— Слушай, Никэ, почему чахнет этот баран? — спросила мать.
— Может, из-за жары? — пожал плечами отец.
Мой братец Никэ смотрит родителям в рот. Уж он-то мог бы знать, почему баран чахнет, — ведь Никэ пасет овец. Но малыш настороженно молчит, сидя на низком стульчике, и парит в лохани ноги, покрытые цыпками.
Увидев, что от сына толку не добьешься, мать оставила его в покое. Правда, немного побранила за то, что оставил носки на пастбище. Теперь по тем носкам можно справлять поминки… Огорчается мать не только потому, что жаль пропажи. Ей кажется, что рассеянный Никэ плохо присматривает за овцами. У малого каждый год та же история. Промочит ноги, наберет пуд грязи, — так сразу снимает носки и бросает на пастбище…
Мы знаем это его обыкновение. Оттого Никэ и поглядывает с опаской на родителей, пытаясь понять, что ему угрожает. Мамино наказание перенести не трудно, ударит веником — и делу конец. Случается, в ход идет скалка или какой-нибудь прутик, но это редко. Отец вроде не бил его ни разу, но стоит ему снять ремень, и бедный Никэ подымает ужасный визг.
— Почему чахнет баран? Говори, Никэ.
Рука отца опустилась на плечо Никэ. Тот испуганно смотрел, как отец подносит вторую руку к поясу. Его обгоревший на солнце нос стал еще краснее. Вдруг Никэ так заплакал, что рубаха на нем затрещала, стал целовать руки отцу, умолять:
— Прости… Больше не буду ездить верхом на баране.
В конце концов отец простил. Но от матери Никэ получил все-таки несколько ударов веником. По тому месту, которое сидело на спине барана.
Недавно Василе Суфлецелу поведал мне за стаканом вина, что Никэ, едва выйдет из села, садится верхом на барана. Вынимает из-за пояса флуер и наигрывает всю дорогу. И на лугу, все так же верхом, гоняется за овцами, забредшими в кукурузу.
Подумать только — недавно еще мать учила Никэ, втолковывала, когда утро, когда полдень и когда вечер. Хорошо помню, как однажды Никэ, еле переводя дух, пригнал овец домой… Мать схватилась за голову.
— Ты что, Никэ? Зачем привел овец с пастбища?
— Ведь уже вечер! Не видишь, солнце спряталось?
— Экий ты непонятливый! Солнце спряталось за тучей, а ты…
Не успела мать толком вразумить сына, как солнце проглянуло из-за облаков. Никэ смотрел на него, как на чудо. А потом взял колокольчик, трайсту с малаем и повел стадо на пастбище. Но ненадолго. Через часок-другой снова вернулся домой, решив что уже полдень — пора доить овец.
Изрядно намучилась бедная мама! Ставила колокольчик на землю, объясняла, какой длины должна быть тень от его рукоятки в полдень — только тогда и надо приводить стадо домой. Но поучения не шли впрок. Да и какой спрос с глупого малыша, который зимой приносил в комнату лед и клал сушить его на печку!
Мы тогда нарезали сечку для лошадей возле гумна и наткнулись на толстый слой льда. Георге Негарэ для смеха предложил:
— Слушай, Никэ, возьми пару кусков да посуши на печи. Где ты потом, летом, найдешь такой хороший лед?
И сейчас словно вижу: грязная вода кривыми струйками сбегает с печи. Хохочут мужики, резавшие сечку. Хнычет Никэ, мама сердится… Никэ тогда сильно обиделся на Георге Негарэ.
Бывало, раньше, только завидит его, сразу хватается за винную бадейку, тянет отцу: «Э-э-э…» До пяти лет только это и умел произнести!
Однажды Никэ увидел, что отец беседует с Негарэ, держа в руке бадейку для вина. Отец, видно, заговорился, перекладывал бадейку из руки в руку, не спешил в погреб. И думаете, что сделал малыш? Поднялся на лавку, взял жестяную форму, в которой мать только что пекла калачи, и надел отцу на голову: «Э-э-э». Наверно, показалось, что отец не может найти шапку, потому и не идет за вином.
Но после происшествия со льдом Никэ охладел к Негарэ. Когда тот приходил к нам, смотрел на него недоверчиво, а то и просто прятался за печь.
Понятное дело, теперь подрос. Это заметно и по брюкам, купленным ему перед пасхой: за лето им стало не хватать вершка до полной длины, и по тому, как он болезненно переживал, когда мама ходила беременной.
— Ну, что ты скажешь? Опять набухла, будто копна… И лицо блестит и шелушится!
Чего греха таить, мне тоже не очень приятно было видеть мать с седыми висками и животом до подбородка. Дочери, наверно, переживают это гораздо меньше. Бывает, мать и дочь почти одновременно рожают, выкармливают младенца, заменяя друг друга во время болезни.
А я и Никэ со стыда готовы были провалиться сквозь землю. Ни за что не хотели ходить по селу рядом с матерью. Я вырывался вперед, стараясь никому не попадаться на глаза. И почему так? Вон, Ирина Негарэ вроде тех же лет, что наша мать, а с животом не ходит. Везет же мне как утопленнику!
Мы росли — и росли холмики на погосте против нашего дома: наши родственники, братья и сестры.
