Среди военных записок партизанского командира Боры-Испанца была найдена большая тетрадь с надписью: «Только для архива».
Белый Верх не относится к выдающимся вершинам горного массива Витуны, но он каждому бросается в глаза своим расположением и тем, что с него открывается прекрасный вид. Взгляд простирается далеко, дальше, нежели с многих окрестных, более высоких вершин, особенно к северу, где гористая местность постепенно переходит в закрытую котловину. И Белый Верх приобрел важное значение: в войне что только не становится важным!
Сохранится ли за Белым Верхом это значение, полученное им во время войны? Ему уже надоела эта военная свистопляска. Целый месяц на нем то мы, то противник. Но удивительно, что за самую вершину мы не дрались ни разу. Просто непонятно: ни капли человеческой крови не упало на нее. Вершина без выстрела, добровольно, словно исключив себя из военной игры, склоняется то перед нами, то перед ними.
Ни на одной другой вершине Витуны я не чувствую себя так, как на этой. Не знаю почему, но здесь меня охватывает чувство гордости. И каждый раз, расставаясь с ней, я ощущаю в душе какую-то пустоту. Она стала чем-то бо́льшим, нежели моя слабость, и я никак не могу, не хочу ее обойти. Выбираю себе такие дороги, пусть они будут более запутанными и длинными, откуда я увижу Белый Верх. А как он красив издалека, как тянется своим белым куполом к небу! Кровь ему не к лицу. Разве можно такой красоте причинить боль? Он создан не для войны, а чтобы радовать глаз, чтобы его прелесть не осталась незамеченной.
Эта красота влечет меня, напоминая о другой, которая смутно вырисовывается, как что-то пережитое другими людьми, прочитанное мною в книгах, а может быть, просто как воспоминание о моих днях перед Испанией. Не знаю почему, эта вершина раскрывает всего меня, но не такого, какой я теперь, а иного, каким я бы мог быть, каким бы хотел стать.
Какое счастье, что нет таких других вершин, влекущих тебя в иное течение жизни, отнятое войной. Избегай их, чтобы они не мутили твою душу, не завлекали, не уводили тебя. Но я могу отказаться от всего, только не от Белого Верха. Мне кажется, что вместе с этой вершиной я лечу куда-то ввысь. Задумываюсь и забываю, что идет война, в мыслях я заменил ее настоящей жизнью, такой, какой еще нет, но какая ждет нас в будущем. И я позволяю мыслям уносить меня в эту иную жизнь. А настоящее, какое я сейчас вижу у вершины, — это выстрелы, пожары в долине. И чего иного можно ждать, если оно, настоящее, только такое? Белый Верх пропах порохом, дым закрыл звезду, которой я увенчал эту вершину. Да, и Белый Верх стал воином. Значит, и я должен встрепенуться, быть ближе и к жизни, и к самому себе, такому, каков я есть, а не придуманному.
Так она, эта вершина, поднимает и опускает, опьяняет и отрезвляет каждый раз только ей одной свойственным способом, втягивая в войну.
Я стремлюсь к ней и не хочу заменить эту вершину никакой другой. Едва дождавшись восхода солнца, направляю на нее бинокль, чтобы взглядом охватить ее склоны. Из-за Белого Верха я надоел штабным связным. Мои связные, очевидно, не любят ни эту, ни другие вершины, на которые приходится взбираться пешком. Ничто не влечет их к вершине, разве только приказ или необходимость укрыться от огня.
Сегодня я не стал приказывать идти за мной наверх, хотелось, чтобы бойцы сами предложили подняться туда. Я разрешил отдых у подножия, чего раньше никогда не делал, но они, к моему удивлению, не сели. Как бы примеряясь, они смотрели на вершину.
— Ну как, согласны наперегонки до верха? — спросил я.
— Как прикажешь, товарищ командир, — ответил за всех пятидесятилетний Лажо.
— Сегодня не приказываю.
— Тогда я за вами по мере сил. Мои годы не для таких состязаний.
