приказом на руках?

- Никто тебя и не просит это делать. А сделает это "Басёр".

- "Басёр"?

- Да. Это весьма способный человек, совершил уже столько нападений, что может совершить еще и это... Например, сегодня ночью.

- Не понял, ваше превосходительство...

- По-видимому, вы не способны... капитан Воэреш.

Только сейчас до Кишша дошло, и ему захотелось смеяться. Лицо даже не дрогнуло, только с обеих сторон глаз появились звездчатые морщинки веселья.

- А это будет даже остроумно, - произнес венгр, - когда Фалуди прихватит меня во время разбойного нападения, ваше превосходительство. За "Басёром" он гоняется, как бешеный.

- Но пока что не словил.

- Боженька пока что не дала.

- Вот и этой ночью не должна дать. Иначе стыдоба будет, господин капитан.

Кишш утаил перед Белиньским самое гланое. Утром он получил донесение, что человек, который разговаривал ночью с Казановой перед домом мессира Кампиони, отправился в российское посольство. "Вороны", следящие за дворцом Брюля, сообщили, что то был рядовой, хотя и давно уже находящийся на службе агент Репнина. Возможностей было две: либо Репнин заставил итальянца участвовать в дуэли, либо же он просто передал Казанове некую информацию. Это второе означало бы, что Казанова сам находится на поводке у царицы, но тогда поединок с Браницким не имел смысла; Репнин не должен был до него допустить... Кишш ничего из этого не понимал, и это его доставало, но венгр понимал, что известным ему он ни с кем не должен делиться, даже с маршалком. Возможно, что старик и мог бы сложить головоломку, но, возможно, тогда бы закрылись калитки к следам, предчувствие которых давал холодный отблеск топаза. И потому Кишш прятал свои маленькие, найденные по дороге камешки в голову, с любовью скупца, который закопал сокровище и, хотя не имеет возможностей им воспользоваться, зато радуется осознанием владения им.

В доме Кампиони, в который ворвался с несколькими своими людьми, наиболее доверенными и переодетыми в разбойников (рож не нужно было гримировать, все они были разбойничьи), венгр обнаружил небольшой пакет, завернутый в маррокино (сафьяновую кожу). Внутри было то, о чем Кишш мечтал все ночи и дни, проведенные в Варшаве. Там не было самой важной информации, где искать пурпурное серебро – если бы это стало ему известно, Кишш не задержался бы в столице дольше, чем на пару недель. Но вместе с тем, что удалось собрать дяде Арпаду, это было больше, чем мог знать о пути к "серебру Иуды" кто угодно, кроме тех, кто этими знаниями располагал. Охота все сильнее начинала нравиться Кишшу.

Во мраке незнания о поединке Казановы с Браницким только одно было ясно: секрет его подвешен на некоей секретной нити между дворцом Брюля и Королевским Замком. Размышляя об этом, Кишш вспомнил донос о визите королевского пажа у кавалера де Сейнгальта. Потом он ассоциировал это с присутсвием Казановы и Туркулла в королевской ложе перед самым скандалом. Другого следа у Кишша не было, потому приказал наблюдать за Туркуллом и за домом на Рынке, в который паж вошел после ухода из дома Кампиони. Уже через три дня, 10 марта, "ворон", который следил за Туркуллом, дорожил, что паж скрылся от его слежки в закоулках Старого города; а "ворон", выслеживавший на Рынке, что Туркулл вышел из упомянутого дома, хотя в него не входил! Кишш понял, что его единственный след оказался хорошим следом, даже если и не вел к решению той загадки, о которой теперь шла речь. Господин Туркулл!

В тот день, когда за ним следили, Туркулл отправился к Рыбаку, чтобы поблагодарить его. Бородача он застал за ужином и, прежде чем успел ему хоть что-то сказать, услышал вопрос:

- Ну что, ты доволен?

Паж лишь согласно кивнул. Нищий закончил есть, вытер бороду платком и, копаясь в зубах заостренной палочкой, говорил:

- Как видишь, свои обещания я умею выполнять. Томатиса опустили втройне: он потерял девицу, которую любил – она утонула в той же постели, в которой он утопил твою. Бышевский хорошенько дал ему в морду, и никогда уже не будет таким красавчиком, как ранее – парика на щеку не натянет, и пудрой такого шрама не замаскирует. И наконец, о чем тебе не известно, на него рассердился его хозяин.

- Король?

- Нет, Репнин... Но и король тоже. Это как раз то, что у меня для тебя имеется на сладкое. Вскоре, в любой прекрасный день signore Томатис получит четвертую пощечину, утратит свою власть в театре: Бышевский договорился с Мошиньским, и вместе они повернули всю стычку таким образом, что вся вина повисла на Томатисе. Мошиньский, это старый приятель его королевского величества, еще более ранний, чем Браницкий, так что ему было несложно. Он всегда мечтал о театре. Теперь ему будет доверен надзор над всеми театрами и сделается начальником Томатиса. Браницки тоже должен был приложить к этому копыто; и Касаччи, потому что в кровати Пнятовского вспомнила, что ненавидит Томатиса, и выдала все ей известное про его денежные махинации... Томатиса уже нет, это пустое место. Вот и воет от бешенства, оставшись один как перст. Ты ведь этого хотел, приятель.

- Да, именно этого я желал. И теперь хочу отдать долг, у меня есть чем.

- Ну-ну, любопытно! И что ты принес?

- Человека, который настолько ненавидит Понятовского, что заехал ему саблей по голове. Это Бутцау, королевский гайдук. Тебе он станет служить, словно пес.

От изумления Рыбак кольнул себя щепкой в десну. Лицо его тут же изменилось; у него были желтые, спокойные глаза и радость в чащобе волос, которые, собственно, были всего лишь верхней частью стога сена, гордо именовавшегося бородой. Сейчас Рыбак выглядел так, слвно всегда был весельчаком, смеющимся охотно и над лишь бы чем.

- Богато платишь, хо-хо! Свои люди при дворе у меня имеются, но хочу иметь их больше! И окружим его, как лося в ходе облавы. Каждый пригодится. Вот только... а кролик, случаем, не знает, кто его поцарапал?

- Не знает, было темно.

- Это хорошо. А вот скажи-ка, а за что он так погладил кролика по черепушке?

- Высмотрел, как король идет от его жены.

- Вот же умора, все за одно и то же! Если так пойдет и дальше, то весьма скоро и сам Репнин меня посетит, потому что Стась и ему супругу попортит, ха-ха-ха-ха-ха!

Так он смеялся еще долго, пока Туркулл не перебил ему веселье, серьезно говоря:

- Я буду твоим уже не ради этого.

- А почему же?

- Потому что ты меня переубедил. Ради Польши!

- Невероятно! – Рыбак откинулся на своем сидении, изумленно глянул на пажа.

- Человек из тебя вылупился! Ну вот, а я уже терял надежду! Ведь не так легко сделать человека, как кажется кое-каким трахунам... Я рад, что ты вступил на этот путь. Не из ненависти к подлецу, это все прах, но из любви к кресту, разве не так?

- Так, - ответил паж тихонько, чтобы Господь не услышал, как он лжет. Поскольку он солгал. Да, Томатису он отомстил, но оставался король, и Туркулл понимал, что эту вторую месть без Рыбака никак не совершит. У него уже было предчувствие, что когда-нибудь наступит то же самое: после победы он не испытает и тени того удовлетворения, которого ожидал, даже сотня подобного рода побед не заставит отступить время и не изменят ту ночь, когда его любовь осквернили. Но он не сошел бы с этого пути за все сокровища в мире. С той поры он жил как бы в силу инерции или привычки к будничной вегетации, существования человека, в котором пассивная привычка к жизни заменила сознательную волю к существованию; а рядом жил другой Туркулл, у которого имелись когти ястреба, он был сильным, благодаря ненависти, и настолько жестоким, словно бы в течение долгих лет жизни питался исключительно сырым мясом. Польша в нем была, но приданная к совести как алиби; так же, как при искусственном оплодотворении семенем из пробирки добавляют щепотку сперматозоидов мужа к семени донора, что уменьшают моральные сомнения; либо же, как в расстрельном взводе, в одном из ружей патрон холостой. Рыбаку, это понимавшему, все никак не мешало; он знал, что паж сделался здоровее. У Туркулла уже не было простуды, осталось одно лишь воспаление легких.

Возвращаясь, Туркулл зашел в коллеги. Там как раз шла служба. Маленькие девочки, дочери купцов в белых платьицах разбрасывали лепестки засушенных цветов. Паж хотел помолиться, но в этой толпе не мог. И тогда, удивленный, огляделся: зачем все они пришли сюда, почему ему мешают? Белые девочки, цветочные лепестки... Их отцы бурчт себе под нос молитвы, которые можно спутать с деловыми счетами. Им хочется побыстрее возвратиться в свои лавки и склады, где во время их отсутствия у них могут пропасть выгодные делишки. Дым ладана свербел в ноздрях, а чей-то голос лениво сновал под сводом:

- ...и прости нам наши прегрешения...

Девочки в длинных рядах, цветочные лепестки, балдахин и окуриваемые ладаном картины...

- ...как и мы прощаем должникам нашим...

Звон колокольчиков, шуршание обуви по полу: шур-шур-шур-шур...

- Аминь! Аминь!

Туркулл вышел злой, с тем же гранитным сердцем.

Тем же самым днем, 10 марта 1766 года, барон Каспар Оттон фон Сальдерн после несколькочасовой беседы покинул кабинет императрицы, попрощался с Вольткром и на экипаже выехал в Варшаву.

Та осталась сам. Под ней высилась громадная ледовая гора, у подножия которой вырастали малые сорняки людских страстей – несчастья Туркуллов, Томатисов, Браницких, Вильчиньских и Бутцау, замыслы Рыбаков, Понятовских, Сейнгальтов и им подобных, раненные любови женщин и амбиции мужчин, пыль, не стоящая и секунд внимания. Над нею только небо, пустое с самого сотворения мира.

С вершины, из-под самых облаков можно видеть одинокий экипаж на литовском тракте. В экипаже сидит Сальдерн. Сидит и перемалывает про себя каждое слово, которое от нее услышал, и, наверняка, тех, которых она не произнесла, но о которых он догадался. И в Варшаве он сделает все, что требуется, затем отправится в Берлин и дальше на запад. Зачем прямо туда? Этого я еще не знаю, и пока что не у кого спросить. Ну не пойду же я спрашивать об этом у человека в темных очках, что стоит среди кустов на холмике, с которого видна моя обитель отшельника. Иногда он именно так и стоит, неподвижно, вглядываясь в меня; иногда же проезжает верхом вокруг Башни Птиц, патрулируя или, возможно, очерчивая мистическую коасную окружность, который в мифологии многих народов означает смертельную петлю. Сидящий в седле, видимый под свет, он выглядит матовой скульптурой, застывшую в жесте, унаследованном ему поколениями аргусовых стражей, и только обнаженный клинок блестит на солнце.



ГЛАВА 8

КАК СТАЛЬНАЯ ПРУЖИНА


"Это пророчество таилось в нем

Как стальная пружина,

Медленно разворачивающая жизненно важные витки...".

(фрагмент стихотворения Теда Хьюгса

"Ворон слышит, как рок стучит в двери")


В башне темно и тихо, и со свободой все хуже – я стал невольником этой книги. Все чаще у меня создается впечатление, что это не я ее пишу, а она меня. Чувствую себя словно замкнутый в монастыре кавалер де Сейнгальт. Дурацкий фрагмент голой стены говорит нам обоим, что наша кожа это всего лишь суровый нищенский мешок, наше жизненное пространство – могила, наши тела – поломанные велосипеды, наш язык скрипит словно несмазанные петли в дверях давным-давно заброшенного дома, а наши чувства, мысли и идеи только лишь узурпируют право на величественность, они банальны и низки, что мы вечно позволяем насмехаться себе и другим, мечемся от благородства к подлости, что живем в мусорных контейнерах, путешествуем по обочинам пустых дорог и ползаем вслепую в грязи. Будто печальное эхо возвращается высказывание Уайльда: "Все мы валяемся в сточной канаве, но некоторые вглядываются в звезды".

В такие мгновения я запираюсь в убежище. В башне у меня имеется чулан, наполненный старинными бумагами, тайными предметами и давно уже отзвучавшими запахами. Вроде как, различают шесть основных запахов, все остальные – это коктейль из базовых. У меня же это один запах прошлого, составленный из воспоминаний, ибо воспоминания (неужели вы этого не замечали?) часто ткутся на основе запахов.

Гад входом – череп, женщины или мужчины, такого как я, наполненного чувствами и эмоциями, извлеченный из гробницы грабителями или кем-то, кто не желал расстаться с любимым человеком - он висит, чтобы отпугнуть нежелательных посетителей, словно ворона, подвешенная над колодезным журавлем. А дальше – балаган, в котором могу перемещаться только я. Запахи людей и событий, которые складывались в цепочку, похожую на прикуривание одной сигареты от другой. Деликатная смесь давным-давно выкуренных сигар, выпитого вина, выветрившихся духов на любовных письмах и фетишах, что давно ушли, памятки счастья, горьких разочарований, кажущихся побед и драматических уроков; образ всей моей жизни, сконцентрированный в хаосе более или менее случайных реликтов. Я люблю сидеть здесь часами; наружу меня выгоняют голод, потребность во сне и обязанность торчать на площадке башни, с которой я слежу за своими героями.

