Кровь

1

Когда дочке шинкаря Шии стукнуло двадцать, а ее грудь стала так выпирать из блузки, что посетители в шинке просто пожирали девушку глазами, когда она подавала на стол стакан вина, реб Шия позвал жену к себе в комнату, указал на окованный железом сундук, накрытый медвежьей шкурой, мол, садись, и сказал:

— Знаешь, зачем я тебя позвал, Тирца?

Тирца прекрасно знала: Шия позвал ее, чтобы поговорить о важном деле — о судьбе их дочери Гендл. Каждый раз, когда пора было поговорить о свадьбе кого-нибудь из детей, муж звал Тирцу к себе в комнату и приглашал сесть на сундук.

В сундуке хранится все самое ценное. Там лежит их брачный договор, свиток Эстер в серебряном футляре и амулет Кожницкого магида[36]. Кроме того, там, в глиняном горшочке, спрятаны кое-какие украшения: нитка жемчуга, несколько серебряных заколок, а еще наличные в инкрустированной шкатулке.

Присесть на сундук реб Шия предлагал только в торжественный момент: когда собирался завести речь о предстоящем браке кого-нибудь из детей. Но Тирца, простая женщина, с грубыми чертами лица, большими руками и ногами, глубоко почитала мужа и понимала, что сейчас не время показывать свою сообразительность. Она опустила глаза в пол, чтобы супруг не заметил, как она покраснела, потому что в мыслях обманула его, и тихо сказала:

— Нет, Шия, не знаю…

Реб Шия погладил ладонью густую, черную бороду — такие густые, черные как смоль бороды растут только у крепких еврейских богачей — и сказал:

— Надо Гендл замуж отдавать. Пора уже.

— Пора, пора! — согласилась Тирца, еще ниже опуская голову.

Она и сама знала, что пора выдавать дочку замуж.

Эта Гендл росла как на дрожжах. К восемнадцати годам мать перегнала. Да и в шинке стала так фривольно держаться с посетителями-гоями, что перед соседями стыдно. А шинок — он и есть шинок: то все вместе в пляс пустятся, то на руках начнут бороться, силой мериться. Особенно рыжий Стефан, сынок мясника, что свиней режет. Этот Стефан недавно из училища вернулся с цацкой на фуражке.

Реб Шия, мужчина лет шестидесяти, но с молодым загорелым лицом и блестящими глазами, которые говорили, что есть в нем еще и сила, и страсть, пристально посмотрел на жену, будто хотел прочитать что-то по ее лицу, и потеребил кончик бороды.

— Ну, Тирца, что скажешь?

— А что я, женщина, могу сказать? — Тирца еще ниже опустила голову, будто в чем-то провинилась. — Ты отец. Найдешь жениха, и пусть будут счастливы.

— Жениха-то я уже нашел… — сказал реб Шия и задумался.

Он будто видел этого жениха прямо перед собой: маленький, тщедушный, целыми днями бормочет себе под нос, ссутулившись над Талмудом, и пощипывает жидкую черную бороденку. А рядом с ним реб Шия увидел Гендл, ее статную фигуру, румяные щеки, блестящие глаза, полные, ярко-красные губы, белозубую улыбку и, конечно, высокую грудь.

Несмотря на возраст, реб Шия был неравнодушен к женской красоте, он знал в ней толк. Разъезжая по деревням, он повидал немало красивых девушек. Да и когда сама Гендл его обнимала, у него дрожь пробегала по всему телу, чего ж греха таить?

Представив же себе их обоих сразу, реб Шия так нахмурил и без того невысокий лоб, что волосы над ним почти наползли на густые брови. По лицу было видно, что реб Шия сильно сомневается в возможности такого брака. Но тут же в его крепкую голову пришла благочестивая мысль. Он вспомнил слова своего ребе: «Шия, этот юноша станет украшением твоего дома».

Реб Шия поднялся, энергично помотал головой, отгоняя последние сомнения, и твердо сказал:

— Тирца, смотри, чтоб в доме прибрано было. На той неделе, во вторник, даст Бог, помолвку заключим. Вторник — день счастливый.

— Дай-то Бог, — смиренно согласилась Тирца, встала с сундука и пошла в шинок.

— Генделе, Генделе! — позвала она с особой нежностью, которую мать начинает испытывать к дочери, когда собирается выдать ее замуж. — Поди сюда, невеста, скажу тебе кое-что.

— Что, мамочка?

— Отец тебе жениха нашел. Ты не рада?

— Как же не рада? — Подняв руки, Гендл поправила волосы.

— Гендла, еще меду! — донеслось из-за стола. — Гендла, скорей!

Гендл быстро повернулась и легким, упругим шагом подошла к буфету.

— Несу, несу! — улыбнулась она, поднимаясь по лесенке, чтобы достать бутыль.

Гои, сидя за столиками, пялились на ее точеные ножки, показавшиеся из-под юбки, и облизывались.

— Что за девушка! — сказал один другому. — И пьется куда лучше, если она подает.

А тот крикнул:

— Еще бутылочку, Гендла! Твое здоровье, красавица!

* * *

Свадьбу справили, как в любом богатом еврейском семействе. Собралась вся родня от мала до велика. Сделали холщовый навес, под ним расставили столы. Музыканты приехали сразу из нескольких городов. Отмечали свадьбу после праздника Швуэс[37]. Уже стояла жара, но невесту облачили в тяжелое шелковое платье, отороченное мехом, и калоши, новехонькие, с неотклеенными ярлычками из магазина. Так ее и повели к синагогальному двору, нацепив на нее все самое лучшее и дорогое, что для нее купили.

Жених вышагивал в белых чулках до колена, блестящем атласном кафтане и хорьковой шубе, которую заказал для него будущий тесть. На маленькой, коротко постриженной головке огромная меховая шапка, на ногах легкие туфли. В калоши его не обули: мать, суровая женщина в украшенной цветочками и ягодками шляпке с вуалью, решила, что это будет нескромно.

Вдруг произошла небольшая заминка. Уже подойдя к балдахину, жених вспомнил, что надо бы совершить омовение. Обратились к реб Шие.

— Дувидл, негде, — сказал тот. — Сгорела миква[38] у нас.

Наклонился и тихо добавил на ухо:

— Даже невесту пришлось в соседнее местечко везти…

— Я без омовения под балдахин не пойду, — упрямо сказал жених Дувидл. — Мне так надо.

— Надо? — переспросил реб Шия, состроив благочестивую мину, как простой человек, что захотел породниться со знатным семейством. — Что же делать-то?

— Может, тут какая-нибудь река неподалеку? — спросила мать жениха.

— Нет. До Вислы пять верст.

— А что, если набрать воды из колодца и облиться? — вмешался сын реб Шии, неученый парень с воротничком.

— Что за чушь он болтает?! — воскликнула мать жениха, качая всеми цветочками и ягодками на шляпке.

С тех пор как умер ее муж-раввин, она стала говорить совсем как мужчина, да не простой, а знаток Талмуда. И сейчас злилась, что должна породниться с невеждами из-за денег.

— Тут речь об омовении, а он — «облиться»! Как будто надо всего лишь на руки полить перед трапезой.

— Иди, иди отсюда! — Реб Шия тоже рассердился на сына-неуча, который так опозорил его перед сватьей в шляпке с вуалью.

— А знаете что? — повернулся Дувидл к матери, сверкнув глазами. — Я прямо в колодец залезу.

— Дувидл, да ты что? — удивился реб Шия. — В колодец? Откуда воду берут?

— Подумаешь! — махнул рукой Дувидл.

— Сынок, ты же, не дай Бог, простудишься! — забеспокоилась мать.

— От омовения не простужаются, — отрезал Дувидл. — Мне так надо!

Реб Шия пытался возражать, но Дувидл стоял на своем. Каббалист и упрямец, такого не переспоришь. Еще и мать взяла его сторону. Все качала головой и сердилась, как мужчина. А Дувидл повторял загадочную фразу: «Мне так надо!»

В конце концов, совсем напуганный этими непонятными словами, реб Шия крикнул кучеру, польскому парню:

— Валенты, поставь лестницу в колодец! Быстро!

Когда жених, три раза окунувшись в ледяную воду, обессиленный (он поел только накануне, а до этого несколько дней постился), замерзший, дрожащий, захотел вылезти и одеться, у колодца уже собралась галдящая толпа гоев с урядником во главе.

— Вон он, совсем голый! — нарушали вечернюю тишину громкие крики.

— Вытащите лестницу! Пусть там и сидит!

— Тьфу, чтоб его! Колодец испоганил.

— Ноги ему за это переломать!

— Арестовать!

— Прогнать по всем улицам в чем мать родила!

— Молчать! — рявкнул урядник, перекричав всех сразу. — Дайте протокол написать, скоты.

Он широко расставил ноги, вытащил из-за голенища тетрадку, пристроил ее на спине у одного из гоев и задумался, не зная, с чего начать.

Пока урядник потел, сжимая в пальцах карандаш, к толпе подошел реб Шия.

— Эй, вы чего тут друг другу голову дурите? Бочонок пива ставлю! В такую жару пиво пить надо, а не блеять, как овцы. Что, не так?