Остальные согласились.
— А не поспорить ли нам? — спросил Лажо.
— Зачем?
— Без этого гонка не стоит и ломаного гроша. В Америке на бегущих лошадей делают ставку. Предлагаю: тому, кто придет первым, все дадут по две сигареты.
Ребята согласились и дали Лажо по две сигареты для победителя.
— Знаете, товарищи, давайте лучше так: если я угадаю, в каком порядке вы доберетесь до вершины, все сигареты достаются мне. Если не угадаю — победителю.
Согласились и с этим.
— Давай твои прогнозы.
— Значит, так: Испанец, Глухой, Младен, Ивица. Встаньте в шеренгу один рядом с другим. Так по-американски, независимо от того, бегут лошади или люди. Стоят неподвижно, как каменные. Боже упаси кому-нибудь выйти вперед хоть на пядь. Если их много, стреляют из пушки. Когда их столько, сколько вас, дают выстрел из пистолета.
— А как намереваешься дать старт ты, Лажо?
— Ничего не остается, как считать до трех. Лучше, конечно, если бы можно было выстрелить.
— Можно, можно. Стреляй.
— Что ты? Забросают нас минами.
— Стреляй, пусть забрасывают. Погибаешь ведь не от каждой.
— Лучше не дразнить черта. У нас и без этого много забот.
— Ничего, подразним, раз уж ты затеял эту игру. А там пусть разносят хоть всю гору…
— Ты затеял, а не я.
— Да, но организация твоя.
— Хорошо, хорошо. Значит, по-американски.
— Не слишком ли ты, Лажо, американизировался? Что-то подозрительно.
— Да нет, ей-богу, просто к слову пришлось.
Лажо построил нас, снял винтовку, щелкнул затвором и прицелился в противоположную от выстроившейся шеренги сторону.
— Ты что, боишься? — крикнул я. — Стреляй!
Лажо выстрелил. Мы бросились бежать изо всех сил. Я было вырвался вперед, но Глухой первым добежал до тропинки, схватил меня за воротник и потянул назад. Я выругался, но он и не обернулся. Бегу за ним шаг в шаг, хочу схватить его, чтоб отплатить. А он все время придерживает ветки и отпускает их так, что они свистят возле моих ушей. Несколько раз ветки стегнули меня по лицу. И только возле самой вершины, на открытом месте, мне удалось схватить его за пояс и задержать. Но не успел я его обогнать на шаг-два, как он снова поймал и потянул меня. Несколько последних метров мы бежали нога в ногу. Все же первым дотронулся до пика я. За мной на вершину взбежали остальные бойцы в таком порядке, как и предсказал Лажо.
— Слушай, Испанец, — обратился ко мне Глухой, — если ты так же ловко командуешь, как бегаешь, незачем было ездить в Испанию. Действительно, как на конных состязаниях.
То, что Глухой проехался насчет Испании, кольнуло меня в самое сердце. Правда и шутка в его словах были неотделимы одна от другой. Моя молодость и должность, возложенная на меня войной, сталкиваются во мне. Чувствую, что они несовместимы, одна тянет назад, другая толкает вперед.
Наконец показывается Лажо. Выйдя на поляну, он спрашивает:
— Ну как, угадал?
— Да, кури, — отвечаю я.
Когда мы выкурили по одной, я поднялся на самую вершину, чтобы осмотреться. Выпрямившись, заметил внизу, в защищенном от ветра месте, воткнутый в землю чужой флаг. Как он очутился здесь, кто нарушил нейтралитет вершины?
Глухой бросился туда, чтобы вырвать флаг, но я остановил его и приказал отойти. Партизан отступил и насмешливо взглянул на меня.
— Что ж, так и оставим его там? — спросил он.
— Это моя забота, а твое дело слушаться.
— Не понимаю, чего ты боишься?
— Достань мне метров десять веревочки, тогда поймешь.
— Это годится? — спросил Лажо, протягивая клубок тонкого ремешка для опанок.
