В последний свой год, предчувствуя трудные времена – а может быть, зная наверняка, что они непременно наступят, – отец озаботился тем, чтобы семья была обеспечена даже в том случае, если его не станет. Поэтому в дополнение к старому винограднику, о котором я уже упоминала и который давал небольшой, но стабильный доход, он купил еще два земельных участка – небольшую рощу оливковых деревьев с давильней и пахоту, приносящую в хороший год сто – сто двадцать медимнов пшеницы или сто пятьдесят – ячменя. Половину урожая получали работники, половину – мы. На деньги, вырученные от продажи зерна и оливкового масла, можно было существовать не роскошно, но вполне безбедно. Оба наших угодья находились неподалеку от деревни Аммаус, что близ Тибериады, и я уверена, что сходство названий повлияло на решение отца в большей мере, чем что-либо еще.
Я знаю, как он тосковал по родному городу. Но он никогда не роптал на судьбу.
Иешуа между тем продолжал странствовать с рабби Ахавом, находя себе сторонников и помощников. Сам он представлялся доверенным лицом тайного царя. Я подумал, рассказывал он мне потом, как хорошо было бы, окажись царем Иоханан, вообразил это себе так явственно, что почти поверил в это, и все стало получаться… Но он никогда не рассказывал, какую тоску испытывал в первые месяцы своего служения, как ему приходилось заставлять себя не то что ходить и говорить, а просто жить и дышать. Он не рассказывал, но я-то всегда понимала его без всяких слов.
Одним из первых помощников его оказался Филарет, дядя Марии. Трудно сказать, что двигало им – разве что честолюбие и врожденная склонность к опасным захватывающим предприятиям. Ну и, конечно, племянница, которую он, за неимением собственных детей, любил пламенно и беззаветно и готов был для нее отправиться хоть в преисподнюю, а не то чтобы участвовать в заговоре. Он сразу предложил Иешуа свой кошелек (оказавшийся почти бездонным) и свои связи среди сирийцев-язычников, недовольных римским владычеством.
Вскоре после этого Иешуа покинул рабби Ахава и принял обет назира, то есть аскета и отшельника. Назирство в ту пору было распространено чрезвычайно, поскольку его поощряли и фарисеи, и ревнители. Обычно обет длился тридцать дней; за это время нельзя было прикасаться к вину и винограду, стричь волосы и ногти, принимать пищу до захода солнца и думать о суетном. Принимали обет, как правило, мужчины, и по весьма практическим поводам: прося у Предвечного или здоровья, или удачи в делах, или рождения ребенка, или ущерба соседу. Бывали и более длительные обеты – я знаю, и до семи лет. Большинство назиров держали обет дома, но были и такие, что уходили в особо выделенные для этого места (не помню, упоминала ли я, что в Женском дворе Храма был угол назиров?) – обычно в горах или в пустынях. Там они жили в пещерах, землянках, а иные и просто под открытым небом. Некоторые из назиров умирали. Это считалось достойной и завидной смертью.
Иешуа ушел в пустыню и держал обет сорок дней и сорок одну ночь. Я знаю, чего он просил у Предвечного, но должна молчать об этом. Могу только сказать, что Господь не услышал молений Иешуа.
Но с тех пор брат носил почетное имя Иешуа Назир.
И все же первым, кому открылся Иешуа как потаенный царь, был не Филарет, а разорившийся врач Тома по прозвищу Дидим, то есть Близнец (прозванный так за то, что всю жизнь был уверен: у него есть скрытый, спрятанный от него, неизвестный брат-близнец; это была не самая большая, но самая запоминающаяся из его странностей), бежавший из Иудеи в последний год правления Архелая, когда по неизвестным причинам многих врачей, костоправов, повитух и цирюльников хватали, подвергали пыткам и бросали в тюрьмы, где они скоро гибли без суда и разбирательства. Тома, сам наполовину грек, еще только постигал искусство врачевания у известного на все бывшее царство греческого врача Агатопа; именно у Агатопа лечился тогдашний государственный управитель Прокул, человек болезненный и большую часть дня проводивший в целебной ванне; сидя в ней, он и принимал посетителей, и читал доклады, и вел счет денег. Агатоп бежал в Дамаск, бросив и дом, и богатства; Тома последовал за ним, поскольку бросать было в общем-то и нечего: все, что ему оставили родители, он отдал за обучение. Окончив учебу, Тома некоторое время служил врачом в сирийской коннице, но вынужден был покинуть службу из-за размолвок с начальником, возревновавшим молодого врача к своей жене, потрясающей красавице и блуднице. На полученные по увольнении мелкие деньги Тома купил место врача в пригороде Фиатира, в то время очень оживленного и разбогатевшего на торговле пурпуром города. В несколько лет он получил известность и стал если не богат, то вполне обеспечен – однако алчность однажды обуяла его, и он вложил почти все свои деньги в морскую экспедицию за пряностями. Плавание было успешным, корабль вернулся – но странным образом затонул в виду порта. Все, кто хотел заработать, остались ни с чем. Тома не смог расплатиться по долгам, продал свое место и сделался странствующим лекарем. Однажды его позвали к сильно страдающему ученику странствующего же проповедника…
У Иешуа случился один из первых приступов болезни головы, которая будет мучить его до самой смерти. Свет и звук необыкновенно усиливали страдание, он лежал в комнате с закрытыми окнами. Это был бедный дом, всего из двух комнат, в одной из которых хозяева держали кур. Куриная возня за стеной приводила Иешуа в отчаяние…
Первый визит не принес Томе успеха. Обычное в таких случаях снадобье, маковое молочко и вытяжка красавки, оказалось бессильно: больной уснул, но скоро проснулся с удесятеренной болью и жаждой смерти. Врач пришел снова – благо, он остановился в трех домах отсюда. Повторная, бóльшая доза лекарства, чаша горячего вина со сливками, ароматными травами и медом, наконец, подействовали, и боль стала отступать и таять.
