Весна благоволила к беднякам. И к бедной скотине, той, что еще уцелела.
Распогоживалось. Подсыхали тропинки.
Мужики ждали, когда наконец пройдет фронт.
Пора выходить сеять. Земля местами прогрелась на солнышке, задышала паром и прелью.
Весной и нам немного счастья привалило: раскисли проселочные дороги. Минуя села, утекал поток армий фюрера, скатываясь с холма возле Кукоары.
Немцы наведывались в село поживиться в овинах и коровниках. Налегке, без машин. Но скотину им в ту пору не так-то легко было найти: люди попрятали ее в самой глухомани кодр. А немцы, наученные горьким опытом, уважали леса: не было опушки или малейшей рощицы, откуда нельзя ждать гостинцев. Кодры им живо прострочивали портки… чтобы ум поднялся в голову, как говорил дедушка…
Да и армия была не та, что в сорок первом. Тогда сапоги сверкали, как зеркало. Тряпичные обезьянки и попугаи раскачивались в лимузинах. Белокурые немки сидели на коленях офицеров.
Но и теперь немцы любили комфорт: солдаты выламывали окна, двери у сельчан, свозили в Кулин лог, за околицу. Досками из крестьянских полов, балками из-под стрех обшивали и мостили блиндажи. Окна вставляли в землянки. Ради того же комфорта свезли даже школьные парты. Рассовали по траншеям, чтобы не сидеть на простудно-стылой земле.
Едва дорога подсохла, они приехали и сорвали крышу с церкви. Стояли мужики и бабы, смотрели, еле сдерживая гнев. А те нагружали стропила, зубоскалили. Рыжий немец наигрывал на гармонике, остальные — целая ватага — топтались с бревном, покуда укладывали в фургон ладно, пригнанно, с немецкой аккуратностью. Бревна нагружали на подводы, запряженные диковинными лошадьми, крупными, сильными что твои слоны! А ноги будто бадьи!
И это тоже была погоня за комфортом… как бы понадежнее зарыться в землю.
За несколько дней уйма пришлого люда промелькнула в нашем селе, обойденном дорогами и господом богом. Кто только не перебывал: австрияки, итальянцы, венгры. Не останавливались даже отведать, какая в колодцах вода. Отступали. Повстречав румынского солдата, ласково окликали:
— Камарад… Камарад!..
Но камарадам было не до них. Они были большие специалисты по части добывания лошадей, а если это не удавалось, улепетывали на своих двоих, оставляя австрияков и итальянцев с протянутыми руками и разинутыми ртами. Да еще успевали обложить отборной бранью.
Мы были рады донельзя, что уберегли лошадей. Забаррикадировали их в дедушкиной хате. Двери заложили тычками с виноградника, поверх навалили весь накопившийся за зиму навоз. И все же держали ухо востро — днем и ночью. Боялись, как бы кони со скуки не заржали: они у нас были молодые и глупые.
Каждую ночь мы им подбрасывали корм, поили. Через дыру в чердаке. И без конца поучали: будьте смирными, не балуйте. Потом по лестнице спускались внутрь, убирали и шепотом всю ночь разговаривали с ними, чтобы было им не так скучно. По-человечески упрашивали — не выдавайте нас!
Дед помогал нам во всем. Но и день-деньской ругался. Помер друг его Андрей. И дедушка ворчал:
— Ну вот… коровья образина! Не мог подождать… покуда фронт пройдет.
— Вы тоже… право! Как же подождать, если час пробил?
— Ты, Катинка, в мой борщ не дуй, — кричал старик на маму. — Не вздумай меня учить! Я знаю, что говорю. Кто его неволил пить холодное вино? И помер как раз, когда немец уматывает…
— Смерть всегда найдет причину… чтобы не оказаться виноватой.
— Ты что, меня будешь определять в школу? Кто здесь кукарекает курица или петух?
— Ладно, помолчи. Зачем тебе свара? — старался отец унять страсти. Он красиво выводил на длинных белых листках: «Сыпной тиф». Потом наклеивал их у входа в село, на воротах деда Андрея. Пуще всего боялись немцы партизан и сыпняка. Эти «лозунги» немного оберегали нас от немецкой саранчи. Но ненадолго.
Странная была армия. Входила в село, расквартировывалась. А когда солнце опускалось за деревья, двое верховых солдат, похожих на свадебных дружек, скакали по селу и гикали:
— Авек!.. Авек!.. Авек!..[16]
Тогда солдаты вскакивали, начинали суетиться, бренчать флягами, котелками — будто овечья отара, позванивая тронками, направлялась в долину.
В доме Вырлана обосновался штаб. Иосуб целый день слонялся по двору: вечером его выгоняли из дому. Спал где случится. И чертыхался неимоверно:
— Прижечь бы попу язык каленым железом. Это он мне привел этих постояльцев!
— Ты, беш-майор, поговорил бы с ними по-еврейски.
— Не приведи господь! Тоже мне, чистые! Дом смердит, как логово хорька. По нужде не выходят во двор!
— А ты еще завидовал Георге Негарэ, говорил, что везучий он человек… вся колхозная картошка оказалась на его делянке. Вот и тебе повезло. Ты же мелким бесом извивался, все хотел попасться на глаза начальству, выбиться в примари… Попу лизал пятки!..
Каждый вечер, когда немцы уходили на ужин, Вырлан облегченно осенял себя крестным знамением. И едва успевал убрать в доме, прилечь, как уже возвращались постояльцы, поднимали его с постели, выпроваживали за ворота и запирали за ним калитку. Потом начинали пьянствовать.
Дедушка смеялся, глядя в землю: как мог отомстить Вырлан батюшке Устурою? Пригрозить еще раз каленым железом? Батюшки давно и след простыл.
— Ищи ветра в поле! Иди спали ему пахоту, коровья образина!