— Так, пан Шия, твоя правда! — отозвались все хором, тут же оставив злость и облизывая усы в предвкушении прохладного напитка.

Дувидл вылез из колодца совершенно синий. С пейсов струйками бежала вода, его трясло от холода и от испуга.

Стоя под балдахином, он с первого раза не смог разбить каблуком стакан, который положили к его ногам. Парни захихикали.

— Ловко! — Они подталкивали друг друга в бок и пожирали глазами невесту, на голову выше жениха.

Со второго удара стакан раскололся.

— Хват! Силач! — одобрили гои.

Позже, когда Дувидла повели в спальню к невесте, с одной стороны его поддерживала под руку мать, а с другой — дядя, старик в восьмиугольной меховой шапочке, какие носят в Галиции. Перед свадьбой этот дядя все рассказал Дувидлу, объяснил, что плодиться и размножаться — величайшая заповедь, привел доводы из мидрашей[39] и каббалы, а под конец прошамкал беззубым ртом:

— И обниматься, и целоваться можно. Нужно даже, это тоже заповедь…

Дувидл вошел и услышал, как за спиной захлопнулась дверь. Из-за стены доносилось приглушенное пение. Вдруг все поплыло перед глазами.

В постели лежала его невеста, которую он видел чуть ли не в первый раз. Она лежала, разметав по белоснежной подушке черные волосы. Ее лицо пылало, но дышало спокойствием. Это было спокойствие очень здорового человека, который ко всему относится с улыбкой. Она лежала, закинув за голову обнаженные руки, и смотрела на тщедушного человечка, которого все-таки готова была принять, прижать к себе, когда он приблизится. Но Дувидл совсем смешался.

Он был измучен постом, еще не согрелся после холодной воды, его напугали гои у колодца, ему было одиноко среди чужих людей. Дувидла бросало в жар, когда он годами грезил об этом над Талмудом, и вот сейчас это должно произойти. Он так затрясся, что еле устоял на ногах. Закачались пейсы, задрожала редкая бороденка, смешная, нелепая тень запрыгала по стене. И Гендл не выдержала. Отвернувшись от жениха, она весело, громко рассмеялась:

— Мамочки родненькие, ха-ха-ха!

* * *

Через год Гендл все-таки родила ребенка, мальчика.

Дувидл назвал сына Симха-Бинем в честь знаменитого ребе из Пшисухи[40], однако на потомка ребе Симха-Бинем оказался совсем не похож. Это был крупный, светлокожий ребенок с прямыми льняными волосами, глуповатыми серыми глазами и носом так высоко вздернутым, что ноздри смотрели прямо вперед. Когда малыш плакал, слышно было на всю рыночную площадь.

Бывало, Гендл брала его с собой в шинок, и если она не спешила дать ему грудь, ставшую теперь еще крупнее, еще женственней, мальчик так кричал, что посетители зажимали уши.

— Эй, — подмигивали Стефану, сыну мясника, того, что режет свиней, — визжит, как твои поросята.

Стефан таращил на малыша глуповатые серые глаза и, шмыгнув носом, таким вздернутым, что ноздри смотрели прямо вперед, тренькал губами:

— Т-р-р-р! Т-р-р-р! Ку-ку, сынишка!

2

В хедере Симха-Бинем учился хуже некуда.

— Деревенщина, — говорил о нем меламед реб Юкев, — гойская голова.

Зато Симха-Бинем был самый сильный из всех мальчишек. Только он один мог сделать мостик.

— Симха-Бинем! Симха-Бинем! — кричали ученики, когда ребе выходил по нужде. — Слабо мостик сделать?

— Не слабо. Смот-т-трите! — шлепал толстыми губами Симха-Бинем. Он немного шепелявил и заикался, особенно на букве «т».

Он ложился на спину, упирался в пол руками и ногами, выгибался, запрокинув голову, и приказывал:

— Ложись на меня! Т-теперь т-ты! И т-ты!

Симха-Бинем научился этому в шинке. Как-то раз туда заглянул бродячий фокусник и показал, что, встав на мостик, может удержать на себе несколько человек. Посетители стали биться об заклад, что тоже так смогут, но ни у кого не получилось, все тут же садились задом на пол. Единственным, кто выиграл у фокусника пари, оказался сын мясника Стефан, который давно снял кокарду с привезенной из училища фуражки и теперь сам колол свиней.

Симха-Бинем наблюдал за этой игрой, открыв рот и даже не замечая, что у него из курносого носа вылезли две длинных сопли. Тогда Стефан подозвал его, показал, как встать на мостик, и положил ему на грудь кусок мяса в десять фунтов весом. Потом еще гирю поставил, но Симха-Бинем даже не шелохнулся. Гендл попыталась оттолкнуть Стефана:

— Отстаньте от него, пан Стефан! Вы его калекой сделаете!

Но Стефан все добавлял гирю за гирей и повторял, радостно улыбаясь:

— Богатырь растет. Скоро сильней меня будет.

С тех пор Симха-Бинем делал мостик всякий раз, когда ребе отлучался из хедера. Сколько бы мальчишек на него ни забралось, он стоял, упершись головой в пол, на крепких, как бревна, руках и ногах, и только приказывал:

— Еще ложись! Еще!

Когда мальчишки играли в шинок, Симха-Бинем изображал известного в местечке горького пьяницу Рыбу, который колотит посуду и не хочет платить, а евреи-шинкари устраивают ему за это взбучку.

— Плати, пьяница! — кричат ребята. — Заплачь![41]

Но «пьяница» только мотает головой.

— Чтоб тебя холера взяла! — хохочут мальчишки.

— Ну и п-п-пусть! — отвечает «пьяный» Симха-Бинем.

— Чтоб у тебя кишки повылазили!

— Ну и п-п-пусть!

— Плати давай!

— Не буду…

— Ах, так? — кричат мальчишки. — Бей его!

Они бросаются на Симху-Бинема, молотят его кулаками, царапают, щиплют, пинают, но он молчит, он же «пьяный». Лишь иногда, если бьют слишком сильно, оттолкнет кого-нибудь. Мальчишки злятся.

— Эй! — кричит сын служки, чернявый и длинноносый Мойшл, недовольно кривя тонкие, ярко-красные губы. — Пьяный отвечать не должен!

И Симха-Бинем терпит, пока из носа или разбитой губы не побежит кровь.

— Ладно, хватит! — решают мальчишки. — Заплатил пропойца, вон юшка течет…

Когда играют в лошадки, Симха-Бинем — жеребец. Никто не может так долго бегать и прыгать через колоды и канавы, как Симха-Бинем. Если он начинает брыкаться, на него надевают уздечку из проволоки и поводья. Проволока царапает кожу, врезается в губы. Больно, но он терпит.

— И-го-го! — ржет Симха-Бинем и бьет ногой о землю. — Ф-р-р!

А на войне между иудеями и амаликитянами[42] Симхе-Бинему и вовсе нет равных.

Вечером, по дороге из хедера, ученики встречаются с польскими ребятами. Те возвращаются от ксендза, который учит их пению. И начинается война — война между иудеями и амаликитянами.

Склад, где хранят доски, это крепость. Там не очень чисто, вернее, прямо сказать, оттуда воняет за версту: мужики из окрестных деревень по утрам заходят туда справить нужду. Но у мальчишек это крепость Иерихон, и они сражаются за нее не на жизнь, а на смерть. Наберут камней, осколков стекла, комков засохшей грязи и даже навоза и швыряют друг в друга, пока у одной из сторон не кончатся боеприпасы. Тогда победители преследуют побежденных до самого рынка и занимают Иерихон.

Симха-Бинем сражается как лев. Бросается на амаликитян, не обращая внимания на град камней, и бьет куда ни попадя. Мальчишки, зараженные его храбростью, тоже кидаются на врага и орут во всю глотку:

— Самсон, поддай им! Бей в зубы! Вперед, Самсон!

Хотя реб Юкев в хедере давно всю свою палку поломал об их спины, они никак не могут запомнить, что откуда, и валят все в одну кучу: амаликитян, Самсона, Иерихон.

— Самсон, бей их! — кричат они Симхе-Бинему.

А «Самсон» молотит руками, ногами и, главное, головой, твердой, белобрысой головой, которой он колет грецкие орехи.

Неприятель бежит, и мальчишки с гордостью кричат ему вслед:

— Что, получил, Амалик? Да забудется имя твое!

Другие запевают песенку:

Бог у гоев — истукан,

Мертвый глиняный болван,

Ноги есть, да не идут,

Девки под руки ведут…

Самсон весь в крови. Костяшки разбиты, глаз заплыл, пуговицы и лацканы оторваны, но ему все равно.

— Здорово я им п-поддал! — говорит он, шепелявя и заикаясь.

Поднимает с земли закопченное треснувшее стекло от керосиновой лампы, подносит к разбитым губам и трубит в него победную мелодию:

— Та-ра-ра-рам! Тарам!