Вот барон Сальдерн приближается к Варшаве с официальным визитом. Он уже близко, его сопровождает отряд гвардейцев короля.

Поездка из Петербурга в Варшаву длится долго – у барона Сальдерна имеется время подумать о собственной карьере, которая является наиважнейшей из миссий, поверенных ему Провидением. В молодости он хотел быть солдатом, великим вождем, что разбивает в пух и прах полки врагов, а потом великодушно освобождает пленных и защищает попавших к нему дам от похоти пьяной солдатни. Но природа устроила шалость, одаряя его уж слишком мизерным и болезненным телом, сделала невозможной службу в армии, направляя в политику, сферу грязную и коварную, с которой следует хорошенько сжиться, чтобы хорошо в ней действовать. Вместо благородной войны ему устроили брак с политикой.

Должно было пройти немало времени, чтобы он понял, что война имеется всегда, в том числе, и в мирное время, разница заключается лишь в том, стреляют или нет, а кто этого не понимает, не способен заниматься внешней политикой, и что задачей политиков является подготовка войн с выстрелами войнами тихими, как в Риме и Карфагене: во всяком мирной договоре между ними всегда оставалось несколько открытых вопросов, способных стать зародышем конфликта, в перемирие постоянно была встроена война.

Пропуск к петербургскому двору он устроил себе сам, доставив Панину найденную им самим рукопись пророка Исайи, которую Панин впоследствии вручил царице как собственноручную находку. Открытие было ценным, поскольку давало вещий образ упадка поляков, на которых Россия надела кандалы – было оно предчувствием неточным, лишенным подробностей, но, тем не менее, гениальным, как всяческое древнее предчувствие современных явлений; взять хотя бы то верное логическое построение неизвестного грека, в соответствии с мыслями которого римский ученый Варрон за две тысячи лет до открытия вирусов писал: "В высыхающих болотах живут маленькие живые существа, которых нельзя видеть, но которые из воздуха попадают через нос и рот в наше тело, вызывая в нем злостные болезни".

В Королевском Замке на берегах Вислы Сальдерна ожидает человек, который в критическом для Польши моменте занимает наивысший пост. Это человек из тех, что ответят на любой вопрос; человек весьма образованный, обожающих животных, коллекционирование, новинки, деньги, литературу и всяческое искусство. Он замечательно танцует, углубляет тайны философии, получает от женщин письма с двумя голубками и пальмой и надписью: Mon amour pour toi seul (люблю лишь тебя), регулярно читает "Лейденскую газету", отвечает по-французски, делает все, чтобы L'Europe galante не должна была бы стыдиться за свой восточный бастион, и всегда помнит мудрейшие советы лорда Честерфилда: "Прошу вас, прежде всего помните о приятном движении рук, ибо это, наряду с искусством надевать шляпу является всем, что обязан уметь изысканный человек".

Шляпа изысканного человека из Королевского Замка зовется короной, сам он приятно движет руками даже тогда, когда посол соседней державы публично орет на него, словно на собаку. Но однажды, после ухода посла, он позволяет себе героический поступок: пишет письмо и за спиной посольства отправляет в Петербург графа Ржевуского с этим письмом, в котором имеется униженная просьба, чтобы царица как-то обуздала князя Репнина, ибо неуместно как-то, чтобы посол публично ругал монарха и столь же публично унижал его, от этого страдает величие, а сам он ну никак не заслужил такого к себе отношения. Cher prince, понятное дело, человек замечательный, но было бы неплохо, чтобы он стал чуть умереннее…

Это письмо по-французски царица на прощание показала Свльдерну, а когда тот поднял вопросительно глаза, сказала: "Ça me va!"[76].

Что означало: хорошие манеры сохрани для местностей к западу от Вислы, а в Варшаве – вопли и суровейшее обхождение. Барону эта инструкция и не была нужна, он сам догадался, что без приказа Репнин не осмелился бы относиться к Понятовскому, словно к лакею. Догадливость барона Сальдерна – это опаснейшее из его достоинств, но пока он догадывается верно о ее намерениях, Снежная Королева позволит ему держаться за вожжи саней.

В королевские покои его вводит один из близких друзей Станислава Августа, его ровесник, внут Августа II Саксонского и графини Коссель, коронный стольник, граф Август Фредерик Мошиньский. Воспитанный в Дрездене, с Сальдерном он разговаривает по-немецки. Король поручил ему быть чичероне почетного гостя по столице. Персонаж недюжинный, рьяный алхимик и почитатель "герметических наук" (каббалы, оккультизма et consortes), хранитель королевских собраний и архитектор, масон, чей ранг выше, чем у Понятовского, которому он служит в качестве доверенного референта и человека для особых поручений. Раннюю дружбу он подтвердил, поддержав любовница императрицы в ходе выборов, ну а припечатал, устраивая в честь новоизбранного монарха гигантское празднество в Млоцинах с Ниагарой бенгальских огней, чья стоимость была астрономической: десять тысяч дукатов! Но расходы оправдались – уже в первый год своего правления король назначил его членом Совета Государственной Казны и комиссаром монетного двора, что уже приносит сказочные доходы, а на второй год – директором королевских строений; в третий – надинспектором театров. Вторую карьеру тот делает в масонстве – вскоре станетвеликим мастером масонской ложи святого Иоанна и первым розенкрейцером королевства, главой варшавского Наивысшего Догматического Капитула Розового и Железного Креста, тогда же – как докладывал Фридриху Вильгельму прусский посол в Варшаве – рядовой розенкрейцер Станислав Август Понятовский в беседе со своим масонским начальником будет "не плакать, но выть!". Только это произойдет через несколько лет. Пока же что у нас 1766 год, и придворный маг Понятовского, кавалер орденов Белого Орла и святого Станислава, граф Август Фредерик Мошиньский, проводит барона Сальдерна в кабинет своего повелителя, который не знает, что приятель и два его заместителя в монетном дворе, Хольцхаузер и Шредер, а еще два любимых актера графа, Монтбрунн и Русселуа, это русские агенты, управляемые из Петербурга через тамошний Розовый Крест. Тем более не знает о, что тайным царем российских розенкрейцеров является великий магистр Каспар Оттон фон Сальдерн, но этого не знает даже Екатерина Великая.

Варшава – это великолепный город, он походит на джунгли, наполненные тщательно замкнутыми дверьми, за которыми можно говорить, не разглядываясь по сторонам, говорить на любом языке, даже на языке преисподней, говорить не только то, чего нет в мыслях, но и то,что было выдумано; громко говорить вещи, которые, одетые в шепот, пробили бы барабанные перепонки мира, если бы те уже не были пробиты миллион раз.

- Брат, - говорит Сальдерн Мошиньскому, - вообще-то Розовый Крест родился в Германии, но там сейчас он слабый и несчастный, идет по неверному пути, в него проникают псевдотамплиеры, его раздирают противоречия, повсюду цари измена, Джонсона арестовали, что, впрочем, нас весьма радует... Ну а русский набирает силы, и он был бы рад видеть родственный ему польский орден. Ты обязан его создать и встать у него во главе.

- И ктомне в этом поможет, учитель?

- Я, брат. Пришлю тебе из Дрездена графа Брюля, он знает ритуалы и уставы лож. Позволь ему поиграться, а сам тихонько привлекай братьев к Розе и Кресту. Когда соберешь их достаточное количество, Брюля мы удалим, ты же получишь номинацию на великого приора.

- От кого, учитель?

- Не от нас, чтобы наши связи нельзя было бы вытащить наверх слишком легко. От верховных властей крупных лож из Лондона, Вены или Парижа, только, какое это имеет значение? Даю тебе в этом свое обещание. По-братски гарантирую, что вскоре ты станешь здесь первым над первыми, равно как и обещание того, что погибнешь, если отвернешься от нас и соединишь свой орден с немецким. Вот этого остерегайся!

- Так я и сделаю, учитель!

- Сейчас же окажи мне услугу, чтобы доказать свою преданность Розе и Кресту3 Немецкие братья, которые блуждают, и будут за это покараны, прислали в Варшаву своего слугу, некоего итальянца, который чуть не убил генерала Браницкого. Этот человек должен покинуть Польшу по королевскому приказу, причем – быстро, и приказ должен быть таким, чтобы он никогда уже не вернулся. Ты ведь приятель короля, сделай, чтобы все пошло именно таким образом.

- Это будет трудно, учитель, король весьма любит шевалье де Сейнгальта.

- Но я его не люблю, брат. Ты ведь желаешь нам помочь?

- Даю свое слово, учитель.

- А еще прояви милосердие, пристойное братьям свободного ордена и протяни руку помощи Томатису, поскольку этот человек не является нам немилым.

- Даю свое второе слово, учитель.

- И не забудь записать в свои слуги подскарбия Весселя, это наш человек, а еще - референдажа[77] Подоского, этот человек нам нужен.

- Учитель!

- Слушаю тебя, брат...

- Подоский – это же ксендз, и он даже более развратен, чем Томатис!

- И что с того?

- Братья будут потрясены. Кодекс ордена говорит четко: "Развратники, люди порочные, лицемеры, безбожники, банкроты и клеветники должны быть исключены навечно!".

- Брат, ты думай, о ком злословишь. О будущем примасе[78] Польши, причем, он станет им весьма скоро, потому что старый Лубеньский долго не протянет. Не следует так! Он будет первым среди священников этой страны.

- Он?

- Так было решено. Наш устав, как ты сам это сказал, приказывает исключить развратного брата, но не запрещает принимать испорченного. Такой, очутившись в ордене – образчике праведности, может исправиться. И что ты ответишь мне, брат?

- Даю тебе свое третье слово, учитель

Наивысшим мастером и учителем слуги трех мастеров является Предвечный Немой, который глядит из-за облаков, терпит все и проявляет спокойствие глухого слепца. Двое других ходят по земле, и он, Мошиньский, королевский бастард во втором поколении, ведет одного к другому, играя роль церемониймейстера. Он посадит Сальдерна в королевском кабинете, и посланник подождет короля, по причине чего случится, что не монарх предоставит аудиенцию, но барон примет Понятовского от имени и в величии Ее Императорского Величества.

Ледовая гора отбрасывает громадную, длинную тень, в которой теряются белые лица, съежившиеся сердца и кривые усмешки, а по коже скользит щекочущий шепоток: "…Надо надежных поляков…".

Открывается дверь в королевский гардероб, приятель целует монарха и указывает ему дорогу, словно бы показывал ее кому-то чужому в этом дворце: там ожидает адвокат Снежной Королевы, которая когда-то взяла тебя под свой снежный балдахин, в снежную постель и снежные объятия из железа, а потом посадила на польском холмике – иди и говори с ним.

И избежать этого нельзя. Тандем!

С самого момента, как Сальдерн вступил в его дворец, Понятовский почувствовал, что дворец совершенно другой, перенесенный на берега Невы, где сторожит свора подлых министров доброй "Софи", которая носит уже иное имя и позабыла про его страстные ласки. Это они не допускают, чтобы он мог переговорить с ней непосредственно, как раньше. Вот тогда он бы переубедил ее, и все бы изменилось. Он увидел себя, стоящего перед зловещей стеной из напудренных, безжалостных и презрительных масок, и почувствовал страх ребенка перед неподвижным зверем, который молча обнажает клыки.

Поцелуй приятеля привел его в себя: нужно идти и разговаривать с одним из этих. Вновь от него чего-то потребуют, набросят новые путы и вынудят к очередному позору, который был задуман там. Только он обязан сохранить лицо! Тандем!... Ведь он же король!

"Предающий же Его дал им знак, сказав: Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его. И тотчас подойдя к Иисусу, сказал: радуйся, Равви! И поцеловал Его…".

Сальдерн говорил спокойно, редко возвышая голос, но каждое его слово пугало больше, чем крики Репнина:

- Если не желаешь плохо кончить, вашего королевское величество, выбей себе из головы, будто бы можно оглядываться на Париж и Вену, больше этого мы терпеть не станем! И, вроде как, ты собирался жениться на австрийской эрцгерцогине?

- Нет… это идея моего семейства, дядьев… но я…

- Но ты не донес нам об этой неудачной задумке. Впрочем, ты верно не стал тратить сил, раз знаешь, что мы знаем все, что творится с тобой, под тобой и рядом с тобой, а так же все то, что может случиться с тобой… Известно нам и о твоем посольстве в Париж.

Не услышав ответа, барон, подчеркивая слова, спросил:

- Ты ничего не желаешь сказать по этому поводу… сир?

- Нет… То есть, да… - пробубнил Понятовский, глядя в пол. – Это культурные связи… я посылаю стипендиатов учиться…

- Ах, так? Все лучше и лучше!... Ты посылаешь своих людей учиться интригам против России за деньги, которые тебе дает Ее Императорское Величество? Особенное, воистину, чувство благодарности утешит императрицу… Она будет очень довольна!

- Нет, это неправда! Императрица не может так подумать, ради Бога, я этого не заслужил! Тандем!

Казалось, будто бы Сальдерн не слышит этого отрицания и отчаянного тона.

