Густой, тяжелый, горячий воздух, замешанный на солнце, пыли и мошкаре, придавил круглую местечковую площадь. Прямо посреди площади высилась облупившаяся ратуша, ее просмоленная крыша источала резкий, удушливый запах. В дверях пустых лавчонок дремали торговки: жара, духота и ни одного покупателя. В стороне босой еврей, нищий, отбивался палкой от собаки. Пес упрямо бросался на него и хрипло лаял, с высунутого красного языка падала пена. Похоже, собака была бешеная.
Вдруг столбом взметнулась пыль, и из нее появилась небольшая двухколесная пролетка, запряженная огромной вороной лошадью. Солдат в белой гимнастерке натянул зеленые вожжи, пытаясь ее остановить, и лошадь, вся в мыле, поднялась на дыбы. Офицер с подстриженной бородкой, в высоких, надраенных до блеска сапогах выпрыгнул из пролетки, достал из кармана кусочек сахару, протянул его разбушевавшейся лошади, потрепал ее по крутой мокрой шее:
— Ла-ла-ла, красавица…
Площадь очнулась от дремоты.
— Мам, смотри! — завопил мальчишка, вырвался от матери, которая искала у него в голове, и, подхватив полы кафтанчика, бросился к пролетке.
— Куда тебя несет?! — сердито крикнула она вслед, разведя внезапно опустевшими руками.
Торговки выглядывали из лавчонок, евреи высовывали из открытых окон головы в ермолках.
— Ты глянь, ты глянь, — говорили себе, дивясь на офицера. — Откуда это он, э?
Офицер с черной бородкой повел себя странно. Вдруг достал револьвер и прицелился в собаку, ту самую, что бросалась на нищего. Матери перепугались за детей:
— Йоселе! Хаимл! Сюда, быстро!..
Но офицер спрятал оружие в кобуру и вдруг поманил мальчишек пальцем.
— Эй, ты, чмайер[23]! — Так литовские евреи дразнят польских. — А нет ли у тебя сестрички красивой?
Мальчишки открыли рты от удивления.
— Да он же по-еврейски говорит! — опомнился кто-то.
— Ой, и правда! — согласились остальные, тараща глаза.
А офицер, похлопав себя стеком по выглаженной зеленой штанине, спросил:
— Чмайеры, знаете, как благословляют, когда в уборную сходят?
По выговору сразу было слышно, что он из литваков.
Мальчишки не смогли сдержаться и прыснули:
— Хи-хи!
Офицер оглядел площадь и увидел трактир с еврейской вывеской: «Заведение реб Шлойме-Дувида Кнастера. Кошерная пища и ночлег». Запрыгнул в пролетку, сам взялся за вожжи и подкатил к трактиру, подняв целое облако пыли.
В трактире офицер с черной бородкой продолжил чудить. Заказал четвертинку гуся, велел порезать и на тарелке поднес лошади. Потом взял стаканчик водки и, раскачиваясь, произнес кидуш[24], нараспев, как на Рошешоно:
— Векидшону, вецивону, веигийону[25]!..
Перед трактиром собралась толпа: мужчины, женщины, дети. Реб Шлойме-Дувид, еврей в засаленной ермолке и шароварах, заправленных в низкие сапожки, вышел и попытался разогнать зевак:
— Чего уставились? Цирк вам тут, что ли? Давайте, идите отсюда!
Никто его не послушал. Хозяева стояли в сторонке, хмуря лбы.
— Должно быть, выкрест, — заметил один. — Не надо бы с ним рядом находиться…
— Почему же? Может, и не выкрест, — возразил другой.
— Еврей — офицер?
— А как же барон Гинзбург? Говорят, он даже трефного не ест.
— А я думаю, это гой, — вступил в разговор третий, — просто гой, но ученый, святой язык знает…
— А кидуш? Кидуш откуда?
— Ну и что? Поп, например, может не только кидуш знать, но хоть всю Тору…
— Слушайте, — вмешался реб Нусен, тот, что обучал девочек грамоте, — а пойду-ка я да спрошу у него. Я ведь тоже в солдатах служил…
Евреи расступились, пропуская его к двери.