А иудейское войско шагает за Самсоном и распевает:

— «Оширо» — «пойте», «л-Адойной» — «Богу», «ки» — «ибо», «гоой гоо» — «высоко вознесся Он»! «Сус» — «коня», «веройхвой» — «и всадника его», «ромо» — «опрокинул Он», «вайом» — «в море»![43]

И не беда, что носы распухли, по щекам размазаны грязь и слезы, а рубашки вылезли из разорванных штанов.

Но когда из леса приезжает отец, реб Дувидл, Симхе-Бинему приходится худо.

Дувидл редко бывает дома. Он все время в лесу со своим тестем реб Шией.

Сначала тесть не хотел брать его с собой в лес.

— Не для тебя это, Дувидл, — объяснял он. — Летом жара, зимой холод. Миньяна нет, ни одного еврея. В шинке тебе лучше будет, вино — товар благородный.

Дувидл послушался, но продержался в шинке недолго.

Как только он переступил порог, гои стали над ним смеяться.

— Ого! — сказал один, едва увидев Дувидла. — Черный, волосатый, точно крот!

Так это прозвище за ним и осталось.

— Крот, открой бутылку!

Дувидл открывал, но не так ловко, как надо бы. Зажимал бутылку между колен и с силой дергал штопор. Пробка вылетала, а Дувидл так резко откидывался назад, что чуть не падал на спину.

— Гендла! — хохотали гои. — Держи его, а то свалится!

— Гендла! — перекрикивал всех Стефан, насмешливо раздувая ноздри. — Спрячь его к себе под юбку, пусть погреется. Совсем замерз, бедняжка!..

Гендл стоит у буфета, равнодушно улыбаясь, будто смеются не над ее мужем, а над каким-то посторонним человеком. Потом сама начинает открывать бутылки.

— Иди, иди, — говорит она мужу с тем особенным спокойствием, которое всегда так раздражает Дувидла. — Я тут как-нибудь сама справлюсь.

Дувидл не уходит. Он слоняется по шинку, засунув руки в карманы репсового кафтана, но вдруг Стефан, низко наклонившись, зубами хватает Дувидла за полу и рычит, как старый пес:

— Р-р-р-р!

— Ой! — испуганно взвизгивает Дувидл.

Гои падают на столы, захлебываясь смехом.

— Мойше, нье бой ше[44]! Бедненький ты наш…

И Дувидл плюнул на шинок и перебрался к тестю в лес.

Здесь тоже были гои, но это были лесорубы и пильщики, труженики, занятые делом. К тому же Дувидл проверял бревна, ставил на них печать, и на него смотрели с уважением. Он стоял среди огромных деревьев, наблюдал, как их валят и распиливают, и был счастлив.

— Живо! — покрикивал он на рабочих, подражая тестю.

Он чувствовал себя властелином над высокими соснами и могучими буками, которые чем-то напоминали ему Стефана. Дувидлу было приятно, что по одному его слову любой из этих исполинов тотчас будет повержен. Он чувствовал в себе великую силу. Судьба деревьев в его руках: захочет — будут расти, захочет — погибнут. Захочет — их распилят на куски, захочет — порубят в щепки и сожгут.

Домой он приезжал только на субботу, праздник или годовщину смерти кого-нибудь из близких. И каждый раз, приехав, донимал Симху-Бинема.

— Симха-Бинем! — зовет он, едва войдя в дом. — Как учеба?

Симха-Бинем молчит.

— Симха-Бинем, какую главу Торы на этой неделе учат?

Симха-Бинем молчит.

— Ты что, онемел?

Симха-Бинем молчит.

— Наглец! Ну, я тебе покажу!

Симха-Бинем молчит.

Дувидл больше не может сдержаться. Кидается на сына и бьет, бьет изо всех сил куда попало, словно хочет выместить на нем всю свою злость, расквитаться со всем, что так ненавистно ему в этом доме. А Симха-Бинем по-прежнему не издает ни звука. Тупо молчит, закусив губы, только глаза смотрят в сторону, широкие плечи слегка вздрагивают, да чуть сутулится крепкая, как доска, спина.

От этого наглого молчания Дувидл совсем выходит из себя. Он уже не соображает, что делает, бьет и не может остановиться. Только когда у ребенка начинает течь кровь, он пугается, опускает руки и хрипло говорит:

— Уберите его от меня… Пошел вон!

Симха-Бинем забирается на сеновал. У него там два голубя, «он» и «она». Симха-Бинем кормит их червивым горохом, который бабушка Тирца выбирает из хорошего, кошерного. Гоняет их ремнем от штанов, чтобы лучше летали, и смотрит, как они спариваются.

Проходит несколько часов. Его уже ищут по всему местечку, но он не слезает. Лежит на сене, ловит мух, развлекается, втыкая им в зад соломинки. Он ненавидит отца.

Все уже с ног сбились.

— Симха-Бинем, где ты?

Бабушка Тирца даже охрипла:

— Симхеню, деточка моя!

Но он не отзывается. Только вечером, когда кто-нибудь со свечой в руке заглядывает на чердак, он не спеша спускается по лестнице. С волчьим аппетитом глотает разогретый ужин и молчит.

Бабушка Тирца начинает его воспитывать:

— Будешь отца любить? Будешь отвечать, когда он тебя спрашивает?

Симха-Бинем открывает набитый рот, так что плохо пережеванная пища чуть ли не падает обратно в тарелку, и отвечает:

— Нет.

Бабушка Тирца сердится:

— Сын должен любить отца! Наказание — это для твоей же пользы.

Симха-Бинем поднимает от тарелки голову, задумывается, выставив вперед широкие ноздри, и вдруг говорит:

— Вырасту — убью его.

3

Симха-Бинем перестал дружить с мальчишками из хедера. Он поссорился с ними, и вот почему.

Однажды вечером они играли во дворе синагоги. Играли в лошадки, и Симха-Бинем, как всегда, был конем.

Он ржал, бегал, рыл ногой землю и прыгал, как настоящий жеребец. Но сын служки Мойшл, мальчишка с очень длинным носом и тонкими, ярко-красными губами, вдруг остановился, оглядел Симху-Бинема и сказал визгливым, вечно недовольным голосом:

— Погодите-ка. Так не пойдет, он не настоящий конь, у него подков нет.

— Подков?

Дети удивленно уставились на Симху-Бинема, будто впервые его увидели.

— И правда! — Им, кажется, даже стыдно стало, что они сразу не заметили такой простой вещи.

— Надо его к Велвлу отвести, — решили они хором. — Но!

Симху-Бинема взяли под уздцы и повели в угол двора, где стояла баня.

Сын хозяина бани Велвл был вполне взрослый парень, ему уже стукнуло тринадцать, но он даже молиться до сих пор не научился и все сидел в хедере вместе с малышней. Мальчишки очень его уважали. Во-первых, за грош он приводил их к задней двери миквы и показывал, как женщины окунаются в воду.

— Смотри, смотри, — подталкивал он к щелке. — Видишь?

Во-вторых, он был мастер на все руки. Мог снять с бутылки кваса проволоку и скрутить из нее очки, точь-в-точь как настоящие; из листа бумаги мог сделать шапку-треуголку; из древесной коры вырезал чудесные лодочки и шкатулочки; из сломанного ключа мог смастерить пистолет.

В глубоких карманах слишком больших, отцовских, штанов у него всегда был целый магазин всевозможных винтиков, гвоздиков, шестеренок, и за грош или кусок хлеба с маслом он мог сделать что душе угодно. Вот к этому Велвлу мальчишки, как заправские извозчики, и привели Симху-Бинема.

— Велвл, это конь. Подковать надо, да побыстрей.

Мальчишки думали, Велвл сделает подковы из проволоки или даже просто из веревки, но тот, порывшись в карманах, достал несколько сапожных гвоздиков, взял вместо молотка кирпич, положил босую ногу Симхи-Бинема к себе на залатанные колени и начал ковать его по-настоящему.

Симха-Бинем закричал. Он даже забыл, что должен только ржать, и заорал во все горло. Но мальчишки от выдумки Велвла пришли в такой восторг, что будто и не услышали. Только крепче ухватили Симху-Бинема за узду, так что чуть рот ему не порвали, и держали изо всех сил, как настоящего коня.

— Стой, стой! — повизгивал Мойшл, пытаясь тонкими губами изобразить извозчичье «тпру».

— Эй, двиньте ему в бок, чтоб не дергался! — крикнул кузнец Велвл, с удовольствием стуча кирпичом по босой ноге Симхи-Бинема.

Гвоздь вошел в пятку, боль стала невыносимой, и «конь» начал вырываться, молотя кулаками налево и направо. Только теперь мальчишки поняли, что перегнули палку, и перепугались.

— Бежим! — крикнул Мойшл. От страха его нос стал еще длиннее.

— Быстро! Быстро! — подхватили мальчишки и бросились врассыпную, развевая полы кафтанчиков и цицес[44] на лапсердаках.

Домой Симха-Бинем скакал на правой ноге, поджав левую, из которой каплями сочилась кровь, и завывал на всю рыночную площадь, как побитый пес:

— Ма-а-а-ма-а-а!