— О чем задумался? О воробьях на стрехе? Ступай, посмотри, на кого там собака лает! — сказал отец Никэ.
Тот вынул из лохани ноги и побежал смотреть, кого бог принес. Вернулся быстро, запыхавшись:
— Дядя Афтене пришел.
— Ну, угомони собак. А ты, — отец повернулся ко мне, — принеси кувшин вина.
Я помчался как угорелый: как бы не пропустить умное слово косноязычного Афтене.
Когда я вернулся с вином, маленький хилый человек мямлил что-то под нос, повторяя без конца: «Зима не лето, пройдет и это». Он так вытянул шею, что на ней набухли синие жилы. Казалось, сейчас отдаст богу душу. Был, видно, очень рад чему-то, взволнован и оттого говорил еще невнятней, чем обычно. Возбуждение его улеглось, когда увидел, как мать насыпает кукурузную муку в казанок и варит твердую и круглую мамалыгу — хоть перекатывай ее, как мяч. После этого заговорил разборчиво, правда, все так же повторяя: «Зима не лето…»
— Уф, избавился! Гора с плеч! Все на меня показывали пальцем — земля у тебя есть, а даже собак не прокормишь. Наконец-то перестанут глумиться, пройдет и это… Прости меня, Костаке, но продал я свою землю. Думаю: господь бог надоумит тебя, возьмешь в аренду землю у кого-нибудь, село большое, не расстраивайся. А я отмучился. Будто мельничный жернов скинул с сердца.
Отец молчал. Земля Афтене едва начала давать хорошие урожаи. Поначалу, когда мы только вскопали пустошь, рожала она плохо.
— Твоя воля, Афтене, — проговорил отец. — Земля твоя, и правда твоя… Пусть будет все в добром согласии.
— Потому я и пришел, чтобы в мире и согласии… Кажется, кто-то идет! Зима не лето…
Во дворе надрывались собаки. Цыган Илие исступленно играл на скрипке такое, что ноги сами рвались в пляс. Сынишка Илие, школьник, что есть силы бил в барабан, словно хотел разорвать его на куски.
Все они вертелись вокруг буренки, смотревшей испуганно и слезливо. Корову держала за поводок Ирина Негарэ. В другой руке у нее был пузатый штоф искристого красного вина.
Георге Негарэ и жена косноязычного Афтене, сжимая в руке по бутылке такого же вина, приплясывали, держась за хвост буренки. Конечно, они были во хмелю. Лица горели, как пионы.
— Я так люблю детей… от собственного рта отрываю! — кричал Негарэ. — Будь свидетелем, сосед… Ты человек грамотный, толковый. — Он протянул отцу бутылку. — У детей своих отнял корову. И не жалею. Пусть, в добрый час…
— Святые ваши слова! — похвалила Негарэ жена Афтене.
Но не успел договорить Негарэ, наш двор заполнила толпа. Люди как раз вышли из церкви и шли домой: кто кладбищем, кто другими тропинками. А тут на тебе, пожалуйста, вино! Без гостей разве его разопьешь? Тем более что речь идет о купле-продаже. Говорят, одна бабка продала черту кочергу и то выпила в счет задатка. А тут Негарэ, покупавший целую делянку земли! Хоть вдоль ее измерь, хоть поперек — пять гектаров!
На пожелтевшей, тронутой осенней засухой траве кладбища из всей благочестивой паствы остались одни допризывники. Они тоже вышли с молитвы во главе с шефом поста, господином Виколом, и его помощником Горей Фырнаке. Наконец-то и Фырнаке нашел себе достойное занятие. Теперь у него было кем командовать, кому подчиняться и кому отдавать честь.
— Здравия желаю, господин сержант-инструктор! Допризывник… поминай как звали… Брат Беглеца, сват Огольца, из села Кукоара, коммуна — рукой подать, уезда — ни дать ни взять! — примерно так сказал бы дедушка, если бы не последовали события, о которых сейчас расскажу.
Фырнаке Горя два месяца учился в Оргееве на курсах при призывном пункте. Теперь он обучал военному искусству наших сельских парней. Каждое воскресенье — после того как батюшка отслужит молебен.
От полноты ощущений Фырнаке Горя словно помолодел, не узнаешь его. Бывают же люди: хлебом их не корми, дай только покомандовать. Вот и Горя такой. Расстался бы он со своей политикой — жил бы да поживал во благе. А так — одни неприятности.
Засушливая осень пришла в село, осень с крепким и пьянящим недобродом — тулбурелом. Много разных происшествий случается осенью, когда выпитое вино ударяет в голову и каждый стакан требует: ну-ка, ты, разум, подвинься, уступи мне местечко. И так до тех пор, пока разуму вовсе места не остается в голове и вино делается там полным хозяином и начинает такую пляску, что чертям тошно.
После того как врачи перевязали голову Горе, можно было с полным правом утверждать, что в Кукоару пришла осень, богатая и изобильная. Честно говоря, не она виновата, что у Гори голова перевязана. Попросту ездил человек на освящение партийных флагов в церковь села Кышля, и передрались там все двадцать с лишним политических партий между собой — не на живот, а на смерть. Вот и досталось Горе Фырнаке, он был самый высокий член партии кузистов во всем Оргеевском уезде, и все камни с майдана летели ему в голову.
