Я долго не могу заснуть. Подо мной шуршит сено. Даже когда я не шевелюсь, оно шумит, будто где мышонок пробирается. Только закрою глаза — вижу грибы: большие, поменьше, совсем маленькие — крепкие, тугие белые грибы. Это начинает надоедать, и мне очень хочется заснуть.
Ноют ноги в икрах. Боль знакомая, от ходьбы — я испытывал ее раньше. Болят плечи и мускулы рук: натянула корзинка с грибами. Хочу вспомнить еще что-то. Перед глазами проплывают темные силуэты деревьев в ночном бору, но сейчас мне уже не страшно. Передо мной возникает сухое дерево черемухи, растопырившее корявые, неуклюжие засохшие сучья…
Надо мной склоняется мама. Я разглядываю ее доброе лицо и узнаю каждую морщинку возле глаз, на переносице, на лбу. Мама гладит меня по голове. Я знаю, все это мне кажется. Мама далеко, а я лежу в сарае на сене. Становится грустно.
Быть может, именно в эту ночь далеко от дома, на сеновале мельницы, я впервые так ясно понимаю, как мне дорога, как нужна мама. Мне вспоминаются последние минуты перед отъездом из родного дома. Мама стоит, опершись руками о стол, а я с рюкзаком в руках — у дверей.
«Что ж, сынок, счастливого пути, — говорит мама, — ты большой стал, без меня дорогу найдешь».
Я хочу спросить маму: разве она не поедет на вокзал? Но из коридора доносится Витькин голос: «Серега, скоро ты?» Я мнусь в нерешительности, а мама смотрит на меня, и в глазах у нее такое, чего раньше я никогда не замечал.
«Иди, сынок, счастливого пути», — говорит она, подходит, целует в лоб и, тихонько подталкивая, выпроваживает в коридор.
Я смотрю в ее глаза, они все такие же необычные. Что-то хочу сказать, но мама закрывает дверь, а ко мне подскакивает Витька и тащит к дверям:
«Пошли, пошли, дядя Вася ждет внизу…»
Я тогда обиделся на маму. Но теперь понимаю, что это я обидел ее.
С этими грустными мыслями я и заснул. Разбудила нас бабка Аграфена, позвала завтракать.
— Полуношники! — ворчала она, подавая к столу. — И тот заводиловка-то. Уж большой, а ума словно у ребенка!
Последнее, видимо, относилось к Василию Никаноровичу. Почему она была недовольна сыном, я понять не мог.
После завтрака Витька позвал меня на реку, но я не пошел.
— Давай напишем письма домой, — предложил я.
Витька согласился, но не очень охотно. Даже странно: у меня желание такое, что ни о чем другом и думать не могу.
Бабка Аграфена достает из висячего шкафчика пузырек с чернилами и ручку.
Потом долго роется в сундуке и вынимает два конверта. Кладет их перед нами на столе и говорит, будто оправдывается:
— Это еще когда сыночки на фронте были…
В уголках старческих глаз накапливаются слезы, потом они медленно стекают по обеим щекам. Старуха утирает слезы передником и смотрит, как я чернилами в левом уголке листа вывожу число.
— Вот как хорошо, детушки! Родителев почитать надо… — И бабка проводит заскорузлой ладонью по моей упрямой шевелюре, а потом гладит по голове и Витьку, бойко строчащего карандашом.
Что случилось с бабкой Аграфеной? Ворчливая, будто постоянно чем-то недовольная, она всегда казалась мне мрачной и сердитой. Я был почти уверен, что она никогда в жизни не улыбается. И сейчас, правда, улыбки нет, но в глазах теплится доброта и каждая морщинка возле глаз будто освещена едва заметным светом.
— Пишите, пишите, — качает она головой, отходя к печке, — я завтра к заутрене пойду и сдам на почту…
— Можно прямо в селе в ящик бросить, — советует Витька, не отрываясь от письма.
Бабка останавливается и поворачивается к нам.
— Эко сказал — бросить! Я в собственные руки начальнику на почте вручу.
— А не все равно, что на почте, что в ящик? — опять говорит Витька.
Я вижу, как лицо старухи снова принимает обычное хмурое выражение, потухает добрый свет в глазах, морщинки становятся жесткими и некрасивыми. Она медленно поворачивается и уходит в свой угол к печке. Слышен ее глухой, ворчливый голос.
Бросить! — произносит она чуть слышно. — Родителям пишешь… бросить…
Витька, увлеченный письмом, видимо, не слышит бабкиного ворчания. Исписав лист, он так же быстро пишет на обороте. А я сижу и на моем листочке написано пока только число.
Ночью я так хорошо знал все, что нужно написать! Даже за завтраком это было ясно. А вот сейчас, когда смотрю на чистый лист, лежащий передо мной, перебираю в памяти известные слова, которые пишут в письмах, я чувствую, что они совсем-совсем не такие, какие нужны.
Хочу написать «Здравствуй, дорогая мама», но не пишу. «Здравствуй, мама!», «До свиданья, мама!» — разве эти слова приходили мне в голову ночью?
— Дай ручку, адрес написать, — просит Витька.