Едва ли стоило в такую лихую пору смеяться над чужой бедой. В нашу калитку то и дело заглядывали кавалеристы. Говорили по-русски. Спешили, были возбуждены. Однажды, увидев отца, кавалеристы защелкали затворами пистолетов. Приказали подать вина. То были власовцы. Что оставалось отцу? Пошел, принес. Офицер велел налить в стаканы. Отец повиновался. Потом офицер опять подставил свой стакан. И так раз за разом. Пока отец наливал, офицер, хоть его и не тянули за язык, рассказывал, что против него воюют двое братьев и отец. К тому же он клял немцев, размахивал пистолетом: бегут владыки мира. Бегут, как зайцы. На опушке леса, возле Михалаша, немцы оставили в арьергарде их эскадрон. Завязался кровавый бой. От эскадрона уцелело несколько конников. И под теми лошади пали. Пусть отец достанет им коней. Коней и табака, если ему жить не надоело.
Я мгновенно кинулся за табаком, чтобы вызволить отца из беды. Прихватил кувшин жирного овечьего молока и помчался к дому попа. Батюшка Устурой покинул родное жилье, снова убежал за Прут. Теперь в его доме расположилась семья с Украины. Женщина, больная чахоткой, не могла дальше ехать из-за кровохарканья. Она работала переводчицей у немцев, а теперь ей суждено было встретить свой смертный час в покинутом поповском доме. На полу, без свечки умирала она…
Однажды я уже брал у них махорку. Тоже в обмен на молоко. Отец переводчицы, молчаливый старичок, имел целых полмешка.
Когда я вернулся домой и показал махорку, власовцы так обрадовались, что забыли о конях. Отец отделался легким испугом.
Вино развеселило офицера, он ударился в воспоминания. Рассказывал о том, как окончил военное училище, в звании лейтенанта попал на фронт. Дальше он в подробности не вдавался, но чувствовалось: одна мысль о немцах вызывает у него бешенство. Он дико хохотал и болтал без умолку о делах на фронте… Пил вино, смеялся:
— Русских ждете?
— Ничуть мы их не ждем… К тому же они далеко, наверно! — говорила мама с чисто крестьянской дипломатией: хотела выгородить отца.
— Хе-хе, очень далеко… Километрах в трех, за лесом.
Он не скрывал, сколько кавалеристов потерял эскадрон, сколько коней пало в бою на опушке леса.
Во всем виноваты немцы! Отступают — и не предупреждают союзников. Вообще немец нынче пошел не тот. Из стойкого и храброго солдата превратился в трусливую бабу!
Уже обозначились тропинки, подсохли поля. Проклюнулись бобы, расцвел кизил.
И вдруг — снегопад! Крупные и пушистые, словно вата, хлопья.
— Я, беш-майор, еще когда поглядел на свиную селезенку, предсказал, что зима будет долгая. А вы-то думали, что ее волки съели! Нет, зимушку им не съесть. Не забывайте приметы: ежели селезенка продолговатая и жирная у края, быть долгой зиме… Опять же по ласке можно судить. Если зверек этот в белоснежной шубке, зима будет добрая. Ну, а я не сегодня-завтра отправлюсь к Андрею… Сложу руки на груди. Вам-то, беш-майоры, жить да жить!..
Мать что-то считала на пальцах и бормотала себе под нос, потом сказала:
— Сегодня у нас восемнадцатое марта. До пасхи осталось…
— Ш-ш, слышите? Ветер поднялся, как бы пасха у нас не оказалась со снегом. На моем веку случалось…
Злобно и тоскливо завывал на дворе ветер. К вечеру все село потонуло в белой метели. За два шага не разглядеть человека. Земля смешалась с небом. Но крестьяне были довольны: может, в такое ненастье немцам не захочется ходить по селу.
Ночью, с полей, казалось, доносился крик, плач, сдавленные рыдания…
Мело почти до конца недели.
Утром из-за заносов невозможно было открыть дверь. Мы с отцом выбирались через чердачное оконце. Первым делом высвобождали из снежного плена дедушку. Без нашей помощи он бы не выбрался: окна у него зарешечены, чердак заложен, а лезть в дымоход — не тот возраст.
Старик нетерпеливо ждал нашего прихода у окна. Деревянную лопату держал наготове. На ночь он ее всегда вносил в дом — посушить.
Потом мы втроем прокладывали дорожки среди сугробов. Первым делом к конюшне — напоить лошадей. Потом тропинка к курятнику — накормить птицу. Наконец, к овечьему загону. Овцы всегда оставались напоследок. Холод им нипочем. Лягут в своих шубах на снег, и никакой мороз их не проймет. И уже потом расчищали вход в погреб. Тут дед веселел и начинал лихо покручивать усы.
Но все, что имеет начало, имеет и конец: и метель улеглась.
Теперь мир показался мне еще прекрасней. Войны словно не было. И люди, и дома, и солнце — все выглядело обновленным, сказочным, затерянным среди снегов.
Шел я тогда к колодцу. Тропинка пролегла словно по дну ущелья двухметровой глубины. По бокам отвесные белые стены, выше моей головы.
Или выходил покормить коней… Солнце заглядывало мне в глаза из-за белых курганов.
В наших местах редко выпадает такой обильный снег. Поэтому дети очень любят бегать по сугробам, воображая, что они воины в белой крепости, где множество всяких таинственных ходов и переходов. Братишка мой, Никэ, не отставал от других ребят. Когда наступало время обеда, я искал его до одури в снежной пучине.
Однажды Никэ вернулся домой с парой немецких брюк. Не шуточное дело!
Отец круто взялся за него: откуда штаны?
— Из машины, в снегу застряла…
— Пошли, покажешь! — отец схватил его и потащил где волоком, где приподымая. Я увязался следом. Но лучше бы я остался дома.
То, что я увидел, болью отозвалось в сердце. Немцы поливали бензином машины и поджигали. Вместе с нагруженным добром: новой форменной одеждой, трикотажным бельем, хромовыми сапогами, рулонами мануфактуры.
