В Распопенском лесу я остановился посмотреть на танки. Они направлялись к передовой. В сторону моей Кукоары. А теперь, подобно большим усталым животным, отдыхали на лесной поляне.
Я двигался в противоположном направлении: я все больше удалялся от Кукоары. И она от меня… Переложив десаги с одного плеча на другое, я пошел напрямик в Олишканы.
Крестьяне пололи кукурузу: земля уже основательно прогрелась.
Немцы бомбили мост через Днестр, у Резины. Белые облачка зенитных разрывов мелькали возле самолетов. Попадали редко. И самолеты, казалось, висели высоко-высоко, на белых куполах парашютов.
Я шел босиком по мягкой пашне и бормотал одну-единственную молитву:
— Дай нам бог скорей побить немцев!
На меня неожиданно напал страх. Я был один-одинешенек среди чужих. В голову лезла всякая чепуха. Тот человек, которому я носил молоко в обмен на махорку, — жена его умирала от чахотки в заброшенном поповском доме, говорил, что у немцев вот-вот появится новое секретное оружие. В его карих глазах мелькали холодные и острые, как сталь, огоньки.
Каково же было мое удивление, когда я в Алчедаре сразу наткнулся на знакомого! Директором курсов оказался тот самый Николай Трофимович, который вместе с нами ходил мимо церковной ограды к ветряным мельницам, осматривать Бравичский район. Его район был пока еще оккупирован немцами, и он из секретаря райкома стал директором учительских курсов.
— Здравствуйте, Николай Трофимович! Не узнаете?.. Вы к нам заходили с моим отцом… И товарищем Шереметом. Помните?
— Здорово… Пешком притопал? Без телеги?
— Без… Мы привычные!
— Займитесь зараз и побачьте, чтобы устроить ребят, которые приходят… — обратился он к коменданту.
Я обрадовался, словно встретил отца. Мне все нравилось — гимнастерка из шерсти защитного цвета, детские ямочки на щеках.
— Почему он меня не вспомнил?
— Брось… вас сотни, он один… Разве всех упомнишь?
— Оно-то, конечно, верно…
— Я тебя отведу на квартиру… Век благодарить будешь… — сказал комендант курсов.
Ко мне присоединились двое ребят, тоже уставших с дороги. Они были родные или двоюродные братья — толком я не мог понять из их разговора. Один из них много лет был сыном полка, потом даже успел отслужить несколько месяцев в королевской гвардии. Фронт застал его в кодрах, когда он находился в отпуску, у родственников. Он все еще хранил свои проездные документы. Если что, вскочит в поезд и махнет в Бухарест. Отпуск у него на излете.
«Славных дружков я себе нашел! — подумал я. — Если и квартира окажется им под стать, скверно!»
— Вот, мальчики… Здесь жил алчедарский помещик… По дороге сюда видели каменный забор вокруг поместья?
— Покорно благодарим… Э-э-э! А с кем имею честь? — осведомился сын полка.
— Да ты отличный парень, отставной козы барабанщик… Честь у тебя есть, а деньги? Я — училищный сторож… комендант, значит, по-теперешнему.
— Вы мне нравитесь.
— Теперь слушайте все. Кормят здесь раз в день. Но жить будете припеваючи… В саду полно яблок, абрикосов.
Мать моя мамочка! Мы стали хозяевами самого прекрасного сада, какой только приходилось видеть на своем веку.
— Любопытно, сколько тут гектаров? — поинтересовался все тот же парень.
— Около десяти…
— Не меньше пятидесяти.
— Может, чуть меньше, — смущенно сказал сторож. Мужик, привыкший к превратностям жизни, склонен все преуменьшать. — Однако вам троим фруктов хватит да еще останется…
— Ста гектаров не наберется. Но держу пари — пятьдесят точно будет! вызывающе заявил бывший сын полка.
Такого болтуна поискать надо.
Он надевал свою униформу, надвигал на брови кепи с кокардой и день-деньской прогуливался по саду. Изучать педагогику ему хотелось не больше, чем собаке лизать соль.
Я советовал ему припрятать свою одежонку: у нас в Кукоаре из-за егерской шляпы погиб лесник, еще в начале войны.
— А в чем же мне щеголять, сударь? У вас — родители… Есть кому позаботиться… А я безотцовщина, меня в цветах нашли. Сын полка. Вскормлен ротным котлом. Другого обмундирования мне не сыскать. Оставьте меня в покое, сударь.
Дельные советы отскакивали от него, как горох от стенки.
По вечерам он наряжался все в ту же форму, наводил блеск на ботинки и шел на танцы. У девушек он пользовался невероятным успехом. Ходили за ним хвостом. Раздобыв патефон, приходили к нему в гости. Это спасало его от голодухи.
Я и другие ребята целыми днями ели кислые яблоки. Да еще радовались, что их вдоволь. На четыреста граммов хлеба в сутки жить можно, если под боком целый боярский сад.
Спали мы на кухне. В другие помещичьи комнаты не заходили, чтобы не натаскать грязи.
Армейских привычек из человека не выбьешь, хоть кол на голове теши. Наш бедный приятель привык просыпаться ни свет ни заря и чего только не делал, чтобы спать безмятежно, как мы… Но военная дисциплина висела над ним как проклятье.
Около полуночи он иногда переносил свою койку в полутемный чулан с единственным окном. Окно занавешивал наглухо. Брюки складывал под матрацем: утром будут как выглаженные. И все же на рассвете бывший солдат королевской гвардии опять гремел посудой на кухне.
— Эй, вы, сони, что так долго дрыхнете!
Мы поворачивались лицом к стене, а он удалялся в сторону Днестра. Помещичий сад тянулся почти на целый километр, а за ним — заросли глухого парка с редкостными деревьями. Их купы зеленели на обрывистом высоком берегу Днестра.
Он купался, плавал. Потом смотрел, как курэтурские мужики ловят рыбу.
И лишь когда солнце подымалось сажени на три над рекой, мы продирали глаза. Заложив руки за спину, он прогуливался по саду.
— А еще хвастаетесь, что мужики! Спите, как бухарестские пижоны. Так вы никогда не увидите восхода солнца.
Недели две мы пожили вольготной жизнью, пока однажды утром я не застал его в саду, разговаривающим сам с собой. Мне почудилось, что он рехнулся.
Но ничего подобного не произошло.
Дело в том, что накануне мы встретились с группой журналистов из сорокских газет. Наш «сударь» обещал представить им несколько стихотворений. И вот теперь, по утренней прохладе, он муштровал свое вдохновение. Выпевалось пока только начало: «Я тракторист!» Дальше дело не шло. Зато всяческие ругательства в неимоверном количестве слетали с его уст.
