Чем дальше от меня та минута, когда я перевернул последнюю страницу дневника, тем ближе становится его содержание. Несколько стихов, которые запомнились, и последние прощальные строки записок звучат во мне, как самая чудесная музыка.
Я не могу забыть девушку. Если бы это случилось, я чувствовал бы себя так, словно у меня отняли что-то такое, без чего нельзя жить.
Особенно остро человек может почувствовать силу любви, когда встретится с глазу на глаз со смертью. Образ любимой ярче встает в сознании, и горечь расставания проникает в душу, а смерть кажется неизбежной.
Я был уверен, что сегодня непременно увижу Весну, и потому особенно старательно готовился к предстоящему бою. Хотелось не посрамить себя в ее глазах.
Бой начался. Я бегу под градом пуль перед строем, не сгибаясь, стараясь быть на виду. Снаряды рвутся вокруг меня, но я не боюсь. Она смотрит на меня из цепи. Конечно, под таким огнем следовало лечь, этого я требую от других. Я командую «Ложись!», но сам не падаю на землю только потому, что хочу, чтобы она меня увидела. Я играю со смертью. Такая игра мне сейчас дороже всего на свете. Разрыв снаряда свалил меня на землю. Видела ли все это Весна, что она чувствовала? Хоть бы разок взглянуть на нее.
Не помню, что было потом. Мне показалось, что передо мной стоит сама смерть в облике моей пробудившейся совести и говорит:
«Я в самом тебе, ты меня носишь в себе, хватит играть со мной».
Она сдавила меня, начала душить. Силы оставили меня.
«Я не задушу тебя сразу, я позволю тебе еще немного подумать о Весне, вспомнить о своей любви к ней».
У меня в мыслях только Весна, и я хочу, чтобы она была там как можно дольше. Я не дам угаснуть этой искорке, я борюсь, стараясь удержать ее, усилить, продлить. Я чувствую, как это желание начинает шириться, крепнуть. Оно побеждает видение смерти. Перед моими глазами встает Весна, она бежит ко мне, ее развевающиеся волосы превращаются в крылья, и они несут ее над землей. Я раскрываю руки и лечу ей навстречу. Потом вокруг меня широко раскинулся молодой лес, высокие, стройные деревья с красивыми густыми кронами. Ураган необычайной силы обрушивается на лес, ветер качает деревья, играет ими, как разбушевавшееся море волнами. Молодые деревья гнутся, выпрямляются и снова гнутся под новым порывом. Многие деревья ломаются и падают, но это не уменьшает густоту леса. Затем этот молодой лес, все его деревья превращаются в партизан. Среди них и Весна. Ветер неистовствует, но партизанский лес сопротивляется, борется. Подхваченная вихрем Весна удаляется, а я слежу за ней, насколько хватает глаз.
— Весна, где ты, вернись!.. — кричу я.
— Он приходит в сознание, — слышу я чей-то незнакомый голос из глубины комнаты.
— Она здесь, сейчас придет. — Голос кажется мне знакомым, но я не могу вспомнить, чей это. Что происходит? В комнате темно. Где-то шепчутся люди, которых я едва различаю, из окна доносятся голоса и песня. Я еще не совсем пришел в себя. Что я здесь делаю? Пытаюсь подняться, но голова не слушается, она тяжела и неподвижна. Чьи-то руки помогают мне. Это Глухой. Рядом с ним какой-то человек в форме домобрана[2], без партизанских знаков различия. Я вздрогнул при мысли, что очутился в плену.
— Кто это с тобой, Глухой? — спросил я.
— Наш доктор, домобран.
— Пленный?
— Ни пленный, ни доброволец.
— Где мы, Глухой?
— В освобожденном селе.
— Что со мной?
— Ничего особенно. А ты разве не помнишь?
— А что я должен помнить?
— Как тебя ранило вчера.
— Как, вчера?
— Вчера утром, когда мы шли в атаку… Неужели не помнишь?
— Разве это было вчера, Глухой?
— Точнее, уже позавчера.
Понять это я не в силах. Мне кажется, что я только на минуту сомкнул глаза. Для мертвых время останавливается.
— А где мы сейчас?
— Я же сказал, в освобожденном селе.
— Нападение было успешным?
— Медленно ты приходишь в себя.
— Куда скрылась Весна?
— Придется тебя еще полить водой.
Я весь мокрый. Видимо, Глухой и доктор не жалели воды, чтобы привести меня в чувство.
— Довольно воды. Я уже пришел в себя.
Глухой подошел к окну и кому-то крикнул:
— Эй, скажи комиссару, что он пришел в себя.
Не бывает для человека бури более тяжелой, нежели своя, внутренняя, созданная им самим, чтобы в ней пережить самые страшные муки, падения и возрождение, свои поражения и победы. В такой буре я живу с того самого рокового дня. Она овладела мной, она для меня хуже войны, но в ней есть и радость. Я никак не могу установить равновесие между разумом и чувством. Нет надежды, что все когда-нибудь встанет на свои места.