Слава богу, я уже был не маленький. А что я видел? В начале войны мне еще семнадцати не стукнуло, сапоги носить время не подоспело. А когда подоспело, была война. И не носил я другой одежды, кроме домотканой, сработанной матерью, покрашенной бузиной и ореховыми выжимками. За три года войны я видел сапоги только у майора, который муштровал призывников. Больше знал крестьянскую обувку — постолы. Будь они благословенны — опора, спасенье мужика!
А теперь горели хромовые сапоги. Мягкие, шелковистые, из настоящей кожи. Носки, прочные что твое железо. А у меня вода хлюпала в постолах.
Ночью мне приснились хромовые сапоги. Они мне были тесны, жали. И дедушка ругал немцев, зачем они сшили такие тесные сапоги. У меня пощипывало глаза: немцы смазали сапоги чем-то едким. Вдруг я стал задыхаться… чувствовал, что погибаю… И открыл глаза.
В доме было светло. Митря двумя пальцами держал меня за нос. И заливался дурацким смехом.
Кроме него в комнате было четверо солдат. Называли отца папашей, мать — мамашей.
Я на них уставился спросонья, ничего не понимая. Солдаты стояли в полном снаряжении: у каждого за ремень заткнуты две противотанковые гранаты. Так дед затыкал ложку, когда отправлялся на прополку. Или топор, когда мы ходили в казенный лес воровать сухой терновник.
— Никак не разберусь, Катинка, наши или нет?.. Но деваться некуда. Они требуют, чтобы я показал им, где немецкий штаб…
— Не пущу! — вскочила мать. И мигом побежала за дедом. Привела.
— Катинка права, беш-майор… Я пойду! И никаких разговоров. Когда вам останется жить с мое, делайте что хотите, ваше дело, я вмешиваться не стану. Не знаете, что ли, — старость хуже смерти.
Зря старик ерепенился. Солдатам тоже сподручней было с ним. И они отправились, отпустив деда шагов на пятьдесят вперед.
В штабе немцев и в помине не было. Вырлан уже убирал сени. Дед поздоровался с ним, усмехнулся:
— Опять навоз выгребаешь?
— Ох, дед Тоадер, опаскудили они мне дом!
— Дело такое — чем вкусней жратва, тем зловонней… потроха.
Дед как нельзя лучше подходил для разведывательных операций. Голос его гудел, как удар колокола. Вся околица слушала его беседу с Вырланом. В конце концов теперь некого бояться…
— Подожгли амуницию… Уматывают ко всем чертям. И почему они не остановились в доме, где есть баба? Было бы кому постирать…
— Им нужна была квартира не с земляными полами… И на краю села. С твоего двора им легче драпать: между деревьями, кладбищем, прямо в Кулу… Там, говорят, они укреплялись.
Когда дедушка вернулся домой, стол уже был накрыт. Солдаты отведали несколько ложек брынзы со сметаной и почти мгновенно уснули, все четверо. Отец оберегал их сон, держа в руке стакан вина. Митря рассказывал, что привел их с сельской околицы. Заглянул, говорит, к Мариуце Лесничихе. И они туда. Митря никак не мог понять, что они хотят.
— А что ты в такую пору искал у Лесничихи?
— Хотел залатать ботинок у брата Мариуцы.
— Ну, ври дальше, — усмехнулся отец.
— Вдруг слышу: стучат в маленькое оконце, что на печи… Тут я вскочил как ужаленный…
— Тебе, значит, чинили ботинок на печи?
Дедушка что-то перестал понимать нынешнюю молодежь. Но тут Никэ не выдержал:
— Митря любовь крутит с Лесничихой!
— Что же ты, коровья образина? Там лижешься, а тут помалкиваешь…
— Ну, стало быть, пошел я открывать. Занавесил окна, засветил лампу. А слов их не понимаю. Тогда они вырвали из газеты портрет Ленина, приладили к стенке. Ага, сообразил я, наши. Но лучше все-таки повести к человеку, который их понимает… Пусть разберется, кто они, чего хотят.
— Трое суток глаз не смыкали, — сказал отец.
— Чего на них уставился? Если смотреть на спящего, проснется, беш-майор!
Я отвел глаза. Разведчики постанывали во сне. То ли от усталости, то ли от тесноты — все четверо уснули на одном топчане.
Когда я был маленький, мать меня иногда спрашивала:
— Что всего на свете слаще? С чем даже самый сильный человек не сладит?
Я тогда думал о всякой всячине: и о тепле, излучаемом печью, и о зимнем солнце, что тускло светит на дворе. И очень удивился, когда мать сказала:
— Сон, дурачок, сон слаще всего и сильней.
Теперь я стоял и смотрел, как спали разведчики, забыв про еду и вино. Только оружие лежало под рукой. Ручной пулемет, словно ставшая на задние лапы собака, упирался двумя металлическими ножками в подоконник. Смотрел во двор, оберегал его. Автоматы лежали возле посудной полки, в углу под тремя иконами.
Сон у человека на войне — заячий. Разведчики проснулись на заре. Вскочили, будто пшеница у них на поле осыпается, будто надо спешить на покос.
День еще не наступил, а гости наши встали, сняли ремни, ватники, гимнастерки и вышли в белых рубахах во двор умываться. Теперь они выглядели, как наши сельчане. Но случилось чудо! Вечером вошли к нам четверо солдат, а утром умываться вышли трое парней и девушка. Я смущался и морщился, когда сливал ей воду на руки и видел ее шею, грудь… Моет, чертяка, иерусалимские колокола!
Дедушка тоже опешил, смотрел слезящимися глазами, как девушка чистит зубы снегом. Женщина — она и на войне женщина.
— Вот и пришли русские!
Не успел дедушка произнести эти слова, как показались немцы. Крались вдоль забора, что-то показывая друг другу на краю села. Отодвинули старика с тропинки, указали на погреб, посоветовали — знаками — спрятаться там.
