Новаторство — слово сладкое, но, увы, подобно спелому фрукту, часто таит в себе гниль, а то и червяка, выедающего сердцевину. В каждом молодом человеке сидит червячок карьеризма, а всем хочется думать, что это стремление к познанию будущего. Каждый, чтобы не прослыть ретроградом, хочет пристроиться к «новым веяниям». Ничего в этом плохого нет, если проявляется грань, именуемая чувством меры, и добрые надежды не превращаются в спекуляцию, не становятся невежеством.
Мой театр возник из потребностей свободы в репертуаре, для создания коллектива профессионалов особого рода, так сказать, «универсалов», для поисков интимности в общении с публикой, для освобождения от организационных пут и штампов, принятых в большинстве стандартных оперных театров. Короче, на базе желания реорганизации творческого процесса внутри коллектива и поиска новых взаимоотношений со зрительным залом. Мы экспериментировали. Но только в той области, которая касалась организации театрального дела и опытов творческого взаимоотношения с публикой, ее взаимотворчества в процессе спектакля. Я никогда не считал возможным грубо влезать в недоступную мне сферу сочинения музыкальной драматургии. Каждого, кто это себе позволяет, я считаю невежественным взломщиком кладезя с недоступным ему духовным богатством.
Создание оперы — это особый, высший дар, для этого мало быть музыкантом. Если им обладаешь — пиши, сочиняй свою оперу, но не тронь готовое создание. Желание поправить, улучшить — подленькое желание пристроить себя к великому, дерзость, достойная взломщика! К тому же относится постыдное желание поправить Чайковского Пушкиным (в опере «Пиковая дама»), оперу Бизе — новеллой Мериме, оснастить философскими обобщениями Гете лирическую оперу Гуно. Это все неразумное новаторство сомнительного свойства.
Проходят годы, века, меняется мир, а вместе с ним меняется и природа человека, его способности и потребности, вкус, темперамент… Композитор Якоб Пери не мог написать такую оперу, какую написал в следующем веке Монтеверди. Последний не мог сочинять так, как это сделал Гайдн, Моцарт или тем более Глюк. Потом, в соответствии с жизнью и человеком в этой жизни, по-своему сочиняли оперы и Глинка, и Мусоргский, и Вагнер, и Прокофьев. Все они были новаторами, но не по соображениям карьеризма, а в результате духовной потребности времени, в котором они жили и творили. Они — создатели художественного закона данной оперы. Цели, задачи, права режиссера другие, они определены авторским законом и спецификой профессии Режиссера. Он — создатель концепции созданного автором. И это немало! Это очень ответственно! Это — создание восприятия произведения, раскрытие его сути, помощь в понимании произведения. Театральное понимание сути может меняться, но суть — никогда! А для этого надо знать суть оперы. Если мне не нравится суть оперы Альфреда Шнитке «Жизнь с идиотом», я вправе ее не ставить, но не вправе заменить ее суть другой. Концепция же восприятия драматургии — мои проблема, обязанность и право.
По аналогии с драматическим театром «Жизнь с идиотом» можно назвать первой (во всяком случае, известной мне) оперой абсурда. В ней особые жанр, форма, драматические приемы. Здесь события, ассоциации, персонажи не могут определяться и ограничиваться фактологией и формальной логикой. Иначе получится конфуз. Не случайно при моей первой постановке этой оперы в Амстердаме исполнитель главной роли очень хлопотал о том, чтобы ему сделали грим, похожий на В. И. Ленина. А ведь такого персонажа в опере нет! Нет даже событий и фактов, приближенных к биографии этого политического деятеля. Дело было в другом, и даже, как оказалось, не в труднодоступной и непонятной для иностранца психологии советского общества. Потом я ставил эту оперу в Вене. Там тоже хотели прицепиться к тому, что главного героя звали Вова. Но только постановка «Жизни с идиотом» в Москве приобрела тот эмоциональный смысл, который был заложен в произведение автором.