Теперь Горе трудно командовать допризывниками. Стоит ему раскрыть рот и выкрикнуть команду — тут же хватается за виски. Должно быть, у него жар: каждый раз к нам заходит и просит напиться.
Разумеется, не стал он уклоняться и от стакана вина, предложенного Георге Негарэ в счет задатка.
Что касается шефа жандармского поста господина Викола, не могло быть и речи, чтобы он не пришел. Такое скопление народа, — сейчас, когда в Бессарабии введено военное положение, когда строятся оборонительные валы вдоль Днестра. Худо-бедно, а он, шеф, отвечает за общественный порядок и состояние умов в Кукоаре.
И надо же было случиться беде в самый разгар веселья. Грянул ружейный выстрел, и всех баб с нашего двора словно ветром сдуло. Забыв обо всем, они визжали и, задрав юбки, лезли через забор во все четыре стороны.
Допризывники без приказа Гори Фырнаке рухнули в мягкую траву кладбища и ошалело слушали, как сыплется дробь и опадают желтые листья орешника.
Зато Никэ, мой младший братишка, назло отцу и матери бегал туда-сюда. Наконец остановился на кладбище и стал глазеть на допризывников. Церковная звонница, словно эхо, повторила звук выстрела, и Никэ, видно, подумал, что это допризывники занимаются стрельбой.
— Ни с места! — кричал тем временем господин Викол. И бежал на цыпочках, сжимая в руке деревянную рукоятку пистолета-автомата.
Но бежать шефу поста и Горе Фырнаке нужно было не слишком далеко. Добравшись до дедушкиной хатки, остановились у выбитого окна и подняли из кустов оконную крестовину. Непрошеные, вошли в дом.
Мать крестилась и благодарила бога, что дедушкино ружье никого не убило. Двор был ведь полон… Да и на кладбище столько допризывников!
— Велико счастье… — сердито проронил отец. — Теперь затаскают по судам… Время-то военное, черт побери… осадное положение!
Отец тоже побежал в дедушкину хату. Я не отставал ни на шаг. У деда творилось бог знает что. Во все горло ругался господин плутоньер, дед подпрыгивал на одной ноге и что-то громко кричал, да так, что дрожали уцелевшие стекла. Дед Андрей испуганно и виновато мигал, пытался оправдаться: он, мол, не нарочно, выронил ружье из рук, они у него дрожат от старости… Выронил проклятое, будь оно неладно. Ударилось о край лавки, курок сорвался. Ржавое ведь ружье.
Что ж, и так могло быть. Старик уже, как говорится, ждал повестки, чтобы переселиться поближе к дедушкиной хате — через дорогу, на кладбище. Это видно было не только по тому, что руки дрожали, — они-то могли дрожать и от страха. Я заметил, что в последнее время дед Андрей постоянно остегивался и, когда дед Тоадер упрекал его, с горем пополам пристегивал пуговицу от брюк к петле кацавейки.
Да, одной ногой в могиле старик, а оставил деда без ружья! И без окна. Окно, правда, можно вставить, да и ружье найдется. Но вот с плутоньером шутки плохи: сидит и строчит акт, длинный-длинный, в два локтя. Измеряет сантиметром лавку, окно. Чертыхается, никак не разберет, какой системы ружье у деда. А в акт записать надо. Дед без конца повторяет:
— Ружье николаевское, беш-майор!
— Что за Николай?
— Император Николай… беш-майор!
— Надоумил… Теперь подпиши!
Отец прочитал бумаги плутоньера и подписал за деда.
— А вы чего уставились? Марш отсюда, чертово семя! — накричал на нас дедушка. — Что вы тут не видели?
Таким образом, сегодня отмечались два знаменательных события в летописи села — продажа участка и конфискация последнего ружья в Кукоаре.
Но дедушка был не из тех, кто покорно склоняет голову. Подошел к отцу и, поскольку не умел просить и угодничать, сказал, глядя в землю:
— Костаке, скажи ты ему, беш-майор… может, отдаст все-таки ружье! А то нашли над кем издеваться…
Ночью выпадала роса, и утром было пронзительно свежо. Не наденешь кацавейку — мелкой дрожью будешь дрожать. Но днем приходилось снимать кожухи — земля накалялась, как в разгаре лета. А мужик, понятное дело, предпочитает утром слегка позябнуть, чем тащить с собой лишнюю одежку и целый день заботиться о ней, как бы не потерять. Да и в работе мешает. Но те же самые мужики, если идут сторожами или пастухами, непременно носят с собой кожухи и кафтаны. Они-то спят вволю, а во сне от холода не спасешься.
Василе Суфлецелу тоже пас овец. Его кожух висел близ него на плетне, а сам Василе, повязанный фартуком тетушки Ирины, дрожал, как тополиный лист. Он стригся, и красоту на него наводил не кто иной, как мой отец. О том, какие науки отец изучал в Кишиневе, село знало гораздо меньше, чем о его мастерстве брадобрея.
Солнце всходило холодное и алое, как ломоть осеннего арбуза. Неудивительно, что в такую рань и наш цирюльник то и дело дышал на кончики пальцев и запахивал пиджак.