- Перестань, ваша милость, поддаваться своим дядьям. Корона не дана им, а они хотят во все вмешиваться. Пора выбирать, в какую сторону пристать, ибо терпение Императрицы заканчивается!

- Я уже выбрал, моя лояльность не…

- Не подлежит сомнению… Это хорошо. Это значит, что ты понимаешь, что в вопросе равноправия людей различных вер воля Императрицы неизменна, а то, что ты этим вопросом манкируешь, просто возмутительно. Тебе известно, как все следует провести. Все должно быть утверждено на сейме, большинством голосов. Твоим старанием! Слишком мало ты заботишься об этой проблеме, являющейся фундаментом политики нашего двора.

- Нашего?... – пробормотал помазанник.

- Ну да, твоего и моего, сир. Того, кому мы оба верно служим.

- Но… но поверьте мне, господин барон, что столь далеко идущие планы, тандем, чтобы уравнять в правах с католиками протестантских иноверцев…

- И православных! Они ведь испытывают невыразимые обиды в этой стране, что оскорбляет божественное чувство справедливости Императрицы, сердце которой, видя это, истекает кровью!

- Ну да, конечно же, и православных… Но позвольте мне заметить, господин барон, что в Польше, которая даже в эпоху величайших религиозных преследований в Европе была оазисом терпимости и принимала с открытым сердцем беженцев из стольких стран, в Польше и до сих пор эта терпимость весьма велика.

- Ну да, весьма велика! До сих пор первый встречный польский шляхтич из захолустья палит невинных женщин под обвинением в занятиях колдовством, самое настоящее средневековье! Das ist deine Toleranz![79]

- К сожалению, шляхта в своем невежестве творит беззакония, но это случаи, тандем, совершенно случайные, никак не связанные с делом, о котором идет речь у Ее Императорского Величества. Заверяю вас, дорогой барон, что люди с различными религиозными верованиями у нас имеют большую…

- То есть, ты заверяешь меня, будто бы наша Госпожа лжет?!

- О Боже, нет!... Я только лишь хотел сказать, что… что столь далеко продвинутый план чрезмерно возмутит народ, создаст ярую оппозицию и… может, тандем, привести к гражданской войне, результаты которой могут быть непредсказуемыми.

- Только без экзальтации, сир, заверяю вас, что результат, как раз, был бы надежным! Сорок тысяч егерей будет достаточно, чтобы разогнать крикунов, а будет нужно, то и в собственной их кровянке утопить!

- Боже Милосердный, только не это! Неужто я должен начинать свое правление с того, что залью собственный народ кровью?!

- Вот именно, лучше этого не делать; постарайся, чтобы дело прошло гладко. А крови не будет… хотя, правда и то, что королевский пурпур, если его не подливать кровью, быстро выцветает…

- Нет, только не так!

- Тогда сделай то, что тебе сделать следует! Созови чрезвычайный сейм, на котором вся проблема должна быть завершена! И баста!

Понятовский опустил голову и спрятал лицо в ладонях. Из-за расставленных пальцев донесся слезливый шепот:

- Неужто… неужто еще большая терпимость, гарантированная королевским эдиктом, подтвержденным сеймом, допуск православных к большему числу должностей… Ну, часть плана Императрицы, тандем… Сделать такое начало… неужели бы не было достаточно?...

- Нет.

Кружева на королевских манжетах начинали от слез делаться мокрыми. И снова слезливый шепот наполнил кабинет:

- Один раз этот вопрос уже выставлялся на рас смотрение сейма и был провален. Если я его сейчас, тандем, стану поддерживать, меня проклянут народ и церковь… Но вот если бы я… если бы я был всего лишь посредником между оппозицией и посольством Ее Императорского Величества и партией иноверцев… Тогда я буду полезен делу точно так же, если не сильнее, и выйду из всего этого чистым, доверия жителей не утрачу… Нужно… нужно будет построить сильную партию, подкупить сеймики, но на это мне не хватит денег…

- Деньги, ваше королевское величество, мы вам доставим. Они поступят в срочном порядке, как и до того. Вы сможете потратить их на балы, гравюры и книги. Средства на подкуп депутатов будут выложены отдельно, и кто там ими воспользуется, не ваша забота. Ваша роль - выступить на сейме. Посредничество может быть хорошей задумкой… да, sehr gut!... И перестаньте нюниться, не приличествует вам ныть, словно дитяти! Ибо тот, кто не родился в королевской спальне, не получил трон в подарок, не должен по этой причине отчаиваться, разве я не ошибаюсь?... Если бы Ее Императорское Величество узнала бы об этом, она потеряла бы доверие в отношении вашего королевского величества.

Станислав Август отнял руки от лица, измазанного липкой, смешанной со слезами пудрой. Его голос дрожал в горле, словно струна, дернутая тревожной рукой:

- Господин барон, с потерей доверия и дружбы императрицы, я утратил бы нечто большее, чем корона и жизнь! Оказывается, что вы плохо меня знаете, если способны сомнреваться в моей преданности!

- Да нет же, сир, пока что еще не сомневаемся, - произнес Сальдерн, поднимаясь, чтобы уйти. – Доказательством является щедрость нашей повелительницы. До тех пор, пока вы достойны доверия, Польша будет стоить тех средств, которые Ее Императорское Величество выплачивает вам.

Только теперь, с громадной задержкой, до Понятовского дошло, что этот немец, слуга Екатерины, издевается над ним; внезапно что-то дернулось внутри монарха, закричало страшным голосом. Не сдерживая себя, король поднялся, из его горла раздался сдавленный писк:

- Да как вы смеете?!... Как смеешь тыыыы!... Не тебе судить, чего стоит Польша! Не тебе!...

Стоя в дверях, Сальдерн прищурил глаза и с убийственным спокойствием процедил:

- Все верно, ваше королевское величество, не мне одному. Вместе с графом Паниным, который подписывает твои векселя, мы оцениваем ее на двадцать девять сребреников. Похоже, никакой обиды здесь нет, ведь это всего на один сребреник меньше, чем Спаситель. Тандем!

Понятовский открыл глаза, словно пьяный, который ничего не видит, упал в кресло и расплакался уже вслух. Сальдерн тихонько закрыл дверь.

Через час он повторил Репнину весь этот разговор-"урок", описал реакцию Понятовского и подчеркнул, что царице важнее всего был только "урок". Ее инструкция, впоследствии помещенные в LXVII томе "Сборника Императорского Исторического Товарищества", звучала дословно: "Прошу проучить вощеную куклу!". Репнин тут же льстиво рассмеялся, выслушав последние слова, но подумал, что до сих пор держащего себя в руках учителя понесли нервы – предложение о сребрениках было красивым, но с тактической точки зрения неуместным. Об этом он сообщил Панину в зашифрованном рапорте, в котором больше всего места посвятил вопросу "делегата", высланного Станиславом Августом в Париж, и королевским слезам:

"Я убедился в том, что короля к подобному шагу подговорил его брат, австрийский генерал (...). Именно он склонил короля, чтобы тот, в тайне от меня, на что я сам никогда бы не согласился, выслал представителя во Францию. Не могу я судить иначе, как только лишь, что сожаление короля было неподдельным, ибо с такой горечью, слезами и покаянием я, по крайней мере, до настоящего времени, не встречался".

Перепечатывая депешу в своей работе, Александр Краусхар, снабдил ее следующим комментарием: "Это уже не первый раз в жизни Станислав Август с момента своего пребывания в королях слезливых аргументов, когда желал убедить кого-нибудь в собственных наилучших стремлениях. Это характеризует довольно нервную и бессильную натуру человека, по капризу судьбы вознесенного на пост представителя народа. При таком предрасположении, в отсутствии всяческой мужской энергии (...), ради осуществления планов дипломатии соседствующих держав невозможно было найти более податливой, чем Станислав Август, личности".

В очередном рапорте Репнин описал свой собственный разговор с Понятовским, который, по сути своей, был очередным "уроком", ибо такие – в соответствии с приказом императрицы – должны были ему преподаваться регулярно. Отчет заканчивался фразой:

"Под конец данной беседы король заверил меня, что сделает все, что будет полезно для России, и от этой стратегии никогда не отступит. Не знаю, можно ли ему верить, но могу гарантировать, что его подчиненность нам просто безгранична; даже смею ручаться за нее. Вот только, к сожалению – не меньшей является его слабость в отношении дядьев".

Между этими двумя рапортами Репнин получил от Сальдерна новые инструкции, данные тому в Петербурге. Правда, хотя бы в нескольких пунктах, те были удивительными.

- С кем вы спите, князь? – бесцеремонно спросил барон.

Посол поежился, наглость этого гольштинца, казалось, была невыносимой.

- С кем хочу, ваше превосходительство, это мое личное дело!

- Ошибаетесь, сударь, - холодно объяснил ему Салдерн, - если бы так было, я бы вас об этом и не спрашивал бы. С настоящего момента это дело государственное, я же всего лишь исполняю приказы императрицы. Так с кем же?

- С госпожой Понятовской, племянницей короля.

- Тогда вы неверно спите.

У Репнина мелькнула мысль, что Екатерина, по только лишь ей одной известным причинам, желает вернуть его на путь супружеской верности, только Сальдерн вывел его из ошибки:

- Было бы лучше, князь, если бы вы осчастливили другую польскую даму.

Тогда Репнин подумал, что царица гневается на него за его романы с супругой австрийского генерала, который, желая перетянуть Станислава Августа на сторону Габсбургов, связывается с Веной и готовит делегацию в Париж, только голштинец вновь его поправил:

- Иы ничего не имеем против пани Понятовской, ваше княжеское высочество, за одним исключением, что с точки видения наших интересов она совершенно бесполезна.

- Бесполезна? Но, ваше превосходительство... Это именно от нее я узнал о махинациях ее супруга, о плане женить короля на Габсбуржанке, а так же о парижской делегации!

- Все это мелкие сплетни, князь, наша разведка вылавливает подобный мусор как сеть водоросли, нам же нужны крупные рыбы. Этот забавный старичок, королевский брат, совершенно не грозен, он – давно уже битая карта. В соответствии с новыми приказами, представители России за границей обязаны спать с влиятельными представительницами враждебных нам и по-настоящему опасных для нас лагерей.

- Княжна Изабелла?! – чуть ли не выкрикнул Репнин, поднимая тело на руках, опирающихся на поручнях кресла.

- Именно.

- Но ведь она же спит с королем, Чарторыйские видят для себя в этом свои выгоды, и они делают все, чтобы только опутать его! Если бы она только начала флиртовать со мной, ей тут же бы скрутили голову!

- Ошибаетесь, дорогой князь, Чарторыйские, лишь только окажешь ей честь тут же запихнут ее в твою постель, даже если бы она упиралась, ибо они станут рассчитывать на обратное тому, на что рассчитываем мы: что это она станет тянуть из вас наши планы и тайны, а вам подсовывать фальшивые тропы. Вот только по-настоящему влюбленная женщина служит исключительно любовнику. Дело лишь в том, чтобы ты влюбил ее в себя, ибо эта любовь должна быть большой.

- Но перед этим вы, сударь, говорили, что я здесь не затем, чтобы заниматься любовью!

- Но ведь то было до того, и речь шла о чем-то ином. А теперь, князь, вы обязаны любить. Императрица верит, что вы сможете с этим заданием справиться. Другое удовольствие ожидает полковника Игельстрёма – пани Ллюльер.

Ошеломленный Репнин, который все еще не мог прийти в себя, буркнул первое, что пришло ему на язык, давая выход злости:

- Эта старая блядь?!

- Эта еще не старая блядь, князь, является добросердечной приятельницей и доверенным человеком короля; она выслушивает его откровения и поставляет ему молоденьких, обученных лично ею девиц, поскольку, как никто другой, знает его предпочтения в этом плане. Словом, играет роль дворцовой бордель-мамы. Понятовский испытывает к ней огромное чувство и не меньшее доверие, и хотя она уже перестала быть ежедневной любовницей, иногда, когда у него возникает охота на что-то более мучительное и оригинальное, в течение нескольких часов они вспоминают давние времена. Эта женщина – настоящее сокровище, посредством нее и ее учениц короля можно контролировать и днем, и ночью. Все это вы, князь, должны были бы знать от Томатиса, но он сам является конкурентом пани Ллюльер в придворном сводничестве и завидует ей, выходит, все это он умолчал перед вами, опасаясь, чтобы та не заменила его в твоей платежной ведомости.

- Если эта женщина обладает таким влиянием на короля, было бы странно, если бы никто до сей поры не пытался воспользоваться этим, - заметил Репнин.

- Крайне верное замечание, Николай Васильевич... – Она – агент Габсбургов, которые сейчас потирают руки, поскольку Понятовский как раз ввел ее в секретный кабинетный совет, благодаря чему, она сможет еще лучше информировать Вену. Задача полковника Игельстрём заключается в том, чтобы выбить ей это из головы. И он был избран потому, что его методы...

- В данный момент его нет, ваше превосходительство, он на территории.