Я приблизился к флагу и осторожно, чтобы не задеть древко, обвязал его широкой петлей, затем отполз за гребень, разматывая клубок. Было бы очень жаль, если бы моя работа оказалась впустую. Бойцы осыпят меня насмешками, если ничего не произойдет.
— В укрытие! Ложись!
Напуганные такой неожиданной командой, партизаны бросились на землю и прижались к ней лицом. Я дернул за ремешок. Полыхнул огонь. Взрывом меня отбросило на Глухого и Лажо. Вокруг нас застучали камни, эхо взрыва разнеслось по горам.
Мы сели и снова закурили.
— Если бы не ты, Испанец, мне пришлось бы худо, — произнес Глухой.
— Хорошо, что ты хоть что-то слышишь.
— Иногда неплохо быть и глухим…
Под нами все дышало осенью. Деревья постепенно теряли свою листву, и силуэты домов с каждым днем вырисовывались более четко. В селе, которое лежало в котловине, перед высоким домом сновали фигурки немецких солдат. Этот дом лучше всего был виден с горы. Почему-то он очень волновал меня. Потому ли, что был самым высоким и красивым, в три этажа, городского типа, или потому, что над ним как бы висело проклятье партизан и крестьян. Почему он стоит в этой глуши, а не в городе, где ему место? Мне очень хотелось провести в этом доме хоть одну ночь, выспаться в настоящей постели, под настоящим одеялом, ничего не боясь. Я всегда стыжусь таких желаний. Об этом еще рано мечтать, но такие мысли настойчиво лезут в голову. С ними я борюсь не со вчерашнего дня. Помню, еще на испанском фронте они уносили меня от реальности, смешивали мечты и действительность. Но если ты хочешь бороться наравне со всеми, откажись от таких мыслей, иначе в тебе может пробудиться желание сохранить себя для будущего, желание взвалить свои обязанности на плечи других…
Задумавшись, я выпустил из поля зрения своих товарищей. Они отошли в сторону и болтают о чем-то. Временами их голоса становятся громче. Всегда от меня что-то скрывают.
— Жаль, что она его… — говорит о ком-то Глухой. Спрашиваю:
— Кого тебе жаль, Глухой?
— Ничего, ничего, Бора, это не для тебя…
— Большой секрет?
— Как тебе сказать: и да, и нет. Речь идет об одной девушке и ее отце. Будь ты из этих мест, сам бы заговорил о них.
— Да, расскажи ему, браток. Мы говорим о Ве́сне и Сильном, — вмешался Лажо. — Сильный, товарищ Испанец, — это хозяин того большого дома. Такого кровопийцу не встретишь и в Испании. Десять лет я работал на него.
— А что это за Весна? И она кровопийца?
— Это его дочь. И таких, брат, тоже не встретишь в Испании! — вмешался Глухой.
— Что верно, то верно, Испанец! Поверь, никто такой красоты не видел, — добавил Лажо. — Если бы только она не была дочерью такого отца…
Я внимательно смотрел на бойцов. Говоря о Весне, все они словно были чем-то озарены. Чувствовалось, им хотелось что-нибудь сказать о девушке, но при мне они стеснялись сделать это, почему-то боялись меня. Но мне тоже захотелось услышать о ней.
Начатый разговор заставил меня вспомнить о женщинах. Давно я не думал об этом. Жалею, что вмешался в разговор и оборвал его. Сегодня у меня такое настроение, что хочется послушать о женщинах. А почему бы нет?
Я не отрывал глаз от белого дома. Ребята по знаку Лажо отошли еще на несколько шагов, чтобы я их не слышал, но я понял, что разговор пойдет о женщине, и навострил уши.
— За свои пятьдесят лет я не видел ничего более красивого, — сказал Лажо.
— Тише, чудак, услышит Испанец, — предостерег его Глухой. — Он ведь не такой, как мы. О женщинах и слышать не хочет. Для него они не существуют.
Уверен, он специально сказал это громче, чтобы я услышал.
— Пусть слышит, ему это не повредит.