Несколько дней Симха-Бинем не выходил из дома. И едва ему стало настолько лучше, что он уже не мог улежать в постели, как он тут же получил взбучку от отца, который приехал на субботу.

Дувидл хотел услышать ответ лишь на один вопрос:

— Почему именно тебя решили подковать? Почему тебя, а не кого-нибудь другого?

Симха-Бинем не знал, что ответить, и молчал. И тут Дувидл рассердился по-настоящему. Ничего не злило его так, как это молчание.

— На тебе подковы! — влепил он сыну несколько затрещин с истинно хасидским пылом. — На, болван!..

Вошла бабушка, всплеснула руками.

— Дувидл, брось его, он же болен!

Но Дувидл не слушал и бил дальше. Только когда из шинка прибежала Гендл и завопила: «Ты его убьешь! Помогите!», Дувидл оттолкнул его и, бледный, дрожащий, словно не он бил, а его самого били, крикнул:

— На, убери его от меня, своего сыночка!

— Он точно такой же твой сын, как и ее, — вмешалась бабушка Тирца.

Но Гендл ничего не сказала. Только взялась за уголок передника, чтобы вытереть ребенку слезы, но его серые глаза были сухи, ни одной слезинки. Он молчал. И его упрямое лицо пылало ненавистью, тупой ненавистью разъяренного быка.

С тех пор он стал ненавидеть не только отца, но и мальчишек из хедера.

Теперь он водился с польскими ребятами.

Целыми днями он болтался с ними по узким улочкам. Воровал дома спички, наполнял серой ключ, вколачивал в него гвоздь и стрелял в заборы и стены. Дым, огонь, грохот! Бродячие собаки думали, что на них началась охота, и в страхе разбегались, поджав хвосты.

Он таскал из дома халу и угощал новых друзей. Они ели, слизывали с пальцев крошки и нахваливали:

— Добра хала жидовска!

За это они подарили ему ножик с красной рукояткой и пятью лезвиями. У евреев такого ножика не увидишь.

— Симха, знаешь, зачем пять лезвий?

— Нет.

— Балда ты, неужели непонятно? Одно для завтрака, второе для полдника, третье для обеда, четвертое — между обедом и ужином перекусить, а пятое — для ужина. Понял?

— Угу…

С этим ножиком он ходил на речку, срезал тростник и мастерил дудочки. Еще он крал в шинке пустые бутылки, отдавал ребятам, они приносили их обратно в шинок и продавали, а Симхе-Бинему дарили за это пойманных пиявок и ящериц.

Но интереснее всего было играть в старых развалинах на окраине местечка.

Там, у христианского кладбища, стояло древнее заброшенное здание с плоской крышей. Евреи боялись его как огня. Ходили слухи, что в нем обитают бесы, а по ночам собираются покойники и поют песни. Ни одна беременная женщина не согласилась бы приблизиться к нему ни за что на свете, а девушка, если ей очень надо было пройти мимо, обязательно надевала перед этим фартук. И, проходя, шептала заклинание:

Перец тебе в нос!

Соль тебе в глаза!

Копье тебе в сердце!

Если же пробегать мимо развалин приходилось мальчишкам из хедера, например, накануне праздника Гойшано-Рабо[45], чтобы наломать ивовых веток, или перед постом Девятого ава, чтобы нарвать репьев, то дети сначала проверяли цицес, все ли с ними в порядке, и летели стрелой, взявшись за руки и повторяя на бегу:

Сгиньте, колдовство и нечисть!

Колдовство и нечисть, сгиньте!

Сгиньте, нечисть и колдовство…

И при этом не забывали сплевывать по три раза.

Вот у этого заброшенного здания Симха-Бинем и валялся теперь с новыми дружками, жарясь на солнце.

— Эй, Симха! — говорил кто-нибудь. — Сможешь меня побороть?

— Д-д-давай п-п-попробуем.

— А меня?

— Иди сюда!

— А на крышу можешь залезть?

— А т-то нет! — обижается Симха-Бинем и мигом забирается на плоскую крышу. Там разбросаны камни и валяется шляпа, как носят ксендзы. В тулье огромная дыра. Этой дырой, полями кверху, Симха-Бинем надевает грязную шляпу на голову.

— Эй! — кричит он вниз. — Видали?

Ребята от смеха валятся на землю.

— Ну, Симха, ты даешь!

Еще на крыше валяются старые миски без дна, отбитые ручки от глиняных кувшинов, птичьи перья и кости — видно, ястреб расправился с вороной, и дохлая кошка. Симха-Бинем берет ее за лапу, раскручивает над головой и запускает в друзей. Этот подвиг еще выше поднимает его авторитет.

А когда в развалинах нашли куриные яйца и стали продавать их рыночным торговкам с бедных окраин, вот тут-то и началась настоящая жизнь.

Первым яйца обнаружил Симха-Бинем. Дело было так.

Возле здания гулял кот, толстый, черный кот с блестящими зелеными глазами. Симха-Бинем решил его поймать.

— Слышь, Симха, — подначивали дружки, — хвост у него длинноват. Надо бы маленько укоротить.

— Укоротить?

Эта мысль очень понравилась Симхе-Бинему. Он сразу представил себе, с каким удовольствием положит кошачий хвост на камень и бац топором! Симха-Бинем взял веревку, завязал на ней петлю, как заправский живодер, и стал подкрадываться к коту, но тот, мигом почуяв, что его хвост в опасности, держался настороже, готовый в любую секунду дать деру.

Симха-Бинем уже чуть было не набросил петлю коту на шею, но в последний момент кот выскользнул и бросился под дом, проскочив между столбами фундамента, сложенными из старого, растрескавшегося кирпича. Недолго думая, Симха-Бинем упал на четвереньки и полез следом. Кот метался под домом, зигзагами уходя от погони, а Симха-Бинем ползал за ним, пока не застрял под полом — ни туда ни сюда.

Здесь было ужасно душно. Дышать становилось все труднее, язык уже не помещался во рту и очень хотел вылезти наружу. Симха-Бинем позвал на помощь, но друзья только смеялись.

— Ну что, Симха, поймал? Тащи его за хвост!

Изо всех сил работая руками и ногами, царапая ногтями землю, как черепаха, Симха-Бинем еле-еле смог освободиться и выбраться на свет божий.

Только тут он заметил, что его исцарапанные ладони измазаны куриным пометом и яичным белком.

— Хлопцы! — сказал он, посасывая пораненный палец. — Т-там яиц — тьма-тьмущая!

— Чего ты мелешь, каких яиц?

— А вот, смотрите! — Он показал на свои колени, облепленные скорлупой.

— Вперед!

Всей компанией они ринулись под дом и мигом набрали полные карманы яиц.

В местечке несушки часто пропадали, но никто не мог уследить, куда они деваются. Бывало, проходили недели, и вдруг курица возвращалась с целым выводком цыплят. Хозяйки дивились и даже немного пугались.

— Кто знает, а вдруг ее сглазили? — говорили женщины, на всякий случай выдергивали у курицы перо из хвоста и сжигали.

И вдруг оказалось, куры прячутся в этом заброшенном здании. Когда-то тут был амбар, и они клевали оставшиеся с давних пор зерна, спаривались с петухами, которые тоже нередко сюда забредали. А потом куры откладывали яйца, купались в теплой пыли и высиживали цыплят.

— Ну? — спросил, вылезая, Симха-Бинем. — Что, есть тут яйца или нет?

— Есть! — согласились ребята.

Осталось решить лишь один вопрос:

— А что с ними делать-то?

— Через крышу кидать, — предложил Симха-Бинем.

— Вот еще! Лучше сварим да съедим!

— Так много? Пузо не лопнет?

— Ну, а остальные обратно спрячем.

— Да нет, лучше продать.

— И что потом?

— Конфет купим.

— Тогда уж лучше пряников.

— А еще лучше папирос.

— И дроби. Стрелять будем.

— Ну, можно и дроби…

Ребята примчались на ближайшую улочку, огляделись, не видит ли кто, и начали торговать.

— Уж больно мелкие яички, — придирчиво оглядела товар еврейка, почесывая в парике вязальной спицей, — как орехи.

Она просмотрела все яйца на свет, свежие ли, вздохнула, отсчитала несколько медных грошей и сказала:

— Приносите еще, ребята, я возьму…

С тех пор и началась лафа.

Целыми днями лежали на траве, курили крепчайший, вонючий самосад, заворачивая его в газетную бумагу, пускали дым из ноздрей и болтали.

— Эй, Симха! А ты знаешь, что, когда помирать будешь, тебя задушат? У евреев так делают…

— Я не дамся, — говорит Симха-Бинем. Всех ногами отпинаю.

— Ты же старенький будешь, слабый.

— Не буду я слабым.

— А на том свете тебя в котел посадят.

— Я убегу.

— Ты же мертвый будешь.

— Все равно убегу.

— А если черти за тобой погонятся?

— Побегу быстрее.

— Симха, есть хочешь?

— Можно.

— Хлеб будешь?

— Давай.

— А колбасу?

— Нет.

— Дурак, возьми. Хорошая колбаса, жирная.

— Не хочу. Накажут.

— Ты же говоришь, не дашься.