Наивно думать, что автор всегда способен точно определить «зерно» произведения. Помню, как Альфред Шнитке вместе с автором либретто Виктором Ерофеевым пришли уговаривать меня поставить вновь написанную оперу. Хотя слушал я их внимательно, но понять до конца суть не мог. Пришедшая ко мне дочь, ознакомившись с черновиком либретто, тоже сразу решила, что это «про Ленина». Не скрою, что в те времена пасквиль на Ленина ожидался и пошловато-обывательским вкусом воспринимался бы с большой остротой. Опера могла «заклиниться» на этом зубоскальстве. Печально, но факт — это придало бы успех спектаклю. Однако, лишь когда на гастролях в Италии мы сыграли «русский вариант», автор был окончательно удовлетворен. Ему были противны политические зубоскальства в опере.
Акцентирование скандальных ситуаций, погоня за сенсациями в классике тоже, увы, может сойти у невзыскательной критики за новаторство. Один критик очень хвалил режиссуру некой постановки «Пиковой дамы» за то, что в этом спектакле оказалось «много нового, свежего. Даже сюжет и фабулу режиссер изменил».
Новаторство — это естественное для искусства преображение в зависимости от изменения жизни общества, природы, человека, мира. Это — результат и образное следование жизни, отражение ее современности. Забегать вперед — бессмысленно. Новация ради новации подобна ярко раскрашенным часам, которые вместо времени показывают непонятно что. Кому нужны эти, пусть и очень яркие, часы? Великий образец новаторства в театре — деятельность К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко. Точно, вовремя выразить свое время — значит быть современником многих времен. Примером являются так называемые классические произведения. Создания гениев Ренессанса, Древнего Египта, Греции живут с нами и сейчас. Важна, видимо, правда красоты, как и красота правды. Впрочем, у погони за сенсациями, в поиске скандалов, вызывающих нездоровый интерес, есть тоже своя правда — рыночная, торговая, приглашающая ради интереса к скандалам покупать билет в театр.
Из практики Камерного музыкального театра возник еще один вопрос художественной деятельности — сотворчество слушающего зрителя. Возбудить воображение публики, направить его по течению драматургии помогают многие и часто никак не предвиденные факторы.
Курьезный случай произошел со мною на спектакле с участием великой балерины Г. С. Улановой. Зайдя в директорскую ложу Большого театра, я увидел сцену похорон Джульетты из балета С. Прокофьева «Ромео и Джульетта». На носилках несли умершую Джульетту. Мне стало страшно, я буквально содрогнулся от того, что поверил, что это не Уланова, а действительно мертвое тело легендарной Джульетты. Чем больше смотрел, тем более убеждался, что это не простой факт шествия с телом героини спектакля по сцене под похоронную музыку, а — сама смерть! И не просто смерть, а смерть именно Джульетты, красивого и беззащитного создания! Потрясение долго не покидало меня. Как, недвижимо лежа на носилках, можно сыграть мертвую Джульетту? При всем уважении к таланту балерины, при всем понимании того, что ей доступно непостижимое, я недоумевал. Передо мной был образ — не тело, не фигура персонажа, но образ ее смерти, образ Джульетты в смерти!
Спустя некоторое время я решил узнать у Галины Сергеевны, как происходит это преображение, это чудо. Выслушав меня, великая артистка расхохоталась: «Ну и воображение же у Вас! Ну и фантазия! Увидеть образ смерти у лежащей на носилках без движения балерины!» После этого Галина Сергеевна с присущим ей умением разрушать мифы и воздушные замки, возведенные в ее честь чрезмерной сентиментальностью поклонников, отвечая на вопрос, что волновало ее в то время, когда я содрогнулся от того, что увидел на сцене, сказала: «Милый мой, меня волновало то, что я легла на носилки, не проверив их. А они были чуть ли не в снегу, их только что внесли со двора! Я почувствовала холод и подумала, что ведь так воспаление легких можно схватить, а повернуться, поменять положение нельзя. А Вы — образ смерти!» Нет, она не ругала нерадивых бутафоров, она вообще не ругалась, только боялась заболеть: «А завтра репетиция. Может, принять аспирину?»
Конечно, потрясение от образа смерти — это продукт моего художественного воображения, но он не мог родиться на пустом месте, быть высосанным из пальца. Джульетта Улановой владела мной, жила во мне, и хватило одного ракурса лежащей девушки, чтобы воображение мое заработало, развилось, принесло новые плоды.