Я напрягаю все силы, чтобы своей внутренней войне противопоставить настоящую, со всеми ее тяготами, болью за людей, которую глубоко чувствую, но все напрасно.
Когда однажды Весна ушла из отряда в отдельную группу, мне показалось, что ее нарочно украли, чтобы удалить от меня. Ведь когда она была в отряде, я, хотя мы ни разу не встретились, постоянно чувствовал ее присутствие. Я воображал, что мы вместе, что видим и чувствуем друг друга, даже как-то встречаемся, разговариваем, читаем мысли один другого.
Глухой, как связной, ходил к ней без стеснения, не обращая внимания ни на подозрения, ни на разговоры. Более того, он даже как бы нарочно навлекал их на себя, чтобы только оградить меня от сомнительных предположений.
Его пути все чаще пересекались с молодежной группой, в которой была Весна, и он всегда был в курсе планов и передвижения этой группы. Каждое его возвращение в отряд становилось для меня событием таким ярким, будто я сам встречался с девушкой. Он без умолку говорил о Весне, о ее страданиях и любви ко мне. Делал это, как тонкий психолог, способный проникнуть в душу человека. Когда Глухой говорил о Весне, я удивлялся, как тонко он понимает меня и Весну.
Чтобы еще услышать его рассказы и насладиться ими вволю, я искусно наводил его на разговор. А он, словно угадывая мое желание, начинал все снова, украшая и облагораживая свой рассказ новыми и новыми подробностями, как весна расцвечивает мир новыми, более красивыми цветами. Мне очень хотелось получить от нее хоть одно письмо! Но как намекнуть ему, ничем себя не выдав? Глухой хорошо все понимал и своей игрой толкал меня до конца развязать язык.
— Серьезно, Глухой, она правда так сказала? — спросил я после одного его возвращения. На этот раз он не был, как обычно, в настроении, плел что-то, путался, будто выдумывал.
— Нет, Испанец, она не так говорила. Если бы я умел повторить ее слова! Это была целая поэма. Я тебе передаю всего лишь часть слов, не вкладывая в них душу. Слова Весны никто не может ни повторить, ни передать. Ты же читал ее дневник? В нем можно почувствовать ее душу.
— Слишком она болтлива, — произнес я неуверенно.
Глухой рассмеялся.
— Ты обманываешь себя, Испанец. Твое замечание так же неестественно, как и поведение передо мной.
— Как понимать, что она шлет мне любовные признания без всякого ответа с моей стороны? Что ты ей говорил обо мне?
— Ничего особенного. Не помню, что говорил. Да и что я могу сказать, когда ты нем как рыба? Говорил, что ты по ней с ума сходишь, что не можешь дождаться, когда ее увидишь, хотя и боишься свидания больше всего на свете, что просишь меня уговорить ее написать тебе, что я должен чаще ходить в ее группу, нежели этого требует обстановка. Ну что, выдумываю я?
— Да нет… Вопрос в том, уполномочил ли я тебя все это говорить?
— Нет. А разве это нужно?
— Много на себя берешь.
— Соглашусь, если докажешь, что я в чем-нибудь соврал. Разве это так?
— Это чисто личный разговор. Ты не соврал, но одно дело — думать, а другое — говорить.
— Это верно. Ты думал, а я говорил.
Такими были наши отношения с Весной. Она представлялась мне героиней романа с запутанной сюжетной линией, осложненной неестественными моментами жизни. Эта сложность была надуманной, ненужной.
Если бы она написала мне хоть одно-единственное письмо, я берег бы его пуще глаза и, пока я жив, оно никому не попало бы в руки. Я не имел права показать своим бойцам, что позволял себе то, за что наказывал их. Такое не прощается даже мертвым. Мне стыдно в этом признаться, но я был бы счастлив получить от Весны письмо.
Я сказал о своем желании Глухому в надежде, что он передаст его Весне.
— Когда-то я тоже был влюблен в одну девушку в Загребе, — начал рассказывать Глухой. — И переписывался с ней, хоть мы и виделись каждый день. Мне нравились ее письма. Первым писать начал я. Но тогда были другие времена. Я не хочу сказать, что и ты должен начать первым. Это ведь дело не шуточное. Если письмо попадет кому в руки… Две-три фразы, пожалуй, можно, но под другой подписью и другим почерком.
— Ты это серьезно, Глухой?
— Кроме шуток. Я бы сделал так, если бы оказался на твоем месте.