Учитель Нусен снял шляпу и, выпятив впалую грудь, вытянулся по стойке смирно.
— Ваше благородие… — начал он, как когда-то учили в казарме, и вдруг громко икнул.
Офицер смотрел на него насмешливыми черными глазами, но реб Нусен все не мог унять икоту, и офицеру надоело ждать.
— Тумтем[26]! — бросил он в сторону реб Нусена.
Нусен вышел, совершенно смущенный.
— Тумтем! — завопили мальчишки. — Реб Нусен Тумтем!
Офицер пил стопку за стопкой, не забывая перед каждой нараспев повторить кидуш.
Когда собрался прочь, сам взял в руки вожжи и чуть не въехал в лавку, где продавались глиняные горшки. Проезжая через местечко, он посылал всем встречным девушкам воздушные поцелуи и кричал:
— Красавица! Выйдешь за меня замуж?
Девушки убегали, заливаясь краской, а евреи провожали глазами поднятое пролеткой облако пыли и хмурились:
— Сумасшедший? Полоумный?
Только к вечеру в городе появились солдаты, сразу заполонили все лавки. Рассказали, что разбили неподалеку лагерь, что простоят тут до конца лета и что у них есть дешевое сукно и кожа на продажу.
Когда их спрашивали об офицере с черной бородкой, отвечали:
— А, Хайкин! Он не старший офицер, всего лишь поручик, врач.
— Он что, сумасшедший? — допытывались евреи.
— Черт его знает, — отвечали солдаты, — трудно сказать…
Доктор Хайкин стал в местечке частым гостем. Приезжал на своей двухколесной пролетке каждый день, и в местечке становилось весело.
— Вон он едет, сумасшедший этот, — показывали со всех сторон пальцем. — Давненько не видали.
Он все время придумывал что-нибудь новенькое. Однажды купил леденцов и стал разбрасывать их по площади. Тут же набежали мальчишки из хедера. Ловили, хватали, а он стоял посредине, как меламед, что читает с учениками «Шма Исроэл» у постели роженицы, и выкрикивал:
— Бехол левовхо! Увехол нафшехо! Увехол меэйдехо![27]
В другой раз достал из кошелька несколько серебряных двугривенных и подбросил в воздух. Нищие, торговки, дети, катаясь по земле, дрались за них, как собаки за кость, а он смотрел и хохотал.
— Лови сорок грошей! — кричал, подражая польскому выговору, и кидал еще одну монету.
Брал у реб Шлойме-Дувида несколько бутылок водки и наливал всем, кто проходил мимо. Или часы напролет просиживал в лавке у торговки Фриметл, где продавались сласти и пряности, и заигрывал с девушками.
В лавке Фриметл всегда пахло миндалем, сладостями и юными девами. У этой Фриметл было восемь дочерей-хохотушек, одна краше другой. А у каждой дочки — по несколько подружек, которые все время сидели в лавке, щелкая орехи, и Хайкина оттуда было метлой не выгнать.
Он кульками покупал орехи и конфеты, запускал руку в мешок, вытаскивал горсть изюму или миндаля и наделял девушек.
— Капоросхем![28] — говорил ни к селу ни к городу. — Гилатну[29]…
— Сумасшедший! — смеялись девушки и грызли орехи, которыми он их угощал.
Доктор Хайкин был неутомим. То пускался в пляс, перебирая длинными ногами, то напевал, шутил, рассказывал анекдоты. И вдруг хватал в объятия девушку, что оказывалась ближе, и быстро целовал прямо в губы.
— Ой, мама! — взвизгивала девушка, а остальные хохотали до слез.
— Вот же сумасшедший! — повторяли они, глядя на него с восторгом.
Карие глаза доктора Хайкина весело блестели, ему нравилось быть в окружении девушек. Алые губы, черная как уголь бородка и усы — вылитый кавказский «красавец» с этикетки на бутылке дешевого вина. Девушки глаз не могли отвести от его гибкой, стройной фигуры в облегающем мундире. Они лущили орехи и любовались его белоснежными зубами, когда он смеялся.