Когда Шаляпин в «Борисе Годунове» замирал в сцене галлюцинаций, говорят, он ничего не делал, а просто отдыхал. Но возбужденный впечатлениями зритель продолжал дальше развивать мучительную сцену героя, тем более что музыка крепко держала натянутую струну эмоций. Что это? Расчет? Обман? И то и другое, но решаемое способностью публики творить художественный образ, развивая театральную идею, рожденную актером. И это особая сторона театральной деятельности — захватывать в партнеры способного к восприятию и развитию эмоций зрителя. Театр должен владеть умением заражать действием, однако научиться этому искусству нелегко. И решающую роль при этом играет энергетика спектакля, которая и определяет атмосферу и стиль постановки.
Чтобы естественно, без нажима проникнуть в мир оперы Ребикова «Дворянское гнездо», надо привыкнуть к умиротворяющей, внешне спокойной «микрообстановке», в которой потаенно, скрыто закипает горе самого хрупкого из чувств — любви. Именно оно, затаенное, спрятанное и не проявляемое даже для самих героев, определяет степень проявления, меру маскировки (для внешнего мира, для окружения) и пульсирование вырывающихся чувств. В центре сцены — рояль. Для каждого из персонажей он — средство выражения и сокрытия своих эмоций. Манера игры на рояле разная в зависимости от того, чем она продиктована: выражением сдерживаемых чувств или внешней экспрессией. Естественно, все актеры для этого должны уметь играть на фортепиано — это профессиональные обязанности и закон для Камерного театра, где недопустимо делать вид, что играешь на рояле, где надо играть, музицировать и при этом выполнять определенную актерскую задачу. А манера исполнения на рояле актерских эпизодов зависит от образа и его состояния. Когда персонаж озабочен тем, чтобы скрыть свои чувства, мы в зрительном зале очень заинтересованы тем, что у него на душе. Мгновение — и мы не только верим, но и сочувствуем ситуации, незаметно примериваем ее к себе. Важно только учитывать ритм этого процесса. В драматическом театре это нелегко, и поэтому часто используются различные доходчивые сценические приспособления. В опере это достигается соотношением звука и действия, что тоже нелегко, редко поддается и недоступно изучению. Вот и приходится рассчитывать на счастливый случай, подаренный интуицией актера.
Но как хочется этим владеть, а не рассчитывать на удачу, дарованную лишь талантом. И мы научились фиксировать эти мгновения, научились находить долю энергии действия, которая выражала бы эмоциональную суть мгновения. Этот «звездный час», а правильнее сказать, «звездное мгновение», энергия актерского действия в опере решает успех. Он фальшив, если противоречит музыкальному тонусу, он также неприемлем и безвкусен, если в него попадает сор иллюстрации. Энергию музыки нельзя иллюстрировать энергией действия или движения — здесь должен царствовать «контрапункт». Как его найти, как определить дозу и характер взаимоотношения музыки, движения, действия? Это — закон и тайна его исполнения. Один великий живописец сказал, что написать картину очень просто: надо в нужные места положить нужным образом нужное количество нужной краски, использовав при этом нужную кисть, нужное полотно и… талант.
Беда в опере и со словом. Глупо, но, увы, традиционным стало обсуждение музыки и слова в опере и определение того, что главнее. Хотел бы я видеть птицу, летящую на одном крыле! Природа оперы и состоит в сочетании слова и музыки! Кому нужна опера без слов, да и какой композитор — создатель оперы, ее музыкальный драматург согласится писать оперу, не имея слов? Но оставьте в опере одни слова, лишите их музыки, то есть одухотворения, и вам прямой путь в драматический театр. Слова — смысл. Музыка — душа смысла, его эмоции. Может ли быть одно без другого в опере? Конечно, нет. Но в практике нам мешает то, что мы стремимся слушать слово отдельно, а музыку отдельно, забывая, что музыка в «пламенном моторе» композитора родилась одновременно с пониманием театральной, драматургической сути. Оно взволновало его душу, ударило по струнам чувств, а значит, это единство есть единство души и разума, эмоций и действия, звука и факта. Причем факт одушевлен музыкой не как мгновение, а как процесс. Музыка — искусство во времени. Она то растягивает мгновенный удар шпагой Дон Жуана в сердце Командора, то сужает до мгновения блеска молнии процесс зарождения любви Ромео к Джульетте и Джульетты к Ромео… И это все правда — оперная правда.
