XIII.


-- Господи помилуй!

-- Страсти какие!

-- Боже милосердный!

Так шептала толпа, многотысячная толпа, которая огромным пятном чернела на поле вокруг шахты. Весть о катастрофе разнеслась по всей окрестности, и с соседних рудников и поселков пришли рабочие, их жены и дети. Но было тихо, -- так тихо, что издали нельзя было предположить присутствия людей. Ужас как будто внезапным ударом ошеломил толпу. Не было ни ропота ни жалоб. Только робкие слова отчаяния и безграничного страха шептали побледневшие губы

Здесь были люди, которым было знакомо костлявое лицо смерти. Она смотрела на них из каждого уголка, из каждой щели, и они с нею свыклись, встречали ее взгляд без страха и даже без волнения... Но и эти люди замерли в ужасе перед новым кровавым пиршеством смерти. Растерянно смотрели самые угрюмые, самые озлобленные, потому что такого ужаса не видели еще и их, много видавшие, глаза. Еще не было известно, как произошла катастрофа, сколько человек погибло, но с момента взрыва прошло уже несколько часов, и никто из бывших в шахте не вышел на поверхность. Нарождалась мысль, -- дикая, безумная мысль, которую гнали от себя все, -- что вся смена в несколько сот человек похоронена заживо в подземелье.

И оттого, что не было известно о размерах несчастья, а надежда боролась с ужасными догадками, не нашли еще выражения ни горе, ни страх, ни гнев толпы.

Здесь были женщины, чьи мужья остались в шахте, братья, сестры, дети. Бледные, с лихорадочно-блестящим взглядом, бродили они среди толпы, и плотно сжатые губы раскрывались только для того, чтобы произнести робкую молитву. Не было ни слез, ни вздохов, ни жалоб; только напряженное ожидание.

Вновь прибывающие вносили некоторое движение своими расспросами. Но им отвечали молчанием, и напряженно-выжидательное настроение толпы передавалось им. С тихим шепотом: "Господи помилуй!" -- они отходили в сторону или сливались с толпой.

Так проходили минуты, томительно-долгие, как часы, и часы, бесконечные, как целые жизни.

И вот пришла ночь, черная и звездная летняя ночь на юге. И таинственным и страшным, как дикая сказка, как вымысел безумной фантазии, показалось черное поле с тысячами замерших в ожидании, похожих на тени людей, и черное небо, мигающее яркими звездами, пугающими и прельщающими.

И в таинственном мраке пронесся таинственный слух:

-- Из-под земли слышны крики!..

Кто первый услышал эти крики из-под земли, не было известно. Может быть, чье-то чуткое ухо услыхало биение тысячи сердец, напряженных, как струны, и это биение показалось ему криком из-под земли. Может быть, чья-то изболевшаяся душа захотела встревожить мистический ужас темноты и молчания и придумала этот страшный слух. Может быть, и впрямь донеслись до толпы стоны и крики заживо погребенных...

Пронесся слух с одного конца поля до другого, передаваемый испуганным шепотом.

И в одну минуту вся толпа, тысячи мужчин и женщин, стариков и подростков, улеглась на землю, -- не упала, а улеглась тихо, бережно, словно боясь придавить зарытых в ней или испугать их.

Среди припавших к земле жадным ухом был и Василий Ильич Караваев. Он знал, что галереи, в которых работали заживо погребенные, были не здесь, под ними, а в другом конце поля, и крики, если бы и раздавались, не могли быть слышны здесь. Но он не рассуждал. Он делал то, что делала толпа, он слился с толпой, сроднился с нею в растерянности, ужасе и робкой надежде.

Сроднился с нею... Нет! Если бы он мог стать одним из толпы, самым несчастным из толпы несчастных, он был бы счастлив, он был бы чист! Но он, как проклятый, лежал между невинными. Каждый из этой тысячной толпы горбился под тяжестью ужаса и скорби, а на его душе лежали весь ужас этих тысяч и вся скорбь их.

Несколько раз он порывался нарушить скорбное молчание страшным словом признания, крикнуть толпе: "Казните меня, надругайтесь надо мной, растерзайте меня, потому что я виновник этого ужаса, я творец его; это я тот кровопийца, которому понадобились сотни жизней, чтобы отпраздновать свою любовь; это я предатель, заманивший сотни людей в западню смерти!.." -- Но он сдерживал себя, потому что слишком подавлена была толпа, слишком сосредоточена на мысли о погребенных, слишком растеряна и слишком беззлобна.

Потом он пытался проникнуть внутрь двора, но казаки, оцепившие здание, не пустили его, одетого, как рабочий. Притом он знал, что там уже действует спасательный отряд во главе с людьми, более опытными и умелыми в этом страшном деле, чем он. И он отступил, ушел безропотно вглубь толпы на муку медленной и жестокой казни.

-- Слышь, стонут сердечные!

-- Кличут!