— Рус… Рус… пиф-паф! — объяснили они дедушке, мне, а также трем парням и девушке, умывавшимся возле завалинки.
Мы вбежали в дом. Солдаты мигом оделись, затянули пояса, приготовились к бою.
Один разведчик с ручным пулеметом перебрался в каса маре. Пробил отверстие под подоконником с таким расчетом, чтобы держать под обстрелом дорогу между нашим двором и кладбищем. Два полных диска, похожие на плачинты, стояли, прислоненные к стене. Солдат досадливо морщился как от зубной боли: нельзя было открыть огонь преждевременно.
Я выглянул в окно. Кладбище кишело убегавшими немцами. За каждым старым деревом, могильным холмиком пряталось их по два, по три.
— Ну вот, вернулись назад, гусаки проклятые. Подожгут они твой дом, Костаке… А я уже думал, что убрались восвояси.
Мать и Никэ спрятались в дедушкином погребе. Отец сел на завалинку, близ погреба, и караулил. Когда приближался какой-нибудь немец с автоматом, отец кричал:
— Киндер… Киндер!
Беда всему научит! Даже тому, чего сам от себя не ждешь. Вот и наш отец стал изъясняться по-немецки. Лихое было время. Всего несколько дней назад немцы расстреляли дядю Афтене. Вышел подбросить корове охапку кукурузных стеблей. И толкнула его нелегкая надеть серую бурку, похожую на шинель. Оттого и погиб. Упал прямо в коровьи ясли, на охапку стеблей…
Дедушка совсем не остерегался. Видимо, наступает время, когда каждый человек доходит до рубежа и ему все едино. И он уже не боится смерти. Ведь жизнь должна быть наслаждением, не мукой, — говорил дед.
Честно говоря, старик еще потому не прятался, что был на редкость любопытен. Сидел на глиняной завалинке, всматривался: что дальше? По этой же причине и я без конца искал себе работу во дворе. Носил сено лошадям, рубил дрова. Пока отец не схватил меня за руку:
— Я, кажется, проучу тебя, щенок! Не видишь? Не слышишь?
За дедушкиной хаткой гремело «ура», стрекотали пулеметы. Казалось, тысяча дятлов стучат своими острыми клювами по крыше.
В ответ затрещали автоматы из нашего дома. Немцы побежали по садам, сгибаясь под деревьями. Оттуда — в поле. В сторону Хожинешт, Гырбовца.
— Ура! — не помня себя, воскликнул я. В село пришло освобождение! Солдаты, спавшие у нас, выскочили во двор. Вместе с другими стали преследовать немцев.
— Вот коровьи образины. Потому и тянется три года война… Винтовки-то стреляют мимо.
Дедушка остановился возле убитого немца, чрезвычайно гордый, что ему досталась пара войлочных сапог на меху, отороченных кожей и на добротной подошве.
— Пойду я в засаду… А ты, Костаке, скажи им, пусть целятся, когда стреляют. А то смотри, сколько отбили веток и всего трех подстрелили гусаков. Знаешь, Костаке, плохой охотник, бывает, тоже бабахнет в целую стаю куропаток и ни одну не подобьет… А когда выберешь одну, хорошенько прицелишься — упадет к твоим ногам, беш-майор!.. Да грех жаловаться, валенки мне достались хорошие.
Дядя Ион Мустяцэ шел по воду с двумя ведрами, с ног до головы одетый во все немецкое. Дедушка вытаращил на него глаза. В эту форму могли бы уместиться два таких Иона.
— Ухитрился же ты…
— А что делать? Пришли ночью. Я и сам не знал. Спали у меня в сарае на сене. Немцы в одном углу, русские — в другом. На рассвете как сцепились, думал, конец моему сараю.
— Так уж повелось на свете… Дуракам всегда везет, беш-майор…
…Теплело. Солнце съедало пятна снега. Журчали ручьи. Наступишь на нетронуто-белый снег, и нога погружается по колено в ледяную жижу.
Хлюп, хлюп. Снежная каша брызгает в глаза, слепит лошадей, седоков.
У Митри в доме обосновался штаб — множество офицеров и один генерал. К этому дому шли провода, протянутые вдоль заборов, по деревьям, прямо по земле.
На большой белой стене Вырлана кто-то изобразил Гитлера, которого ломаная стрела молнии ударила по загривку. Под карикатурой написано: «Гитлер капут!»
Незадолго до этого близ наших ворот увязли несколько военных повозок. Отец, всегда готовый кинуться на помощь, выбежал с лопатой, стал подчищать снег, подталкивать задок, засыпать ездовых советами. Кто мог знать, что именно в этих повозках находился и комендант нашего села! Капитан спрыгнул на землю и вошел к нам в дом. Велел отцу выходить на службу. Командование назначило его председателем сельсовета. Первый вопрос, с которым к нему обратились в штабе дивизии, был такой: откуда взялось море возле деревни Баху? Ни на одной карте оно не значилось.
Бедный отец! Домой вернулся сумрачный.
— Сам Сталин интересуется… Откуда море между Сесенами и Баху.
— Так ты ему объясни, беш-майор: дождевое озеро недолго держится. Хлынули талые воды, вот тебе и море.
— Но лужа эта задерживает наступление… Под вечер пойду с мужиками копать окопы. Ты, Тоадер, заложи виноградными тычками и навозом погреб. Таков приказ штаба — заложить все погреба. Чтобы никто не выменивал вино на обмундирование… В кодровых селах, где много вина, раненых вдвое больше!
— Конечно… кровь господня мутит разум человеческий. Что же они, коровьи образины, пьют не в меру?
Отец был рачительный хозяин. Когда ему предстояла важная работа, на меня не полагался.
Не стал ждать моей помощи и на этот раз. Сам взялся за дело. Перенес целую гору деревянных тычек, уложил на двери погреба. Поверх тычек почти до вечера наваливал вилами навоз, пока не вырос целый холм высотой с наш дом. Потом поел и наскоро прилег отдохнуть. Как стемнеет, надо идти рыть окопы.