Опыт Камерного театра подсказал скрытые возможности общения поющего актера с дирижером в процессе спектакля. Однажды знаменитому дирижеру, требующему к себе внимания со стороны певцов в течение всего спектакля, я с раздражением сказал, что это ломает драматургическую логику действия, вносит фальшь в актерское поведение. В ответ он мне очень кстати привел пример с Шаляпиным. «Вы, — сказал он, — говорите, что Шаляпин не смотрел на дирижера, но я-то знаю, знаю хорошо, что когда я дирижировал первый раз с ним „Фауста“, он все время на меня смотрел, но смотрел не Федором Ивановичем Шаляпиным, а Мефистофелем! Мне, признаюсь, было страшновато, но спокойно за ансамбль!» Это я запомнил. Публика замечает, что певец смотрит на дирижера, и возмущается (справедливо возмущается!) в тех случаях, когда он выключается из роли, когда его сценическое внимание ему, актеру, неподвластно, то есть когда он — плохо подготовленный актер и не владеет школой актерского мастерства. «Сценическое внимание» — важная составляющая системы Станиславского. Беда, если этот элемент школы в актере не натренирован. «Смотрите на мою руку, я вам покажу вступление», — говорит невеждам певцам невежда дирижер. И это был урок для театральной культуры нашего театра. Где же натренированное чувство ритма, темпа, чувство времени, наконец? Необходима репетиция, репетиция… Репетиция!
Оркестр и дирижер, машущий руками, должны быть скрыты от публики, не отвлекать ее внимание от действия на сцене. Некоторых шокировало, что во многих спектаклях Камерного театра дирижер и оркестр не видны для публики. Но это не моя выдумка — этого хотели (как видно из их статей и писем) и Джузеппе Верди, и Рихард Вагнер, и Петр Ильич Чайковский. Они ведь были не только сочинителями музыки, но и зрителями спектаклей. А коль это так, то режиссерский глаз для них был очень важен — часто именно он решал успех спектакля.
Посмотрев на репетиции сцену в Летнем саду из оперы «Нос», Дмитрий Дмитриевич Шостакович смущенно сказал мне: «Я невнимательно слушал, засмотрелся, но, наверное, они все точно поют, судя по их поведению!» «Повторить?» — спросил я. «О, нет, все понятно, я увидел, что они все точно поют». Вот профессиональный композиторский взгляд на рождающийся спектакль. Режиссерское чутье свойственно всем композиторам, сочиняющим оперы. Если этого режиссерского чутья у композитора нет, он не пишет, не может написать оперу. Такими были Лист, Мясковский, Шопен, Шуман, Скрябин, да в какой-то мере и Бетховен. Драматургическое и режиссерское чутье (талант, начало, как угодно называйте) у сочинителя оперы обязательно должно быть. А постановщик спектакля должен его режиссировать, проявить в действии. Джузеппе Верди, Пуччини — великие режиссеры. Чего стоит, например, сцена судилища в «Аиде»! Чего стоит последний акт «Богемы», в котором молодые люди натужно дурачатся, предчувствуя трагедию.
В Камерном театре в поисках формы включения зрителей в развитие актерского действия я часто вывожу актеров, а иногда даже и оркестр, в зрительный зал. Но это не всегда возможно и допустимо и надо делать осторожно, расчетливо. К. С. Станиславский говорил, что непосредственное общение актера с публикой разрушает таинство театра актера. Это надо помнить, но чтобы крепче и доверительнее связать зрителей и актеров, в некоторых эпизодах бывает полезно отпустить вожжи актерского таинства, как бы упростить театральный акт, спустить актера на землю.
Еще будучи ребенком я заметил у себя, да и у других зрителей любопытство к тому, что делается во время спектакля за кулисами. Десятилетним мальчишкой я встретил на Петровке шагающего в теплой шубе Александра Пирогова, которого накануне я видел в «Русалке». Оторопев, я остановился, снял шляпу и поклонился (оперное воспитание!). Александр Степанович, увидев это, взял мою руку приветливо ее пожал и, надев мне на голову шапку, сказал: «Не простудитесь, такой мороз сегодня!» Кем он был для меня? Артистом Пироговым или вчерашним Мельником, великим лицедеем?