— Брит, не брит — путь вперед лежит! Бритье и стрижка лучше, чем коврижка. В добрый час, беш-майор!
Подошел дедушка и поздравил Василе. Правда, не без укора. Другой бы на месте Василе, может быть, обиделся: один ведь раз в жизни человек женится…
— Хе-хе, порезвился, беш-майор, но и тебя к рукам прибрали. Кто же эта счастливица, Василикэ?
— Племянница Негарэ, дед Тоадер, живет в Чулуке, за холмом.
— А как же поповская дочка, беш-майор?
— Господь бог наставит и ее на праведный путь, дед Тодерикэ.
Была у Василе слабость: заложив за воротник, непременно угрожал селу, что женится. И если находилось несколько, что слушали развесив уши, Василе мог наговорить с три короба. Одно время уверял, что старшая дочь попа так изнемогает от любви к нему, что придется лечить ее заговорами, не иначе.
А когда его спрашивали, как же зародилась эта редкостная любовь, Василе, не задумываясь, рассказывал такую историю. Пас он как-то овец в долине, а попова дочка сторожила бахчу.
— И поймал я в люцерне у батюшки зайца. Пошел в шалаш, отдать дочке: пусть позабавится. Сначала она его боялась, как бы не укусил. Потом стала гладить по спинке. И когда нечаянно дотронулась до моей руки, вздрогнула… Ну, что я вам буду морочить голову, сами хорошо знаете: с этого все начинается…
После того как попова дочь вышла замуж за директора школы, Василе переметнулся на дочь дьякона. И не моргнув, рассказывал другую историю о не менее пылкой любви, зародившейся столь же случайно однажды зимой, когда он в санях Негарэ доставил дьяконову дочку до станции.
— Дьякон, как вам известно, скота не держит. Он человек городской. Подводы у него нет. А дочку должен же кто-то привезти со станции… На каникулы приехала, с учения. А если тебе суждено и на роду написано… Все дороги замело. Метель… Сугробами занесло овраги, мосты. И как мы ни остерегались, угодили все-таки в колодец на обочине дороги. Наше счастье, что оказался не глубокий, а то бы пришел нам конец. Зато вымокли мы здорово… Что вам еще сказать? Добралась домой горожанка в моем тулупе: даже мокрый мех греет. Сидели мы, значит, рядом с девушкой и до самого дома уже не обращали внимания на колодцы. Так уж устроен человек. Хоть час, да мой. А если подумать, куда чаще любовь начинается с бед и несчастий, чем с радости и цветущих васильков.
Этими словами Василе сразил нас наповал. Потому взял свой пастушеский посох, взвалил на спину котомку с припасами и пошел, сопровождаемый собаками, к загону. А мы проводили его до моста Негарэ. Пели, орали, гикали, рассказывали друг другу всякие небылицы.
В тот же вечер услышал я от Василе и притчу, как Каин убил Авеля и был осужден вечно держать ведро под головой брата, чтобы в него стекала кровь. Хорошо помню: пропели полуночные петухи, косноязычный Афтене, который, продав свою землю, стал церковным сторожем, бил в колотушку, а я все стоял, не двигаясь, на мосту Негарэ и всматривался в луну: там Каин держал ведро под головой своего убиенного брата.
Конечно, я жалел, что Василе женится. Из-за того, что он был пастухом, я и так редко видел его. Но чем реже встречаешься с приятным тебе человеком, тем радостней встреча. А женится — пиши пропало. Кто будет передавать Вике мои письма, кто будет тут же приносить ответ, кто будет бегать со мной по сугробам, гоняясь за зайцами, кто будет учить меня ставить силки в лесу? Кто расскажет, как светятся и горят ночами клады? Золотые монеты излучают красноватый жар, серебро — белое, как день, пламя. Медь, покрытую кровавым туманом, пожирают оборотни.
А ведь в нашем селе кладов хоть отбавляй. Золотые монеты, серебряные, торопливо насыпанные в глиняные горшки и закопанные в землю беглыми татарами, вспыльчивыми ляхами. Много их в гайдуцких тайниках, а еще больше — в легендах! Когда Василе сторожил овчарню по ночам, чуть ли не каждый год видел, как светятся клады, но никому не рассказывал где. Ведь если расскажешь — клад уходит под землю.
Сколько раз Василе бегал за лопатой, чтобы вырыть клад. Но известно по мере того, как углубляешься в землю, клад, охраняемый духами, прячется все глубже. Из ямы доносится человеческий голос, предлагающий пожертвовать квочку с цыплятами, то есть жену и детей, тогда, мол, клад дастся в руки. А откуда у Василе жена и дети?
Теперь он женится. Раз уж дедушка пришел его поздравить, затея не шуточная. Дед подарил Василе ящик с разными инструментами, в хозяйстве пригодятся. Дед любил собирать всякие винты, гайки, сверла, потом отдавал их кому-нибудь. На свадебный пир старик обычно не ходил, и, наверно, потому Негарэ с женой так обрадовались, выбежали ему навстречу, стали угощать. Василе они женили, как родного сына.
— Пожалуйте к нам на свадьбу, дед Тоадер! — поклонился Негарэ и поцеловал ему руку.