— А он очень недурен собой, — шептала одна другой на ухо.
— Чудо как хорош! — отвечала та, краснея до корней волос.
Безумному доктору позволялось все, даже обнимать девушек на глазах у торговки Фриметл. В первый раз она рассердилась.
— Пане офицер, — сказала она строго, — вам тут не бардак, у нас девушки приличные.
Но доктор Хайкин состроил гримасу, как паяц, и ответил:
— Летейтофейс![30]
Все засмеялись.
— Сумасшедший, — с жалостью сказала Фриметл.
Сумасшедший, — повторили за ней девушки, поправляя прически, — ах, мне бы такого сумасшедшего…
Доктор Хайкин горстями таскал из мешков орехи и угощал девушек. Цены он не спрашивал и денег не платил.
— Запишите! — говорил он и отправлялся к реб Шлойме-Дувиду. Брал несколько бутылок водки и ликера, приказывал запаковать гуся и колбасу, садился в пролетку и щелкал кнутом. Реб Шлойме-Дувид не требовал денег. Он только хотел знать, записать или не надо.
— Пане офицер! — кричал он вслед Хайкину. — Записать на ваш счет или вы расплатитесь вскоре?
— Повесься на заборе! — в рифму отвечал офицер и исчезал в облаке пыли.
Он встречался с девушками не только в лавке Фриметл, но и в лесу неподалеку от местечка, а у Шлойме-Дувида покупал для них угощение.
Лес начинался у военного лагеря и тянулся на много верст. Были в этом лесу такие чащобы, куда не могло пробиться солнце, а лягушки квакали там даже средь бела дня. Девушки надевали тщательно выглаженные ситцевые платьица и парами гуляли под ручку, с нежностью поглядывая друг на друга. В маленьких местечках между девушками нередко возникает такая симпатия, ведь тут не принято проводить время в компании молодых людей. Иногда девушки что-нибудь напевали, чаще всего любовную песенку о несчастной швее:
Однажды швея молодая,
Однажды швея молодая
Сидела возле окна,
И ротному офицеру
Понравилась она…
А следом, чуть поотстав, идут парни в котелках и с тонкими тросточками. Идут, будто просто так, сами по себе, и на девушек ноль внимания, но вдруг негромко подхватывают:
Люблю тебя, красотка,
Люблю тебя, красотка,
Пойдем скорей со мной.
Сыграем весело свадьбу,
И будешь ты мне женой…
Девушки не останавливаются и даже не оглядываются, идут, тоже будто просто так, сами по себе, и гордо, с достоинством допевают последний куплет:
Слова твои напрасны,
Слова твои напрасны, —
Ему в ответ швея. —
Ведь за христианина
Не выйду замуж я…
Так и гуляют, парни отдельно, девушки отдельно, но вдруг издали доносится звон подков. Это скачет на лошади доктор Хайкин. Еще подъехать не успел, а всем уже весело, прощай грусть-тоска!
— С праздником! — кричит, спрыгивая с лошади, элегантный, что твой принц, и все смеются.
— Ха-ха-ха! Вот сумасшедший! Хи-хи-хи!
Здесь он позволяет себе еще больше, чем в городе. Стреляет карими глазами, крутится среди девушек, словно петух среди кур. То пустится в пляс по траве, то песню запоет. Вдруг затеет игру в прятки и заберется куда-нибудь в заросли, где лягушки квакают. А потом — в догонялки! То за одной девушкой бросится, то за другой. Она убегает, визжит и вдруг оказывается у него в объятиях. Доктор Хайкин раздает девушкам сладости, а на закуску — поцелуи. Девушки все ему прощают, не обижаются.
— Сумасшедший! — говорят, тяжело дыша: уж очень они разошлись.
А парни стоят в стороне. Помахивают легкими тросточками и глуповато, смущенно улыбаются.
— Полоумный! — Они делают вид, что им тоже очень весело. — Совсем с головой беда…
В местечке уже не понимали, как раньше жили без доктора Хайкина.
— Врач от Бога! — повторяли женщины. — Только посмотрит, и любую болезнь как рукой снимает.