— Что, сударь, красивый сад?
— Красивый.
— Шаль мне с ним расставаться.
— А что случилось?
— Кажется, переберусь в Сороки… в газету… Понимаешь, даже на папиросы денег не хватает.
— Но прости…
— Что тебе угодно?
— Познакомимся наконец…
— Честь имею… Гылкэ.
— Э-э-э…
— Что, не слышал такой фамилии?
— А я — Фрунзэ…
— Слушай, хочешь купить мой китель?
— Гм…
— И у тебя денег нет, черт побери!
В Алчедаре много голодранцев. Ни в одном другом селе не было раньше столько политиканов и богачей. Все они удрали, оставив превосходные, крытые жестью дома, сады с отборными яблоками. На месте остались сущие бедняки, обитатели лачуг, которые, конечно, не могли купить у Гылкэ китель.
— Слушай, Фэникэ! — подбежал к Гылкэ его двоюродный брат. — Иди скорей, отец приехал.
— Ну и что с того… У тебя, Фрунзэ, право на какую долю земли?
— У меня? Точно не скажу…
— А сколько у вас детей?
— Два брата…
— Стало быть, тебе пятьдесят процентов. Мне только двадцать пять.
— Почему так?
— Видишь ли, мой дядюшка убил мою мать…
— За что?
— За то, что родила меня вне брака… По закону о наследстве меня приравнивают к брату дядюшки… Поэтому мне всего двадцать пять процентов… Ничего не пойму, сударь, сплошная бестолковщина. Двоюродный мой братец не может решить задачи для четвертого класса. Будет калечить детей… Будь моя воля, я бы сжег Алчедар.
— Чем же село виновато?
— Виновато! Даже очень. Кроме всех этих чиновников и кулаков, почти в каждой семье был учитель. А в некоторых по два… Село считалось состоятельным. Не одни здесь плевелы были, пшеница — тоже… Зачем же удрали педагоги? Чтобы мой двоюродный братец и другие, ему подобные, калечили деревенских детей? Да, конечно. Тут есть свой смысл… Село, что за все прошлые годы дало сто учителей, теперь готовит целую тысячу… и так далее!..
Фэникэ Гылкэ вошел в дом, вынул из сундучка сапожную щетку и стал чистить ботинки.
— На, почисть! Чтоб ни пылинки! А то какие из вас учителя!
Он протянул щетку двоюродному брату. Но, конечно, и меня имел в виду.
— Знаешь, Фэникэ, наша буренка отелилась.
— В добрый час… Поздравляю тебя с наследником.
— Теленок со звездочкой на лбу…
— Слушай, если не достанешь у отца немного денег, пусть сам приезжает и решает тебе задачи! Ифтоди как закатит тебе двойку в журнал, запоешь Лазаря… Живо отправишься домой пасти своего теленка. А я уберусь в Сороки, в газету… Разве это жизнь? Даже на папиросы денег нет.
Обстоятельства складывались скверно. Волей-неволей двоюродному брату королевского лейб-гвардейца пришлось топать домой и клянчить рубли. Одному ему ведомо, чего это стоило… Во всяком случае, вернулся он с деньгами.
— Что, отец твой спал?
— Нет, не спал.
— Странно, как же он расщедрился?
— Я сказал, что в училище надо…
— За находчивость ты заслужил комнату в помещичьих покоях.
— Не надо…
— Нет, надо. Сколько вы будете валяться в кухне? В этом селе полно пустых домов.
— Ночью выпадет роса… А утром мы ходим в сад за яблоками… Ноги пачкаем. В росе… в грязи…
— Экий ты ушлый… Ничего… Я из тебя наставника сделаю!
Я догадывался, почему Фэникэ непременно хотел перевести меня и своего братца в помещичьи покои. Сам он в гвардии его величества отработал немало нарядов, начистил офицерам не одну пару сапог. Теперь ему хотелось помуштровать родственника и меня. Заставить нас мыть полы. Что ж, интересно, как это у него получится!
Фэникэ открыл свой военный ранец и смотрел в зеркало. Напудрился, поправил узел галстука, военное кепи. Потом стал начищать кокарду, пуговицы кителя. Вскоре они ослепительно засияли.
— Ну, теперь можно идти.
— Фуражку тоже берешь?
— Забыл я, Фрунзэ! Все машинально делаю. С пяти лет одни и те же движения… В один и тот же час… Черт бы побрал такую жизнь!
Он снял кепи, снова сел к зеркалу, пригладил волосы. Кому-то Фэникэ хотел понравиться.
Кончиком языка он нащупывал щербатый зуб, сломанный во время путча в королевском дворце. Фэникэ был тогда сброшен со второго этажа и поплатился всего лишь клыком.
Поводив языком по зубам, он начал ругаться — многоэтажно, как умеют только военные, сызмальства евшие кашу из армейского котелка. По брани можно было понять, что ему обещали вставить золотой зуб и не сдержали слова.
Отведя душу, Фэникэ вынул военные документы и стал их разглаживать ладонью на колене.
— Прощай, военная карьера. Будь ты неладна! Фэникэ Гылкэ рвет на части проездной лист и едет в Резину за комсомольским билетом!
Обрывки разлетелись по помещичьему дому, как мотыльки. И Фэникэ кружился среди них в сумасшедшем танце. Кружился, кружился… пока не столкнулся с двоюродным братом. Из глаз посыпались искры. Фэникэ снова стал ругаться.
— Забавно: чем тупей человек, тем тверже у него голова!
— Прости, Фэникэ, я же не виноват…
— Ладно, пошли. Наша комсомольская секретарша, наверно, уже заждалась.
Сдается мне, ради нее так щеголевато наряжался Фэникэ. Армейская служба сделала его довольно наглым. Подкатывался он со своими галантными комплиментами, солдатскими анекдотами и бесконечными «целую ручку, сударыня» даже к нашим преподавательницам. И, как ни странно, пользовался у них симпатией. Он был высокий, хорошо сложен. Одевался всегда опрятно. В танцах никто из нас не мог с ним сравниться.
Когда мы пришли в училище, народ уже был в сборе. Ребята восхищались гимнастическим искусством одного из наших преподавателей — математика из группы Фэникэ, коренастого парня с толстой шеей, тонкой талией и плечами атлета.
Фэникэ улучил момент и тоже подошел к турнику. Начал крутить «солнце». При этом почти все время не сводил глаз с нашей вожатой. Наконец та не выдержала, подошла ко мне и взяла из моих рук китель Фэникэ. Да, у этого парня к девушкам был великолепный подход. Как у цыгана к лошадям.