— Мне и дома неплохо, беш-майор.
Гости суетились во дворе Негарэ. Женщины сновали туда-сюда с глиняными горшками, оплетенными проволокой, с казанами капусты для голубцов, повязывали полотенцами ближайших родственников, прилаживали ленты и цветочки к уздечкам коней. Дружки получали от них белые платки, разноцветные ленты, мяту.
— Давай быстрей, Василикэ, стряхни волосы, умойся, переоденься. Народ уже собирается.
— Я мигом, тетушка Ирина.
— Знаешь, Василикэ, ранняя женитьба — что завтрак на заре. Еда не идет в глотку, беш-майор… Сыт не будешь. Но раз уж ты встрял в этот хоровод — пляши до конца… Ну, держи инструменты. Начнешь хозяйствовать пригодятся. А все же лучше бы отслужить в армии, потом бы женился… коровья образина!
— Дед Тоадер, окажите честь, войдите в дом, закусите. Доброе слово и стакан вина… Мы же соседи.
— Никакие мы не соседи, — вдруг взъерепенился старик. И накинулся на Ирину Негарэ: — Ты зачем свела с ума Петраке? Охмурила, привязала к своей юбке! Говори!
Отец не знал, как замять ссору. Во дворе собралась толпа — не протолкнешься. Негарэ зачем-то — зачем, он только один знал — пригласил на свадьбу все село, и теперь оно смотрело, как скандалят дед и посаженая мать. Хорошо, что поблизости оказался Горя Фырнаке. Он тоже пришел на свадьбу и обратился к гостям с речью, взобравшись на колодезный сруб возле завалинки.
— Братья и друзья! Господа! Это невозможно! — жестикулируя, начал долговязый Горя. — Требуются радикальные перемены. Я как инструктор допризывников получил указание приготовить к параду… трех девушек… И доставить их в национальной форме… то есть в национальных костюмах, на парад в Бухарест. Но вся работа пошла насмарку. Комиссия отвергла ваших дочек. По причине того, что они неизящные, то есть толстые. Поэтому для парада они не имеют ценности. Им подавай стройненьких, будто сквозь кольцо протянутых! А откуда их взять, почему у крестьянок фигуры плохие — это их не интересует. «Исторические»[5] партии, власти держат пахаря на мамалыге с рассолом, на борще с крапивой! Откуда тут взяться девушкам с нежной грудью, холеным, как кони, вскормленные на овсе. Да, нужны радикальные перемены.
Ума не приложу, как пробился дед сквозь этот муравейник. Одно знаю, завидев, как митингует Горя, дед перестал объясняться с Ириной, подпрыгнул на одной ноге и засеменил в сторону колодца.
— Ты что, девушек хочешь кормить овсом? Сначала ты им запретил ездить на велосипеде, теперь хочешь сунуть их мордой в мешок! Ты забрал у меня ружье! А ну слазь, не погань колодец! Чужак… Лизоблюд паршивый!..
Нет, наверно, худшего оскорбления, чем обозвать чужаком местного человека. Да еще лизоблюдом!
Горя часто замигал глазами, потерял равновесие, замахал руками, словно пытался зацепиться за воздух. Но дедушка напал так неожиданно, что Горе не оставалось ничего иного, как прыгнуть в галдящую толпу. Дедушка, невзрачный, ссохшийся от старости, искал его глазами, но видел только макушку, да еще долетали обрывки непонятных слов:
— Балласт эпохи… Тормоз прогресса…
Митря вывел на веранду музыкантов, не успевших вытряхнуть крошки из бород.
— Быстрей сыграйте что-нибудь, свадьба расклеивается! — небрежно усмехнулся он.
Митря был рад скандалу. Отец отложил его, Митрину, свадьбу до следующей осени: чем тратить деньги на пир, лучше купить землю. Но вот прошло немного времени, и для Василе нашлись деньги! Митря был обижен не на шутку. Я-то знал это: он мне излил душу и пытался сделать меня своим сторонником. Предлагал устроить такую шутку. Когда батюшка начнет благословлять: «Венчается раб божий Василе с рабой божьей Аникой…» ударить в колокола, как на панихиде. Я ему посоветовал не брать греха на душу. Ведь не вынесет Георге Негарэ такого позора! Митря как будто согласился. Негарэ драл его нещадно. Но дурную кожу сколько ни дуби толку не будет!
Теперь, когда музыка смолкла, слышен был только голос деда. Старик напомнил Горе обо всем: как тот выбил окна у корчмаря Лейбы, как издевается над собственным отцом, вырастившим его.
— Да уж, из собачьего хвоста не сплести шелкового сита!
В конце концов дедушка рассердился и на отца Гори.
— По его милости я теперь не могу взять кусочек хлеба в его доме.
Гости покатывались с хохота. Не смеяться было невозможно.
— Да будет земля пухом жене бади Вани… Как замесит опару, чтобы испечь хлеб, так потом неделю ходит по селу и хвастает: «Гляньте, какие у меня белые руки! И мыть их не надо!..» Тьфу!.. Меня хоть режьте — кусочка в рот не положу. Стакан вина и доброе слово — это еще можно, беш-майор! Что ж, пусть старого волка съедят овечки!
Да, Василе расставался с холостой жизнью.