Тревожное время совсем выбило нас из колеи. Парни отлынивали от работы. Поговаривали, что нас возьмут в армию. Не зря дед сетовал, что столько пуль летит мимо. Недобитых врагов хватало и на мою долю. Это я видел своими глазами. Стрекотали сотни автоматов, пулеметы лаяли три часа, а убито всего три фашиста. Четвертый спрятался за срубом дедушкиного колодца, прождал, пока схлынула атака, и вышел с поднятыми руками.
В штабе писарь-кагульчанин сказал нам, что немцы дешево отделались. Из-за проклятой распутицы.
А Негарэ снова повезло.
Разбогатев на продаже колхозной картошки, он теперь вскрывал остальные ямы и сдавал сотни пудов картофеля в фонд Красной Армии. В доме стены под иконами сплошь оклеены военными благодарностями. Шли слухи, что его наградят орденом. Этого недоставало! Так задерет нос, что перестанет узнавать односельчан.
Я не упускал Вику из виду, потому что и кагульский писарь увивался за ней. Легче, пожалуй, пасти сто зайцев, чем уберечь одну восемнадцатилетнюю девушку!
С писарем все же следовало вести себя осмотрительней. Не задираться. А то однажды вечером, когда отец уехал с подводой за ранеными и некому было за меня вступиться, писарь отправил меня в наряд. Я должен был показать нескольким офицерам-связистам дорогу в Валя Майчий. Деваться некуда. Двинулись мы в сторону хожинештских мостов. Возле них сердце мое так сжалось, что стало, кажется, не больше блохи. В этом месте несколько дней назад немцы расстреляли Тоадера, сына Василе Апостола. Я боялся вдруг выскочат из-под моста какие-нибудь уцелевшие фрицы и возьмутся за меня? Не случайно ведь я тоже Тоадер. Не случайно хожу по тем же тропам. Свернули мы чуть правей мостов: осторожность в таких делах никогда не помешает.
Показался дом одного из гиришенских мужиков. Думал: мы там погреемся. Я был в «униформе Антонеску», с ног до головы одна ветошь. От холода зуб на зуб не попадал.
Двор нашего гиришенского хозяина был запружен до невозможности подводами и лошадьми. Крики, ржанье. И в доме, и в летней кухне русская речь. Почти все солдаты были в немецких прорезиненных плащах. Этого не хватало — попасться в лапы власовцам!
Да будет благословенна минута, когда я узнал, что это советские артиллеристы. Раздобыли где-то огромный медный котел, наполнили кодровым вином, высыпали в него мешок сахара, и получился великолепный извар. Сроду такого не пил!
Потом с меня сняли униформу румынского королевства и принесли две пары солдатского белья. Заставили надеть одну на другую. Брюки для меня нашлись странные: немецкие, кавалерийские. Поверх теплых рубашек надели лохматый полушубок. Теперь никакой мороз не проймет. Все шло неплохо, покуда не добрались до обуви. Сапог никак не могли подыскать для меня. И засмеялись солдаты: нога в просторных постолах растет дьявольски. Выдали лишь метр бумазеи на портянки. Жалко было совать такую материю в лаптишки. Будь ее немножко больше, вполне можно бы рубашку сшить. Но делать нечего… Пора в дорогу. Здоровье дороже любой бумазеи.
Валя Майчий… Здесь пролегала передовая линия. Не стихали тяжелые бои. В течение недели монастырские угодья трижды переходили из рук в руки. Немцам пришлись по вкусу опрятные и теплые кельи монашек, их выдержанное старое вино, вальцовая мельница, дававшая белую муку, скирды сена и особенно откормленные индюки. А если еще добавить, что на монастырских угодьях работали совсем молоденькие послушницы, станет понятно: такой комфорт редко встречается на фронте.
Теперь мне оставалось узнать, кто окопался на монастырской мельнице. На мое счастье, по монастырским угодьям бегали наши солдаты. Я показал штабным связистам дом игуменьи и хотел вернуться домой. Меня не отпустили. Погоди, говорят, мы тебе документ напишем, а то патрули могут задержать. Я попросил товарищей записать в документ всю одежду, что на мне. Чтобы никто не обвинил в воровстве. Чтобы никто не подкопался.
Они смеялись и качали головами. Наконец раздобыли мне пару немецких сапог. Молодец!.. Это слово я быстро выучился понимать. И домой вышагивал чрезвычайно гордый. На мне была военная форма, в кармане документ на нее. Рот мой в улыбке расплылся до ушей. И солнце, показавшее свой лик из-за гребня холма, тоже улыбалось.
Когда мужик обзаводится обновой, солнце всегда смеется от радости.
Когда я проснулся, село все было в воде и мокром снеге. Растаяла тонкая ледяная корка на лужах. Офицерам и солдатам пришлось заткнуть полы шинелей за пояс.
Я узнал, что среди штатских, прибывших вместе с армейскими частями, находится и второй секретарь Теленештского райкома партии, и секретарь Бравичского райкома.
Бравичский секретарь!.. Это он настоял, чтобы именно отец непременно сопровождал его по району. Сначала мы пошли мимо церковной ограды. Близ ветряных мельниц, на вершине холма, отец остановился и сказал:
— Вот видите, Николай Трофимович, там онишканские мельницы… Слева Цибирика и Мелешены. А в двух километрах отсюда — Бравичи… Ваш райцентр.
Николай Трофимович сказал тогда твердо:
— Изгоним и добьем мы немца! Дюже добре будет!..
— Пусть только схлынут весенние воды, — добавил отец.
Долина, где пролегала бравичская дорога, разбухла от воды. Со всех холмов поток талых вод устремился в Кулин лог.
На обратном пути зашли к нам в дом — выпить вина, закусить. Натерпелись мы тогда стыда!
— Слоняешься где-то без дела!
— Замолчи, жена!
— Лучше возьмись за ум, занимайся своим хозяйством… Как порядочные люди!