— Свое дело знает, — соглашались мужчины. — Повезло нам с ним…
А ведь он и лечить-то в местечке начал будто не по-настоящему, а в шутку, дурачась. Стоял себе на площади, и вдруг мимо прошла еврейка в платке, ломая руки.
— Молитесь, евреи, за моего сыночка! — надрывалась она. — Читайте псалмы за мое сокровище!..
Хайкин стал ее передразнивать. Женщина кричала во весь голос, а он подпевал на святом языке: «Лефурконох саборис!»[31]
Но вдруг бросил взгляд через площадь, сел в пролетку и приказал солдату править вслед за женщиной.
— Покажи язык! — крикнул он больному ребенку, войдя в дом, и щелкнул мальчика по носу. — Покажи, шельмец, кому говорю!..
Через несколько дней ребенок выздоровел, а женщины стали толпой бегать за доктором с черной бородкой:
— Ой, добрый человек, спаси мое дитя!..
В лагере Хайкину делать было нечего. Каждый день солдатам зачитывали приказ не есть сырых овощей и фруктов: в округе свирепствовала холера.
— Слушаюсь! — брали под козырек солдаты и отправлялись в набег на сады и огороды.
Как ни странно, ни один солдат не заболел, зато в местечке больных было полно, и доктор Хайкин объезжал в пролетке дом за домом.
Денег он не брал. Когда ему совали монету, он плевал на нее.
— Скажи: «Лефурконох саборис!» — приказывал он хозяйке. — Скажи: «На помощь Твою уповаю, Боже!»
Женщина смахивала слезы и послушно повторяла:
— На помощь Твою уповаю, Боже…
— На тебе, что нам негоже! — отвечал офицер и выходил прочь.
Зато он везде вел себя как дома. Со всеми был на «ты», войдя, тут же хватал девушку в объятия, усаживал к себе на колени и требовал, чтобы поцеловала в щеку.
Девушки визжали, вырывались, а родители только стояли в сторонке, отец — обнажив голову, мать — теребя передник, и смущенно, глупо улыбались с местечковым почтением к безумному доктору.
— Сумасшедший, что с него взять, — тихо говорили, опустив глаза, — полоумный…
Приходил он и в бедные дома, и в те, что побогаче, на самой площади.
— Светило! — восторгались женщины. — Профессор!
Новые пациенты появлялись каждый день, но доктор Хайкин успевал везде.
— Вон отсюда! — кричал он на мужчин, входя к больной. — Быстро!
И, еще до того как они успевали закрыть за собой дверь, приказывал:
— А ну, покажи животик!
Он так увлекся практикой, что, едва войдя, сразу брал девушек и молодых женщин за руку, чтобы проверить пульс, и велел раздеваться.
Девушки отпрыгивали в сторону:
— Вас не ко мне позвали, к ребенку! Вон он лежит, а я здорова.
Но Хайкин только рукой махал.
— Ладно, ладно. Показывай живот…
Он не постеснялся даже раввина. Как-то раз тот позвал Хайкина к жене, а доктор схватил за руку его дочь и попытался усадить на колени.
Раввин нахмурился. Держа в руке меховую шапку, в одной ермолке, покачал головой.
— Гм! — Ему очень не понравилась выходка офицера. — Это…
А Хайкин снова выкинул одну из своих штучек.
— Веяцмах![32] — бросил он в ответ.
Собравшиеся в доме евреи увели раввина в комнату, где тот вершил суд.
— Да он же совсем сумасшедший! — объясняли они раввину, крутя пальцем у виска. — Полоумный!
Покончив с визитами, Хайкин объезжал лавки. Требовал упаковать товар и отнести в пролетку. Покупал все подряд, продукты, материю. Евреи давали ему все, что пожелает, немного обвешивали, немного обсчитывали.
— Чтоб его черти взяли! Видать, денег куры не клюют… — убеждали себя лавочники.
Доктор Хайкин приказывал сложить покупки в свою двухколесную пролетку.
— Записать? — спрашивали торговцы. — На ваш счет?
— Ваякгейл[33], — отвечал доктор словом из Пятикнижия, и пролетка исчезала в облаке пыли.