— Может повредить нам, как, помнишь, той паре, что его тогда рассердила.
Что я могу сказать о том случае? Боюсь, что тогда я их слишком мягко наказал. Но если подобное повторится, меня запомнят. Не я выдумал войну с ее законами. И сейчас помню каждое слово из разговора с теми двумя.
— Сколько тебе лет? — спросил я парня.
— Семнадцать.
— А тебе? — повернулся я к девушке.
— Тоже семнадцать.
Они не поднимали голову, и я не видел их глаз.
— Что было бы, если бы остальные последовали вашему примеру?
Оба молчали.
— Как тогда выглядели бы партизаны?
Они опустили голову еще ниже.
— Сколько в вашем отряде мужчин, сколько женщин?
Молчание.
— И долго вы будете молчать? Только этого еще не хватало.
— Нет! — первой решилась ответить девушка, не поднимая, однако, головы.
— Тогда говорите!
— Нас, партизанок, в отряде двадцать три.
— А вас, мужчин?
— Кажется, сорок.
— Можно составить двадцать три любовные пары в одном только вашем отряде. Как может такая армия воевать и рассчитывать на успех? Давайте всех вас переженим, и вы начнете рожать детей.
— Товарищ Испанец, между нами ничего не было, — промолвила девушка.
— Ничего? Почему тогда все ополчились против вас? Или они выдумали все?
— Вместе мы были только один раз.
— Прячась от других?
— Мы сидели и разговаривали.
— Ведь вы прятались от всех?
— Но если бы мы не бросились бежать, когда нас заметили, никто бы и не узнал.
— А зачем бежали, раз между вами ничего не было?
— Просто испугались. Поверьте нам! Товарищ командир, мы понимаем, что заслужили самого сурового наказания.
— Представьте, что это случилось с кем-нибудь другим и вам пришлось наказывать их. Что вы сделали бы, если вот я стоял бы перед вами, опустив голову?
— Нет, ты исключаешься, — ответил парень.
— Почему?
— С тобой такого не может произойти.
— Хорошо, возьмем кого-нибудь другого.
— Я приказал бы ему с пустыми руками пойти в атаку и в бою добыть оружие. Дай нам такой приказ. Мы его выполним, — сказал он, и впервые оба подняли голову.
Я не вынес им такого приговора. Просто разъединил их, отправив в разные отряды, чтобы они не могли встречаться. Да, это было так…
А мои ребята тем временем продолжали задирать один другого.
— Не поверю, что ты имел с ней дело, Лажо, — усомнился Глухой.
— Сказать по правде, я ее не трогал, но этим летом ее видели голой за домом двое мальчишек. Я слышал, как они хвастались, не поверил им, но они заупрямились: видели, мол, и все тут. За домом, говорят, под душем. Я, конечно, не поленился и однажды в солнечный день обошел вокруг дома и шмыгнул в кусты за садом. Забрался в орешник, жду. Придет или не придет? А она тут как тут… — Лажо на минутку остановился. — О самом приятном лучше и не говорить. Но раз уж начал рассказ, должен и кончить. Постояла она немного у калитки, посмотрела по сторонам, а потом — на кусты. Я испугался: а вдруг заметит?
— Чего ж ты ей не свистнул? — спросил Глухой.
— Если бы не овчарка, не бойся, свистнул бы. Но побоялся — что, если натравит пса на меня, отцова дочка? Знаешь, какая псина: я видел, как он бросается на возчиков. И втроем от него не отбиться… На чем это я остановился? Да, так вот… Оглянулась она еще несколько раз да как раскинет руки, словно взлететь собирается… А платье, шелковое, соскользнуло, и осталась девчонка голенькая… Чего дальше рассказывать: голая девушка перед глазами… Как удар не хватил… Потом побежала к душу, танцует под струей, ко мне поворачивается то передом, то спиной, то боком. Не знаешь, с какой стороны красивее. Эх, молодость, куда ты ушла? Будь я хоть на два десятка лет моложе, не упустил бы ее. Волосы ее рассыпались по плечам. Вода с нее стекает, а она под солнцем сверкает, как серебряная. Эх, не было бы в ней крови Сильного!.. Целый час не спускал с нее глаз. Напился чистой красоты, словно воды из источника. Эх, и почему она не наша?