– Что со мной? – спросил Иешуа.
Тома честно, как подобает врачу, ответил, что сказать этого пока не может: возможно, что это всего лишь поздние проявления гемикрании либо темпоралгии – болезней обычно юношеских, но, случается, и запаздывающих; однако не исключено, что началась лептоменингопиома, болезнь почти наверняка смертельная; все покажет завтрашний день. Тогда Иешуа взял с него клятву хранить молчание и продиктовал ему короткое письмо, адресованное бывшему первосвященнику Ханану, в котором просил похоронить себя в гробнице своего отца, царя Антипатра; письмо он запечатал кольцом со змеевиком, которое довольно давно носил на большом пальце, камнем внутрь.
Я много раз видела у него это кольцо, но не обращала внимания. Кольцо и кольцо.
На следующий день, когда стало ясно, что смерть может подождать, Иешуа письмо сжег, а Тому еще раз попросил помалкивать. Тот действительно молчал, как мертвая рыба, но через несколько месяцев нашел Иешуа и сказал, что больше так не может и готов помогать ему просто так, без платы и даже без обещаний. Наверняка царю скоро понадобятся военные врачи и цирюльники…
Пилат между тем допустил следующую неловкость, которая кончилась, подобно первой, большим кровопролитием и возмущением духа. Известно уже, что он, как и прочие префекты до него, жил в Кесарии, морском городе с легким климатом и послушным населением; однако же дела управления изредка приводили Пилата и в Иерушалайм. Резиденция его была во дворце Ирода, который стоит на высокой, в шестьдесят локтей, возвышенности над Нижним городом. На третий год своего управления Пилат затеял ремонт дворца, и архитектор заменил часть каменной стены, выходящей на обрыв, решеткой из железных прутьев с железными же наконечниками. Это было сделано для лучшей продуваемости дворцового сада, где Пилат начинал задыхаться от аромата цветов. Но архитектор не учел, что сделанные по римскому обычаю решетки имеют в центре каждого звена медальон, на котором изображен тотем владельца или другая фигура. У Пилата тотемом был медведь, стоящий на задних лапах и простирающий передние.
Кто оказался настолько зорок, чтобы разглядеть издалека снизу эти изображения размером с фракийский щит?..
Поднялся ропот, потом – страшный ропот, потом первосвященник в гневе и ужасе высказал приехавшему Пилату претензии. Пилат выслушал и смолчал, но отдал распоряжения – и через несколько дней на внутренних стенах, разделяющих город на части, и на самых выдающихся домах висели так называемые сигны – черно-алые деревянные щиты с бронзовыми профилями императора Тиберия; подобными знаками украшают обычно частоколы вокруг военных лагерей. Каждую сигну в городе охраняло не менее десяти солдат, в основном эдомитяне из вспомогательных войск; эти, в отличие от декаполийцев, пускали оружие в ход не задумываясь.
Всего сигн было вывешено не менее ста.
Весть о таком глумлении разнеслась стремительно, и уже буквально на следующий день Иерушалайм наполнился селянами и жителями соседних городов; в толпе было множество юных каннаев-ревнителей, а еще больше каннающих. Насколько я знаю, начальники-ревнители решили тогда, что время для решительного выступления неблагоприятное и что, скорее всего, их таким вот изощренным способом вынуждают проявить себя, дабы потом уничтожить, вырезать до девятого колена (обычное для всяких вождей преувеличенное мнение о себе и своем месте в мире; Пилат даже и не вспомнил об их существовании) – поэтому все, что они разрешили своим воинам, это разрозненные убийства римских солдат и мирных иноверцев: просто так, без всякой далекой цели.
Ночью в пригороде Бет-Зейта, где в основном и находились языческие кварталы, а также вблизи ипподрома и языческих храмов – это примерно в часе ходьбы по Иоппийской дороге, – вспыхнули пожары. Огнем были охвачены десятки домов. Многих поджигателей схватили и растерзали на месте, некоторых передали властям. Пилат приказал распять их на столбах вблизи тех мест, где они творили преступления, после чего отбыл к себе в Кесарию.