Мужчины и женщины, старики и дети на земле, охваченные новым ужасом, уткнувшись лицами в землю. Было ли это проявлением гипноза уверовавшей толпы, или необъяснимой правдой, но и Караваев, приткнувшись ухом к земле, явственно услышал какой-то странный гул под землей, похожий на протяжный стон, на дикое завывание чудовища. И так был ужасен этот стон земли, что Василий Ильич весь похолодел, сжался, словно перестал существовать, замер. Не думал, не сознавал, казалось, не чувствовал. Перед широко раскрытыми глазами был клочок черной земли. И вдруг этот грязный круг месива из угля и песку расширился, стал необъятным, охватил небо, продолжая шириться, грозя захватить вселенную... "Обморок!.. Затопчут!.." -- пронеслось в голове, не вызвав ни напряжения воли ни какого-либо чувства, пронеслось и погасло в этом необъятно-черном. И в ту же минуту это громадное-черное начало принимать образ... Он узнал его... Это лицо Косоурого... Большие, черные, воспаленные глаза, такие кроткие, такие страшные в своей бесконечной кротости... Грязные волосы, спавшие на бронзовый лоб... Черные, иссеченные губы с загнувшимися вниз углами... Косоурый! Он что-то хочет сказать, но не может... Почему он не говорит? Почему в его кротких глазах зажглась искра безумного ужаса? Ну, да, это он. Караваев, обхватил руками шею Косоурого и душит его! Он явственно слышит, как хрустят под его пальцами шейные позвонки, как хрипит и клокочет в сдавленном горле. Его зубы скрежещут от злобы и наслаждения. "Так... Еще... Вот..." -- шепчут сдавленные губы. Проносится мысль: "Что это я делаю? Ведь это Косоурый, Фома Косоурый!" Но он сразу вспоминает: ведь он не Василий Ильич Караваев... Он -- вампир... Он чувствует свои острые ногти... Он чудовище... И вовсе не чудовище... Он машина... У него нет рук, это рычаги, и там, где сердце, у него печь... Его устроил мистер Вильямс, всыпал в сердце мешок угля, развел огонь и сказал: "дави!.." И какое ему дело? Но отчего у Косоурого налились кровью глаза?.. Что, не нравится, товарищ? Ничего, потерпи! Вот еще одно усилие -- и будет конец... Брр!"

Караваев сразу очнулся. Все было в прежнем положении. Должно быть, его сон, кошмар или обморок длился одну минуту. Он весь был облит холодным потом и дрожал, как в лихорадке. Но сделав усилие над собой, он немного приподнялся.

Все еще лежали сотни людей, уткнувшись лицами и землю, словно слившись с нею. И слышны был стук сердец и быстрое дыхание грудей

И опять произнес кто-то:

-- Кличут!..

И чей-то суровый голос громко, впервые за всю ночь прервав тишину, прозвучал по всему полю:

-- Разгрызть бы ее, проклятую!

Вздрогнуло поле.

В диком порыве ярости вскочили люди. Поднялся гул злобных голосов:

-- Проклятая!

-- Дьявол!

-- Ух, окаянная!

Это относилось к земле. К "матери земле", которая стала ненавистным, тупым, жестоким в могуществе своем, врагом. Прикрыла живых людей, отделила их от жен, братьев, детей -- и молчала! Словно и не было ничего! Словно и не слышит она стонов снизу и наверху, мольбы и требований. Проклятая! Окаянная! Постылая!.. Лица искривились от злобы. Мужчины и женщины сапогами топтали землю, словно били ее. Но ноги вязли в липкой грязи, не чувствовали тела ненавистной земли, и сознание, что и мести она не боится, что и боли нельзя ей причинить, приводило толпу в остервенение.

-- Тьфу! -- громко крикнул какой-то старик и злобно плюнул на землю.

И вслед за ним другие начали плевать с остервенением и презрением на землю. Безумие охватило толпу. Ругательства, самые бесстыдные и беспощадные, висели в воздухе. Угрозы и презрительный хохот вырывались из побелевших губ. И все это относилось к земле. А она лежала черная, спокойная, невинная и прощающая.

Кто-то запел:

-- Спаси, Господи, люди Твоя.

Прекратились брань и плевки. На минуту толпа застыла, словно вслушиваясь в торжественно-страдальческий напев молитвы.

Потом вдруг разразилась рыданиями.

Мужчины и женщины все рыдали навзрыд, и, должно быть, далеко в городе слышны были страшные звуки великого плача. И сквозь слезы и рыдания начались причитания и жалобы. Казалось, только теперь толпа сознала весь ужас приключившегося и всю свою беспомощность. Назывались имена погибших, их годы, их семьи. Женщины припали к детям, с крикливым отчаяньем называя их сиротами. Все превратилось в кладбище, хотя не было еще трупов, и не знали еще, сколько их, и относительно каждого, чье имя называлось, еще жила надежда...

А Караваев стоял среди толпы, застывший, потерявший способность мыслить и чувствовать. Одна только мысль по временам проносилась в дремлющем или омертвевшем мозгу: "когда?" Было странно, что он стоит здесь, он, виновник несчастья, и нет злобы вокруг него, и ни разу даже не вспомянуто его имя. И он стоял, осужденный на казнь, но не знающий, когда и как наступит она... И равнодушно ждал.


Загрузка...