— Понимаем тебя, — сказал Глухой.
— Не поймете, пока вам не стукнет пять десятков.
— А как думаешь, Лажо, что бы делал Испанец, очутись он на твоем месте?
— Как бы он вел себя? Как каждый мужчина. Потерял бы голову, и все тут. Клянусь, изменила бы ему его суровость, если в нем есть хоть что-то мужское. А оно есть и для битвы, и для женщин.
— Ошибаешься, Лажо, для женщин нет, он их не выносит. Не вздумай проболтаться ему, что видел голую девушку. Прогонит тебя с Витуны. У Испанца не моя школа. Ему бы хоть чуточку от моего характера… Каждый человек из крови и мяса, не будем этого отрицать. Когда дойдет дело до схватки — мы тут как тут. Но теперь на женщину нам даже взглянуть нельзя.
— А я люблю полакомиться, даже вприглядку, а потом хоть на плаху, — заметил Лажо.
— Тебе другого не остается. Годы берут свое. Раз ничего иного не можешь, так насмотрись хоть одним глазом… Может быть, Весна тебя и заметила. Сказала: пусть старик наглядится, раз уж ему, бедняге, ничего другого не остается.
— Ошибаешься, парень. Я в отцы тебе гожусь, а ты со мной так…
— Потому и говорю, что ты мог быть отцом мне. И Весне… Иначе разве позволила бы тебе любоваться собой?
— Я слышал, что она известила возчиков во время забастовки, когда прибудет отцовский грузовик с продуктами, — вмешался один из бойцов.
— Она известила? Ослепила вас своей красотой! — возмутился Лажо.
— Знаем теперь, кого она ослепила.
— Именно вас, а не меня.
— Мы ее не видели так, как ты. А она, видно, может человека ослепить начисто.
— Но не настолько, чтобы я мог вам поверить, будто она не чувствует к нам ничего, кроме ненависти. Такие слухи, по-видимому, распускает ее отец, чтобы на всякий случай при помощи дочки обеспечить своей семье хоть каплю снисхождения. Дипломатия, брат. Их, буржуев, надо перебить всех до последнего…
— И Весну, Лажо?
— О ней я не говорю. Но других всех, чтобы вырвать с корнем злое семя.
— И брата ее?
— Чего ты придираешься к словам, Глухой?
— И мать Весны?
— Паршивец, хватаешься за каждое слово, будто мы на суде!
— Может быть, ты и Сильного пожалеешь?
— Нет уж, клянусь матерью, его-то не пожалею.
Подстегнутые рассказом Лажо, партизаны все глубже погружались в тайны женского мира. Их слова говорили о какой-то иной жизни, неведомой для меня. Все было как будто просто и ясно, но в то же время так далеко, как тот высокий дом на шоссе, до которого всего лишь несколько минут ходу, а он все такой же далекий и недоступный.
Простым глазом в долине ничего не увидишь, кроме пестрых красок природы. Если бы не запах пороха, окружающий нас, непосвященный человек и не подумал бы, что здесь идет война, что смерть здесь обычнее жизни, что мертвых уже не оплакивают.
Я поднес к глазам бинокль. Высокий дом у дороги стал еще ближе. Белый, с ярко-красной крышей и множеством окон, он стоит, словно назло людям гор и даже самой горе. Смотрю на окна, надеясь в каком-нибудь увидеть ту девушку. Но солдаты, остановившиеся перед самым домом, отвлекают меня. Только сейчас замечаю на здании флаг. Не знаю, давно ли он там висит. Может, его повесили только что пришедшие солдаты?
Сегодня мне как-то ни в чем не везет. Лучше бы не подниматься на эту гору и не смотреть в бинокль.