Даже Захария, один из главных соперников Фэникэ, кончивший семь с половиной классов румынского лицея, слывший эрудитом и на всех переменах беседовавший с преподавателями о международном положении, сник, как цветок тыквы под градом, увидев, что Фэникэ выделывает на турнике. Бедный эрудит удалился с достоинством: не иначе пошел обсуждать с преподавателем международное положение.
А Фэникэ перестал крутиться, мягко и плавно соскочил. Потом вынул из кармана белоснежный платок и вытер слезы восторга у нашей преподавательницы, которая по совместительству была секретарем училищного комсомола. Потом стал обмахиваться тем же платком.
Вероятно, нам уже можно было отправляться в Резину. Захария как раз поймал за пуговицу коренастого математика и стал ему обрисовывать положение в Скандинавских странах. До Резины километров пятнадцать. Думаю, этого расстояния хватит, чтобы Захария успел развить все свои основные тезисы. Что касается меня, то, пройдя железнодорожный тоннель (впервые увидел такое сооружение), я почувствовал, что невероятно устал.
Паразиты «юнкерсы» снова бомбили железнодорожный мост через Днестр. Наши зенитки стреляли, но облачка разрывов стояли над самолетами как зонтики, защищающие их от солнца. Все же мост через Днестр хорошо охранялся зенитчиками, и немцам не удалось ни разу попасть в него. Хотя бомбили довольно часто, особенно на рассвете. Теперь весь груз «юнкерсы» высыпали на каменную гору за селом Чорна. Нам приказали спрятаться в посевах и ждать конца налета.
Мы с другими парнями оказались на винограднике. Поели вдоволь зеленого горошка, посеянного между рядами… Если на обратном пути нас настигнет еще одна бомбежка, бедному крестьянину придется на будущий год покупать горох на базаре.
В комсомол мы готовились месяца полтора. Но приняли нас одного за другим, без заминки.
Только Захарию немного помучили. Затеял он разговор о международном положении стран Черноморского бассейна и совсем увяз в балканской политике. Секретарь по пропаганде товарищ Томуш объяснил Захарии, чего он недопонимает…
Мы бережно дышали на непросохшую тушь собственных подписей, рассматривали подпись секретаря уездного комитета комсомола. Два красивых алых ордена смотрели на нас из открытого билета.
Только Фэникэ был зол. Что за люди собрались в укоме… Первый секретарь хромой, второй хромой, наконец третий тоже хромой.
— Но, понимаешь, у них, наверно, заслуги…
— Это я и сам знаю. Ты, сударь, скажи, зачем они подтверждают пропаганду, которую мне все время вдалбливали в казарме? На антисоветских плакатах большевиков изображали с рогами и хвостом. Хромцы, калеки целуются с самим дьяволом!
— Они же комсомольцы-фронтовики, раненые, чего ты хочешь? Тут тебе не королевская гвардия! — накинулся Захария на Фэникэ.
В заключение нас пригласили в длинный-длинный кабинет первого секретаря и поздравили с приемом в комсомол.
— Где должен хранить свой комсомольский билет член Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодежи? — спросил товарищ Томуш.
— В нагрудном кармане, у сердца.
— Имеет ли право комсомолец оставлять свой билет?
— Ни в коем случае. Если дом загорится, и билет сгорит! — выпалил двоюродный брат Фэникэ. За этот чисто крестьянский ответ он получил исподтишка несколько тумаков. Несмотря на них, братец посмеивался глуповато и незлобиво, ожидая похвалы за находчивость. Но никто не обратил на него внимания. И, как всякий недалекий человек, он сначала простодушно удивился этому, а потом потускнел, как солнечный день, подпорченный туманом. Умора…
Поздравив и пожелав успехов, нас направили в уездный отдел народного образования — записаться в педучилище, где мы будем учиться заочно.
Выйдя из укома, двоюродный брат Фэникэ уселся на камень. Чего другого, а камней в Резине достаточно. Уселся, вынул из подкладки своей шляпы иголку с ниткой, зашил намертво комсомольский билет в нагрудном кармане.
— Так надежней.
— Не пойдешь с нами? — окликнул Фэникэ брата.
— Погоди, Фэникэ. Я хотел тебя спросить…
— Шагай быстрей! Что такое?
— Стоит и мне подавать документы?.. В эту, как ее…
— В педучилище? Нет, не стоит. Ни за что. Такой глупарь, как ты, и окончит училище?! Это же настоящее бедствие для села!.. Для крестьян, для их детей… Родители надеются вывести их в люди.
— Ежели так говоришь, вот пойду и запишусь в эту, как ее там… ну!..
Он потопал следом за нами, на ходу пряча иголку в подкладку шляпы.
Не помню, в какой газете я вычитал, что в эти дни наша армия наступала, продвигалась иногда на шестьдесят километров в сутки. С песней вперед, шагом марш! Левой! Левой!
С песней возвращались и мы из Резины. Нас радовала новая ответственность — мы стали комсомольцами!
У всех, правда, ноги подкашивались от усталости. Едва вошли в наш сад, как я рухнул наземь, точь-в-точь как полный мешок, упавший с подводы. Самым стойким оказался Фэникэ.
— Подъем, Фрунзэ!.. К тебе родители приехали.
Подобная весть подняла бы меня даже из гроба.
— С утра дожидаемся, — увидев меня, сказал отец.
Прибыв из Кукоары, он привез матери «в эвакуацию» полную машину душистых яблок. Прихватил маму и решил на той же машине привезти яблок и мне. Откуда было знать отцу, что в нашем распоряжении целый помещичий сад. «Вот если бы в саду рос хлеб, — сказал я отцу. — Разве на четыреста граммов проживешь?»
Тогда отец не стал терять времени и пошел искать квартиру, где бы я мог столоваться. Но все приличные места заняли более расторопные люди…
— Я тебя устрою, Тоадер, у украинца в Курэтурах. Село недалеко… Всего три километра… с гаком. Хорошая будет для тебя прогулка перед уроками. Как думаешь?
— Опять же языку поучишься… — обрадовалась мать, что тоже может одарить меня полезным советом.
Видимо, осунулся я крепко за два месяца. Отец не пожалел усилий, добился — по вечерам меня усаживали за круглый столик в семье курэтурского рыбака-украинца. На столике дымилась горячая мамалыга. От жареной рыбы исходил такой запах, что слюнки текли. Было у нас тогда присловье: «Рыба да мамалыги глыба».