— Само собой, не дамся.

— Так чего ты боишься?

— Да не знаю я.

— На, попробуй.

— Не хочу.

— Бери, бери. Еще папиросу получишь.

— Нет.

— И пуговицу солдатскую.

— Все равно не буду.

— И коробку пороху.

— Целую?

— Половину.

— Не пойдет. Целую.

— Тогда еще «Отче наш» прочитаешь.

Симха-Бинем задумывается: согласиться или все же не надо? Тупо смотрит на набитую кишку. Но долго думать Симха-Бинем не может, он вообще ненавидит это занятие. А коробка с порохом стоит прямо перед носом. Целая коробка! И вот он берет кишку пятерней, подносит ко рту, смотрит, как на какую-то гадость, и чуть-чуть откусывает.

— Ну как, вкусно?

— Порох давайте сюда! — жуя, упрямо говорит Симха-Бинем.

— Нет уж, сперва «Отче наш» прочитай.

— Обойдетесь. Порох давайте, кому сказал!

— Ну, тогда «цицы» покажи.

— Отстаньте.

— Не отстанем! Да ладно тебе, покажи! Мы только ниточки пересчитаем, и все!

— Нет.

— Вали его, хлопцы! Бей его!

На Симху-Бинема наседают со всех сторон, а он работает руками, ногами, головой. Ребята бросаются на него, лезут, пытаются оторвать цицес. Симха-Бинем тоже разгорячился, подраться он любит.

Вдруг один хлопнул в ладоши:

— Эй, а давайте ему еще раз обрезание сделаем, как жиды маленьким детям делают.

— Добро! — соглашаются остальные, вытаскивая из-за пояса ножики.

Сначала оно все вроде бы как в шутку, но когда Симха впадает в раж, он уже не только бьет, но и царапает врагов ногтями, кусается, хватает за волосы. А хлопцы тоже разошлись. Они уже по-настоящему жаждут крови! Глаза сверкают, зубы оскалены, кулаки сжаты.

— Вали его, режь! — кричат, подзадоривая друг друга.

Опасность только придает Симхе сил. Он с удвоенной яростью отбивается от врагов, тычет кулаками куда попало.

— Нате вам, суки! Получайте! Вот вам!

Домой он прибегает весь избитый, растрепанный, на лице следы ногтей, глаз заплыл, все пуговицы оторваны. Но самое страшное, что ему оторвали цицес. Симха-Бинем забирается на чердак.

Он сидит там несколько часов. Очень хочется есть, он жует солому, ищет на полу зерна, разгрызает их зубами. Но в конце концов, когда голод становится невыносимым, приходится слезать. Он молча стоит у двери. Знает: сейчас опять будут бить. Его окружает вся семья: отец, дед, бабка, дядья и тетки:

— Симха-Бинем, где тебя носило?

— Ой, да он же весь в крови!

— Смотрите, пуговицы оторваны.

— И цицес тоже!

— Ну, сейчас я ему покажу!

— Отлупить его, чтоб знал…

— Поддайте ему как следует!

— Всех нас позорит…

— На, получай!

— Вот тебе! Злодей! Исав!

Тумаки сыплются градом, но Симха-Бинем молчит. Тупо молчит. Только глаза горят ненавистью, ненавистью ко всем, кто столпился вокруг.

Наутро он опять идет к заброшенному зданию. Дружки дерутся, но им хотя бы можно давать сдачи. А дома — только молчать. Так мало того, дома еще и поучают все время. Особенно отец. Орет, бороденка трясется, острый кадык бегает вверх-вниз на тощей шее. До чего же Симха его ненавидит! Улучив момент, он сбегает к дружкам в заброшенные развалины.

— Эй! — кричит он издали. — Я проволоки принес! Целый моток!

Особенно весело там по воскресеньям.

Каждое воскресенье там собирается несколько парочек. Приходит пьяница Рыба. Он очень высокий, самый высокий в местечке, и вышагивает как верблюд. С собой он приводит шабес-гойку Маришку. Когда ее потчуют стаканчиком водки, она всегда кричит: «Юж, юж![46]», еще до того как успеют налить. А выпив, тут же запивает еще одним стаканчиком.

Приходит Францишек, который топит еврейскую баню. У него пышные бакенбарды, как у Франца Иосифа[47], и он щеголяет в старом, кем-то подаренном полковничьем мундире с галунами и золотыми пуговицами. Францишек приводит солдатку Южу. Ее муж служит в солдатах, кажется, уже столько, сколько она себя помнит.

Они рассаживаются неподалеку от развалин, прямо на земле, среди мусора и нечистот, и отдыхают. Из синей бумаги от стеариновых свеч Крестовникова сворачивают толстые папиросы, дают любовницам затянуться. Пьют из горла водку, закусывают черными, кривыми колбасами, похожими на гигантских червей. Бросаются друг другу на шею, обнимаются, целуются, а потом спят на нечистотах, мусоре и битом кирпиче.

Симха с дружками прячутся в развалинах, наблюдают через щели и аж пританцовывают, как мелкие кобельки на большой собачьей свадьбе в конце зимы. Шмыгают носами:

— Смотри, смотри!

Когда банщик Францишек приходит в полный экстаз, мальчишки набирают камешков и метят в любовников.

— Симха, в голову целься!

— А теперь по ногам!

Возлюбленная Францишека вскакивает, вырвавшись из его объятий, и, полуголая, гонится за ребятами:

— Чтоб вас холера взяла, ублюдки! Не дадут людям отдохнуть спокойно! Черт бы вас побрал!..

Симха-Бинем и остальные сорванцы делают ноги. Глаза блестят, зубы сверкают, из ртов капает слюна.

— Хо-хо! — кричат они, корча рожи и показывая руками непристойные жесты. — Хе-хе!

4

Теперь в местечке Симху называли только уменьшительно — Симхеле, а вместо прозвища Конь он получил новое — Колбаса. Симхеле Колбаса.

Его дружки растрезвонили, что Симха ест колбасу. Еврейка, та, которая покупала яйца и чесалась вязальной спицей, рассказала на рынке, что сынок шинкаря Дувидла крадет яйца и продает:

— По курятникам лазит и ворует. По еврейским курятникам, между прочим…

Мальчишки из хедера не давали проходу, кричали на рынке вслед:

— Свиная кишка!.. Любишь колбасу жрать, Симхеле?

Симха наклонялся, выискивая под ногами камень, и грозил кулаком:

— Погодите у меня! Поймаю — убью!

Убить — это единственное, что он хорошо понимал своей тупой головой. Он был зол на весь свет, ненавидел всех подряд: домашних, знакомых, местечковых евреев, мальчишек из хедера, а больше всего — отца. Острый кадык на тощей шее просто бесил Симху. Ему так и хотелось сильной, мускулистой рукой схватить отца за горло и сжать пальцы.

Дома Симха больше не появлялся, отец и на порог не пускал. Поначалу мать подкармливала тайком, под фартуком носила на чердак горшочки с едой, а Симха ел с волчьим аппетитом. Но потом ему и вовсе опротивело возвращаться.

Он нашел себе другой дом, получше.

Напротив — конкуренция! — стоял еще один шинок. Он принадлежал некой Росцаковой, толстой польской бабе, вдове. В ее шинке все время сидели пограничники, кацапы в зеленых мундирах и с пиками в руках. Это были удивительные пики: куда ни воткни, в связку соломы, в сено на возу, да хоть просто в землю, обязательно наткнешься на какую-нибудь контрабанду. Или на отрез шелка, или на бочонок глинтвейна, который евреи нелегально провозят через границу. В местечке пограничников называли «сабьещиками», хотя это злило их до чертиков. «Не сабьещик, дурья башка, — твердили они, — а объездчик! Объездчик! Понятно?»

— Понятно, — отвечал еврей и тут же добавлял: — Господин сабьещик!

Вот с этими объездчиками Симха целыми днями сидел и пил пиво.

Ему еще и восемнадцати не исполнилось, но он был широкоплеч и так высок, что, входя в крашенную зеленой краской дверь шинка, должен был низко наклонять голову, постриженную так коротко, что просвечивала загорелая до красноты кожа на черепе. Только спереди, надо лбом, Симха оставлял льняную челку, жесткую, как свиная щетина. Шаг у него был по-мужицки тяжел и широк, а из-за низкого голенища с ушком всегда торчал длинный плотницкий карандаш. Симха никогда им не пользовался, просто так носил, для красоты.

— Эй, Симхал! — спрашивал старший объездчик Ходенко, слизывая пену с пшеничных усов. — Прошлой ночью евреи ничего не везли?

— Везли! — бросал в ответ Симха и отправлял в рот ломтик ветчины, последний на тарелке с красной каемкой.

Увидев, что на столе ничего не осталось, Росцакова нарезала шинку и настолько быстро, насколько позволяли ее толстые ноги, приносила и ставила перед Симхой.

— На, милый, ешь, — ласково говорила, прижимаясь к нему огромной, свисавшей на живот грудью.

— Эх, Росцакова! — укоризненно качал головой объездчик Ходенко. — Как этот жидяра к тебе повадился, так ты на меня и смотреть не хочешь! А, красавица?