У меня появилась надежда, что в следующий раз боец вернется не только с каким-нибудь новым рассказом о Весне, но и уговорит ее написать письмо. Будь он понастойчивее, и я не устоял бы перед ним, забыл бы о неприятностях, которые могли бы возникнуть. А он остановился как раз тогда, когда почувствовал, что я колеблюсь. Почему? Мне все это начинает казаться сомнительным.
Вернувшись из очередного обхода частей, он сказал мне грустно:
— С сегодняшнего дня мне больше не придется ничего рассказывать тебе. Она оказалась храбрее. Любить она не боится. Эта война пронизана страхом. Боишься пули, самолета, засады, всего на свете… И вот теперь боишься и любви. Если бы не твой случай, я и представить себе не мог такого рода страха. Не люблю трусов, даже если они боятся только любви. Жаль, что она не командует нами… На, прочитай! — он протянул мне письмо.
Не знаю почему, но мне стало как-то не по себе. Меня охватил страх. Чего я испугался? Может быть, неизвестности, новых испытаний, страданий?
Письмо написано не тем почерком, что дневник. Буквы скошены влево, как будто она хотела изменить почерк. Видимо, она старалась писать возможно разборчивее.
«Мой дорогой Бора, — начиналось письмо. — …Никогда я не верила, что могу полюбить с первого взгляда. Моя любовь началась с того дня, когда я услышала о тебе. Я вообразила, что ты пришел на Витуну ради меня, чтобы избавить меня и спасти. И вот теперь все это стало явью. Разве я могу остаться неблагодарной тебе на всю жизнь?..»
И так четыре страницы. А потом конец: «Твоя…» — и далее неразборчивая подпись.
Глухой сидел возле меня с таким видом, будто письмо его вовсе не интересует. Мне показалось, что письмо что-то изменило в его поведении, будто он обижен тем, что его роль теперь стала значительно меньше.
— Глухой, — повернулся я к нему, — хочешь прочитать письмо?
— Как скажешь.
— Прочти вот это. Оно мне не нравится. — Я показал ему одно место.
— Не нравится?
— Да, похоже, будто она мне возвращает долг.
— Брось умничать. Тебе бы хотелось, чтобы она полюбила тебя за красоту. Здесь много парней куда красивее, чем ты. Но, как видишь, она выбрала тебя. Чудной вы народ, студенты.
— Прошу, прочитай письмо вслух.
Глухой читал гладко, без запинок, словно повторял хорошо выученную роль. В его чтении письмо звучало еще прекраснее. Теперь мне нравилась даже та часть, которая прежде казалась неприятной.
Глухой и в другой раз вернулся с письмом. К счастью, она сама освободила меня от обязанности отвечать. Я это понял уже из первого письма. Видимо, поняла мои затруднения. Если бы я и решился ей написать, уверен, мои письма не были бы похожи на ее. Удивительно, что в обоих письмах одни и те же ошибки — путался род. Но я нашел объяснение этому: девушка на всякий случай хотела обезопасить себя. Поэтому и писала не своим почерком и с ошибками.
Ее третье письмо было странным — страница из какой-то книги.
— У нее не было времени писать, — объяснил Глухой. — Да и я торопился. Она вспомнила о книге. Говорит, что это из Бальзака. Это француз, что женился по письмам.
— Все-то ты знаешь.
— А как же? Вот видишь, слышал и о Бальзаке.
Я взял вырванный из книги лист и начал его рассматривать. Он пожелтел так, словно целый век пролежал в сельском доме возле очага. Уже первые фразы напомнили мне хорошо знакомый из дней юности текст, но названия книги я так и не вспомнил. Хорошо помню, что перед войной в Испании я читал это письмо в книге, оно помогло мне при составлении моего первого любовного письма, которое я так и не послал. Теперь Весна передала его мне. В конце текста она дописала:
«Знаю, дорогой, что это неприлично, что ты рассмеешься, но Глухой торопится, и мне не остается ничего другого, как вырвать этот лист из книги. Прими его как мое письмо — оно в действительности мое. В нем мои слова и моя любовь. Люди умели любить и раньше, но не так, как мы с тобой. Другого способа передать тебе мои чувства я не нашел».
Опять ошибка в роде.
— Ты это замечаешь, Глухой? — я показал ему ошибку.
— Интересно. Не знаю, заметил ли ты у нее это в разговоре?
— Я ведь разговаривал с ней всего один раз и, признаюсь, был в таком, состоянии, что не заметил бы и более грубых ошибок.
— И ее, видно, не минула наша партизанская болезнь. Каждая девушка хочет стать мужчиной. У всех одинаковые штаны, одинаковая винтовка, пояс, ботинки, а что самое важное — женщина не смеет быть женщиной. Не имеет права и влюбиться.
— Преувеличиваешь.
— Ничуть не преувеличиваю. Разве вы оба не доказательство тому? И вот, раз мы их превратили в мужчин, не удивляйся и их манере разговаривать.
Не зная, что ему возразить, я замолчал.