- Это не спешно; большая и жаркая, истинная любовь, не всегда расцветает вот так сразу. У каждого из нас имеется год на то, чтобы ее осадить и сорвать плоды... Да, князь, и я тоже. Прошу себе представить, что после беседы с императрицей я загорелся ничем не сдерживаемой страстью ко второй Чарторыйской, Ольге, супруге великого литовского гетмана, Огиньского, хотя я в жизни не видел собственными глазами, и мне говорили, будто бы она уродлива. Вот каким слепым бывает чувство... Как видите, ваше княжеское высочество, на этой юдоли женщины могут много чего сказать. Помпадур и Дюбарри во Франции, Мария Терезия в Австрии и наша Госпожа, величайшая из них всех. Иные же правят в очень важных спальнях. Иметь их в своих руках – это уже больше, чем половина победы. То, что нас окружает, это "regime des maitresses[80]… Если этого не понимать, князь, и не желать этим воспользоваться, то нет смысла вообще садиться играть. Но давайте перейдем к мужчинам. Меня беспокоит позиция некоторых из них, продавшихся Чарторыйским или же признающих ту же самую бунтарскую идею.

- И о ком же вы думаете, ваше превосходительство?

- В первую очередь, о канцлере Замойском и маршалке Белиньском. Это сильные игроки, и их необходимо будет убрать. Кандидатуры императрицы на ближайшие несколько лет таковы: генерал Браницкий должен стать великим коронным гетманом, референдаж ксёндз Подоский - примасом. Именно в этом направлении и необходимо действовать. Кто вместо Белиньского – не знаю, по данному вопросу решение принято еще не было.

- Еще слово, ваше превосходительство. Кандидатуры, предложенные Ее Императорским Величеством, совершенны; но я все же осмелился бы обратить внимание на… на одно несоответствие… а точнее, хотелось бы избавиться от одного сомнения…

- Смело, дорогой мой князь, для этого мы и беседуем.

- Мне кажется, ваше превосходительство, что эти люди не должны пробуждать особого возмущения в здешнем обществе. Если они будут массово приняты, для нас так будет полезнее.

- И о ком идет речь?

- О Подоском, ваше превосходительство. Опекун публичных домов, самый большой бабник среди священников данной страны, и должен занять наивысший пост в церкви?

- Он был выбран из всех тех, кого принимали во внимание. Бабник? Дорогой мой князь, а наш свежеиспеченный епископ Млодзеевский, разве не украшает он своих любовниц драгоценностями, снятыми с дароносиц, и не проигрывает в карты церковные священные сосуды? И никто ему из-за этого в глаза не плюет… А то, что несколько религиозных фанатиков поднимут вопль? Кто их слушает? Такие люди, как Млодзеевский и Подоский, нужны нам, на них можно экономить розовое серебро, они рьяно служат за кучку обычного золота. Из-за вот таких высоко вознесенных священников их Церковь и будет гнить!

- Все так, господин барон, вот только Млодзеевский пойдет на гражданскую должность, что не будет так уж сильно колоть в глаза. Но вот из публичного дома в кресло примаса? Бабник в кардинальской мантии возмутит народ…

- Дорогой князь, да в наши времена, если кардинал не бабник, он, считай, калека! Впрочем... когда в его доме появится шляпа, появится и побольше Бога, ибо, чем более высокая ступенька на лестнице, тем ближе к Богу, и тем больше святости, или не так?... Имеется более важное дело. Даже дюжины подобных святых апостолов может не хватить, Чарторыйские – это могущественный род. Этому роду следует противопоставить столь же могущественные польские роды: Радзивиллов и Потоцких. Первых беру на себя я; ты, князь, привлечешь на нашу сторону вторых. Граф Панин говорил мне, что у нас имеется шпион при дворе того пограничного кролика, Фрацишека Салезия Потоцкого. Старшего сотника его казаков зовут Иваном Гонтой. Прошу установить с ни сотрудничество... Потоцкий пригодился бы, по титулам он слаб, зато влиянием и владениями – Геркулес.

- Это будет легче, чем кажется, ваше превосходительство; Францишек Потоцкий ненавидит Чартрыйских, а в особенности – воеводу Августа.

- Вы уверены в этом, князь?

- В этом уверен каждое подрастающее в Польше дитя, ваше превосходительство, поскольку в каждом польском доме ради веселья рассказывают, как несколько лет назад Францишек Салезий Потоцкий и Август Александр Чарторыйский пытались получить руку самой богатой в Польше вдовы, Софии Денхофф. Сам я слышал об этом уже столько раз, что не уже и не смешно. Чарторыйский был образован, с княжеской митрой, а у Потоцкого только деньги. Желая сломить соперника, он нашел какого-то обедневшего князееныша из Четвертинских, нанял его на службу и, где только было можно, публично ругал: "Ваше княжеское высочество снова плохо вычистило мне сапоги, нужно было барсучьим салом! Вы это прекращайте, а не то сотню розг по голому заду влеплю!".

Садьдерн захохотал, даже затрясся всем телом, что совершенно не соответствовало ему:

- Шикарная шутка, ха-ха-ха-ха-ха!

- Но Потоцкий выдумал даже более лучшую. Двум десяткам своих русинов, простым мужикам, он приказал пошить комплект французских костюмов, какой был у Чарторыйского, похожих один в один. Через своих шпионов он узнава, где Чарторыйский и в каком костюме появится, и там же появлялся, окруженный двадцатью крестьянами, ничем не отличавшихся от князя, точно с такими же прическами, точно в таких же одеждах, при шпагах и в кружевных жабо такого же покроя.

- Ха-ха-ха-ха-ха!... Перестаньте, князь, а не то живот лопнет! Ха-ха-ха-ха-ха!... Ну, и кого же вдова выбрала?

- Чарторыйского, поскольку тот крайне учтиво попросил ее руки. Потоцкий же был слишком горд. О своих намерениях он объявил письменно, и написал, что сейчас занят истреблением волков в украинских степях, в связи с чем лично представить свое предложение не может...

- Herrlich![81]

- Чарторыйских он ненавидит словно червяков!

- Это хорошо.

- Только он не в ладах и с Браницким.

- Вот это уже хуже, хотя и не трагично. Когда все принадлежащие кукольнику марионетки дружат между собой, тогда с ним паршиво... Для Браницкого у меня имеются новые памятные подарки от Ее Императорского Величества. К счастью, он жив... К счастью для тебя, князь. Ты сам не только не выгнал Казанову, так что мне самому пришлось этим заняться, да к тому же чуть не убил свою самую ценную добычу!

- Не предполагал я, что так случится, ваге превосходительство!... Браницкий превосходно стреляет, к тому же, первый выстрел был за ним!

- Говорят, что человек стреляет, но Господь Бог пулю носит! Ты спрашивал его, на нашей ли он стороне, князь?... Заканчивай уже с выставлением людей Ее Императорского Величества под пули, это я тебе добром советую!

Выдав уже второй урок за свое нынешнее пребывание в Варшаве, барон отправился к ложу Браницкого. При нем он застал королевскую любовницу, сестру генерала, вышедшую замуж за Сапегу, и был этому рад, поскольку ему нужно было переговорить и с ней. Начал он с ритуальных выражений сочувствия и угроз в адрес Казановы, затем в шутливом тоне рассказал супруге воеводы, как ее брат заказал в Голландии фальшивые рубли, чтобы подорвать российскую казну, на что та припомнила, что "дорогой Ксаверик" в глупости своей имел еще план взрыва на воздух Кронштадт... Разговаривали они долго и о многих вещах, в том числе и о том, что Понятовскому всеми доступными средствами следует затруднять заграничные контаты, зато направлять все его внимание на забавы, культуру, постройку и улучшение садов... Через много лет Станислав Василевский назовет эту женщину "полицейской Сальдерна" и следующим образом заклеймил Браницких:

"Эта особая парочка родственничков привлекает всеобщее внимание. Кто-то из послов называет Браницкого с сестрой: melange monstrueux des defauts des deux sexes, чудовищным сплавом проступков обоих полов; Сальдерн же, известный хамством, вообще ничего не говорит, а только лишь нанимает их обоих – недорого – ради секретной политической разведывательной деятельности (...). В деятельности первого скандалиста Речи Посполитой и духа-мучителя Станислава Августа эта сестра играет весьма важную роль".

"Дух-мучитель" Станислава Августа из Варшавы направился в Копенгаген через Берлин, где был дважды принят королем Фридрихом. Фрагменты этих двух бесед нам известны, благодаря Соловьеву; цитирую отрывок:

Фридрих II: "- Польшу надлежит содержать в состоянии летаргии!... A propos, думают ли у вас до сих пор о согласии на ликвидацию "liberum veto"?".

Сальдерн: "- Ваше Величество, об этом у нас никогда не думали... Смею заверить Ваше Королевское Величество, что ни Императрица, ни ее министры серьезно не намеревались позволять полякам полякам отклониться от столь замечательного выражения...".

Фридрих II: "- Если так, то хорошо... Прошу передать Императрице, что, по моему мнению, не следует опасаться франко-австрийского союза. Это нищие! Еще попрошу выразить мое восхищение и почтение. Много путей ведет к бессмертной славе, и Императрица находится на одним из них".

Сальдерн: "- Так точно, Ваше Королевское Величество, Императрица обеспечит счастье своему народу и значительной части человечества. У нее имеются обширные планы, включающие прошлое, настоящее и будущее. Она любит живущих, но не забывает и о потомках...".

Из Берлина он направился в Дрезден, чтобы переговорить с Брюлями. Выезжая в Копенгагн и получив рапорт от русского шпиона при саксонском дворе, барона мучила загадка, размещавшаяся в нескольких словах этого отчета: "...и разыскивают человека с четырьмя пальцами; таких нашли уже множество, но до сих пор ищут...".

Четырехпалый человек с помощью своих людей следил за каждым шагом Сальдерна в Варшаве, но он не мог проникнуть за закрытые двери этого города, так что узнал немного, помимо того, что сам до сих пор является чужим в столичных джунглях.

Прошел уже почти что год с тех пор, как он прибыл в столицу. На первый взгляд, в городе он укоренился – уже в конце 1765 года купцы начали продавать выздоровевшему Станьку требуемые товары в долг, уверенные в то, что капитан Воэреш незамедлительно выплатит требуемое. Считался он клиентом, каких мало, солидным и стоящим вежливости, ведь все знали, что он стал правой рукой маршалка Белиньского, и что только у него можно искать защиты от злобных репрессий со стороны главного расследователя Крамера.

Подчиненные Кишша его обожали. Он выбрал их сам для себя, поскольку в январе 1766 года, по приказу Белиньского, создавал группу из двадцати пяти человек для особых заданий. Формально то была бригада по Контролю за Порядком в Городе, осуществляющая надзор над функционированием остальных полицейских служб. По сути же, это элитарное подразделение варшавской полиции представляло собой секретную политическую группу коммандос маршалка, о чем не знал даже Фалуди. Все члены этой группы, отобранные лучшие из лучших, дали клятву на распятии (смерть за измену), всех их Кишш подверг исчерпывающим испытаниям. Одно из них, индусское, заключалось в том, что нужно было пробежать вокруг городских стен со ртом, наполненным водой, и по дороге нельзя было уронить (или выпить) ни капли – у цели нужно было наполнить этой водой позолоченную рюмку до дна.

Под командованием Кишша они образовывали небольшое племя гордых и надменных людей, глядящих на остальных сверху, словно бы сквозь прицелы нацеленных в чужие головы ружей. Лица у них были бдительные и напряженные (что другие воспринимали как враждебные и нахмуренные), и они ревностно лелеяли собственную элитарность, дающую им чувство ценности. Банда мрачных дьяволов, пользующихся ножом и пистолетом, словно то были игрушки, урожденные разбойники, представлявшие собой одно целое с убийством, жестокостью и оружием, точно так же, как сплавщики представляют одно целое с плотом, течением реки и прибрежными зарослями, а углежоги с лесом, огнем и дымом, ну а горцы – с горными скалами, козами и эхо, отражающимся от соседних склонов. Когда в присутствии других они говорили о собственном командире, то применяли секретное имя "мастер корвин" (по-венгерски corvin – это ворон).

Этот человек, громадный, словно гора, молчаливый, стойкий и бесстрастный, с невидимым, зато ощутимым, скифским панцирем, окружавшим его будто аура, пробуждал у них всех нечто такое, что было плодом влюбленности, уважения и страха, и что сводилось к безусловной лояльности и подданству, которое не требовала крикливых приказов или краммеровских угроз.

Хотя отзывался он редко, зато умел слушать, что является трудным умением, благодаря которому, людей завоевать легче, чем с помощью слов. Ибо они, немые во время работы, развязывали свои языки только лишь тогда, когда сдавали ему рапорты, а тогда только лишь на это не заканчивалось. Подталкиваемые неумолимым импульсом, атавистическим голодом исповеди, поначалу медленно и робко, а потом все откровенней и с облегчением, сбрасывали они с собственных сердец бремя одиночества (в отряд могли входить исключительно холостяки, не отягощенные даже старыми родителями; в соответствии с приказом Белиньского, такие, "по которым никто не мог бы заплакать"), находя в своем командире доверенное лицо, необходимое им словно хлеб. Он же разрешал своим людям болтать, всплывать на поверхность, раскрываться и бичевать себя, а потоки этих признаний стекали по нему и умирали у его ног, будто измученные волны. Но из излияний такой откровенности, что вырывалась из таких людей, не имеющих адреса, где ее можно было бы излить, из всего этого грязного водопада откровений, всегда поверяемых таким, как он, людям, инстинктивно пробуждающим доверие и притягивающим исповеди, Имре вылавливал мелкие фактики, которые могли иметь какое-то значение, и кодировал их в собственной памяти с молчаливой солидностью хорошей цифровой машины. Говори, сколько влезет – говорили его глаза – я твоя мать, я все разрешаю тебе и понимаю тебя.