Женился он на Аникуце, которую я видел как-то на пасху у Георге Негарэ. Так и случилось — как говорится, не сам ковал, какую бог дал.
Когда у родичей из Чулука было много овец, в доме Негарэ только слышно было — кум Арвинте, кума Зоица, Аникуца. Но с тех пор как судебные тяжбы поглотили стада и начались у кума Арвинте неприятности, имя его стали упоминать все реже. Теперь это родство могло только напортить, кума вспоминали втихомолку, с опаской. Его, говорят, поймали — изготовлял фальшивые монеты. А ведь лучший был гончар во всем Чулуке! Целые дни торчал он у гончарного круга, лепил, делал горшки, вазы, миски, кувшины.
Теперь, как сказал дед, от самого Арвинте останутся одни черепки. Упекли его в соляные копи на каторгу на двенадцать лет.
Бадю Василе, насколько я знаю, привлекало не имущество: то, что уцелело после суда, имуществом не назовешь. Верно сказано: озеро, возникшее от дождя, быстро испаряется.
Сама Аникуца как будто не так уж привлекала его, хотя ножки у нее с подходом, руки с подносом, сердце с покором. А главное, завидовали ей все пьющие в Кукоаре: самые закоренелые пьяницы валились с ног — Аникуца же, выпив не меньше всех их, оставалась бодренькой — как ни в чем не бывало. Ничто не могло замутить ее маленькую точеную головку — ни вино, ни выморозок — винное сердце, ни водка. Говорили мужики: как же ей захмелеть, если голова у нее с орех? Там, поди, и мозги не помещаются!
А бадю Василе, если вы хотите знать, покорила глиняная амфора.
Наведываясь довольно часто к невесте, Василе приметил громадную амфору — ведер на десять, стал отчаянно ее нахваливать, гладить. Действительно, это была отличная амфора, сработанная отцом невесты еще в молодости. Уж если он умел отливать монеты с головой короля, которые можно было отличить от настоящих только по звону, то уж амфору, конечно, изготовил прекрасную. Делал для себя — ни труда не жалел, ни материала.
— Сумеешь ты ее унести, Василикэ? — усмехнулась будущая теща.
— Отчего же нет!
В тот вечер ему подарили амфору. Да еще на четверть налили белого вина. Что оставалось делать? Из-за этой амфоры Василе едва не позабыл жениховские обязанности — больше ее ласкал и холил, чем невесту!
Теперь амфора стояла где-то на овчарне, наполненная до краев засоленной на зиму брынзой. А бадя Василе, наверно, удивлялся: «Что же будет? Женюсь? Не женюсь?» Привык он, чтобы опекун командовал им на каждом шагу: когда идти есть, когда на работу. Сегодня на вопрос Негарэ: «Что хочешь, Василикэ, хлеба или калача?» — он не ответил, как всегда, шутливо: «Можно калач… Он тоже лицо господне» — не до этого было. Дергали его со всех сторон, особенно Негарэ, все напоминал: смотри, чтоб в карманах была мелочь — молодых будут кропить водой, поздравлять, надо дать бакшиш.
Тетушка Ирина снимала с его пиджака пушинки и нашептывала на ухо:
— Когда сядешь в подводу, не забудь перекреститься на все четыре стороны.
Что ж, так принято на свадьбах: родственники должны поучать и советовать, жених — внимать и слушаться:
— Караул! Помогите!
— Горе мне!
Никто ничего не понимал. С криком бежали бабы, мужики вопили: «Забегай вперед! Держи!»
Гости кинулись со двора, хотели посмотреть хоть одним глазом, что стряслось. А визг и крик — будто волки напали.
— Чистый лизион! — смеялся мужик с усами, похожими на пшеничные колосья.
— Вот так происшествие!
— Что случилось, дед Петраке?
— Все уже кончилось. Было да сплыло…
Мы с Митрей надевали уздечки лошадям, подоспели с опозданием.
— Раз вы не хотите рассказать… — начал Митря.
— Все из-за шефа поста. Пошел в овчарню по нужде. Знаете, какой он обжора. И не заметил, что там же, на соломе, дрыхнет громадный хряк… На все село один такой. Испугалась чертова тварь и ну из-под него… Рылом уткнулась в галифе, тут оказался шеф верхом на хряке! Катается по двору с голой задницей!.. Вот и все происшествие.
Катание шефа поста на свинье, а также обилие доброго вина развеселили гостей. Хохотали даже нелюдимы, беззубые старики, прикрывавшие рот платком.
Удалое гиканье позвало дружков в дорогу. Жених, вылощенный, нарядный, восседал на самой красивой подводе. Хоть он и не был глух и слеп, смеяться ему не полагалось. Глазами он все же искал шефа жандармского поста. Впрочем, того и след простыл. Да разве останешься на свадьбе после такого срама?
Выехав верхом из ворот, я был на седьмом небе от радости. Мне впервые довелось быть дружкой.
Вырлан, парень моих лет, но уже лысый, в отца, был превосходный наездник. И коней превосходно обучал. Я тоже был на коне, объезженном Вырланом. А он умел, сидя в седле, держать на голове полный до краев стакан вина и не расплескать ни капли. Вырлан спросил меня:
— Знаешь, зачем кум созвал столько народу?