Некоторое «двоение» актер — образ живет в воображении зрителя. Живет, манит, интригует. Это можно и нужно использовать с чувством меры и обстоятельств. Однажды, увлеченный своей деятельностью в Камерном театре, на репетиции оперы «Революцией призванный», которую я ставил в Большом, я вывел группы актеров в зрительный зал, в партер театра. Но тут как будто боги Большого театра дали мне затрещину! Я, кажется, даже побледнел от преступления, совершенного мною в стенах моего Храма. Нельзя! Без всяких объяснений нельзя! Грех нельзя объяснить, его нельзя совершать! Для этого человеку дано сердце и чувство. Это не свод законов, которые можно записать, выучить, а потом изменять под нажимом выгоды или страха!
В Камерном театре неожиданности обступали меня со всех сторон. В день двухсотлетия со дня первой постановки «Дон Жуана» в Праге я с удивлением вдруг обратил внимание на то, что в нашей стране нигде не идет эта великая «опера опер». Обсуждать проблему было некогда, надо было скорее ставить. Мудрые музыковеды предупреждали, что это «не Камерного театра рук дело», «слишком мал для великой оперы оркестр». Но в Праге я узнал, что состав оркестра, которым дирижировал сам Амадей, вполне соответствует нашему, и увеличение этого оркестра по вкусам «большой оперы» есть безвкусица!
Но можно ли поставить великую оперу в подвале, на краю Москвы, в том месте, где по вкусам районных властей разведен базар с присущими ему толкучкой, грязью, руганью и обманом. Я принял эту дань Моцарту торговцев из районного муниципалитета перестроечной эпохи. И приспособил запущенный подвал для событий, рожденных знатным обольстителем. Таинство свершилось — несмотря на усилия и вкусы муниципалитета и его «экономические преобразования», подвал наполнили люди всех возрастов и интересов. Спектакль имел успех, который даже меня поражал. Первое время мы играли оперу по-русски, но потом пришлось перейти на итальянский язык, так как «международный рынок» требовал исполнения на языке оригинала. Но от этого влечение к Моцарту не ослабело.
Интерес к опере проявили и серьезные гастрольные фирмы. Но как сохранить «подвальное обаяние» спектакля в огромных и богатых залах оперных театров Японии, Америки, Италии, Германии, Франции, окруженных мраморными лестницами, зеркальными стеклами, сияющими люстрами? Младенца, рожденного в трущобах рыночных реформ, опасно показывать в хоромах среди золота и зеркал. Ансамбль здания театра, его обстановка, атмосфера играет огромную роль в восприятии зрителями данного этим театром искусства. Частые гастроли Камерного театра по городам мира — знак художественного признания его творчества и горе, связанное с необходимостью каждый раз приспосабливаться, перестраиваться, входить во взаимодействие с обстановкой. Зрительный зал Художественного театра — один из главных составляющих его признаков. В здании Большого театра плодотворно расцветают спектакли, соответствующие его залу. Приобретение Камерным театром нового здания в центре Москвы, на месте знаменитого комплекса «Славянский базар», ставит новые задачи — помещение зала должно быть приспособлено (это — творческий, но не строительный процесс) к принципам и задачам театра. Творческий процесс, вероятно, тоже откликнется на предложения зала. И вновь — экзамен!
Трудности рождают необходимость поисков, а поиски — решения. Тут-то я вспомнил слова Станиславского, что можно достигнуть такой свободы сценического действия, что будучи оснащенным сверхзадачей, хорошо поняв предлагаемые обстоятельства, актер может жить (творить, действовать) в любой обстановке. Сказав это, Константин Сергеевич вдруг при мне поменял условности места действия. «Там, где окно, будет выход во двор, а там, где дверь — лестница на чердак. Стол уберите, а вместо него поставьте умывальник, поставьте стул вместо кровати. А теперь — действуйте!» Так я понял, что условный рефлекс, выработанный у меня на репетиции, — хороший защитник от неожиданностей, он помогает сыграть на гастролях сорок спектаклей подряд. Но отрешиться от механики натренированных чувств и движений поможет изменение обстановки. Была бы «сверхзадача» в голове, все остальное сделает актерское воображение. Но… это, конечно, высший пилотаж, и я радовался, когда моим артистам удавалось играть в незнакомой ранее обстановке и спектакль заражал публику без всяких сомнений и опасений. Так в боях, трудах и испытаниях воспитывалось поколение артистов Камерного музыкального театра.