Шесть дней в городе и окрестностях шла резня и пылали дома. Наконец Ханан и три сотни священников со всей страны прибыли к претории Пилата и, прождав униженно весь день с утра до позднего вечера на площади под палящим солнцем, все-таки умолили его наконец отдать приказ снять сигны со стен. Он сделал это с видимой неохотой, предупредив, что в следующий раз, если духовенство позволит черни возвышать голос, он не просто обвесит все стены изображениями императора, но и поставит его статуи на площадях и в Храме. Поскольку Иерушалайм – это римский город, о чем он, Пилат, настоятельно просит всех присутствующих помнить вседневно и всечасно и не забывать ни на миг.
Всего погибло в те дни сто шесть солдат, двадцать два мелких чиновника и более трех тысяч простых жителей, как евреев, так и язычников. Сколько из них было ревнителей, раздувавших пламя мятежа, не знает никто. Но не более нескольких десятков.
Весть об этих событиях достигла Сидона с опозданием в три, не более, дня…
Не могу сказать, что эти годы мы жили, не получая вестей от Иешуа. Напротив, не проходило месяца или двух, чтобы какой-нибудь незнакомец не заглянул бы либо к маме, либо ко мне и, попросив напиться, не сказал, понизив голос и отвернувшись так, чтобы с улицы не было видно его лица, что с известным человеком все в порядке, он здоров и мечтает о скорейшем возвращении. То есть они говорили разные слова, иногда даже загадочные, подобные тем, что писаны в пророческих книгах, но суть сводилась к этому: жив, люблю, скучаю.
От моего нежно любимого мужа я получала известия гораздо реже, но были они намного основательнее. Приезжали купцы, привозили подарки, задерживались надолго, рассказывали медленно, подробно и обильно; я как будто частью своей оказывалась в том месте, где был мой муж, и видела то же, что видел он. Потом много дней ныло сердце…
Нет, не могу описать, как тосковала я без Иоханана. Может быть, мне и удавалось скрыть эту тоску от детей и от мамы, но когда я ночами подолгу лежала без сна на ложе, мне начинало казаться, что я лежу в гробнице и не покрывало на моем лице, а саван. Жизнь покидала меня в эти часы; душа отлетала.
Иоханан вернулся как раз в такую ночь – конечно, был еще вечер, но казалось, что ночь, когда тоска и гибель захлестнули меня с головой и сомкнулись надо мною подобно трясине или зыбучему песку, и не выпускали, и поэтому я просто ничего не чувствовала (вернее, чувствовала только досаду), говорила тупые слова и порывалась что-то доделать по дому, я что-то забыла сделать или о чем-то распорядиться, и вообще – зачем такой шум и такая суета? Поразительно, но муж мой понял все…
Я очнулась, глядя на луну, зеленоватая луна, чуть изъеденная сбоку, лежала на черных, как бы обугленных верхних ветвях древней-древней смоковницы, – и, услышав внизу голоса, бросилась туда, рыдая без слез, в большой комнате сидели Иоханан, мама, мои дети и старшие близнецы, повсюду разбросаны были куски ярких тканей, кожаные расписные короба, чеканные кувшины из тонкой бронзы и что-то еще, и еще и еще (начищенная медная труба; потом на ней играл Яаков; изогнутый легкий, но очень упругий лук из рогов неизвестного животного, и стрелы к нему; бубен; красные сапожки…) – я перелетела все это богатство и повисла на шее подхватившего меня Иоханана, я обхватила его и замерла – или нет, я била его кулаками по спине, – или нет, я…
Вера в чудо вернулась ко мне.
Иоханан пробыл дома четыре дня и отправился в дальнейший путь. А я отправилась с ним.
Он долго пытался меня отговорить, и он во всем был совершенно прав – да, такая жизнь не для женщин, да, первое время мне приходилось тяжело, очень тяжело, и неловко рассказывать о тех трудностях, да и ни к чему, – и ему приходилось труднее, потому что ко всем прочим заботам добавился и страх за меня, близкую и пока еще неловкую; но я, честно говоря, думала, что будет тяжелее, когда настаивала на том, чтобы отныне сопровождать его повсюду, как женщина кочевых народов. Спасибо маме, она поддержала меня, она поцеловала Иоханана в лоб и сказала:
– Сын мой. Сделай так, как говорит Дебора. В нее вселился ангел судьбы; он знает, что нужно и что необходимо. Посмотри на нее: когда у девочки такие глаза, ей нельзя возражать, потому что нельзя спорить с ангелом.
Так мама осталась одна на два дома с семью детьми. Впрочем, старшим близнецам скоро должно было исполниться по двадцать лет, и они были настоящей опорой семьи. В силу собственных пристрастий они занимались не столько торговлей, сколько строительством, но уже не деревянным, как наш отец, а каменным. Как раньше в доме горячо спорили о сравнительных свойствах сосны и сикоморы, так теперь – о камне из разных каменоломен, о том, когда можно использовать сырой кирпич, а когда приходится покупать дорогой обожженный, о санторинской земле и молотом антиохийском туфе, и о том, что проще и долговечнее: опус ретикулатум, опус тестациум или опус спикатум?..
У них были грубые, израненные острыми сколами различных камней руки. Но души их были нежны и преданны.
Мои любимые братья…