— Зачем?
— Так ведь чулукчане потребуют выкуп за лисицу… Иначе не отпустят… Они, черти, упрямые…
— В каждом монастыре свой устав.
Мне было мало дела до выкупа. Ну что ж, придется дать парням из Чулука две-три сотни лей, чтобы пошли в корчму и выпили за здоровье девушки, покидающей их село: ведь они столько раз водили ее на хоровод, столько раз отплясывали вместе, что не грех и выпить на прощанье.
Да, расставался с холостой жизнью бадя Василе…
И меня пригласили на свадьбу в чужое село. Откровенно говоря, я думал об одном: как бы дождь не подпортил свадьбу. У нас были все основания опасаться ненастья. Стояла поздняя осень, а Чулук расположен в долине дождя капля, грязи воз. К тому же есть примета: если жених ел из котелка или из горшка, быть на свадьбе дождю! А бадя Василе — пастух, всю жизнь только из котелка и кормился.
А пока что Чулук встретил нас тихой погодой и блеянием овец. Навстречу вышли тамошние гости в нарядных постолах, повязанных до колен шнурками из разноцветной шерсти. Я смотрел на их ноги, пытаясь отличить баб от мужиков. Но это было невозможно. У всех постолы одинаковые, красивые.
Всего четыре километра лесом отделяли наши села. Но если подумать, мы жили будто в другом мире. В селе нашем много зелени, кругом кодры. В округе нас прозвали корчевателями и цибульниками, потому что в нашем селе мужики корчевали пни и на этой земле сеяли лук. Чулукчан же величали дымарями — село их, расположенное в низине, в непогоду тонуло в дыме и тумане.
Иначе одевались они, иначе вели хозяйство. У нас обычно держали лошадей и коров. В Чулуке — овец и волов, особенно овец. Казалось, само село стоит на овечьем руне. Топнешь ногой по земле — и под тобой словно шерстяная пряжа. Под слоем навоза и перегнившей соломы почва топкая, хлипкая, пружинистая.
Чулукчан не очень жаловали у нас в селе. Ничем они не выделялись в округе, если не брать в расчет истории с фальшивыми деньгами, нагнавшей страху на все скотные базары и тем прославившей Чулук на всю Бессарабию.
Но зато к чулукчанкам у нас относились куда лучше. Приданым у них была хорошая чистая шерсть и плодородная тучная земля. И еще славились они: наденут после замужества свои двенадцать пестрых юбок одна на другую, так и до самой старости не заглядываются на чужих мужиков. Впрочем, мужики на них тоже не обращали особого внимания. Были, однако, они бережливые, хозяйственные. А из шерсти каких только чудес не делают — И ковры, и дорожки, и юбки, и кофты, и настенные украшения. Соткут ошейный поводок для коровы — будто живой цветок горит. Правда, скуповаты: от них не выйдешь с крошками на подбородке. Даже сегодня, на свадьбе бади Василе, чувствовалось это. Веселье быстро притухло, разжечь его было нечем. У входа в погреб сидел какой-то старик из невестиной родни и считал бутылки с вином. Мы со своими флягами выходили во двор за овчарню, не с пустыми руками приехали, жажду водой утолять не стали, тем более что в колодцах дымарей вода солона и мутна. К вечеру, когда родичи невесты танцевали с вещами из ее приданого, мы почувствовали, что здешнее вино разбавлено водой. Не видно было ни одного раскрасневшегося, разгулявшегося мужика, и пели жидковато, подгоняемые больше музыкой и чувством долга. Тоже мне свадьба!
Только Митря ходил гоголем: учуял, что запахло дракой. Шепнул мне по секрету: что-то затевается. Чулукские парни улизнули со свадьбы, прихватили дубинки и устроили засаду. Ждут, когда выедем из села. Этого только не хватало! Целый день пили разбавленное вино, в котором, как сказал дедушка, купались лягушки, да еще возвращаться с разбитой головой! Но Митря подбадривал гостей, подмигивал приятелям и орал во всю глотку:
Подошла к концу гульба!
Спешит замуж голытьба.
Невеста, как принято, притворно плакала, приникнув к матери.
Вырлан танцевал с подушками из приданого, держа их на лысине. Запряженные кони ржали на дороге и нетерпеливо били землю копытами.
От гиканья звенели стекла, вот-вот крыша сорвется. И после пронырливый шепот:
— Перекрыли все выезды из села!
— Все цепи с колодцев пообрывали, дороги перевязали, ни на телеге не проедешь, ни верхом!
— Мы же люди, — успокаивал гостей Георге Негарэ. — Договоримся. Надо дать выкуп — дадим.
Когда подъехали к длинному столу, перекрывавшему дорогу у сельской околицы, Негарэ спросил весело:
— Во сколько оцениваете свою лисичку, ребята?
— Вы без лисьей хитрости…
— У нас с невестой свои счеты!
— Мы ее в люди вывели, на хороводах плясали.
— Мы берегли ее честь!..
— Сколько же хотите? — допытывался Негарэ.
— Дорога загорожена — стол стоит поперек: гоните смушку серого каракуля и тысячу лей.
— Заломили!