И вот пришло новое поколение. Они тоже хотят стать оперными артистами. Основание у них пока только одно: наличие в горле таких связок, которые при прохождении через них воздуха издают певческий звук. Это — редкий дар природы, который дается людям без учета их иных способностей. И это надо знать оперному режиссеру! Несколько лет «человека со связками» учат петь или, вернее, приспосабливают его всегда особый, индивидуальный, лично-специфический вокальный аппарат к воспроизведению певческого звука. С природой не шутят, и поэтому этот процесс очень часто связан с жизнью обладателя связок, его благополучием, его судьбой. И это всегда надо помнить режиссеру, общаясь с певцами. У поющего актера, существующего (действующего) на сцене, — миллион задач и условий, которые переплетены столь тесно и так влияют друг на друга, что осознать их или освоить холодным рассудком, подчинить особой конструктивной системе бывает невозможно. На помощь приходят интуиция, чутье, навык, опыт, условный рефлекс… Помощники ненадежные, изменчивые, но… единственные.
Владение голосом и контроль за ним, знание наизусть музыкального материала, владение телом и контроль за его движением, выполнение требований дирижера, требований режиссера, непрерывный контроль за тем, что звучит, действует, движется вокруг, ориентировка в развитии действия, оценка событий и поведения партнеров… Нет! Всего, что должен знать, уметь, делать поющий актер в опере, перечислить невозможно, это непостижимо и лучше об этом не думать. Я знаю актеров, которые пробовали задуматься над всем этим, — они бросали оперную карьеру. Но я знаю и множество девяти-двенадцатилетних мальчишек и девчонок, с легкостью, шутя исполняющих весь комплекс задач и обязанностей оперного актера на большой сцене, в сопровождении огромного оркестра, который, старательно глядя в ноты и не спуская глаз с дирижера, играл сложнейшую партитуру. Кто, что, как помогает этим ребятам?
Но режиссер должен помнить, что перед ним — взрослые люди, часто заслуженные мастера, закончившие консерватории, имеющие опыт. Им трудно, они стеснены, часто испуганы, недоучены, самокритичны… Это все надо знать, учитывать, работая с актерами и вместе с этим, всеми возможными и невозможными (иногда, со стороны, и недопустимыми) средствами лишить «солидную певицу» недоступности, раскрепостить ее, спровоцировать в знаменитости ребенка, вызвать детскость. Репетиция в опере не обязательно должна быть торжественным ритуалом, лучше, когда она походит на детскую игру. Слишком велик груз обязанностей оперного артиста, слишком разнообразен набор того, что он должен, чтобы с этим можно было справиться официально, рассчитывая только на голый профессионализм. Иногда требуется не только доверительность, но и сверхдоверительность.
Все, что я сказал, — не научно, но зато практично. К практике и надо вновь обращаться. Для актеров очень важна репетиционная атмосфера. Аристократическая галантность, изысканная вежливость мне никогда не помогали. С режиссерского детства на репетициях я всех актеров машинально называл на «ты». Даже за границей, даже солидных звезд. Разумеется, в жизни, в быту я со всеми был на «Вы». Это не было расчетом или приемом. Так получалось само собой. Я не стеснялся смелости суждения, когда надо было «расколоть» актрису или актера, который был «в бутылке». Так часто бывает со стеснительными актерами, особенно женщинами.
Однажды (это было давно) я попросил актрису средних лет высунуть изящно из-за кулис ножку. Актриса застеснялась. Это часто бывает в непрофессиональной обстановке с актрисами «строгого домашнего воспитания» или вышедшими из консерваторских застенков, где им все время твердили о приличиях. «Я не буду поднимать ногу, — заявила она, — это неприлично!» Что тут сделаешь? У нее отличный голос и со сцены прогонять ее жалко. Тогда я деловым тоном сказал (при всех, разумеется), что прошу ее перед следующей репетицией помыть ноги и сделать нужную мизансцену. Актриса, задыхаясь от возмущения, стала кричать, что ноги у нее чистые, что она их моет каждый день, что… И в разгаре возмущения она сорвала с ног чулки и показала всем свои ноги, доказывая, что они действительно чисты. Мизансцена получилась сама собой и все зааплодировали. Чтобы снять смущение, артистке пришлось натужно засмеяться, а когда артисты сказали, что у нее не только чистые, но и красивые ножки, проблема была решена. Проблема не мизансцены, не ног, а самочувствия актрисы на сцене. Сцена не жизнь — у нее свои законы. Кстати, в дальнейшем эта актриса оказалась очень смелой, экстравагантной и вполне освобожденной от зажатости, ложной скромности и фальшивой застенчивости. Это была наша общая победа.