Я макал кусок мамалыги в сковородку с жареной рыбой и в эту минуту понимал, что жить все-таки можно.
Вставал я рано, едва восток начинал алеть. По росистой прохладе бежал к Днестру. И долго, долго плавал…
Потом гулял вдоль бесконечных рядов старых деревьев, вдыхая утреннюю радость. Так в иных местах вдыхают целебный воздух соснового бора или йодистый морской озон.
Взрослые, степенные люди сдерживают свои чувства. А мы, молодые, резвились, точно жеребята. Скатывались в овраги, прыгали через ручьи, скакали по валунам…
— Ты догоняешь! — весело крикнул я. — Чур не я.
— Пардон, коллега… мы вместе с вами свиней не пасли.
Я покраснел как рак. Двое мужчин средних лет усмехались тонко и снисходительно. Размеренная походка, дорогие костюмы, аккуратные узлы галстуков и элегантные запонки на манжетах… Я не мог понять, кто они. Корил себя: какого дьявола распрыгался, как мальчишка?
— Что, Фрунзэ, поддели тебя? Им-то, черт побери, жалованье идет!
— Один — Штирбей… Работает директором средней школы в Пояне, в моем селе. Раньше хвастал, что состоит в родстве с графом Штирбеем… Окончил Нормальное училище в Яссах. Трепач, каких свет не видел… Графское охвостье… Такой же родственник графа, как я — раввина из Бухуша.
— А второй?
— Учитель… Где-то в Кицканах работает… Ишь как ходят под руку… Ничего не поделаешь. Из всех старых учителей в районе только они остались. Оттого и заносятся. Им жалованье все лето идет.
Да, Штирбей подпортил мне настроение. С утра пораньше! Мне чудилось, что мои товарищи слышали его ехидную фразу: «Пардон, коллега… мы с вами вместе свиней не пасли…»
Слова эти, не переставая, звучали у меня в ушах, и со стыда я спрятался в гуще училищного сада. Стал размышлять. Жил я себе, жил, так какого рожна полез в учителя? Будешь потом у всего села на виду, будешь взвешивать каждое слово! Огромный колокол алчедарских педагогических курсов вывел меня из раздумья, властно позвал в класс.
Из учительской выходил Николай Трофимович, заведующий отделом народного образования, и еще трое незнакомых. У входа показался товарищ Шеремет. С цветком в руке задумчиво шагал в нашу сторону. Обычно он выглядел чуточку сонным и усталым, но стоило ему вынуть блокнот и сказать несколько слов, как люди раскрывали рты, восхищались его наблюдательностью. Глаза у него узкие, по-монгольски раскосые… Говорят, Шеремет работал редактором газеты в автономной республике, отличался метким глазом и острым пером.
Не стану воспроизводить речи директора курсов. Он поздравил нас с новой профессией, говорил, что нам по существу предстоит работать с сырьем, с тестом… И все зависит от нас: какой удастся сделать замес, что вылепить и испечь.
Поздравления, одно лучше другого, сыпались как из рога изобилия! Это был настоящий праздник. Отныне мы педагоги. Нам выдали удостоверения. Большая ответственность теперь на наших плечах!
Заведующий районо, мужчина, у которого черные волосы торчали так, словно он был напуган чем-то, вышел к трибуне и стал читать, кто куда получил назначение. Некоторые фамилии звучали куда потешней, чем прозвища, что давали у нас в Кукоаре. Абабий… Амбросий… Ангел… и вдруг:
— Гылкэ Фэникэ… директором семилетней школы села Мерешены.
Фэникэ подскочил как ужаленный и побежал за назначением.
— Гылкэ Прокопий… Учителем в село Кукоара!
Беда! Прикоки, много с тобой мороки. Повезло же моей Кукоаре… Надо предупредить отца.
— Ликуй и радуйся, Фрунзэ.
— Ни мне сегодня не везет, ни Кукоаре.
— Подожди, до вечера еще далеко.
— А ты почему не в духе?
— Посмотрел бы я на тебя… Всех называют по имени и отчеству. А меня Фэникэ Гылкэ. Хотел бы я тебя спросить: как станут обращаться ко мне ученики? Я ведь безотцовщина, дитя любви…
— Будут называть: товарищ директор.
— А учителя?
— Об этом я не подумал…
— Святая простота! Пойду лучше в газету… Не то придется краснеть перед учениками, мямлить: зовут, мол, меня так-то и так… Нет, шут с ней, со школой.
— Фрунзэ Федор Константинович…
— Тебя вызывают!
— Фрунзэ!
— Здесь!
— Директором семилетки в село Кукоара…
— Поздравляю… А говорил — не везет, — хлопнул меня Фэникэ по спине так, что чуть не треснула рубашка. — В родное село угодил. Чего еще хочешь?
— Угодил… Вместе с твоим Прикоки.
— Голову даю на отсечение, нет лучшего учителя для первоклассников, чем такой глупец… как Прикоки… Послушай. У умника терпения гораздо меньше, чем у глупца… А что нужно учителю первоклашек? Знать азбуку и быть дьявольски терпеливым… А Прикоки, если даже школа загорится, спокойно будет вести урок, покуда головешки не станут падать на голову.
— Первый класс самый трудный…
— Ты, Фрунзэ, не думай, что если я не конспектировал, то и не знаю, что в учебниках написано…
— Бума Моисеевич, у нас вопрос!
— Прошу!
— Как быть?.. Наши школы на переднем крае… В прямом и переносном смысле… Села эвакуированы!
В зале стояло около двадцати директоров… Гирова… Гиришены, Будей… Краснашены… Богзешты… Баху… Гетлово… Германешты… Исаково… Леушены… Васиены… Инешты… Вережены… Заиканы… Коробчаны… Сухулучены… Саратены… Чеколтены… Клишова… Бравичи… Чишмя…
Выступал Захария, окончивший семь с половиной классов лицея. Он назначен директором в Оргеев. А «международное положение» Оргеева было из рук вон плохим.
— Директора школ получат в военных органах соответствующий пропуск. Безо всяких препятствий проследуют на место работы.
— Разве за десять дней успеем отремонтировать школы?
— А где достать известь и бревна?
— Кто нам поможет сделать побелку?
— Как собрать детей? Они же в эвакуации.
— Без гвоздей и оконных стекол я, например, как без рук! Пять месяцев «катюши» стреляют из школьного сада.
— Надоела мне эта музыка, сударь. Всем разжуй да в рот положи.
Фэникэ потянул меня за рукав, усадил. Пусть остальные задают вопросы.