Георге Негарэ натянул поводья. Но вдруг из-за плетней, из ложбины, выскочила засада.
— Меньше не возьмем!
— Митря, как ты думаешь? Дадим им пятьсот? Отвяжем коня от забора по-хорошему?
— Пятьсот много.
Чулукские парни не на шутку рассердились, загомонили:
— Мы честь ее сберегли…
— Вырастили ее!
— Митря, отвяжи-ка цепь от плетня.
Митря только этого и ждал. Галопом подлетел на своей кобыле к плетню, попытался откинуть цепь. На него накинулись чулукчане. Тогда Митря защекотал брюхо своей клячи, и она стала отчаянно лягаться. Теперь уж мира не жди. Брань, удары дубинок. Цепь сорвали, жениховский поезд с гиканьем выскочил из села. Может, чулукчане и пустились бы вдогонку, но на лесной опушке патрулировали шеф и два жандарма.
Нас распирало от гордости: натянули дымарям нос.
На исходе дня похолодало, стало ветрено. Красное солнце клонилось к облачному закату. Наверно, пойдет снег.
Молодой Вырлан ехал, держа на замерзшей лысине стакан вина…
По правде говоря, нам бы радоваться, что возвращаемся в свое село, к своему вину, но веселья как не бывало. Дед Тоадер уже «подковывал» свадьбу, принес баде Василе в подарок здоровенную подкову, прибил на пороге, бормоча:
— Женился, беш-майор!.. Кому для этого ума недоставало? А вот подкова на пороге принесет счастье!..
Смерил меня взглядом с головы до ног, как чужого (я уже сообразил: дома что-то случилось), и ласково сказал:
— Тебе еще не приелось на свадьбе, Тодерикэ? Отец твой дома с разбитой головой, а ты веселишься. Я, что ли, буду поить скотину? Я — за жеребенком гоняться? А он ведь сорвал с веревки все белье и топчет…
Я во весь дух помчался домой. Что случилось с отцом? Уж я-то знал, на что он способен. Другие мужики никогда не вмешиваются, когда кто-то бьет свою жену. А отец не промолчит, не пройдет мимо. Кинется, вызволит бабу из мужниных рук, а та уже, пожалуйста, защищает своего благоверного, только что пересчитавшего ее косточки, и кричит отцу: «Что тебе нужно в моем дворе, кто тебя звал? Убирайся — кто меня лупит, тот и ласкает!»
Сколько раз он обещал, клялся матери, что не будет встревать в такие истории, но только услышит: «Караул! Спасите!» — и бежит, забывает все на свете. Дедушка говорит, что какая-нибудь бабенка наверняка проломит ему череп кочергой, если он не забудет свои городские штучки да привычки!
Сегодня отец пошел напоить коней после свадьбы и через минуту вернулся с разбитой головой. Серый воротник пальто был залит кровью. Что случилось, не рассказывает. Как ни упрашивали мы с матерью, молчит. Лишь когда мы меняем на ране вату, смазанную йодом, стонет тихо.
Когда Георге Негарэ пришел его проведать, отец только пожалел, что не может быть на свадьбе, — как бы не застудить рану, а ведро вина, обещанное в подарок баде Василе, конечно, даст.
Потом я опять же от Митри узнал, как отцу разбили голову. Митре мужики рассказывали все, даже папиросами угощали и ругались при нем, как при взрослом.
Был у нас сосед, которого в Кукоаре называли не иначе как Антон Селедка. Прозвище его перешло к нему от отца, который, везя с купеческих складов селедку, в дороге открывал бочки, вынимал несколько рядов рыбы и вместо нее бухал пуд соли и пару ведер воды. Потом закупоривал бочку, заливал воском как ни в чем не бывало. Но однажды забыл про воск, ну и опозорился. Антон унаследовал отцовское ремесло: извоз. Была у него пара худых, но кряжистых мускулистых лошаденок. Кормил он их зерном. Зимой и летом Антон пропадал на дорогах. Доставлял лавочникам рыбу, соль, керосин, свечи, сигареты, мыло — все, что ни поручали привезти с отдаленных станций. А к поезду отвозил мешки орехов, чернослив, вальцовую муку, подсолнечник, свиней. На том и держалось его хозяйство. Оторвался этот мужик от земли, потому с горя часто напивался и кони сами доставляли его домой. Сколько раз и я открывал им ворота!
В то воскресенье, когда была свадьба бади Василе, Антон Селедка вернулся с дороги пьяный. В доме было полно соседок. Какая-то баба держала свечу у изголовья его умирающей жены. Спьяну Антон разогнал женщин и захотел прилечь рядом с женой — две недели был в дороге, обходился без бабы! На крик соседок прибежал отец, тут ему и раскровенили голову. Антон Селедка был сухощав, жилист, как и его лошади, но силен и вынослив каждый день ворочал пудами.
Может, и не поверил бы я Митре, если бы Селедка не наведывался к нам каждый день, упрашивая отца не губить его, не подавать в суд. Он остался вдовцом, полон дом детей! У отца и в мыслях не было подавать в суд. Как-никак сосед. Дети его чуть не каждый день приходили к нам то за капустой, то за огурцами, то за рассолом, то за винными дрожжами. Говорят же: босота идет окольным путем, голод прет напрямик.