Собираясь запечатать конверт, он спрашивает:
— Может, в одном отправим? Давай, а то заклею…
Приподнимаясь и заглядывая через стол в мой листок, он присвистывает:
— Это и все?..
Так как я молчу, ему кажется, что я жду помощи.
— Ну чего тут мудрить-то? Давай пиши. — И Витька начинает диктовать: — «Добрый день… или добрый вечер… дорогая мама! Я живу хорошо, чего и тебе желаю…»
Витька говорит складно и совсем не то, что мне надо. Но, что именно нужно мне, я и сам не знаю.
— Ладно, погоди, я сам… — машу я рукой.
— Отстань, стрикулист! — вдруг обрушивается на Витьку бабка. — Не мешай человеку. Нахватал небось в письме-то что ни есть…
Витька от неожиданного нападения хлопает глазами и невнятно бормочет:
— А я что… я написал…
— Ну и беги во двор да регочи там, ровно жеребенок, — отчитывает бабка.
И Витька, состроив мне рожу, скрывается.
Старуха подходит к столу, некоторое время смотрит на мой пустой лист, а потом советует:
— Ты, сынок, пиши что знаешь. Мать — она все как есть поймет.
И опять отходит к печке, гремит там посудой.
Я решительно обмакнул перо и принялся писать:
«Здравствуй, дорогая мама! Я живу хорошо, чего и тебе желаю…»
Потом написал о том, как ходили на рыбалку, за грибами. Хотел описать происшествие с тачанкой, но решил не расстраивать маму.
Довольно быстро справился с письмом, поставил подпись, а в самом низу приписал:
«Обязательно пришли ответ, а то мне без тебя очень скучно».
— Чудная эта бабка, правда? — хихикает Витька, когда я, покончив с письмом, разыскал его в кустах на реке.
Я не отвечаю, так как ничего чудного в старой женщине не нахожу. Витька по-своему понимает мое молчание и пускается в рассуждения.
— Чего удивительного! В школе не училась и нигде дальше своей деревни не была. На поезде ни разу не ездила, — Витька пожимает плечачми, — понимаешь, ни разу. А самолета, наверное, и в глаза не видала. Во тоска, правда?
Жить в деревне на одном и том же месте в течение года, трех, десяти… Это, должно быть, и правда, не весело. Но мне вовсе не смешно. Мне, наоборот, очень жалко бабку Аграфену.
— Спишь, что ли? — спрашивает Витька.
И я снова не отвечаю.
Сквозь дремоту слышу, как изредка всплескивает волна на реке, монотонно шумит вода у плотины. Солнышко пригревает спину, и я проваливаюсь в сон…
Проспал я час или два, но до самого вечера ходил словно сонная муха. Разморило меня, и я никак не мог отогнать мрачное настроение. Только к концу дня разошелся и почувствовал себя снова бодрым.
Потихоньку подкрадывается к мельнице теплый летний вечер. Вытягиваются, удлиняются тени лип и сосен, от реки сильнее слышится запах водорослей и лилий.
Я сижу на крыльце. Отсюда так хорошо смотреть на реку, на плотину, на мельницу, на заречные луга, на небо! Я вижу, как Витька набрал плоских камешков и бросает их, заставляя рикошетом скользить по поверхности реки. Мне нравится и то, что он делает, и то, как на воде один за одним появляются маленькие всплески, которые потом расходятся все большими и большими кругами. Но самому мне не хочется шевелиться.
Через некоторое время из дома выходит дед Никанор. Его правая рука лежит на пояснице, а сильно согнутые в коленях ноги будто подкашиваются при каждом шаге.
— Ломит, ажно как собака грызет. Должно, на погоду, — жалуется он и направляется к мельнице.
Я знаю, у него есть любимое место за мельничной стеной, возле колеса. Там он иногда сидит часами, глядя в темную глубину нижнего омута. Однажды как-то я подсел к деду, но он упорно молчал, не ответил ни на один мой вопрос. Я понял, что он занят своими мыслями, не слышит и не видит меня.
Дед и сейчас скрывается за мельницей. А я все так же продолжаю сидеть на крыльце. Проходит еще сколько-то времени, из дверей дома появляется бабка Аграфена. Усевшись напротив меня, она кладет на колени клубок шерстяной пряжи и начинает зачем-то перематывать ее на другой клубок. Бабка тоже молчит и только время от времени глубоко и шумно вздыхает.
Клубок скатился с бабкиных колен, я поднял его и положил обратно, но старуха как будто не заметила этого. Я вспомнил сегодняшний разговор на реке с Витькой и решился спросить:
— Бабушка, вы всю жизнь здесь живете?
— Нет, сынок, девкой с отцом да матерью в Юхине жила.
— А больше никуда не ездили? В города?..
— Приходилось. Помоложе была одного разу в губернию ходила, туда и обратно пешки…
— Почему же пешком, а не по железной дороге?
— Тогда еще и не было ее, дороги-то, здеся…
— Скучно, бабушка, на одном месте?
Я задал последний вопрос и сам испугался: а вдруг старая женщина обидится? Но она ответила без всякой обиды:
— Некогда скучать было. — Вздохнула и добавила: — Пятерых сыновей вырастила…
Я знал, что из всех сыновей война оставила ей одного только Василия Никаноровича, и больше не задавал вопросов.