— Он же еще совсем ребенок, — улыбалась жирная «красавица», обнимая мясистыми руками широченные плечи Симхи. — Мальчик еще. И никакой он не жидяра.

Отходила в сторонку, упирала руки в бока и, от удовольствия тряся тройным подбородком, спрашивала Ходенко:

— Сам скажи, разве он похож на еврея?

— Черт его знает, — отвечал Ходенко, обмакивал пшеничные усы в новую кружку пива и возвращался к разговору о контрабанде. — Везли, значит… А куда везли, не знаешь?

— Вон туда, — показывал Симха на дом через рыночную площадь. — Во дворе закопали.

— Молодец! — хвалил Ходенко. — С меня причитается. Хозяйка, бутылочку!

Днем Симха сидел в шинке, а ночью шнырял по улочкам, рыскал по дорогам, что ведут к границе, повсюду совал свой нос, вынюхивал, высматривал, не везет ли кто контрабанду.

Не раз он был бит. Не раз извозчики ловили его на дороге и пересчитывали ему ребра.

— Бей доносчика! — подначивали они друг друга. — Бей Колбасу! Ноги ему переломать, чтоб не выслеживал больше! Кишки ему выпустить!

Однажды его так отделали, что он чуть не помер, но все же черти не забрали его душу. Приполз еле живой. Росцакова промыла ему раны водкой, смазала свиным жиром. Она вылизывала их языком, прижимала Симху к своему необъятному телу, от которого валил пар, гладила его по широкой спине.

— Бедненький мальчик, избили тебя, сволочи. Маленький ты мой!

Здоровенная, рослая, она обожала нежные речи и уменьшительные слова.

— Любишь свою девочку? — выпытывала она у Симхи, имея в виду себя. — Скажи, любишь свою малышку?

Симха молчал. Он не знал, любит он ее или нет. Чувствовал только, что ему с ней хорошо, тепло и сытно, и подчинялся ей, шел за ней, как теленок за коровой.

Наутро он снова был на ногах. Отправился с Ходенко искать контрабанду. Не стыдясь, не смущаясь, заходил в еврейские дворы, показывал:

— Вот тут должно быть закопано, земля рыхлая.

— Пан объездчик, — отпирались евреи, — ничего там нет. Просто яма была, мы засыпали.

Но Ходенко втыкал в землю пику и тут же извлекал на свет бочонок глинтвейна.

— Так, а это что такое? — спрашивал с торжеством, внимательно разглядывая находку. — Что это, а?

Теперь евреи дрожали перед Симхеле Колбасой. Почти за каждым водились грешки, а Симха знал все. Где ни спрячь, в колодце, в речке, на кладбище, Симха все равно вынюхает, доберется, найдет, высмотрит своими тупыми глазами.

Окна и двери сразу закрывались, когда он шел по улице.

— Бы-ы-ыстрей! — кричали еврейки мужьям. — «Этот» идет!

Евреи его сторонились. Девушки, едва завидев, бросались наутек, хотя он и не думал к ним приставать. Не боялись Симху только мальчишки из хедера. Не давали проходу, кричали на рынке вслед:

— Свиная кишка!.. Нравится колбасу жрать, Симхеле?

Симха наклонялся, выискивая под ногами камень, и махал кулаком:

— Погодите у меня! Поймаю — убью!

Иногда он заглядывал к мяснику Стефану, на которого стал похож как две капли воды. Симха немного помогал ему в работе — забивать свиней.

Вообще-то Симха не искал тяжелой работы, предпочитал бездельничать. От пива и ветчины он растолстел, лицо стало багровым. Бывало, не зная, куда девать силу, он заходил к Стефану побороться на руках.

Стефан всегда был ему рад:

— Привет, Симхал! Давненько мы с тобой силой не мерялись!

Засучив рукава, они вставали друг напротив друга, упирались локтями в стол и брались за руки.

— Эй, куда всем туловом навалился?!

— А сам-то чего ногой упираешься?

Головы опущены, глаза налиты кровью, крепкие спины согнуты — точь-в-точь два быка сцепились на лугу из-за телки. А потом идут в хлев забивать свиней.

— Давай! — кричит Стефан, привязав свинью к столбу. — Хоп!

Симха поднимает тяжелую дубовую киянку. Смотрит в свинячьи глазки, выжидает, когда животное задумается, и, выбрав момент, что есть мочи с наслаждением бьет ему прямо в лоб:

— Эх-ха!

— Хват! — Красная рожа Стефана расплывается в довольной улыбке.

Он берет блестящий, острый нож, подходит к оглушенной свинье, сильным, ловким движением вспарывает ей брюхо и, наклонившись над животным, которое уже начинает чувствовать боль, кричит помощникам:

— Добивайте, пшя крев! Быстро!

За гнилым, покосившимся забором стоят мальчишки из хедера, со страхом и любопытством наблюдают за гойской работой, перешептываются:

— Чтоб его громом разразило, этого Симхеле Колбасу!

— Чтоб его огонь небесный сжег!

— Лучше пусть сквозь землю провалится, как Корей!

__ Тише вы! Говорят, он выкрестится и тогда объездчиком станет.

— Да нет, ерунда. Объездчик должен сначала в солдатах отслужить, чтобы стрелять научиться.

— А вот увидишь, возьмет и станет!

— Что ж, посмотрим!

* * *

Это случилось внезапно.

Вдруг, воскресным утром, зазвонили церковные колокола. Они били громко, уверенно, густо, будто во время чумы. У евреев замирало сердце.

Прислушивались:

— А? Что такое?

Они стыдились, хотя уже давно этого ждали. Боялись сказать об этом вслух и стыдились перед гоями, опускали глаза, не знали, куда спрятаться. Колокольный звон преследовал их повсюду, и ему вторило протяжное бронзовое эхо, проникая в еврейские уши и закрадываясь в самое сердце: «Бим, бом, бум, бим-бом-бум!..»

Еврейка не удержалась, выглянула в окно и вздохнула:

— Чтоб им сквозь землю провалиться с этими колоколами!

А муж сердито прикрикнул на нее:

— Ша, тихо!

Благочестивые евреи зажимали ладонями уши, чтобы не оскверниться. Но мальчишки из хедера не удержались, побежали к шинку Дувидла посмотреть, что там происходит. Один из сорванцов даже кинул в окно камешком, но никто не вышел, не выглянул. В шинке стояла тишина, мертвая тишина. Из него не доносилось ни звука, не вился дым над трубой, будто внутри все вымерли.

А в полдень над рыночной площадью взметнулась пыль и раздались звуки гармошки. Еврейки распахивали двери и звали дочерей:

— Мирл, Хая, Тойба, быстро домой!

Из пыли появилось несколько десятков телег, в телегах — разнаряженные гои. Выкатилась запряженная парой лошадей, украшенная белыми бумажными цветами бричка, и в ней — молодые: Росцакова в белом платье и вуали на красном лице, а рядом Симхеле, в коротком легком пиджаке, белоснежной манишке, новых лаковых сапогах и лихо заломленном набок синем картузе с блестящим козырьком.

Возле них — провожатые: мясник Стефан, гробовщик Францишек и две бабы, увешанные бусами.

Росцакова прижималась к жениху. Она уже звала его новым именем:

— Стах! Ты счастлив? Ты рад, мой муженек?

Симха-Стах не отвечал. Ему залепило ноздри непривычным запахом свеч, ладана, женского пения, церкви и гоев — тем особым запахом воскресенья, к которому еврейские носы столь чувствительны. Тупыми глазами он смотрел на еврейские лачуги, в которых стремительно закрывались ставни. Его лицо кривилось, так что было не понять, то ли это выражение радости, то ли совсем наоборот.

А мальчишки позабыли, что, увидев эдакую свадебку, надо потом сорок дней поститься, что от такого зрелища глаза могут оскверниться и ослепнуть, и таращились на бричку, окутанную облаком пыли.

— Вон он сидит, злодей!

Отцы затыкали уши, опускали глаза и бормотали:

— «Ненавидь это и гнушайся им, ибо это мерзость…»[48]

5

Дувидл перестал говорить, перестал встречаться с людьми.

Все семь дней траура он провел в одиночестве. Сидел босиком на низенькой табуретке, ни на секунду не выпуская из рук книгу Иова, — и молчал. Не разговаривал с родными, не хотел слушать утешительных слов. Только раз поднялся, огляделся вокруг, будто не понимая, где он и как сюда попал, и спросил сам себя:

— А?

На восьмой день он велел зашить разорванный лацкан репсового кафтана и уехал в лес.

Кроме деревьев, он никого не хотел видеть. По субботам он молился один, даже не ходил в синагогу послушать, как читают свиток Торы. И приказал никого к себе не пускать.

— А реб Дувида нет! — отвечали домашние через дверь, когда кто-нибудь приходил.

— Как это нет? — удивлялся гость. — Видели же сегодня, как он приехал.

— Да, — соглашались, — но его нет.