— Помнишь слова нашего историка? Один дурак может задать столько вопросов, что тысяча мудрецов не смогут на них ответить. Правда, у меня впечатление, что Бума Моисеевич любит отвечать на вопросы гладко, как из учебника грамматики. Он учился на адвоката в ту пору, когда преподавали риторику… Теперь у него уйма должностей и поручений. Завуч средней школы… Заведующий районо, директор районного радиоузла… Переводчик райкомовских решении на молдавский язык… И еще куча дел, которые он, беспартийный, выполняет, как настоящий большевик.
Что за парень этот Фэникэ! То терзался, что дети не смогут называть его по имени-отчеству. Теперь иронизирует над почтенными людьми… Жаль мне расставаться с Фэникэ. Думаю, и ему тоже.
Вечером он неожиданно пришел ко мне. С шумом вошел во двор моего украинца, будто жандарм с поста, что пришел сделать обыск, хлопнул калиткой, потом дверьми.
— Я за тобой… Укладывай манатки. Через два часа попадешь в объятия к мамочке.
У ворот стояла бричка, запряженная парой вороных. Отличные кони: копытом землю бьют, удила грызут. Боярские кони! Царский выезд, как говаривал дед.
— Ты не дождался отца Прикоки?
— Может, ты хочешь?.. Если тебе охота бежать… следом за его подводой…
— Что ты сердишься из-за любого пустяка?
— Не люблю глупостей с продолжением.
— А откуда бричка?
— Из Пепен… Меня пригласили на бал пепенские учителя. Я спешу, поторапливайся.
Все мое имущество было на мне. От смущения перед девушкой, сидевшей в бричке, я забыл свои десаги в каса маре у хозяина. Но он был так любезен, что до самой околицы бежал следом за нами, покуда не догнал. Правда, дочка ему помогала.
Ловкач Фэникэ поцеловал дочке моего хозяина кончики пальцев, и та долго махала нам вслед платочком, словно Фэникэ был ее давним другом.
— Познакомьтесь! — предложил Фэникэ, пока я рассеянно держал в руках свою суму, боясь испачкать сиденье.
— Тамара! — прозвучал над моим ухом мелодичный голос.
Мы с Тамарой обменялись рукопожатием. И тут я разочаровался. Рука у нее оказалась холодная и потная. Господи, такая красивая девушка и с рыбьей кровью!
Тамарин отец взмахнул кнутом, бричка покатилась, подрагивая на рессорах…
— По-моему, стоит быть директором школы!
— Ты что-то спросил? — осведомился Фэникэ.
— Не так уж плохо, говорю, быть директором школы.
— Да, кто мог подумать, что у Советов так легко стать большим человеком. Ложишься спать темным мужиком… безотцовщиной, просыпаешься директором.
Из брички я выпрыгнул на краю села. Пожелал Фэникэ веселого бала. Поблагодарил возницу и повернул к большому, крытому жестью дому, стоявшему вдалеке, туда, в Ордашей, мы были эвакуированы.
Бричка скрылась в клубах пыли, за поворотом проселка. Вот мы и расстались с Фэникэ. В Пепенах бы ему, конечно, лучше жилось, чем в Алчедаре. Если верить его словам, родители хотели выдать Тамару, свою единственную дочь, свое сокровище, именно за него. Всеми правдами и неправдами добились они назначения Тамары в ту же школу. Не думаю, что это обстоятельство доставило особое удовольствие бывшему королевскому гвардейцу. Его больше пленял Тамарин патефон. Каждый вечер на квартире у нее устраивали танцы, развлекались. На другое утро Фэникэ ходил мрачный, невыспавшийся и клял себя за то, что связался с Тамарой. К тому же у нее была привычка: перед тем как лечь в постель, плакать… «чтобы казаться невинной, безгрешной, целомудренной».
Фэникэ был закаленный солдат, притворная слезливость претила ему. В такие минуты он не знал, как избавиться от Тамары.
— Прощай, Фэникэ!
Перед одним из домов стрекотал движок. Из помещения доносились выстрелы, крики «ура». Сразу вспомнилось: здесь клуб летчиков. Каждый вечер им тут читают лекции, бесплатно крутят фильмы. Если бы я хотел, запросто мог войти. Ведь бригада наша более двух недель мыла самолеты, и мы считали себя авиаперсоналом. Многие любят прихвастнуть, что служили в авиации… Покуда не спросишь, сколько у них на счету боевых вылетов.
Возле клуба летчиков повстречались мы с Мариуцей Лесничихой. Прогуливались под руку с белокурым летчиком. Сердце у меня екнуло, будто я увидел Вику. Как приятно встретить человека из родного села! Три месяца не видел никого из Кукоары, кроме родителей.
— Добрый вечер, Мариуца!
— Что? — по-русски переспросила она.
— Говорю: добрый вечер.
— Добрый вечер…
— Слушай, Мариуца, ты когда по-русски изъясняешься, куда деваешь молдавский язык?
— Иди к чертям!
— Я сперва засомневался… Теперь вижу — это ты.
— В самом деле не узнал меня сначала?
— Еще бы!
— Сильно изменилась?
— Не очень.
— Записалась я, Тоадер… на фронт пойду!..
— С этим белесым?
— Нет. С ним у нас просто… дружба.
— Ну, я тоже пошел — спешу. Еще увидимся.
— Спеши, спеши. Очень тебя ждет твоя… Троим сразу сумела вскружить голову. Письма ей пишут.
— Каким еще троим? Откуда трое, что ты мелешь?
— Что мужчины находят в этой Вике Негарэ? Задается фифочка. Теперь белокурых девушек полно во всей России… Ага!
— Что болтаешь? От кого она получает письма?
— От сына Дорофтея… с фронта.
— И еще?
— От писателя из Кагула.
— От писаря?
— Да. Теперь только из Кагула приходят послания… Сын Дорофтея погиб, извещение пришло… И медаль…
— Так ты на фронт отправляешься?
— Да, хочу мир посмотреть…
— Когда отправка?
— Жду ответа… Попросилась в отряд Митри.
— Так и говори. Одно дело — фронт, другое — партизанский отряд…
— Ну, я не такая грамотная, как ты.
— Вижу, и здесь пока не теряешься.
— Нет, это просто дружба.
— А думаешь все время о Митре?
— Никуда он от меня не увильнет… Подумаешь, скрывает, где отряд… Ничего, разыщу.
Вот она какая — Мариуца! Ни на одном языке ее не переспоришь, не собьешь с панталыку.
— А знаешь, семья Негарэ съехала из Ордашей…
— Куда?
— Где земли побольше. Вечно им земли мало.
— В каком же они селе?