Оценивал он их исключительно через призму пригодности для группы, которую хотел забрать с собой на Жмудь, потому ему необходимо было узнать о них все, и потому их откровенность была для него подарком судьбы. Ему не мешало, что в большинстве своем то были люди с душами, продырявленными грехом, будто сыр из Гельвеции (Швейцарии), имеющие за собой убийства и разбой, поджоги, кровавые поединки и постоялые дворы, вытащенные Белиньским из тюрем, и настолько измученные или усталые преступлениями, что полицейская служба представляла для них единственное приключение, еще стоящее дальнейшей жизни. Не мешало ему и то, что свой заработок они топили в безднах борделей, теряя каждый грош с продажными женщинами. Это пробуждало гнев лишь ксёндза Париса, болезненно переживающего тот факт, что исповедаться те приходили не в храм.

Этот же ксёндз, в котором иезуитский фанатизм растворился, зато осталось призвание, подкрепленное любовью к Богу и вере в Его милосердие, во время каждой из воскресных месс для венгерской хоругви громил с амвона всяческую подлость, и делал он это столь рьяно, что могло показаться, будто бы в него вступил дух какого-то из библейских пророков. В одно из воскресений группе Кишша досталось от него за безбожие и за разврат. После мессы разозленные "вороны" наскочили на священника в тюремной канцелярии с воплями:

- Послушай-ка! Мы не желаем ни скандалов, ни неприятностей! Нам не нужно твое бичевание! Мы не желаем крови, нажрались ее уже предостаточно! Нам известно, что нам придется расплатиться по счетам на том свете. Только они ведь уже не растут, мы их выплачиваем. Не молитвой и покаянием, а службой. Возможно, она и не занесет нас в рай, но мы стараемся, так что нечего подзуживать нас! Мы уважаем твою любовь к Господу. А еще ты умеешь читать. Но обязан ли ты при этом нас мучить? Желаешь навлечь на нас кары? Это наше дело, что мы делаем после службы, никому не творя никакого вреда!

- Себе вы творите вред, погружаясь в распутстве! – выкрикнул в ответ Парис. – Это сатана вас опутал! Давно уже он спокойнехонько жил среди вас, когда сидели вы в кандалах, а теперь, когда вас расковали, приступил он к делу, и уже не знаете вы иного пути, как греховный!... Отвратилось слабое сердце людское от Бога, искушаемое обещаниями князя преисподней! Тело людское в разврате валяется, словно хряк в грязи, подлость насмехается над добродетелями, возвышается она над сердцем и презирает корону небесную! Сатана в вас и вокруг вас! Он таится повсюду! Во взгляде продажной женщины, в ее шепотке, в ее походке, в ваших мыслях и поступках, в том, что забыли вы Бога и гоняетесь за тленными наслаждениями! Говорится в Писании: "Видел я все, что творится под солнцем, и все то суета и погоня за ветром. Говорил я в сердце своем: пойду и растворю в наслаждениях все, чего жаждали глаза мои, не запрещал я им. И увидел я во всем тлен!...". Помните об этом, когда, отвращенные спинами от Бога, забываете вы о мудрости.

- Погоди-ка, погоди! – перебил его Грабковский, внимательно прислушивающийся к спору. – Ведь ты, долгополый, тоже кое-чего забыл, бесчестно ругая их и поучая приличиям. Ты забыл завершить ту цитату из книги Экклезиаста! Начиная от слова, на котором ты ее прервал, дальше в тексте идет следующее: "Повернулся я, чтобы увидеть мудрость, и познал я, что одинаково завершение мудрого и глупого. Какова же польза человеку от всех трудов его и мучений духа? Все дни его наполнены болезнями и нуждой. Видел я мучения, которые Господь дал сынам человеческим, чтобы те продолжали жизнь в них, но ни единого утешителя"... Экклезиаст говорит, все – это ничто, и добро, и зло, и что нечего рвать жилы, один конец и добродетельным и недобродетельным, так видится, по крайней мере, мне.

- Ты вечно слышишь не то, что было сказано! Не будет зла без наказания и добра без награды. Господь каждого справедливо осудит. Сам в грехе по уши завяз, да еще и других к тому...

- Не бойся. Бога это не удивит. Давно, когда он еще был молод, ведь должна же была иметься у него своя молодость, интересовался он всем, но с той поры видел он все в стольких явлениях и повторениях, что самые хамские грехи должны были ему надоесть, и вот теперь, когда он уже стар и мудр, у него остались только скука и безразличие. Он всепрощающий, словно время, и его не волнует, что сделаю я или они, все это он уже видел миллионы раз. Так что можешь быть спокоен: он ничего не заметит.

- Я должен быть спокоен, видя, как ты превращаешься в скотину?

- А почему бы и нет? Только что ты ссылался на книгу "Экклезиаст", святой наш червячок, а там, черным по белому, имеются и такие слова: "Одинаково завершение человека и скотины, и равно состояние обоих. Одинаково дышат все, и человек не превосходит скотину. И кто знает, действительно ли дух сынов Адамовых возносится вверх, а дух животный – спускается вниз?".

- Все то древние ошибки...

- Нет. Ошибкой является то, что ты со мной желаешь мериться в знании книг, и в этом, предупреждаю, ты не выиграешь Точно так же, как не изгонишь похоти из моего тела и грешных чресел этих вот "воронов", которые желают расклевать тебя за то, что ты их публично осуждаешь. Мне, к примеру, женщина нужна раз в два дня, и с этим я ничего не могу поделать.

- Почему же ты не женишься, чтобы делать это по-божески?

- Для этого следовало бы влюбиться.

- Так почему ты так и не сделаешь?

Грабковский пожал плечами и ответил тем же самым мягким, капризным и сардоническим тоном, в котором можно было услышать и нотку неизлечимого пессимизма:

- Потому что делал это слишком много раз, и знаю, что все это проходит. Либо она тебя бросит, либо ты ее, или же вы оба сделаетесь скучными друг для друга, или возненавидите один другого и начнете себя презирать. То на то и выходит, никогда долго не длится. Те же, которые не расстаются – это притворщики, либо находятся под принуждением, и тогда еще хуже для них. Теперь, когда я все это знаю, любая любовь отравила бы мне мысли: и зачем все эти сладкие вечера и ночи в объятиях, заклинаниях и признаниях, если сейчас ты делишь семя с кем-то, кто вскоре будет тебя точно так же чужим, каким был, теперь же проклятый и забытый?

- Ты сам будешь проклят!

- Неужели?! Помню, как ты сам сказал, что я буду спасен, пускай, и не знаю, противился бы этому. А теперь говоришь...

- Говорю и говорю, только тебя не переговорить, в языке ты самый крутой, негодяй! Если бы у Самсона была такая челюсть, вот тогда бы он громил филистимлян! Вот только не язык, но голова о человеке свидетельствует. Ты же глупее каждого из собственных сапог!

- Это потому, что верю в слова "Экклезиаста", будто все подлежит тлену? Тогда это ты глуп, поп!

Тут они сцепились еще сильнее. Кишшу пришлось прервать их стычку, разгоняя собравшихся и приказывая всем заняться делом. Ему самому показалось, что правота за писарем, ибо все подлежит тлену, все несущественно, временно, преходяще в огромности истории; все, а, выходит, и то, чему сам он посвящает остаток жизни, только холодный глаз топаза сурово поглядел на него и призвал к порядку.

Грабковский, этот странный человек, который еще не умер, но уже прожил жизнь за троих, старый не возрастом, но опытом, из которого исходило знание всего на свете, чуть ли не материальное пресыщение деяниями и удовлетворение вычерпанным колодцем земных наслаждений с такой элегантностью, что для многих плохо дружащих с жизнью это представляло собой вызывающее оскорбление, этот ленивый сибарит, который замкнулся за столом тюремного писарчука, чтобы скрыть пред взглядом настырного мира тот темный уголок собственного превосходства, ту самую кадку, наполненную вечно молодыми искушениями, состоящими из гордости, амбиций, надежд и наглости, сейчас пораженных разочарованием – именно он сделался доверенным лицом Кишша. Достаточно было только взять под защиту достоинство его сапог.

Сапоги были любимцами Грабковского. У него было их много, различных фасонов и цветов, а заботился он о них, словно наседка о собственных цыплятах, утверждая, что это единственная вещь, которая отличает его ногу от животной лапы, что дает ему чувство принадлежности к высшей породе. Некоторые из пар сапог он держал под столом в тюремной канцелярии, сменяя их при выходе в город в зависимости от погоды и настроения. Как-то раз, Краммер, вопя, что канцелярия это не сапожный склад, выбросил все сапоги Грабковского в окно, в грязную лужу. Писарь одарил его переполненным ненавистью взглядом и тут же, со столь быстрой решительностью, что страх не мог его остановить, вылил на мундир старшего расследователя все чернила из чернильницы. Рычание, которое издал из себя Краммер, привлек в канцелярию капитана Воэреша и ксендза.

- Что здесь творится? – спросил Имре.

- Эта падаль сознательно облила меня чернилами! – завыл саксонец. – И теперь сгниет в тюрьме!

- Возможно, но только пускай вначале скажет, зачем он сделал вот это?

Грабковский показал за окно. Кишш выглянул, повернул голову к Краммеру и заявил:

- Он правильно поступил.

Обер-расследователь понял, что пришло время на пробу сил, которую все так долго ожидали. Он вызвал своих людей, и когда в канцелярию вскочило трое рядовых с унтер-офицером, Краммер оскалил зубы и показал в сторону писаря:

- Взять его!

Кишш дополнил его слова:

- Кто его первым коснется, будет вылизывать свою кровянку до самой Пасхи, так его побьют мои ребята.

Солдаты застыли на месте.

- Берите его, сволочи! – повторил Краммер. – В кандалы и в холодную!

Но солдаты не двигались, уставив взгляды в землю. Когда Краммер начал обкладывать их кулаками и пинать, те ежились и прикрывали головы, но ничто не могло их заставить исполнить приказ. Саксонец повернул набежавшие кровью глаза к Кишшу и, тяжело дыша, прохрипел:

- Еще... еще поглядим!

- Неправда, больше мы уже не увидим никаких притеснений в отношении пана Грабковского, потому что я такого не позволю.

- По какому праву?

- По праву сильнейшего.

Обер-расследователь выругался и исчез в коридоре, но, не успел он добежать до верей, ведущих во двор, Имре догнал его и прижал к стене. Они были одни.

- Соберешь все эти сапоги, пан Краммер, отмоешь и отнесешь на место. Если через полчаса это не будет сделано, мои люди зададут тебе трепку.

- Что?!... Да ты и не осмелишься!

- Один раз я уже слышал подобное, тогда я был молод и, действительно, не осмелился. Но с той поры я подрос. Так что можешь проверить, ничего не делая в течение получаса.

Только этого и было нужно, чтобы писарь отдал венгру свою душу. Краммер же, после того, как его, отмывшего сапоги, отпустили, побежал жаловаться Белиньскому. Маршалок вызвал их обоих на следующий день и, поначалу предупредив Краммера, чтобы он относился к подчиненным внимательнее и осторожнее, Кишша обругал очень даже сильно. Только лишь когда удовлетворенный подлец вышел, Белиньский сменил тон:

- Зачем тебе это было, у тебя мало врагов?

- Он и без того меня ненавидел, ваше превосходительство.

- Перестань себя вести словно рыцарь без страха и упрека, потому что в следующий раз будешь наказан по-настоящему! Сколько раз вам повторять, чтобы вы, наконец, оставили его?!

- Так ведь он сам никого не желает оставить в покое.

- Тебя он не трогал, ну а сапоги Грабковского на дароносицу не похожи, псякрев!... Ну ладно, а теперь скажи, с кем встречался Сальдерн.

- С королем, с Браницким… еще был у супруги гетмана Огиньского.

- На кой черт?

- Слуги говорят, чтобы выразить почтение. Привез богатые подарки.

- Интересно… И о чем же они ворковали?

- О любви, ваше превосходительство. Он выдавал ей комплименты, как Филон пастушке, она же, восхищенно смеялась.

- Ты чего несешь, Воэреш?!... Что, и ни о чем другом не говорили?

- К сожалению, ваше превосходительство. Знаю всякое слово из их разговора… Сам удивляюсь

- С Браницким он долго разговаривал?

- Два часа.

- О чем?

- Не знаю.

- Холера, про всякие глупости знаешь, а про наиболее важное… Вот только мне не обижайся и не грози отставкой! Чего ты еще узнал?

- Кое о чем-то важном, ваше превосходительство. Во второй раз Сальдерн прошел в Замок, чтобы переговорить с Браницким, переодетым. Завел его тайно граф Мошиньский.

- Браво! И второй приятель короля тоже в хлеву… До полного комплекта не хватает только нашего английского гостя.

- Между Сальдерном и лордом Стоуном никаких контактов не было, за это я могу ручаться.