Домашние боялись его. Боялись чужого, мутного взгляда черных глаз, холодных, как потухшие угли. Дувидл стал настолько чужим, что теща уже даже не могла говорить ему «ты». Она теперь обращалась к нему в третьем лице:

— Дувидл будет обедать со всеми или ему отдельно накрыть?

— Отдельно, — бросал Дувидл в сторону и уходил к себе в комнату.

Гендл поступила как должно: приказали неделю просидеть на полу — просидела, приказали встать — встала. Соседки приходили ее утешать — слушала, вздыхая, будто молодая, здоровая мать, у которой случилось несчастье с ребенком, но все же хватит сил, чтобы произвести на свет новое потомство. Если бы ей еще приказали каяться, поститься, делать пожертвования, она бы тоже согласилась. Ей бы даже легче стало. Что бы Дувидл ни сказал, она и не подумала бы перечить, как никому никогда не перечила. Но он ничего ей не говорил. Он вообще от нее отдалился. Даже в субботу, вернувшись домой, требовал, чтобы ему постелили в его комнате. И крепкая, спокойная Гендл отнеслась к этому спокойно. Раздумья, переживания, самоедство — это не для нее. Она стала жить тихо, скромно, как вдова, которая решила, что больше ни за кого не выйдет и будет существовать на наследство от мужа.

Она сидела в шинке, подавала на стол, принимала плату. Ей хотелось одного — покоя. Но покоя не давал шинок напротив.

Толстая Росцакова совсем прибрала Симху к рукам.

Она была старше, опытней, хитрее и прекрасно умела подчинять себе тех, кто слабее нее. И легко прибрала Симху к рукам, надежно оплела его сетью, как неторопливая паучиха.

— Стах! — кричала она каждые пять минут. — Достань еще бочонок пива из погреба!

Симха слушался.

— Стах! Стулья принеси!

— Стах, пойди за свиньями присмотри…

Он не только в шинке прислуживал, свиньи — это тоже была теперь его работа. Он их резал, а Росцакова делала и продавала колбасу к пиву. Симха все время ходил с закатанными рукавами, с ног до головы испачканный липкой кровью, а его свиньи заглушали визгом весь рынок.

И, как нарочно, Росцакова всегда приказывала Симхе заколоть свинью в субботу или еврейский праздник. Именно когда евреи шли в синагогу или читали «Шмойне эсре»[49], хрюканье и визг Симхиных свиней разносились по всему местечку, проникая в окна и двери:

— Х-р-р!

Самые благочестивые прихожане хватались за голову, не в силах продолжать молитву. Те, что попроще, начинали перебрасываться словами прямо во время «Шмойне эсре»:

— Ну вот, опять этот выкрест за свое «святое» дело взялся…

У Дувидла начинался настоящий переполох. Домочадцы стыдились поднять глаза, каждый старался где-нибудь спрятаться, и все метались по комнатам, сталкиваясь и наступая друг другу на ноги.

Она не давала ему ни одной свободной минуты. Нечего в шинке с гостями болтать да на девок глазеть! Когда приходил базарный день, она приказывала ему поставить лоток в мясном ряду прямо перед шинком Дувидла. Приказывала развесить длинные кровяные колбасы, разложить шматы сала, повязать заскорузлый от крови и жира передник, заткнуть за пояс несколько ножей и, стоя в дверях, вопила дурным голосом:

— Стах! Еще корыто кишок неси! Быстро!

А дверь в шинке Дувидла тут же захлопывалась, никто оттуда целый день и носа не казал, и все клиенты шли к ней, к Росцаковой.

Симха попал в западню.

Отца он по-прежнему ненавидел. Все так же хотелось схватить его за острый кадык, бегающий вверх-вниз по тонкой шее, и сжать пальцы, грязные, окровавленные пальцы. А мать он любил. Любил за то, что она тайком носила ему под фартуком еду на чердак, и за то, что никогда его не обижала, и просто так, сам не зная за что. Насколько ненавистны были Симхе отцовская суетливость, злые черные глаза, хилое тело, настолько милы были каждое материнское прикосновение, каждое слово. Не раз на него нападало желание сбросить запачканную кровью куртку, войти в шинок напротив, сесть за стол и заказать бутылку вина, как делают польские хозяева. Вот матери привезли вино, с трудом закатывают в шинок бочки. А Симха сидит у себя в свинарнике, смотрит через щелку. Как же хочется подойти, помочь! Он бы все эти бочки мигом поднял и внутрь забросил. А то, бывает, пьяные разойдутся, начнут бутылки о пол колотить и столы опрокидывать. У Симхи руки так и чешутся. Ух, встать бы сейчас, пойти к матери в шинок да повышвыривать этих пьяниц вон!

А Росцакова все подбивала его на разные пакости.

— Стах! — сказала она, заметив, что напротив опять много посетителей. — Надо им ночью двери вымазать. Понял?

Стах пошел вечером к отцовскому дому, вымазал дегтем дверь и, хмурый, возвратился восвояси.

Утром, когда Гендл вышла из дома, чтобы открыть шинок, ее пальцы намертво прилипли к испачканной дверной ручке.

— Мама! — звала она, заливаясь слезами.

Росцакова стояла на пороге своего шинка напротив, сложив на животе обнаженные руки, и ее одутловатое лицо так тряслось, что, казалось, ее сейчас хватит удар.

— Эй, Стах! — позвала она. — Иди посмотри! Здорово ты их разукрасил!

Симхе ужасно хотелось пнуть ее сапогом в жирное трясущееся брюхо, а потом побежать и отскоблить деготь с двери, но Росцакова взяла его за шиворот и сказала:

— А сегодня ночью крысу поймаешь и им на дверь повесишь. Это им счастье принесет.

И ночью он не один час караулил в углу, когда крыса выйдет из норы попить, а ранним утром повесил ее за хвост на дверной замок материнского шинка.

С утра в местечке поднялась паника. Мальчишки глазели на повешенную крысу, давясь от смеха:

— Видал, чего выкрест учудил?

Женщины вздыхали, проходя мимо:

— Лучше бы выкинула, когда его в животе носила.

Евреи-ремесленники, возвращаясь с молитвы, в недоумении разводили руками.

— И почему он на месте не помер? — обижались они на Всевышнего за такую несправедливость. — Вот это было бы во славу Божию.

Симха тупыми глазами смотрел на толпу, на дохлую крысу, подвешенную за хвост к запертой двери, и кровь стучала у него в висках. Он чувствовал, что должен что-то сделать, что нельзя этого так оставить, что он совершил что-то ужасное. Но когда люди, качая головами, стали на него оборачиваться, он приставил к подбородку растопыренную ладонь, изображая козлиную бороду, как делают гои, когда хотят подразнить евреев, и проблеял:

— Ме-е-е!

Пришел праздник, и Росцакова потащила Симху на мессу. Она объясняла ему, что говорить, показывала, как креститься, подталкивала к алтарю, чтобы он исповедался перед ксендзом. Симха тупыми глазами разглядывал иконы и свечи, и его ноздри щекотал дразнящий и одновременно прохладный запах костела. Здесь пахло отрыжкой из набитых желудков, свечным салом, ладаном и падалью. Хотелось поскорее выйти на свежий воздух, но Росцакова присмотрела, чтобы Симха вкусил Святых Даров, и сунула ему в руки свечу, когда начался отпуст. Дома она заставила Симху надеть белую рубаху, которая совсем не шла к его тяжелым сапогам. Росцакова затолкала его прямо в хор, к долговязым, сутулым парням и рослым девкам, которые, состроив постные, благочестивые рожи, тянули козлиными голосами непонятные слова:

— Кирие элейсон, кир-р-р…

А потом, когда все прихожане сидели у нее в шинке и хлестали вино, она приказала Симхе выйти на середину:

— Стах, покажи, как евреи молятся.

Симха встает посреди шинка, вытаскивает из штанов ремень, обматывает им руку, как будто повязывает филактерии[50], и раскачивается вперед-назад:

— Ой-вей! Хасдой[51], хасдой!..

Мужчины хохочут, женщины утирают слезы и запивают веселье водкой.

— А теперь — как в покрывало заворачиваются.

Симха накидывает на голову грязную тряпку и целует ее край, как еврей цицес.

— А теперь как еврейки свечки зажигают.

Симха медлит. Он знает: так делает его мама, этого нельзя показывать. Но гости просят, женщины гладят его по лицу, а Росцакова сердится:

— Стах, показывай! Быстро, кому говорю!

Он вытягивает вперед руки, шарит в воздухе и бормочет:

— Шабе-шабе-шабе…

Женщины аж рыдают от смеха, мужчины ржут как лошади:

— Хо-хо-хо! Хи-хи-хи!

Симха стоит, глядя на них исподлобья, а руки так и чешутся дать кому-нибудь в зубы.

Но хуже всего для Симхи — это ночи.

Она рано загоняет его в постель. Только Симха соберется к Стефану побороться на руках или просто немного поболтать на крыльце, как она идет мыть голову перед сном. Потом заплетает редкие русые волосы в косичку, тонкую, как крысиный хвост, вплетает в нее красную ленту и зовет сладеньким голоском:

— Пойдем в кроватку, мой мальчик! Иди сюда, к своей женушке!