— В Проданештах… Там эвакуированных нет… Покинутой земли сколько угодно.
Мариуца взяла под руку своего летуна с бровями, как пшеничные колосья, и они пошли на танцы.
Субботний вечер — только сейчас сообразил я.
Дома горячих объятий, вопреки прогнозу Фэникэ, не было, хотя мать, конечно, очень обрадовалась моему возвращению. Простой крестьянской радостью. Без поцелуев и слез.
Дедушка Тоадер стиснул меня так, что кости хрустнули.
— Повернись-ка, дай на тебя лучше посмотреть, беш-майор. Что ты скажешь, Лейба?
— Одно скажу: не сглазить бы… И новых успехов. И еще дай ему бог, пусть будет задним умом крепок, как говорят евреи…
В Ордашей вместо стульев служили камни, принесенные со скалистых берегов Реута. У нашего ордашейского хозяина была собственная молотилка, весь двор был усеян железными деталями и здоровыми камнями, которые подкладывали под колеса молотилки во время ремонта.
Лейба с дочкой сидели на большом, с теленка, валуне возле кухни. Хозяева наши были бездетны. И когда муж уходил на ток или отправлялся со своей машиной в соседние села, толстуха жена следовала за ним. По-видимому, из-за чрезмерной ее тучности род ордашейских мастеров и остался без потомства. А у мужа ее были, что называется, золотые руки и горло — серебряная лейка.
Я поздоровался за руку с Лейбой, его дочерью и тоже сел на камень.
— А почему с дедом Петраке не здороваешься? — спросила мать.
Деда Петраке я даже не приметил сразу: он сидел на отшибе, а тусклая, подслеповатая керосиновая лампа — лампа военного времени — светила плохо.
Если бы не отголоски артиллерийской канонады из гущи кодр, если бы бомбардировщики, надсадно гудя, не отправлялись в свои ночные полеты, можно было подумать, что в мире царит тишина и спокойствие. Люди, сидевшие во дворе, ждавшие горячей мамалыжки, пришли с поля, с работы. Дед Петраке, мать и Никэ трудились на току. Лейба с дочерью собирали табак.
Говорят, в молодости, Лейба слыл известным табаководом. Потом власти обжулили его. Обанкротился Лейба и вместе с сыновьями и дочерьми занялся сапожным ремеслом, а потом сменил и это ремесло на торговлю в лавке и корчме.
Ремесло, торговля — это понятно. Человек пытался прожить, устоять перед бедами… Но разводить табак, когда после каждого курильщика протираешь клямку двери, как упрямый старовер-липованин, — этого не мог уразуметь даже дедушка. Теперь, на закате жизни, Лейба снова занялся табаком — тем, с чего начал.
В эвакуации он вместе с дочкой работал на табачных плантациях. Зятя взяли на фронт. Старуха умерла где-то в дороге.
С дедом Петраке они встретились в Алма-Ате совершенно случайно. Один прибыл получить премию за табак, другой — за то, что перевыполнил норму настрига шерсти, вырастил много ягнят. Лейба и Петраке больше не разлучались. Говорят, друг познается в беде. А бед хватало с лихвой. Буханка хлеба стоила триста рублей. И еще говорят, что односельчане в десяти километрах от дома уже братья. А если до родного дома семь тысяч километров!
Дед Петраке молчал, как всегда, опустив руки на колени. Ладони его были такие, что еще целых полчаса после рукопожатия я чувствовал «ласковость» их прикосновения.
В казахстанских степях старик все время пастушествовал. Директор совхоза разрешал ему доить овец, варить сыры, солить брынзу. От деда Петраке зависело, будут ли сыты изголодавшиеся рабочие совхоза. Его приглашали в другие села, на инструктаж, как лучше доить овец, как заквашивать молоко… Обо всем этом дед Петраке дома не рассказал ни полслова. Дедушке Тоадеру пришлось выпытывать у Лейбы.
— Чего молчишь, Петраке? Что ты там делал — ничуть не зазорно. А то вон Лейбу приходится тянуть за язык!
— Ха, его отпускать не хотели, чтоб я так жил! Приехал директор, люди из военкомата, с винтовками… Вылезай, говорят, из вагона. Мобилизован… И директор, и жена его, и дочь плакали, когда поезд тронулся. И мы плакали… Все плакали. Моя дочка тоже… овечье молоко текло по щекам!
— Ну, Петраке — понятное дело… А ты, Лейба, почему вернулся?
— Откуда мне знать?
— Родные места! Ты не обижайся, но был у нас кот… Удрал он от этих камней, вернулся в Кукоару. Вот и весь сказ. Кот глуп и непонятлив. А ты ведь беш-майор!..
Дедушка умолк. На стол опрокинули казанок с мамалыгой. А во время еды старик не любил точить лясы. Однажды перечное семя попало ему не в то горло — чуть не отдал богу душу.
Теперь он вынул из кармана горсть маленьких, как куриное сердце, стручковых перцев и по одному начал крошить в миску с борщом.
— Вэйз мир! — вырвалось у дочери Лейбы.
— Не бойся, дочка, я всегда ем из своего корыта…
К общей миске протянулось много натруженных, хорошо поработавших сегодня рук. Много ртов отхлебнули горячего борща. Мы поглощали комья мамалыги, как ломти пасхального кулича. Посмотрел бы отец, как жадно уплетает Никэ, то-то обрадовался бы! И странное дело, какая ни тусклая была лампа, никто не перепутал миску, никто не сунул нечаянно свою ложку в дедушкин борщ. Не дай бог, обожжешь рот на неделю!
У каждого свои причуды. Лысый Вырлан, например, получив письмо от девушки, целый день держал его за пазухой. Вечером мыл руки, спокойно садился ужинать, тщательно резал хлеб. Лишь после еды вынимал письмо, перечитывал несколько раз, потом, отдуваясь, предавался размышлениям. На фронте, пожалуй, отвыкнет от этих барских замашек!
На другой день я, бесхарактерный и нетерпеливый, вместо того чтобы идти своей дорогой в кодры, где находилась моя школа, завернул в Проданешты. Первым делом потребовал отчета у Вики:
— Значит, так… Получаешь письма?
— Тебе сердиться нечего…
— Да… Старо, как мир. Вы всегда на стороне сильных. Победителю лавры.
— Ты лучше спроси деда Петраке, кто мы?..
— Это меня не интересует.
Она так швырнула пачку писем, что они разлетелись по комнате. Хорошо еще, хозяева и родители Вики отправились на рынок в Капрешты. Не то опозорился бы навеки перед ними.
— Я не хотел читать писем.