- Тем не менее, глаз с нашего фрукта спускать не следует.

- Хорошо, ваше превосходительство. А что с КАазановой?

- Король не позволил его трогать. Вчера он сказал мне, что сам решит дело. А она пованивает… Репнина чую!... Ну да ладно, держи вот жалование для своих овечек, проститутки снова обогатятся… Да, передай Фалуди, что я желаю видеть его завтра утром.

- Если встречу, ваше превосходительство, не видел его уже два дня после той резни. "Басёра" ругал на чем свет стоит.

- Это он после меня повторял! Холера, я и сам не могу спать из-за этого бандита! Смеется над нами прямо в глаза!

- Ваше превосходительство… лично я поступил бы с теми так же, как "Басёр"!

- Знайте, капитан, только между нами, что я тоже, но моя обязанность заключается в том, чтобы "Басёра" схватить. Каждый день задержки подвергает меня оскорблениям со стороны моих неприятелей. После той расправы я такого наслушался, что раз десять на день с ума сходил.

"Кровавая расправа", о которой они говорили, имела место после события, описанного в тогдашних газетах и в мемуарах некоего инфлянтца, как раз в это время путешествовавшего по Польше:

"Зимой 1766 года, как-то утром, у ворот Саксонского Дворца нашли полумертвой милую девочку лет четырнадцати. Волосы и одежда ее находились в крайнем беспорядке, голова разбита и синяки по всему телу. Ее занесли в один из соседних домов и делали все, чтобы она пришла в себя. От нее узнали, что с бала она отправилась с каким-то молодым шляхтичем к нему на квартиру, поддавшись его усиленным просьбам. Вообще-то, поначалу она не желала идти, поскольку раньше видела этого молодого человека с весьма грубо себя ведущими шестью или семью приятелями. Но когда те приятели исчезли, девушка позволила себя уговорить. К шляхтичу на квартиру поехали экипажем, но теперь, поскольку не знала Варшавы, ведь сюда прибыла пару дней назад, она не могла бы это место показать. Не прошло и пяти минут, как прибыли приятели молодого господина; их жесточайшее обхождение с нею лишило ее чувств, так что она никак не знала, каким образом очутилась в том месте, где ее обнаружили" (перевод мемуаров Юзефа Игнация Крашевского).

Через пару дней в постоялый двор на Уяздовском тракте вошло несколько человек. Первый, приличного роста мужчина с господским лицом, вытащил из-под плаща мушкетон, нацелил его в группу веселящейся молодежи за столом с вином и нажал на спусковой крючок. Лавки сделались пустыми и багряными как пол, на котором валялись изуродованные останки шести подстреленных пирующих. Один из них, единственный, кто еще жил, издал громкий стон, когда убийцы уже выходили. Тот, кто стрелял, дал знак дружку, тот вернулся, склонился над раненым и со словами: "Привет от "Басёра"!" перерезал тому горло ножом. Приведенная Фалуди девушка, которой показали изуродованные тела, узнала своих обидчиков.

Имре сочувствовал Фалуди, задание которого равнялось требованию схватить призрак, только у него было достаточно своих собственных хлопот, чтобы слишком долго думать о проблемах приятеля. Скандал с Краммером и Грабковским и, являющийся его последствием разговор с Белиньским не прибавляли ему веселья. Возвратившись в тюремные казармы, он коротко сказал Грабковскому:

- Все устроено, больше Краммер не станет к тебе цепляться.

- Благодарю вас, пан капитан, - заметил на это писарь, - можете на меня рассчитывать.

- В чем?

- Во всем.

- Так?... Ну тогда окажи мне услугу, пан Грабковский, и перестань нападать на отца Париса.

- Постараюсь, пан капитан, хотя это он нарывается на скандалы.

- Почему ты так не любишь священников?

- Потому что терпеть не могу фальшивых людей.

- Только ведь отец Парис не из таких!

- Все правильно, только он мне напоминает их, своей одеждой и своими разговорами. Клир – это самая подлая гадина в этой стране! Вроде как они и служат Богу, только всех их распирает ненасытная жажда превосходства над другими, им нужны дворцы, экипажи, продажные женщины, карты и кучи денег, выплачиваемых им простыми людьми. Но самым паршивым является то, что их тирания достает мира мыслей: приходится объясняться перед глупцами в тех вещах, в которых разум людской и так путается. Человеку грозит выслушивание поучений, необходимость получения благословений, он может быть засыпан упреками, наказаниями, его могут отлучить от церкви и даже сжечь на костре, словно неразумную овцу!

- Парис же находится как можно дальше от всего этого, он служит церкви…

- Ну да, той самой церкви, которая никогда не осудила рабства и не пыталась его отменить! Той самой церкви, по мнению которой счастья можно достичь только лишь на том свете, а на этом все должно оставаться без изменений! Достаточно проследить историю…

- Давайте оставим прослеживание истории, - перебил писаря Кишш, - меня интересует слежение за людьми. Пан Грабковский, скажи-ка мне откровенно, это ты следишь за Краммером для Белиньского?

Писарь застыл. Он открыл рот, но ничего не сказал. Затем закрыл его и ответил:

- Зачем мне было бы это делать? Ведь Краммер – это заместитель маршалка.

- Только не строй из себя дурачка, - поднял голос Имре. – Идет борьба не за сапоги, но за власть в этой стране!

- Возможно, пан капитан, только меня это не волнует. Я видел много видов власти на свете и знаю, что любая власть только разочаровывает.

- Не верю я, пан Грабковский, что вы всего лишь стоите в стороне.

- Потому что вы меня не знаете, пан капитан. Я всегда стою в стороне. Бои где-нибудь ведутся постоянно, вот только я не верю в их смысл, поскольку знание истории говорит мне, что, как правило, сражающиеся за идеалы от победы получают столько же, сколько женщины от любви: унижение и горечь разочарования. Так что я не вмешиваюсь.

- Ладно, - буркнул Кишш, - значит, я ошибся. О нашем разговоре забудьте. Если случится необходимость…

Тут в коридоре послышался стук тяжелых сапог. В комнату вскочил запыхавшийся "ворон", подбежал к Кишшу и что-то шепнул ему. Имре ответил криком:

- Тревога! Двойка! Десять минут!... И давайте сюда отца Париса!

Двойка была вариантом плана, приготовленного для дома на Старом Рынке, в котором бывал Туркулл. В лавку с литургическими товарами на первом этаже как раз вошел лорд Стоун и пропал!

Десять минут люди из отряда Кишша имели на то, чтобы переодеться в купцов и монахов. Сам Имре с помощью Грабковского надел рясу священника, насмехаясь:

- Что, теперь и меня перестанешь любить, правда?

Минуло добрые четверть часа, прежде чем звонок над дверью лавки объявил о появлении гостя, который от самого порога произнес:

- Laudetur Jesus Christus.

- In saecula humillimus serwus[82], - ответил купец, пожилой мужчина в немодной одежде, поднимая очки над расчетной книгой. – А, отец Парис! Да восславится... Я уж подумал, что отец болеет или что, это же столько времени... Как там божьи овечки, забредшие под руку палача?

- К радости небесной и всех милосердных, и к печали сатаны и слуг его, в последнее время, пан Брацкий, смертных приговоров нет.

- Так и работы, выходит что меньше.

- Deo gratias[83]! Лично я предпочел бы, чтобы ее вообще не было. Но, что поделать, блуждают несчастные, так что у палаческого меча отдых короток.

- А вот скажите-ка, добродетель вы наш, чему мне благодарить визит ваш? Может и дельце какое провернем?

- Может и провернем. Маршалок желает новую часовню открыть и принять на работу двух новых священников. Он же приказал прикупить все необходимое и снабдить, - ответил отец Парис, разглядываясь по полкам.

На ближайших ко входу блестели коричневые банки с причастием и позолоченные хранилища для законсервированных облаток. Дальше шли серебряные дароносицы, потиры и реликварии. В глубине, на фоне синего плюша, вырастал лес распятий, лучистых скипетров, канделябров и масляных ламп, обычных подсвечников и светильников. За переборки прицепились латунными губами кропильницы, котелки и чаши для омовения рук; выше же на подставках красовались никелированные[84] кадильницы и серебряные бра. По левой стороне, напротив входа, на обшивке из алого шелка стояли сосуды с ладаном для кадил, коробочки для освященных масел, оксидированные кропильницы, подносики из китайского лака и всяческая мелочевка: медальоны, миссионерские крестики, четки из кости и дерева, кровоточащие сердечки и ладанки.

- И брать и выбирать у Брацкого лучше всего и дешевле! – произнес купец, потирая ладони в поощряющем жесте.

- Всякий кулик свое болото хвалит, - буркнул отец Парис. – А хвалитесь, пан Брацкий, что твой еврей.

- Все мы евреи. Они рассеял свою кровь! – рассмеялся купец. – Так чего ищете, преподобный?

- В первую очередь, одеяний для проведения мессы.

- Так сразу и нужно было говорить! Пойдемте на склад.

Они прошли в заднее помещение, оставив двери открытыми, чтобы, в случае чего, услышать звонок на входе. Это была обширное, сводчатое помещение с окном во двор. Со стоек свисали ряды шелковых риз, стихарей, золотистых далматик из настоящей парчи, камковых епитрахилей, тюлевых гумералов, трехчастных облачений для выноса дароносиц и сумки для причастия. На лавках кучами высились покрытые орнаментом мантии и богато расшитые золотом и вышивкой муары; алтарные подвесы, богато расшитые цветами или виноградными листьями; балдахины из шелковой парчи с кистями, а так же стопки облачений, пахнущих свежим полотном скатертей, ширм, называемых "umbracula", рельефных тканей "бордо" и зеленого плюша. По углам стояли гордые кресты для процессий, тяжелые рукомойники и паникадила, а с потолочной балки металлическими гроздьями свисали позолоченные и резные люстры.

Внезапно звякнул колокольчик. Купец вышел и увидел еще одного ксёндза. Не успел он произнести "in saecula saeculorum", как Парис представил прибывшего:

- Это мой помощник, ксёндз Кошера… Хорошо, что ты пришел, мне нужен твой совет, у пана Брацкого воистину богатый выбор.

Они начали пересматривать товар. Осторожные руки Париса с любовью касались обшитых кружевом посохов, вышитых платов под дароносицу, гумералов, салфеток для обтирания, полотенец и священнических воротничков. Осмотренное он подавал второму священнику, в огромных черных перчатках которого режущие глаза своей белизной стихари, батистовые комжи, шитые золотом широкие пояса, манжеты, воротнички, шарфы и кашемировые четырехугольные береты, казались подверженными профанации, загрязнению и смятию.

Вновь отозвался колокольчик, объявив о приходе двух печальных монахов, и снова ксёндз Парис пояснил:

- Это тоже мои, проходите, братья.

Дверь за монахами не успела толком закрыться, как объявился коробейник в компании нескольких францисканцев. Владелец лавки сделал было шаг к гданьскому шкафу, сверху которого свисал короткий шнурок, завершенный бронзовой ручкой, но его остановил резкий голос Кишша:

- Не прикасайся к звонку, дядя, не бей сапогами по полу или в шкаф, а не то жизнь твоя резко сделается короче!

Два монаха молниеносно выкрутили лавочнику руки и заткнули рот кляпом. Трое других закрыли двери на ключ и затянули витрину черной тканью. Ксёндз Парис сделал то же самое с окном, ведущим во двор. Имре подошел к купцу и сказал:

- У меня мало времени, не обманывай меня, твоя игра закончилась. Забудь про данные тобой присяги, вспомни о том, что живешь ты всего лишь раз. Из могилы тебя никто не вытащит. Если соврешь, умрешь в муках, а твои дети отправятся нищенствовать. Выбирай!

Купец опустил веки в знак согласия, а когда у него изо рта вытащили кляп, сказал правду. Затем открыл шкаф и постучал по дверце в задней стенке, когда в ней показалось лицо охранника, сообщил:

- Зайди-ка сюда, имеется посылка.

Кишш повторил охраннику то же, что перед тем услышал лавочник, только синий от усилий здоровяк лишь выругался и попытался вырваться из рук монахов. Сдался он после нескольких ударов в живот, а плечо ему выкрутили так, что оно чуть не выпало из сустава. С петлей на шее он повел всех по ступеням вниз, в подвал, в котором начиналось подземелье. Ксёндз Парис остался в лавке, а несколько "воронов" стали снаружи с приказом задерживать каждого, кто только коснется ручки.

Охраннику Кишш приказал снять сапоги. Сам он и его люди шли в специальных лаптях, глушащих шаги. Через несколько минут лапти пропитались стоячей водой, покрывающей дно подвала. Продвигались они в полнейшем молчании, держась за руки. Спереди шел "ворон" с фонарем, ставя ноги осторожно, словно аист, и щупая дорогу перед собой палкой, хотя стражник клялся всем святым, что ловушек на пути нет. В какой-то момент они очутились в подвале, освещенном небольшим зарешеченным окошком, находящимся в стене под самым сводчатым потолком. На стенах, один Бог знает почему, было полно надписей: имен, проклятий, ругательств. Вновь они вступили в ведущий вниз темный коридор. По нему они добрались до широких деревянных ступеней. Имре поднес часы к фонарю: прошло полчаса. Лестница заканчивалась площадкой и дверью из тяжелых бревен, скрепленных металлическими полосами.