Сцена — одно, жизнь — другое. Человек на сцене преобразуется в актера. И как актер, как создатель образа некоего человека он отвечает не за себя, а за образ, его правду характера он несет. Становясь сценическим образом, он может и должен быть смелым до дерзости, но при этом соблюдать чувство меры. Это чувство меры определено характером изображаемого лица и вкусом актера. Впрочем, художественный вкус есть знак художественного дарования. И нечего пенять на окружающий нас мир безвкусицы и пошлости. Безвкусие века не причина создавать безвкусицу на сцене. Служить своему времени не значит подражать ему, лучше изящным жестом вытирать кружевным платочком наполненный пошлостью рот современника.
Движение актера по сцене определено в партитуре, но беда, если своим поведением он начнет подражать музыке. Соотношение сценического действия и музыки всегда ново, всегда требует нового взгляда. Поиски этого «угла зрения» и есть репетиция. Объяснить это невозможно, оперный актер всегда спешит с вами согласиться, сказать, что все понял. Но знайте, что он или ничего не понял, или понял не то. Не забывайте, что он — певец и у него в горле очень хрупкая драгоценность. Действительно, драгоценность, святая святых оперы! Забота о голосе певца — священная забота, но волшебные свойства голоса блекнут, если от него не ждать максимальной и многосторонней работоспособности.
Таковы парадоксы в работе актера в опере, парадоксы, рожденные необходимостью и возможностью выразить действие звуком. А в этом — вся технология оперного искусства. Осторожно, коллеги, будьте деликатны, но не упустите шанс великого служения музыки театру! Волшебный шанс! Голос певца — выразитель духа человеческих идеалов, его надо заставить работать, но для этого необходимо знать ему цену. Певец и актер. Пение и действие. Таинство оперы. Как посвятить начинающих оперных артистов в это таинство? Кто знает? Но на сцене должны быть (жить!) влюбленный юноша, прекрасная женщина, надменный, холодный денди, нежная старушка-мама, гордая повелительница мира, жалкий страждущий старик… Их жизнь. Слезы и восторги, страхи и мольбы: все это звучит, действует, покоряет в звучании человеческого голоса — двух связок в районе горла!
Но будем помнить, что оперный актер имеет глаза, руки, походку, улыбку, тело, поддающееся пластике… Целый набор выразительных средств! Все они должны занять свое (а не чужое!) место и по-своему помогать главному выразительному средству актера в опере, ибо, оставшись в одиночестве, без дружеской опоры со всех сторон, голос певца останется гласом, вопиющим в пустыне. Слово, жест, пластика, внешность (костюм, грим в том числе), танцевальность, ритмичность — целая армия, поддерживающая хрупкий звук певца, ставящий его на пьедестал служения Опере! Эта армия должна быть хорошо обучена, дисциплинированна, чтобы поддерживать и обеспечивать торжество полководца. В опере этот полководец — звук человеческого голоса. А знаете ли вы, что такое интонация жеста, движения, вздоха? Эту науку до конца постиг только Шаляпин.
Новое время не обязательно новое время. Это те, кто по велению судьбы несет временно службу в должности нового поколения и ослеплен самодовольством. Так было и будет. Плохо только, если найденное и добытое прошлым поколением без жалости выбрасывается за борт всегда движущегося вперед корабля по прозванию «Жизнь». Эта беда постигает и нас, и хватит ли сил, чтобы приостановить падение культуры? Ведь мы «ленивы и нелюбопытны», а поэтому, по законам парадокса, любим прокладывать новые пути, не видя, не учитывая старых. Не видим потерь, не жалеем их. И все начинаем сначала!