Лето понемногу уходило из местечка.
По улицам, предвещая близкую осень, летали белые перья, прилипали к женским прическам и мужским бородам. Деревья, перекинув через покосившийся тын тонкие, намокшие под дождем ветки, роняли в липкую дорожную грязь перезрелые плоды. Над рыночной площадью раздавался хриплый рев бараньего рога: мальчики и юноши учились трубить[34]. А затем наступили первые заморозки.
— Холодно, — говорили женщины, кутаясь в шали.
— Подморозило, — соглашались мужчины, пряча бороды в воротники.
Каждый день на улицах, ведущих к синагоге и кладбищу, раздавался женский плач. В тот год выдался небывалый урожай слив и яблок, многие дети маялись животом, и матери бегали измерять могилы[35] или рыдать у ковчега со свитками Торы. А офицер с черной бородкой куда-то исчез.
— Куда ж он пропал? — удивлялись евреи.
— Как сквозь землю провалился, — говорили женщины и спрашивали друг дружку: — Ты не видела?
Нет, никто его не видел, хотя искали по всему местечку. Девушки в лавке Фриметл сидели грустные, смотрели в окно и молчали. Не одна из них думала, что надо бы выбрать среди подруг самую верную, которой можно поведать тайну, страшную тайну…
Но, кто бы ни приходил на ум, никому не стоило доверять… Никому.
Торговцы сидели над засаленными книгами, углубившись в кривые строчки, написанные вперемешку на святом и будничном языке, и подсчитывали долги чернявого офицерика:
— Тридцать бутылок вина — сорок, десять уток — двенадцать…
Когда с улицы доносился топот копыт, замирали, вытянув шею:
— Кажется, он!
Но это был не он, а единственный в городе гой, пожарный, ехал набрать воды в пустую бочку.
— Да чтоб тебя! — ругались на него женщины и снова закутывались в платки.
Солдаты больше не приходили из лагеря даже в аптеку за лекарствами. В местечке стало тихо, только вороны каркали на деревьях.
Но однажды, в пятницу утром, вдруг затрубила труба, и местечко тут же очнулось от дремы.
— Мам, смотри! — завопил мальчишка, вырвался от матери, которая искала у него в голове, и, подхватив полы кафтанчика, бросился на улицу.
На шоссе показалась колонна солдат с винтовками, саперными лопатами и скатками через плечо. Впереди — офицеры, одни пешие, другие в седле. Они командовали:
— Левой! Левой!
За солдатами ехали полевые кухни и телеги, нагруженные мешками и чемоданами, за ними — целое стадо быков с огромными рогами, следом — несколько санитарных карет с красным крестом. А перед каретами — двухколесная пролетка, запряженная вороной лошадью, и в пролетке — офицер с черной бородкой, в белом мундире и с саблей на боку.
Евреи вытаращили глаза.
— Да вон же он! — кричали жены мужьям. — Быстрей за ним, а то уедет! Разбойник, кровопийца!..
Лавочники со всех ног бросились к колонне, но их не подпустили.
— Куды? — закричали на них солдаты, чеканя шаг.
Евреи остановились, растерянно хлопая глазами.
— Ребятушки! — взывали они к марширующим солдатам. — Да он же нас ограбил, без ножа зарезал…
— Рав-няйсь! Марш! — прогремел офицерский бас.
Солдаты оглушительно затянули:
Чубарики!
Чуб-чуб-чубарики!..
Из первых рядов доносилась музыка. Трубили трубы, били барабаны.
Те, кто шел позади, за обозом, скотом и полевыми кухнями, пели другую песню:
Девки в лес — я за ними,
Девки в сад — я за ними,
Куды девки, туды я.
Пыль уже скрыла колонну и половину телег. Вдалеке мелькала белая фуражка доктора, становясь все меньше и меньше.
На площади появился городовой. Подошел к толпе, что провожала глазами войско, показал пальцем на кучи свежего навоза и гаркнул:
— Чего вылупились, болваны? А ну за вениками, и чтоб все чисто было! Быстро!..
1924