Она занимает всю кровать. Необъятным, жарким, потным телом прижимает Симху к стене и тяжело дышит ему в лицо.

— Сделаешь, как твоя женушка хочет? — шепчет она ему на ухо. — Сделаешь?

Каждую ночь она повторяет ему свой план, тайный план, а перед этим заглядывает во все комнаты, ведь даже в родном доме стены имеют уши!

С тех пор как она вышла за Симху, она стала смотреть на шинок напротив как на свою собственность. Но она отлично понимает, что шинок с домом, погребами и подвалами никогда не достанется Стаху. Видала она этих евреев! Они никогда не оставят наследства выкресту. И все же она не может смириться, что все добро уплывет у нее из-под носа. Она знает все их имущество наперечет. Знает всю мебель, знает даже про окованный железом сундук, накрытый медвежьей шкурой. Нет, она своего не упустит!

Она даже поговорила с одноногим писарем из суда, большим докой в законах. Поставила ему бутылку водки, и он объяснил тем самым языком, которым написано в книгах.

— Завещать, — сказал, — любой человек имеет право кому угодно. Однако если нет завещания, в случае смерти все по наследству достается сыну. Вероисповедание наследника согласно существующему законодательству значения не имеет, параграф номер такой-то.

Она плохо поняла, что сказал одноногий, но крепко запомнила его слова. И вскоре у нее в голове зародилась недобрая мысль.

— Стах, — говорит она, лежа с ним в постели, — а ты знаешь, что, если они помрут, ты вот что получишь?

И сует кукиш ему под нос.

Симха тупо смотрит на кукиш и молчит.

— Стах, — шепчет она ему в ухо, словно боится, что кто-то подслушает, — надо от них избавиться. Понимаешь? И все достанется нам. Увидишь тогда, как будет хорошо…

Она целует его, гладит толстыми пальцами по спине и спрашивает:

— Сделаешь, как твоя женушка хочет? Сделаешь?

Симха молчит. Он всегда ее слушается, подчиняется во всем, но не может взять в толк, не может понять своей тупой головой, что ей надо на этот раз.

Он понимает только, что ему здесь плохо. Он задыхается в этих стенах. С утра пораньше, едва рассветет, он встает и идет в сарай, где хранит инструмент.

Здесь у него колоды, корыта, ножи, оселки и точило — круглый вращающийся камень, под который подставлена лохань с водой.

Он берет ножи и топоры, точит, правит оселком, поглядывая одним глазом на лезвия, и ему хочется убивать.

— Погодите у меня, — ворчит он неизвестно кому, свирепо озираясь по сторонам, — погодите…

И вот Росцакова выбрала подходящее время.

Стоял конец адара[52], когда на крышах и пригорках тает снег и идут неторопливые, едкие дожди. Днем в местечке была ярмарка, самая большая ярмарка, что проходит каждый год перед еврейским Пейсахом[53] и христианской Пасхой. Из окрестных деревень съезжаются крестьяне, продают, покупают и пьянствуют.

В шинке Дувидла не протолкнуться. Руки устали подавать бутылки и принимать плату. Даже сам Дувидл, который никогда не заходит в шинок, на этот раз нарочно приехал из леса и помогает брать деньги у мужиков, которые протягивают их со всех сторон и просят:

— У меня возьмите! И у меня! Сюда!

Было уже за полночь, когда Росцакова растолкала крепко спящего Симху.

— Стах! — кричала она, тряся его изо всех сил. — Ты встаешь, дубина, или нет? Утро скоро!

Симха сильно устал, он целый день работал, набивал свиные кишки. За окном пел ветер, по крыше стучали капли дождя, а Симха хотел спать.

— Отстань, дай поспать! — ворчал он и переворачивался на другой бок.

Но она изо всех сил тащила его из кровати. Росцакова знала, что такой случай нельзя упустить. В эту ночь, после ярмарки, все спят как убитые. На улице темно, хоть глаз выколи. Денег в шинке немало. «Он» как раз из леса приехал, она сама видела. И она не оставляла Симху в покое.

— Давай, просыпайся уже! — теребила она его. — Ты обещал или нет?

— А? — Симха поднялся, тупо посмотрел на нее и нехотя начал одеваться. — Куда?

В окно смотрела черная ночь. Вдалеке пробили часы на башне монастыря: «Бом!»

— Час уже, — сказала Росцакова. — Ну?

Симха сел на пол и зевнул во весь рот:

— А-а-а!

Росцакова разозлилась. Это было в первый раз, чтобы он тут же ее не послушался. Она схватила его за шиворот и попыталась поднять.

— Это еще что такое?! Ты что, не хочешь?

— А-а-а! — снова зевнул Симха вместо ответа.

Росцакова совсем вышла из себя.

— А ну встал сию минуту! — затопала она ногами. — Скоро ночь кончится!

Увидев, что он не очень-то ее боится и по-прежнему сидит, тупо глядя перед собой в одну точку, она попыталась уговорить его по-хорошему:

— Ну, давай же, мой миленький! Ты же такой смелый, такой сильный…

Симха опять ничего не ответил. Росцакова задумалась. Она уже видела, что один он не пойдет. Снова пробили монастырские часы — полвторого. Сейчас или никогда! Значит, придется пойти с ним.

— Вставай! — потянула она Симху за руку. — Вместе пойдем.

Она сама заткнула ему за пояс топор, натянула ему на голову картуз и вывела в ночную темь.

— Видишь, — прошептала у порога, — никого вокруг, все спят. Т-с!

Все шло, как она и рассчитывала. На улице ни души. Калитка во двор Дувидла открылась, стоило Симхе слегка толкнуть ее могучей рукой.

Он прокрался через двор, обходя пустые бочки. В детстве ему так нравилось через них прыгать! Спустился в подвал по гнилым ступеням. Сколько же раз он спускался по ним, держась за мамин передник! Она брала графин и шла нацедить вина, а он с ней.

Вот и дверь, что ведет прямо на кухню. Симха узнавал в темноте каждую дощечку, каждую щелку. Взломать эту дверь для него плевое дело. Но вдруг он застыл на месте.

Росцакова дрожала. Как всегда бывает в совершенно мертвой тишине, ей слышались неясные, приглушенные звуки. Тихий шорох мертвой тишины. Вдруг снаружи что-то заскрежетало, и Росцакова прижалась к винной бочке. Это кот соскользнул с крыши, где он справлял свадьбу, и царапнул когтями о жестяной водосточный желоб. Но Симха даже не оглянулся. Тепло подвала усыпляло его. Из пустых бочек тянуло кисло-сладким винным духом, знакомым, домашним. Хотелось чихнуть, и клонило в сон. Во дворе капли падали с крыши в подставленную бадью. Такой родной, уютный звук дождливой ночи перед Пейсахом, когда, усталый, просыпаешься на секунду, чтобы тут же заснуть еще крепче, еще слаще. Симха сел на пол и оперся спиной на опрокинутую бочку. Голова упала на грудь.

Он забыл, кто он, где он и зачем сюда пришел. Осталось лишь одно желание: спать, вытянуться во весь рост среди пустых бочек и спать.

В ночной тишине опять пробили монастырские часы, на этот раз — дважды. Далекий, гулкий бой часов заглушил шорохи подвала, и Росцакова очнулась.

Услышала рядом знакомый, привычный храп. Рванулась с места, принялась шарить вокруг руками. Больно ударилась обо что-то ногой и, злая, разочарованная, бледная, такая бледная, что ее лицо слабо светилось в темноте, наконец добралась до Симхи.

Схватила его за шиворот и, судорожно сжав пальцы, стала трясти изо всех сил.

— Трус-с-с, — шипела она как змея, — ты, трус-с-с…

Симха проснулся. Вытащил из-за пояса топор, по привычке, хоть и было темно, осмотрел лезвие и замахнулся, готовый высадить дверь на кухню. Но вдруг увидел рядом лицо, бледное, как лицо мертвеца. Оно чуть отсвечивало в темноте, и Симха, повернувшись, резко опустил топор на расплывчатое белесое пятно…

Даже охнуть не успев, Росцакова упала как подкошенная. Он зарубил ее с одного удара, ловко и умело. Как свинью.

Так же ловко, привычным движением, заткнул за пояс топор, а потом вернулся домой и лег в постель.

— А-а-а! — устало зевнул, растянувшись на широкой кровати. — А-а-а!

Только сейчас он почувствовал, какая она широкая и удобная.

* * *

На другой день евреи боялись выехать из местечка, чтобы отправиться по деревням. В синагоге только и говорили, что о кровопролитии.

Банщик Францишек обходил еврейские дома и стакан за стаканом пил вино, которое хозяева купили к Пейсаху, но сейчас щедро ему наливали. Он поглаживал густые, как у Франца Иосифа, бакенбарды, поигрывал золочеными пуговицами на засаленном полковничьем мундире и снова и снова рассказывал, что говорят между собой гои:

— Они, наши-то, значит, говорят, что во такими ножами их всех вырежут. Во такими!

И, запрокинув голову, как теленок перед закланием, проводил грязным пальцем по небритой шее:

— Чик!..


1924

Загрузка...