— Разве можно запретить, если кто-то желает писать?!
— А беречь письма обязательно?
— Ты сначала прочти. Или тебя не интересует, что сейчас происходит в Кукоаре?
— Завтра сам буду в Кукоаре. Надо начинать ремонт школы.
— Так сразу и начнешь! В нашей школе теперь военный госпиталь. Возьми, прочитай.
«Сады ваши в нынешнем году уродили, как никогда, — писал штабной писарь. — Под вашей шелковицей кипит котел сатаны… Днем и ночью течет самогон — шелковичная водка, что слаще и крепче, чем сливовая цуйка. Перезревшие ягоды шелковицы опали и лежат на земле, хоть сгребай лопатой.
В вашей школе военный госпиталь. Из старожилов — ни души. Я все молюсь небу и земле, чтобы выбраться отсюда подобру-поздорову. Лишь с той потерей, которая выпала мне…»
— Какая у него потеря? Ты, что ли?
— С чего бы? Вы — петухи, так и нас считаете курами.
Вика усмехнулась вполне доброжелательно и протянула поднятый с пола треугольник.
— Посмотри, что тут сказано.
«С Мыньоая до Сесен фронт держат немцы. От Сесен до монастыря в Курках — румыны. И меня как раз вызвали в переводчики: ночью в Сесенах к нам перебежал взвод солдат и несколько офицеров. Они не знали ни слова по-русски. Забавная штука: к нам они пришли в подштанниках и рубахах. И когда наш генерал спросил, почему они в таком виде, сказали, что не хотят иметь осложнений с казной. За хищение военного имущества карают строго. Так пусть униформа останется маршалу Антонеску.
Конечно, все наши хохотали. Но в конце концов посочувствовали румынам. Большая часть из них неграмотные крестьяне. Да и офицеры недалеко ушли от солдат: сельские учителя, от сохи, но чуточку образованные».
В конце письма я нашел ответ на вопрос, мучивший меня. «Первый допрос им устроили в Баху. Там их одели в нашу одежду и отправили в штаб дивизии. Но нас заметили. Заметили румыны из траншей, выкопанных в помещичьем винограднике. И пришлось уткнуться носом в землю, приникнуть к ней всем телом. Меня обстрел застал посреди проселка, я не мог хорошо укрыться. Пуля попала в носок сапога и, словно бритвой, отчикала мизинец правой ноги… Отделаться бы только этим до самого Берлина!»
— Знаешь, некрасиво читать чужие письма! — сказала Вика и вырвала листок из моих рук.
— Постой, дай дочитать.
— Много будешь знать, скоро состаришься.
— Тогда прочти сама…
— Лучше передай ему привет от меня.
— Может, записку?
— Я парням не пишу…
— А мне?
— Тебе — другое дело… Но тебе мне нечего писать… Раньше и ты посылал мне стихи, но с некоторых пор… рифму потерял…
— Из-за тех стихов я сколько воскресений подряд пас коней вместо Никэ… Слушай, ты не могла бы мне отдать эту тетрадку?
— Не видать тебе ее как своих ушей.
— Ты же прочитала… На что она тебе?
— Хочешь другим послать те же стишки?
— Нет. Просто хочу, чтобы остались на память.
— Обойдешься… Нужны будут стихи, напишешь новые. Я забыла тетрадку в Кукоаре.
— Ври больше!
Расстались мы примиренные — до будущей стычки. Вика проводила меня до околицы. Жаловалась, что скучно, что нет подруг из родного села. Перед расставанием спросила:
— Знаешь что, Тоадер? Хочешь, будем друзьями?
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! До сих пор не дружили?
— Дружили. А теперь давай будем как родные…
— Валяй дальше…
— Скажи, но только правду… Может так быть, солдат не погиб, а по ошибке зачислен в погибшие?
— Кого ты имеешь в виду?
— Дорофтеиху… Ходит и плачет. Получила похоронку на Михаила. А ко мне все еще приходят письма от него.
— И ты отвечаешь?
— Да.
— Письма не возвращаются?
— Нет, что ты!
— Тогда не знаю… Фронт есть фронт.
— Сердишься?
— С чего бы?
— Что я ему пишу?
— Дело хозяйское…
Если хочешь, чтобы дорога не казалась слишком длинной, не думай о ней и не считай километры. Может, потому степные путники и поют так отрешенно и самозабвенно. Увидят в пути бурьян — и его вставят в свою нескончаемую, словно степь, песню. Увидят птицу — и о ней запоют. Человек среди людей всегда сдерживает себя. Одинокий путник раскован, свободен.
О чем мне думалось по дороге из Ордашей в Теленешты, даже под пыткой не мог бы вспомнить. В памяти запечатлелось одно: при встрече с любым военным я ощупывал нагрудный карман — не потребуется ли пропуск?
Зато в Теленештах голова заработала с утроенной силой. Впервые довелось мне увидеть совершенно опустошенный город. Дворы поросли репьем, лопухом, крапивой, сновали одичавшие кошки и бездомные пугливые псы. Стаи диких голубей клевали осыпавшийся подсолнух.
Конечно, веселого тут было мало, но я вдруг так захохотал, что вспугнул голубей: весь двор райисполкома был до отказа завален военными моторными лодками. Они лежали одна поверх другой, днищами вверх, как огромные корыта, просмоленные и проконопаченные…
Вспомнил я тогда, как спросили отца в штабе дивизии, откуда взялось море в долине Кулы, между Баху и Сесенами, если его не было на карте.
Думаю, теперь речушка Кула в самом глубоком месте лягушке по колено. Лодки преспокойно отдыхают. А в долине между Баху и Сесенами вовсю резвятся кузнечики, снуют божьи коровки, солдатики, всякие букашки свищут, свиристят, стрекочут. Август такой знойный, что даже капельки росы редкость.
Чем ближе к Кукоаре, тем чаще встречаются военные. И окрики один за другим:
— Стой! Документы!
Или:
— Пропуск!
Бедная Кукоара! И она опустела, и ее захлестнули сорняки, бурьян. Лебеда в скотных загонах вымахала выше плетней: затяжная весна и жаркое лето пошли ей на пользу.
Если бы кто захотел узнать, что сеял человек последние десять двадцать лет, достаточно было бы внимательно осмотреть двор. Почва вокруг дома взрастила все семена, прошедшие через руки хозяина: кто же не обронил по нескольку зерен?..