- Это здесь, - шепнул охранник.

- Приятель, - шепнул ему в ответ Кишш, - если ты соврал, и если там, в кухне, будет больше одного человека, тогда эта минута станет последней в твоей жизни.

- Господин, но ведь кто-то мог войти!... Откуда мне было знать?!

- Молись!

Охранник постучал условным способом. Все услышали близящиеся шаги. И вопрос, заданный хриплым басом:

- Кто?!

- Это я, Зубр, открывай!

Заскрежетал засов, дверь приоткрылась без шума.

- Ну, чего?

- Сундучок.

Дверь открылась шире, в ней стоял человек настолько толстый, что могло показаться, что сквозь нее он никак не пройдет.

- Давай!

- Поцелуй меня в зад! Оставил под лестницей, позови кого-нибудь, пускай возьмет.

- Я один!

- Твои проблемы, Барыла. Я тащил от лавки, ни рук, ни спины не чувствую. Иду назад, а ты потащишь от лестницы.

- Погоди, сукин сын! – буркнул толстяк. – Присветишь!

Он боком протиснулся в дверь, и тут же ему в висок прилетел удар дубинкой.

Имре пробежал через кухню и выглянул в щель в занавеси, отделяющей соседнее помещение. Там было пусто. Из-за закрытой двери в противоположной стороне доносились вопли, кто-то на кого-то кричал, заглушая все остальные звуки. "Везет, - подумал Кишш, - только уж сильно. Слишком гладко все идет". Он отдал своим людям приказы; двум сказал идти за собой. Втроем они вошли в соседнюю комнату. Венгр дал знак своим людям, чтобы те ожидали возле занавески, а сам на цыпочках подошел к двери и прижал к ней ухо. Первые же слова, которые он уловил, привели его в изумление – то были теже слова, которые он почти только что услышал в кабинете Белиньского. Какой-то мужчина чуть ли не кричал:

- …и поэтому перестань играться в рыцаря без страха и упрека, черт подери!

Кто-то, к кому эти слова были направлены, не отвечал. Это не мог быть лорд Стоун, не знающий ни слова по-польски; тогда куда же подевался этот чертов англичанин? Или он сидит там и прислушивается? А кричащий возобновил свой нагоняй:

- "Волк", неужто ты и вправду не понимаешь, что никакая удача вечной не бывает? Когда-нибудь попадешься, а тогда попадемся и мы, и пытками из тебя выдавят все! Так какого черта ты искушаешь судьбу подобными дуростями? Зачем была та кровавая расправа?! Делать нечего?! Вскоре работы будет даже слишком много, только она не будет такой бессмысленной, обещаю тебе!

Вновь мужчине ответила тишина, что только усилило его гнев, так как он вновь рявкнул:

- Слушай, иногда мне кажется, будто ты больной, честное слово! Среди белого дня лезешь в корчму и валишь каких-то говнюков, зачем?! Ну, скажи, зачем?!

И вот тут второй внезапно отозвался холодным, металлическим голосом (Имре казалось, что этот голос он знает, вот только ни с кем не мог его ассоциировать):

- Я всего лишь хотел выпить вина. Но они занимали стол, который мне нравился.

- Издеваешься?!

- Даю слово. Когда меня мучает жажда, я делаюсь ужасно нервным… Терпеть не могу двух вещей на этом свете: когда кто-то занимает место, которое мне нравится, и когда кто-нибудь на меня орет!

- Не пугай, "Алекс", видал я твои страхи в заднице! – завопил первый голос. – Ты ведешь себя, словно щенок, и, Богом клянусь, кончай уже с этим! Немедленно!

Кишш проверил свои пистолеты и дал обоим "монахам" знак, чтобы те обождали. Затем нажал коленом на дверную ручку, пихнул изо всех сил и переступил порог, целясь из обоих стволов в две неподвижные головы: застывшую от испуга, с вытаращенными глазами, голову неизвестного бородача и элегантную, спокойную голову… лорда Стоуна! Полотно двери отразилось от стенки и медленно возвращалось за спиной Кишша в первоначальное положение, пока дверь не захлопнулась.

- Позвольте, милорд, и мне включиться в дискуссию, - насмешливо заметил венгр по-английски. – Как мне кажется, ваш товарищ прав, никакая удача вечной не бывает.

- You're welcome![85] – ответил на это Вильчиньский с приглашающим жестом руки. – Ты, верно, прибыл с последним помазанием, а перед тем пожелаешь меня исповедовать. Вот только представься сначала, святой человек, ибо ты меня знаешь, а я тебя – нет, я же с незнакомцами не разговариваю. Так кто ты такой?

- Я король охоты, разве не видно?.. Удивительное дело, никогда не предполагал, ваша лордская милость, что охотясь на британского аристократа, можно подстрелить польского волка... Ручки! Ручки на столе, милорд, слово короля охоты, что не успеешь!

Вильчиньский поглядел на Рыбака, лицо которого выражало поражение, и неожиданно зашелся насмешливым хохотом.

- Конец, умник! – сказал он. – А знаешь, почему? Потому что этот поп такой же священник, как я – лорд, просто у него собачки были получше твоих, опять же, мозги в голове получше, хотя ты у нас такой умный, что других поучал! Мы оба одажались, потому что мы оба – глупцы, только я по сравнению с тобой и так Сократ!

Рыбак даже не повернул голову в его сторону. Он сидел, съежившись внутри себя, с мрачным и сконцентрированным лицом, так сильно сжав зубы, словно бы желая верхние вонзить в нижние. Он размышлял над тем, не скакнуть ли на чужака и не принять обе пули на пуленепробиваемый жилет[86], который всегда носил под верхней одеждой, но "священник", похоже, должен был это почувствовать, потому что поднял пистоль и погрозил им словно пальцем:

- Не делай этого, дедуля, разве что ты желаешь, чтобы тебя вынесли отсюда на носилках! В ноги я попадаю так же хорошо, как и в башку, а простреленное колено болит ужасно!... Ну ладно, господа, пошли! Приглашаю вас к себе, на праздник.

Когда он это говорил, Рыбак глядел на его ладони в черных перчатках: все пальцы левой руки охватывали рукоять; на правой руке работали только четыре пальца – пятый отставал в сторону, словно пришитая культя! Молниеносная искра проскочила по телу нищего. Один шанс из тысячи, но какое-то отчаянное предчувствие подсказывало ему, что случилось чудо. Он откинулся на сидении и ответил Вильчиньскому:

- Ошибаешься, "Алекс". Проиграли мы втроем, а самым большим глупцом из всех нас является тот, что стоит здесь и целится. Это венгр, который разыскивает то же самое, что и мы. Начал он очень даже счастливым тоном, вот только никакое счастье вечным не бывает. Вот такая невезуха – он прикончит единственных двух людей, которые могли бы ему помочь.

Все убийственное электричеств из тела Рыбака перескочило в тело Кишша. Он чуть не пошатнулся, словно бы пол ушел у него из-под ног.

- А ты чего ищешь? – спросил он бородача.

- Что-то розовое, пан Кишш, о чем ты знаешь много чего, ну и я немножечко, - ответил уже успокоившийся нищий. – Вместе мы найдем быстрее. А союзников перед сражением не убивают.

- Слишком поздно, - сообщил Кишш. – Я обязан вас арестовать.

- Это так же, как арестовать собственные планы, - заявил Рыбак. – Без меня не найдешь!

- Тебя никто не знает, можем и договориться, - согласился венгр. – Но заплатишь вот ним. Я должен иметь "Басёра"!

Рыбак ничего не ответил, сделалось очень тихо. Оба глядели на Вильчиньского, обоих восхищало его каменное спокойствие. Вдруг "Басёр" направил свой насмешливый, пронизывающий взгляд на приятеля, и нищий отвернул голову.

- Нет! – заявил он решительным тоном, уверенный, что для четырехпалого розовое серебро важнее всего. – Через месяц ты получишь другого "Басёра", который погибнет от взрыва, лицо его будет настолько изуродованным, что узнать будет никак невозможно. Только так или ничего!

Имре начал горячечно обдумывать ситуацию: его "вороны" не видели здесь лорда Стоуна, им не известно, что тот и "Басёр" – один и тот же человек. Были еще двое охранников... и лавочник! К счастью, он не рассказал маршалку про этот дом, но риск был ужасный, все могло завалиться! Но если он их арестует?... Слишком много они о нем знают... А еще, знают о пурпурном серебре! Нет, он не может их арестовать. Кишш открыл дверь и крикнул:

- Давай-ка сюда этого... Барылу... и того второго! Быстро! И приведите купца, хочу устроить им очную ставку!

Он запустил толстяка и первого стражника через порог, следя за тем, чтобы его люди не заглянули вглубь комнаты. Потом началось ожидание. Время тянулось, словно капля смолы, стекающая по древесной коре, и каждый из них, погруженный в собственные размышления, испытывал ту же неуверенность. Имре понял, что произошедшее должно было случиться, ибо все пророчество ротмистра Шандора Кишша, вплоть до мельчайшей подробности, было записано в предназначении, в холодном сиянии топаза, и потому нельзя было быть непослушным по отношению к камню, даже когда приходится рисковать своей головой. "Это пророчество таилось в нем как стальная пружина, медленно разворачивающая жизненно важные витки...".

Привели купца, и Имре закрыл дверь.

- Другой выход тут имеется? – спросил он.

Рыбак в ответ указал ему лестницу, ведущую на чердак.

- Бегите, только быстро, потому что мои люди умеют хорошо догонять! И тихоооо... Я сам наделаю шума.

- Где тебя искать? – спросил Рыбак.

- Я капитан "воронов" Белиньского, зовут меня Имре Воэреш. Воэреш!

Когда последний из бандитов исчез в провале чердака, Кишш переждал минуты три, громко задавая какие-то вопросы, потом вдруг выстрелил, снес лестницу на дверь, словно бы ее сбросили убегавшие, затем подошел к стене и ударился лбом о край балки, теряя при этом сознание.

После полудня, лежа с забинтованной головой в комнате ксёндза Париса, он обратился к своим людям:

- Если кто-то из вас ненавидит меня и желает от меня избавиться, то сейчас самый подходящий случай, который уже никогда не повторится. Пускай идет к маршалку, или только лишь к Краммеру, и расскажет, как глупо я дал себя обмануть, как по причине моего неумения птички улетели. Тогда вы наверняка получите нового командира. А теперь оставьте меня самого.

Все вышли в мрачном молчании, многие чувствовали себя так, словно прямо сейчас разрыдаются, словно бабы. В оружейной комнате, самый старший из них, Палубец-Гонсеница, одноглазый великан, когда-то разбойничавший в Татрах, трижды в своей жизни осужденный на смерть, причем, помиловали его только раз, а дважды обрывалась веревка, сказал:

- Так я вам токи так проскажу, шо ежели кто со своим интересиком побежит, так я такому сам так поблагодарствую, что усе косточки топориком пбью! Даже ежели бы тот гаденыш в монастыре закрылся, что тот итальяшка, который Браницкого бахнул, я все равно найду. Угу!

"Итальяшка, что Браницкого бахнул", в конце концов, вышел из монастыря, чтобы узнать: по королевскому приказу он должен покинуть Польшу. В мемуарах Казановы читаем:

"Монарх, которого бы я желал показать со всей справедливостью, к сожалению, иногда слушал клеветников (...). Едва сдерживая гнев и не думая о последствиях, я написал королю, что честь моя требует не слушаться его приказаний. (Мои кредиторы, Ваше Величество, - писал я, - не простят мне, когда я покину Польшу, не заплатив, что должен, только из-за того, что Ваше Королевское Величество меня изгнало" (...). На следующее утро граф Мошиньский принес мне тысячу дукатов. Он сообщил мне, будто бы король не знал, в каких я нахожусь обстоятельствах, и что спасение жизни имеет больший вес, в связи с чем Его Королевское Величество приказывает мне покинуть Варшаву, ибо, если бы остался, то, едучи ночью или идя днем пешком, я подверг бы себя опасности, которой в долгосрочном плане нельзя было бы избежать (...). Наутро я оплатил долги в сумме около двухсот дукатов и приготовил все на следующий день, чтобы в компании графа Клари выехать во Вроцлав".

Никогда уже он не вернулся в Польшу, зная, что возвращение стоило бы ему жизни. Закончил же он ее в северной Чехии, в замке Дукс нахлебником и под защитой графа Вальдштейна. Там он занимался, в основном, писательством, и многе из того, что написал, касалось Польши, в том числе и "История смут в Польше...", титульный лист которой украшала аллегорическая гравюра с белым конем (Польшей), которого удерживали за узду три черных орла (захватчики).

Об этой таинственной книге писал наш историк, Казимеж Хлендовский:

"Книги этой, написанной в семи частях, из печати вышло только три тома, которые сделались такой библиографической редкостью, что, насколько нам известно, существуют всего лишь четыре ее экземпляра (...). Продолжение труда осталось в рукописи. Вот только, существует ли эта рукопись до сих пор, неизвестно".