Оказывается, два солдата натворили дел у нас во дворе. Расчистили вход в погреб, откинули навоз, тычки. И оба напились. А потом стали придираться к матери: почему написано, что вино отравлено? Может, она не любит советскую власть? Или Красную Армию?
Дело в том, что отец, пытаясь уберечь вино, крупными буквами вывел на стене сарая, у входа в погреб: «Отравлено!»
Этим он лишь больше привлек внимание к вину. Где это слыхано, чтобы отравленное вино прятали под тычками!
Так и бывает, когда человек перестарается. Солдат сразу же спровадили в штаб, посадили на гауптвахту. Не знаю, что потом с ними сталось. Меня послали с ранеными в Бельцы. Два дня я был в дороге.
Когда вернулся домой, шли уже совсем иные разговоры. Люди ждали весны, сева. А фронт застрял на месте. Все прифронтовые села должны были эвакуироваться.
Немцы беспрерывно вели разведку с воздуха. Каждый день посылали двухвостого коршуна: так у нас называли «раму». Повисит над селом, потом жди бомбардировщиков, лежи, уткнувшись носом в землю.
В начале апреля сельчан созвали в клуб и велели готовиться в дорогу. Без паники, без излишней торопливости. Пусть каждый вывезет все свои вещи: одежду, запасы еды, скот. Если не удастся вывезти все за один раз, можно в две ходки.
— А у кого нет подводы? — спросил кто-то из мужиков.
— У кого нет подводы, тому поможет армейский транспорт.
Пояснения давал секретарь райкома партии. Он же зачитал список, какое село куда эвакуировать.
— Гирова — в Вадулеку, Гиришены — в Брынзены!
Дошла очередь и до нашего села.
— Кукоара — в Ордашей! В нашем селе останется только председатель сельсовета, Костаке Фрунзэ.
— А как нам быть? У нас повестки.
— Не беспокойтесь… Эвакуируйте сначала свои семьи. В армию тогда пойдете со спокойной душой.
После собрания отец обнял меня. Так мы и пошли молча домой.
— И мне повестка?
— Да.
— Что же не сказал?
— Такую весть… Какой отец поспешит…
— На когда?
— Холостым… прибыть через три дня.
— Мать уже знает?
— Нет… Ты ей не говори.
— Я вас послушался… и глупо сделал!
— Почему?
— Надо было поехать с тем майором!
— С майором?
— А что? С ним что-то случилось?
— Майор убит…
Отец умолк, покусывал ожившую вишневую веточку.
— Остался один… Хотел усыновить Никэ. Не отдал я ему мальчика. Тогда хотел взять тебя с собой на фронт. Чтобы хоть тебя оберегать от смерти. Свою семью уберечь не удалось…
Страшнее войны, наверно, нет ничего на свете. И в первую очередь гибнут лучшие.
Услышав об эвакуации, дед так и взвился.
— Это вместо того, чтобы выдать каждому по винтовке — держи, стреляй в басурмана… Никуда не уйду из Кукоары! Так и передай… Петраке ушел и больше не вернулся. Знаю я, как это бывает.
Да, значит, достается война и на мою долю. Каждый день прибывали группы мобилизованных с Украины. Среди них много молдаван.
Осточертела война мужикам! Скорей бы закончилась! Некоторые батальоны почти до передовой ехали в штатском. Военное обмундирование, амуниция двигались следом.
Хорошо одетые и вооруженные солдаты сменяли тех, кто промок, озяб в окопах. На переформировании можно было выкупаться в баньке, переодеться в чистое, отдохнуть денек-два.
Я подружился с парнем из Сибири, моим погодком. Он уже успел побывать на передовой. И в вине понимал толк. За него почти все с себя отдал. Дурашливо смеясь, показывал, что под гимнастеркой у него ни рубашки, ни майки. Собственно, и показывать не надо было: в метель, в дождь он всегда ходил с расстегнутым воротом, сдвинув шапку набекрень. Глядя на него, дедушка усмехался.
— Шапка съехала на ухо и вином налито брюхо… У этого парня закалка… Холод ему нипочем!
Митря частенько заходил ко мне. Уговаривал выпить. Кто знает, что нас ждет. Митря пел:
Эх, мама, еду я впервой
Не на пахоту — на бой.
С поля к дому — близкий путь,
Путь с войны — длиннее чуть.
И опрокидывал еще кружку вина. Потом мы снова возвращались к своим секретам, к своим планам. И вдруг Митря предложил:
— Слушай, Фрунзэ, давай умотаем в Сороки. Там создаются новые партизанские отряды. Все равно война… Чему бывать, того не миновать!
За три недели Митря успел вступить в комсомол. Теперь он готовился уйти в партизаны, которые действовали в еще не освобожденных районах. Целыми днями Митря с другими ребятами околачивался в Теленештах. Когда райцентр эвакуировался в Кицканы, и он туда перекочевал.
Старинное присловье: и год того не принесет, что час порой приносит, — подтверждалось на каждом шагу. Только мы эвакуировались — меня вызывают в Ордашейский сельсовет.
— Вот тебе подвода… Поезжай в Кицканы!
— А зачем?
— По телефону вызвали…
В Кицканы! Неужто в армию? Отец остался в селе, на передовой. Никэ совсем отбился от дома, даже поесть не забегал. Вместе с мальчишками целыми днями прыгал по валунам у Реута. С ордашейского берега они перебирались на противоположный, ходили на Пиструенский луг смотреть самолеты.
Наши недавно сбили немецкую «щуку», и дети стали играть в летчиков. Никэ был первым пилотом у нас в роду. День-деньской не вылезал из кабины сбитого самолета.
В иные дни девушки брали Никэ с собой в наряд мыть военные самолеты на лугу. Не знаю, как мама одна управлялась с хозяйством. Но что я мог поделать?
С этими мыслями я сел в сельсоветскую бричку и направился в Кицканы.