Бадя Натоле перед войной судился со своим шурином из-за мешка фасоли. Суд не вынес приговора из-за отсутствия доказательств. Теперь злополучная фасоль проросла из навозной ямы бади Натоле. Виноградник деда Саши не был очищен и подрезан и теперь пополз вверх по деревьям, зацепился за крышу дома и сарая. Кусты, росшие под забором Мустяцэ, перебросили тяжелые от гроздьев лозы в соседний двор. У вдовы Наки дожди размыли крышу и повредили дымоход. На чердаке у нее выросли большие белые тыквы, хоть плачинты пеки. Некоторые свисали с крыши курятника, другие опустились на изгородь палисадника.
Солдат в Кукоаре, несомненно, было больше, чем местных жителей. Но поскольку солдаты занимались своими военными делами, сорняки везде росли бесстыдно и нагло. Теперь я, штатский человек, брел по тропам войны и изумлялся, глазам своим не верил: где месяцев пять назад солдаты проклинали распутицу и местные крестьяне помогали чуть не в десагах перетаскивать снаряжение для пулеметов и ПТР, теперь раскинулись райские кущи. Деревья уродили будто наперекор кровопролитию. Сливовые деревья стояли черные, словно плоды на них насыпали лопатой. И когда только успели созреть яблоки, груши?
К каждому дереву вела тропинка, проложенная в крапиве и лопухах. С нижних веток плоды были оборваны. Но урожай выдался такой, что, сколько ни срывай, еще останется.
Сад отлично сохранился: армия — хороший хозяин. Нигде не видно обломанных веток, надкушенных и брошенных плодов.
Долго слонялся я по селу. В ушах звенела тишина заброшенных крестьянских дворов, сиротливого родного дома. Кончилось тем, что возле колодца бабушки Кицаны мне скрутили руки за спину и отвели в штаб дивизии. Ну и радовался же кагульский писарь! Может, меня отвели бы к самому генералу. Но он беседовал с какими-то сесенскими крестьянами, перешедшими линию фронта вместе со скотиной. Жаловались мужики, что другого выхода не оставалось. Немцы бросают в котел поголовно весь скот…
— Слушай, где тебя задержали?
— Возле колодца бабушки Кицаны.
— Что, засмотрелся на «катюши»?
— Нет, я их даже не заметил.
— Татарин, что привел тебя, врать не станет.
— Скажи лучше, где отец?
— Военная тайна…
— Тебе привет от Вики… Она мне показывала письмо, где ты описываешь, как лишился мизинца.
— Спасибо за привет. Ты уже посмотрел свою школу?
— Когда же я мог? Мне ведь скрутили руки.
— Надо было пройти прямо в комендатуру. Отметиться, как положено.
— Я не знал, — искренне сознался я.
Из кабинета генерала вышел капитан Шкурятов, улыбнулся мне, как старому знакомому. Одна его нога была в гипсе. Нынче он хромал уже не так сильно, как в тот день, когда пришел назначать отца председателем сельсовета.
— Директор? Молодец!
— А батька где? — по-украински спросил я. Мать оказалась права: у своего курэтурского хозяина я чуток поднаторел в том языке.
— Батька на току.
— Он сказал, что твой отец на току, — перевел мне штабной писарь.
— Хорошо. Поможем! — сказал капитан Шкурятов и вернул мне пропуск.
— Они тебе помогут… Без армейской помощи школу не поставить на ноги, не отремонтировать. Побудь еще здесь. Константин Георгиевич тоже столуется у нас. И спит. На току — строгая охрана. Туда никому не дозволено ходить, кроме солдат, что помогают на обмолоте… Брысь, холера! — кагульчанин шикнул на кота Негарэ. — Такого вора поискать… Недавно утащил портфель генерала. Еле нашли на чердаке, за дымоходом! Чуть не погорели, часовых отправили на губу. Не шуточное дело!
Капитан Шкурятов снова проковылял к генералу в кабинет. Вскоре вышел и протянул удостоверение. Сделал мне знак следовать за ним.
Мы сели в военные дроги, запряженные двумя добрыми конями, и отправились на ток. Ездовой, пожилой солдат, подложил капитану под ногу подушечку. Но на ухабах и выбоинах он все равно морщился, стискивал зубы от боли.
Увидев меня, отец совсем не удивился. За пять месяцев, проведенных на передовой, он ко всему привык, все воспринимал как должное. Даже не стал меня тискать и тузить, как дедушка.
— Видишь… директор школы!
— Молодец!
Все хвалили меня. Только отец молча изучал мои документы.
— Ну что ж, давай руку! — наконец проговорил он. Но вместо того, чтобы пожать ее и поздравить меня, просунул и свою руку под тяжелый мешок пшеницы, и мы вдвоем понесли его на весы…
Капитан Шкурятов вынул из кармана кителя пачку квитанций, протянул отцу. Показал: все подписаны, печати проставлены. Это были документы на пшеницу, сданную в фонд армии.
— Хорошо, что ты приехал, — сказал отец. Он совсем не изменился. Только носил военную форму, правда, без погон. А на голове — шляпа.
Заночевали мы на току. Военные машины приезжали за пшеницей круглые сутки. За Гиришенским холмом дрожали зарницы: фронт. С Цибирического нагорья немцы днем видели наше село как на ладони. Людей не обстреливали, но по машинам открывали артиллерийский огонь. Пока я привык к вою немецких минометов, во рту у меня пересохло. Терпеть их не мог: воют где-то в стороне, а взрываются — рядом. Осколки — веером во все стороны.
Капитан Шкурятов рассказал мне в утешение, что солдаты окрестили эти немецкие минометы «ванюшами». Ласковое это имя куда как мало им подходило: мне все чудилось, что летит огромный, тяжелый, как пушечный ствол, флуер с тысячами дырочек. Отец же был совсем спокоен. Привык. Чтобы придать и мне отваги, небрежно махал рукой.
— Немцы — они такие… Пуляют куда попало… Перед отходом ко сну…
Самой страшной войной отец и сейчас считал ту, что была в годы его молодости. Пехотинцы шли в атаку не с автоматами — со штыками наперевес. У австрияков лезвия штыков были зубчатые, как у пилы. Проткнет брюхо — не выживешь.
— Пуля — дура… Она и мимо просвистит. А штык, ежели напорешься, беда… Правда, наши винтовки в ту пору были длинней австрийских, на это и была вся надежда…
На току у нас хорошо, противником не просматривается, прикрыт холмом. Слегка тревожило, что возле тока заняли огневые позиции несколько наших тяжелых пушек, они могли привлечь внимание немецкой артиллерии. Об этом, полагаю, думали и другие, не я один. Не зря же некоторые солдаты брали пустые мешки — подстилки — и уходили на ночь подальше от орудий.