Рукопись эта, находящаяся поначалу в архиве в Гориции[87] и оттуда чьей-то неведомой рукой выкраденная, содержала, среди прочего, фрагменты о пурпурном серебре, о котором Казанова имел сведения из двух источников: от немецких розенкрейцеров и от епископа Залуского[88] (За это нежелательное знание Репнин в будущем выставит Залускому страшный счет). В мемуарах Казановы имеется очень слабый след этого:

"Я укрылся в библиотеке киевского епископа, Залуского, который уделил особое внимание моей особе. У него я проводил чуть ли не все предобеденные часы, и от этого же прелата получил я старинные документы, касающиеся всяческих интриг, проводимых с целью свержения давнего польского порядка, которого епископ был одним из столпов".

Не забывал он и о "молчащем псе", завербованном Репниным, в старости говаривал:

- Вообще-то я не родился дворянином, но облагородился сам, прострелив живот коронному гетману в Польше.

В "Мемуарах" находится безжалостное описание Браницкого: "Этот Браницкий, во всем народе не любимый, считался казаком, дослужившимся до состояния, на самом же деле звался он Бранецким (...). Как бы там ни было, мой Браницкий был душой пророссийской партии, главным столпом иноверцев и врагом всех тех, кто не желал ни поддаваться влияниям великой Екатерины, ни терпеть, чтобы Россия насиловала давний польский строй".

Джованни Джакомо Казанова, кавалер де Сейнгальт, пребывал в Польше очень недолго (приехал он 10 октября 1765 года), но, как говорит старинная польская пословица "Гость в чужом доме больше за час увидит, чем хозяин за год".

От горизонта низко тянутся черные тучи, натягивающиеся на чащобу кустов. Опускаются сумерки. Видать все меньше, башня превратилась в громадное Ухо. Меня окружает журчание реки... Вода течет в молчании, и все-таки ее слышно, как можно слышать молчащую раковину, когда приложишь ее к виску. Горящие в темноте за рекой огни города выглядят будто храмы на морском дне. В сотнях домов обитатели готовятся к Пасхе 1766 года, первые месяцы которого заняли у меня столько страниц. Становится все тише. Ночь висит над домами, словно несчастье; словно горы; словно трусость. Слышу лишь голос сумасшедшего скрипача из-под коллегии, который возвращается домой по Краковскому Предместью, уставший целодневным выпрашиванием милостыни, и вопит:

- А того вот Христа, которого жиды убил, так нужно всякий год заново убивать, потому что он, холера, каждый год воскресает!

Голос старика несется по улицам и закоулкам города, пугая последних прохожих, которые, расходясь на улице, очень желали бы плюнуть проходящим мимо в глаза, но не делают этого, прекрасно зная, что те мечтают о том же самом.



ТОМ ВТОРОЙ

БАШНЯ


"Пламень ее, словно погребальная лампа над могилой,

Бросает на землю постоянное и невидимое сияние;

И холодная ночь отчаяния его не затмит,

Хотя сам он мертвенно блещет, словно его и не было".


(Байрон "Пение с Башни")


ВСТУПЛЕНИЕ

(Краткий трактат о секретах пурпурного серебра и о "молчащих псах", спроецированный на фон политической и общественной ситуации Польши XVIII века)


Но тот, кто двигал, управляя

Марионетками всех стран, -

Тот знал, что делал, насылая

Гуманистический туман (...)

Не также ль и тебя, Варшава,

Столица гордых поляков,

Дремать принудила орава

Военных русских пошляков? (...)

Жандармы, рельсы, фонари,

Жаргон и пейсы вековые, -

И вот - в лучах больной зари

Задворки польские России...

Стихает злобный визг метели,

И на Варшаву сходит сон...

Страна - под бременем обид,

Под игом наглого насилья -

Как ангел, опускает крылья,

Как женщина, теряет стыд.

Безмолвствует народный гений,

И голоса не подает,

Не в силах сбросить ига лени,

В полях затерянный народ.

И лишь о сыне, ренегате,

Всю ночь безумно плачет мать,

Да шлет отец врагу проклятье

(Ведь старым нечего терять!..).

А сын - он изменил отчизне!


(Александр Блок, фрагменты из "Возмездия")


Продажность или, если кто желает, коррупция – явление столь же давнее в человеческой истории, как проституция и жестокость – сегодня носит, в зависимости от географической зоны и семантических чудачеств отдельных народов, множество живописных, весьма отличающихся одно от другого наименований. Например, в Народной Республике Конго (ранее, Конго Браззавиль) ее называют matabisze (понятия не имею, что это означает), в Мексике говорят: la mordita (укус), в Италии пользуются термином bustarella (конвертик), в Нигерии используют понятие dash (ограбление), в Индии пользуются определением back handler (удар наотмашь), во Франции, где истину ищут в вине (in vino veritas), принялось выраженьице pot-de-vin (кувшин вина), в Англии – graft (совковая лопата или садовый привой, зато японцы привязаны к наименованию kuroi kiri (черный туман).

В мире имеются всего три страны, в которых данное явление определяется идентично – только лишь в этих странах разговорным синонимом продажности является глагол смазывать: в Польше smarować, в России подмазать и в Германии schmieren. Откуда такое согласие? Я не уверен, только мне кажется, что источников этого удивительного единства следует искать в закоулках факта, что эти три народа связала история наиболее ужасного коррупционного средства во всей истории человечества – пурпурного серебра. Немцы имели его, но утратили в пользу русских, а потом делали все возможное, чтобы получить его обратно. Поляки же испытывали последствия этого поединка на собственной шкуре. Интересы Запада на Востоке и Востока на Западе всегда скользили словно наждачная бумага по телу кровоточащей Польши. Так оно вечно бывает, когда живешь в проходной комнате.

Происхождение пурпурного серебра – от его появления до средины XVIII века – я поместил во вступлении к первому тому "Молчащих псов". Там же я объяснил разницу между политической коррупцией, реализуемой благодаря сверхъестественной силе этого сатанинского металла, и обычным подкупом людей с помощью золота

О необходимом условии – негласной элитарности "молчащих псов" и их обязательной мимикрии – говорила Екатерина Вторая Великая, давая урок Репнину перед тем, как выслать его в варшавское посольство:

- "Молчащий пес" обязан быть образцом патриотизма. Он не обязан лаять на Россию, поскольку всяческая нарочитость глупа. Следовательно, такого он делать не должен. Но и еще кое-чего ему делать нельзя: он не имеет права хвалить Россию!

Вот почему, когда генерал Францишек Ксаверий Браницкий, поначалу заядлый враг русских, а после подкупа пурпурным серебром – один из ведущих "молчащих псов" станиславовской эпохи в Польше, начал по пьянке хвалиться: Je suis Russe! (Я русский), фаворит Екатерины, Потемкин, обложил его казарменным матом и так объяснился перед изумленными адъютантами:

- Хороший пес не лает, когда ворует!

После нагоняя от Потемкина Браницкий провозгласил в польском сейме несколько пламенных патриотических речей, но величайшее доказательство своего патриотизма дал, ссорясь с царским послом Стакельбергом. Благодаря этому, он спокойно мог вести заговоры против родины, доводить ее до полнейшего краха и в старые годы цинично повторять:

- Не чужеземец я, поскольку родился в Польше. Я не поляк, поскольку Польши нет.

В награду за свои услуги, среди всего прочего, он получил булаву великого коронного гетмана и руку, предположительно, внебрачной дочери Екатерины II, Александры Энгельгардт, вроде как племянницы князя Григория Григорьевича Потемкина, надзирателя польских "молчащих псов" в последнем двадцатилетии XVIII века, великого шулера в политической игре.

Но вернемся к продажности, из которой царизм в XVIII столетии сделал приводной двигатель своей захватнической доктрины. Дипломатическим представителям России в Польше об этом припоминали постоянно; классическим для подобных приказов является рескрипт, который 4 сентября 1766 года был направлен из Петербурга послу Репнину в Варшаву: там черным по белому написано, что среди многих средств порабощения Польши важнейшим является подкуп, в особенности, подкуп польского сейма, без постановлений которого в Польше ничего не могло происходить ("посредство денежной коррупции на месте, в Посольской[89] Палате, выгодней будет").

Доктрина Екатерины исключала преобразование Польши в российскую губернию, в том числе, и ротому, что расклад политических сил в Европе не давал возможности захвата всех польских земель – нужно было делиться с Пруссией и Австрией, то есть, взять всего лишь треть добычи. Одна треть – как вычислили на берегах Невы – это меньше, чем целое, которое Россия может иметь, правда, не в формальном (граничном) смысле, но фактически, благодаря доминирующему влиянию во внешней и внутренней политике страны, которой станут управлять "молчащие псы". Такой расклад, который прекрасно понимался, не был бы никоим образом менее выгодным, он даже обладал бы определенными плюсами с точки зрения государственных интересов России на международной арене.

В свою очередь, Пруссия, располагающая золотом, зато практически лишенная пурпурного серебра, в этой игре обладала двумя возможностями: либо своровать у России серебряное сокровище и пытаться самостоятельно овладеть Польшей в соответствии с аналогичной доктриной (что находилось, скорее, в сфере мечтаний), либо же вынудить Россию к разделу Польши на части и захватить одну из них. Конфликт двух держав, инициированный в конце седьмой декады XVIII века, станет, поэтому, историей усилий России удержать все порабощенное польско-литовское государство в своих руках, и состоящих из очередных провокаций контр-усилий Пруссии, чтобы разбить доктрину российской царицы.

Судьба насмеялась над пруссаками. Мечтая о том, чтобы отобрать у России пурпурное сокровище, они не знали, что сами могут произвести идентичное сказочное богатство. Как мы помним из вступления к Первому тому "Молчащих псов" – польские короли владели, в наследстве от крестоносцев, два сребреника из первых тридцати, которыми иудейские жрецы заплатили Иуде (а точнее, из двадцати семи, которыми было оплачено Поле Крови, Халцедама). Каждый из этих "оригинальных" сребреников был сильнее российских, поскольку обладал не только большей силой подкупа, но и свойство передавать свою силу обычным серебряным монетам, как это произошло в казне фарисеев. Но пруссаки этого секрета не знали – их преследовало касающееся этой тайны проклятие Горного Старца. То есть, считая, будто бы могут подкупить серебром всего двоих человек, они хранили обе халцедамские монеты, ожидая таких двух русских, с помощью которых, сделав их предварительно предателями, могли бы выкрасть у России чудесное оружие или, по крайней мере, принципиально изменить в свою пользу политический расклад.

В шестидесятых годах XVIII столетия, когда игра за Лехистан вступила в решающую стадию, Фридрих Великий (лично, не информируя об этом министров) рискнул – он вскрыл самый секретный из всех своих кошелей, и один из двух халцедамских сребреников сменил хозяина. В кошельке Пруссии осталась последняя монета, вырученная от продажи Поля Крови, но, благодаря ходу "великого Фрица", ситуация на шахматной доске перестала быть для него безнадежной. Теперь при дворе Екатерины он имел влиятельного агента, который информировал его о каждом продвижении русских. Этот человек контактировал с прусским двором с помощью зашифрованных писем (по-французски), направляемых личному секретарю Фридриха, Августу Эйхелю, но даже Эйхель не знал имени отправителя – тайна данного агента хранилась исключительно в мозгу короля (цитата из "Политического завещания" Фридриха: "У меня всего лишь один секретарь, и я уверен в его лояльности, только величайшие из собственных тайн я закрываю в себе самом").

Уже в средине 1766 года правая рука Екатерины по иностранным делам, барон Каспар Оттон фон Сальдерн, сообщил императрице, что, в соответствии с его предположениями один из российских министров является прусским шпионом. Такую уверенность он вынес после официального визита в Пруссию и после нескольких аудиенций при берлинском дворе, когда брат и дипломатический помощник Фридриха, герцог Генрих, в ходе горячего обмена мнений мимоходом упомянул о деле, которое было тщательным секретом элиты русского правительства. В заключении Сальдерн предлагал отправить в отставку нескольких членов кабинета, проявлявших пропрусские политические тенденции, обвиняя их в пруссофильстве, которое привил им покойный супруг Екатерины, Петр III, влюбленный во Фридриха Великого до потери пульса. Царица отбросила предложение, уверенная, будто бы это очередной шаг Сальдерна в борьбе с его официальным начальником, президентом Коллегии по Иностранным Делам, графом Паниным, стремящимся к сотрудничеству с Пруссией, чему Сальдерн и Бестужев категорически противились.

Ссоры между ее ближайшими сотрудниками являлись гарантией безопасности для императрицы, ибо, "когда все принадлежащие кукольнику марионетки дружат между собой, тогда с ним паршиво... " (в цитируемой версии эти слова произнес сам Сальдерн во время беседы с послом Репниным в Варшаве). Тем не менее, сообщение Сальдерна она полностью не проигнорировала (тем более, что сразу же потом "неожиданно" умер пруссофоб Бетужев) – и стой поры самые секретные шаги Екатерина согласовывала только с бароном, что Панина, Орлова, Неплюева, Чемышева, Голицина и остальных ее сотрудников доводило до бессильной ярости. В особенной же степени их раздражало то, что Екатерина и Сальдерн, оба по происхождению – немцы, в ходе своих совещаний пользовались гольштинским диалектом с такой скоростью, которая делала невозможным понимание их речи даже тем, кто немецкий язык выучили.

Загрузка...