Прибыв туда, я словно попал в другую страну. Танцы, военный оркестр, концерт.
— Норок![17]
— Доброго пути, товарищи!
— Счастливого возвращения!
— Возвращайтесь невредимыми…
Все Кицканы вышли провожать партизан. Я искал глазами Митрю. Будто сквозь землю провалился мой дружок.
— Он в Игнацей, на суде! — сказал мне богзештский комсомольский секретарь, тоже одетый по-походному. Красная ленточка на шапке, автомат на плече. — Его вызвали свидетелем…
— Меня тоже зовут в Игнацей…
— Вы в самом деле видели, как подстрелили нашего парашютиста у вас в лесу?..
— Нет, это не в нашем… В Германештском. Нас туда погнали как допризывников.
— Митря говорил, что знает каких-то парней из Бравичей… Вот его и вызвали в суд. Поймали предателя. Его будет судить трибунал.
— А кто этот гад?
Какой-то заморыш из Германешт…
В Игнацей я добрался пополудни. Предателя уже успели осудить болтался на виселице, поставленной на майдане, в центре села, возле школы.
— Из-за этих свидетельских показаний военкомат дал нам двухнедельную отсрочку. Тьфу! — сердился Митря. — Не суждено мне бродить с трофейным оружием по Спериецкому лесу.
А я все не мог опомниться. Закрывал глаза — и передо мной возникало лицо предателя с вывалившимся языком…
Лишь на обратном пути, сидя рядом с Митрей, пришел в себя. Вспомнилось, что у Мариуцы Лесничихи много родичей в Спериецах.
— В свидетелях и нужды не было, — говорил Митря. — Об этом гаде писали румынские газеты, фотографии его помещали… Хвалили за патриотизм. В Оргееве ему премию выдали… Трибунал его ткнул носом во все это. Пришлось сознаться. Вот так, Тоадер, брат его, — самый старый комсомолец в районе, а этот болтается на виселице. И поделом… Из охотничьего ружья убил партизана!
Дороги наши расходились. Это мы оба чувствовали. Митря заехал в Ордашей попрощаться с родными, со знакомыми девушками… Оттуда собирался прямо в Сороки. Попутных военных грузовиков — сколько хочешь: через Ордашей проходило шоссе.
Когда я вернулся, меня сразу вызвали в сельсовет:
— Вот какая история… Тебе выдана бронь!
— Это еще что за штука?
— С чем ее едят? Сейчас скажу…
Заместитель отца, бадя Маноле, страсть как любил поточить лясы где-нибудь в тени акаций.
— Значит, так… Ты на некоторое время избавлен от войны, потому что пойдешь на трудфронт… Военкомат выдал тебе бронь… Бумага так называется.
— И что я должен делать?
— Поедешь на «фабрику учителей». В Алчедар… У революции много фронтов, как сказал товарищ Шеремет.
Алексей Иосифович Шеремет — это я знал — был заведующий отделом агитации и пропаганды Теленештского райкома.
— Пока будешь бригадиром на мойке самолетов. А то я посылаю команды из одних девчат. Целый день заигрывают там с солдатами. Когда им самолеты мыть?.. Норма-то везде есть…
— Хорошенькое дело… Легче пасти табун кобылиц!
— Ничего не поделаешь… Только они у нас и остались в селе, бедняги. И на полевых работах, и в наряд ходят, и даже концерт на фронте устраивают. Ты-то, может, скоро от них избавишься… А я уж вряд ли.
Когда настала майская теплынь, Никэ из воды не вылезал — столько купался в Реуте, что совсем отощал. Мама боялась, что вода его всего высосет. Или заболеет легкими. Еще она боялась омутов, воронок. Как бы не утонул!
С тех пор как я стал у девушек бригадиром, Никэ уже не ходил помогать мыть самолеты. Однажды наш самолет У-2, по прозвищу «кукурузник», атаковали два «мессершмитта», которых у нас называли «щуки». Этот непритязательный «кукурузник» отлично проявил себя на фронте. Летал в темноте, как филин, заглушая мотор над немецкими окопами… Потом высыпал немцам гостинцы на голову и, маневрируя над самыми верхушками деревьев, быстро ускользал:
«Ауфвидерзейн, гутэ нахт!»
Немцы сатанели от злости.
На этот раз У-2 летел вдоль Прута с линии фронта. На заре около Бельц свернул в долину Реута. Шел почти над самой водой. «Щуки» атаковали его, строчили из пулеметов, но ничего не могли сделать: их моментально относило в сторону на два-три километра. А «кукурузник» скользил над самой водой, возле ив и ракит, и в удобных случаях сам еще отстреливался из пулемета. Случилось так, что в то утро в небо взмыли несколько советских истребителей. Совместными усилиями одна «щука» была подбита и упала в долину Вадулеки. Гончарук, начальник милиции, обзавелся парой новехоньких хромовых ботинок, а я из немецкого алюминия сработал не меньше десятка гребешков для девушек.
А мать чуть не умерла со страху. Во время воздушного боя над рекой Никэ преспокойно купался. Разумеется, домой вернулся как ни в чем не бывало. Но, получив несколько ударов метлой, рассказал все, как было…
— Вот пойдешь у меня на прополку! Помощник называется! Коней пасет… Нет, теперь будешь собирать для них траву. А то погубишь и коней и меня…
— Займись работой, дочка! Я пойду с лошадьми…
Я не узнавал деда. Не он ли поносил коней всячески? А теперь соглашается пасти…
Тем не менее я знал: слово деда — закон. Сказано — сделано.
На другой день мы встали, вместе позавтракали. Бабушка, как обычно, спросила у мамы:
— Катинка, не пора нам еще завтракать?
— Да мы ведь только что из-за стола…
— Горе мне, до чего забывчива стала…
Бабушка даже перестала ссориться с дедом. Стала кроткой и безобидной. Совсем состарилась, забывала хлеб поднести ко рту.
Дедушка связал уздечки лошадей веревкой от своего решета и пошел на пастбище, перекинув конец веревки через плечо. Кони топали далеко позади.
— Ну и пастух… будто тигров на веревке тянет! — посмеивались ордашейские старики.
Я ни свет ни заря стучал в ворота. Сколачивал бригаду мойщиц. Пока девушки собирались, я сбивался с ног. Трудно расшевелить молдаванина и приставить к делу… зато расстается он с ним на редкость легко! Тем более когда имеешь дело с бензином, соляркой, копотью. Даже блохи перестали садиться на девушек — насквозь пропитались они этим запахом.
— Долго ты нас будешь изводить, Тоадер?
— Не болтайте, девчата, вот прорвут наши фронт… тогда…
— Какие мы тебе девчата, товарищ бригадир?
— Как же вас называть?
— Барышнями…
— Долго он будет тут командовать?
— Налетай на бригадира!
— Вали! Штаны с него долой!
— Эй, Вика, Виктория! Взгляни на своего миленка…
— Ну вас к лешему…
Все девушки, а было их около тридцати, навалились на меня. Хорошо еще, что живой вырвался! Я клял судьбу, почему я не на фронте, как мой двоюродный брат Андрей. Уж лучше попасть в лапы к глухонемым, чем к бабам. Те шуток не понимают. Если и бьют, не слыша плача, то увидят слезы — и остановятся. А с девчатами не столкуешься. Ведро бензина, моторина, солярки каждый день подкарауливает меня. Да еще как ни в чем не бывало кричат:
— Эй, бригадир, сколько времени?
— Работайте… Хватит болтать!
— Нам есть охота… Скажи солдату, пусть накормит… А то не будем работать.
— Вы же только что пришли… Какого вам рожна!
— Слушай, ты знаешь, что нос растет до самой старости?
— И уши…
— А остальное не растет…
— Хи-хи-хи!
— Катитесь вы к чертовой матери!
— А ты покажи дорогу.
Я уже с ними пытался по-всякому: и шутил, и угрожал. Напрасно. Валялись на траве, в тени самолетных крыльев. И я же должен был благодарить судьбу за то, что летчики не знают молдавского языка и не понимают их двусмысленных шуток.
Много в мире неурядиц и передряг. Война. Тяжелая война. Но здесь благоухал май. Теплый, ласковый. И весна упругими толчками гнала кровь по жилам. И девушки сплетали веночки из одуванчиков. И забывали, что на фронте погиб у кого отец, у кого брат, муж, жених. Эх, жизнь военная, вся из кусков. А девушки смеялись, болтали.
Я пытался одернуть их.
— Посмотрит на вас чужой человек и скажет: вот шалые! Успокойтесь же! Не то подумают о вас бог знает что…
— Болтливая баба не всегда слаба на передок.
— Не бойся. Кошка с бубенчиками мышей не ловит.
Вероятно, не было счастливей меня человека, когда однажды вечером я узнал, что должен приготовиться. Наутро поеду на курсы. В Алчедар.
Я пошел поделиться радостью с Викой. Всю ночь просидели с ней рядом на скале, возле Реута. Молчали, слушали, как струится вода.
Со стороны Флорешт донесся далекий перестук колес. Эшелоны мчались на фронт.
И снова тишина. Давящая, тяжелая. Тьма — хоть глаз выколи. Самолеты, подобно гигантским птицам, отрывались от земли и уходили на задание. На запад. Где-то у горизонта они казались темными черточками среди звезд… Шестерки. Девятки. Дюжины. И даже по двадцать четыре… Треугольниками по три… Звено за звеном…
— Тоадер, интересно, куда они летят?
— На Яссы… наверное…
— А утром опять надо их мыть! Ты видел, как плакала та летчица? Рвала ворот гимнастерки…
— Нашла о чем вспоминать! Была в одном экипаже с мужем… После воздушного боя привезли его убитым.
Мне хотелось забыть эти ужасы. Не знаю, как другие, но я запретил бы жениться на фронте. Нет большего горя, чем видеть, как гибнет на твоих руках любимый человек. Мгновенно, как будто задувают свечу…
— Тоадер… знаешь, что сказал Митря?
— Что?
— Велел не встречаться с тобой.
— Ты разве не знаешь Митрю…
— Нет… он серьезно…
— С чего бы?
— Наверно, мать ему рассказала… Он бы такого не выдумал.
— Что она могла ему рассказать?
— Ты не поверишь…
— Поверю, скажи наконец.
— Мать родила меня от… Нет, не могу.
— Я уже слышал эту басню… давно!
— Разве неправда?
— Вздор! Я спрашивал деда Петраке… Он на меня чуть не кинулся с косой!
— Что вы, мужики, понимаете!..
Сонно мерцал Реут у наших ног. Гнал свои волны по знаменитым пойменным лугам, меж двух пажитей — пиструенской и казанештской. Да что проку! Вода убегала в низины, не оставляя изобилия на своем пути. Не слышно было ни скрипения поливальных колес, ни голосов рачительных огородников.
В луговом разнотравье, по обе стороны реки, дремали под полной луной самолеты, словно некие доисторические ящеры.
Голос далекой гармоники встревожил тишину полей — щемящий, как плач ребенка. И снова сон окутал синие ночные луга.
— Я здесь одна… боялась бы…
— Чего?
— Степной темноты…
— Притерпелась бы… Человек привыкает к любому месту.
— Особенно женщина…
— Почему?..
— Женщины вроде кошек: свыкаются…
— Поехали на курсы! Куда лучше…
— Не пускают меня. Хватит того, что Митря подался…
— Не пишет?
— Пока нет. Должно быть, писать еще нечего. Ты тоже — спрашиваешь, как Мариуца Лесничиха. Та каждый вечер прибегает с расспросами…
Вика усмехнулась, резко поднялась с камня.
— Может, она вслед за ним хотела бы в партизаны… — пришло мне в голову.
— Как знать… Наверно, и тебе нужна такая, как Мариуца…