Профессор Аркадий Грицгендлер сидел за огромным черным роялем. В комнате раздавались тихие, печальные звуки шопеновского ноктюрна. Профессор репетировал в последний раз.
На узкой кровати, вплотную придвинутой к роялю, примостился Бер Бройн, молодой человек с острой, как у Христа, бородкой и нежной, невинной шеей, словно уготованной для жертвенного ножа. Он раскладывал на столике зеленые и красные билетики и считал, черкая карандашом на клочке бумаги. Бер Бройн то и дело морщил лоб и качал головой — верный признак, что он расстроен.
А расстроиться было отчего. Сосед, профессор Грицгендлер, дал ему тридцать билетов на свой концерт, чтобы Бер их распродал. Два билета Бер подарил знакомым девушкам и не продал ни одного. Концерт должен состояться сегодня вечером, на всех стенах расклеены афиши — зеленые афиши с огромными черными буквами. И сегодня же вечером Бер должен внести недельную плату, а для этого надо продать двадцать восемь мятых, засаленных бумажек. Он считал и считал, хотя все и так было ясно, и Бер морщил лоб и качал головой — верный признак, что он огорчен.
Даже вдвойне огорчен.
Во-первых, он рассчитывал, что на деньги, вырученные от продажи мятых бумажек, он сможет купить себе «Жизнь животных» и еще справочник растений в придачу. Почти каждый день, когда он идет на работу, уличный книготорговец останавливает его, показывает на несколько томов Брема в тисненных золотом переплетах, будто даже не сомневается, что именно он, Бер Бройн, должен их купить, и подмигивает:
— Недорого, молодой человек…
Во-вторых, он зол на себя за свою слабохарактерность. Понятно, что согласно любым моральным принципам надо бы собрать эти бумажки в горсть и швырнуть профессору прямо в самодовольную физиономию:
— Заберите свою подачку… Никому ваш концерт не нужен…
На секунду он даже почувствовал, как теплая волна поднялась от сердца к голове, а руки так и зачесались что-нибудь натворить. Но, повернувшись к роялю, он замер с открытым ртом, и язык прилип к гортани.
Профессор Грицгендлер сидел на стуле, выпрямившись во весь рост и вытянув длинные ноги. Пальцы плавно скользили по клавишам.
Бер Бройн вытянул нежную, беззащитную шею и застыл, выставив вперед бородку.
Он никогда не мог выдержать профессорского взгляда. Всякий раз, когда сосед пристально, не мигая, смотрел на него, Беру казалось, что перед ним восковая фигура из паноптикума, и почему-то начинало пахнуть ватой, уксусом и больницей. А сейчас Грицгендлер уставился в одну точку, его глаза заволокло пеленой, и он очень похож на слепого нищего, из тех, что никогда не мигают, а женщины боятся им подавать, потому что тоже можно ослепнуть. Узкое лицо профессора, всегда напоминающее оттенком холодный рыбный суп, сейчас выглядит грязновато-бледным, как побеленная стена, испачканная сажей. Плечи, обычно сутулые, но сейчас высоко поднятые, как стропила под кровлей, отражаются в черной глубине инструмента. Обугленный мушиный трупик утонул в расплавленном сале свечи, танцующий огонек, словно нимб, освещает голый профессорский череп, и Беру Бройну кажется, что за роялем сидит покойник. Знакомый покойник костлявыми пальцами играет песнь мертвецов.
Бер Бройн разжимает кулак, и билеты падают на пол. Хочется закричать. Сдавленный вопль поднимается из груди и комком застревает в горле, барахтается, пытаясь освободиться, и вот два коротких, невнятных слова вырываются в темное пространство комнаты:
— Професс… Профессор!
Профессор Грицгендлер поворачивает внезапно ожившее лицо и с улыбкой на толстых губах спрашивает по-русски:
— Что такое, дорогой?
Бер Бройн не знает, что сказать, и мямлит:
— Господин профессор, вы забываете ноты переворачивать… У вас все еще первая страница…
Профессор Грицгендлер, улыбаясь, убирает руки с клавиатуры и спокойно, будто все в полном порядке, говорит:
— Ничего, дорогой, я их давно наизусть знаю.
Ближе к вечеру профессор Грицгендлер снял засаленный сюртук и плюшевый жилет в крапинку и надел белую нижнюю рубашку ниже талии.
Рубашка была выстирана и выглажена, но вокруг металлических крючков желтели пятнышки ржавчины. Длинные, волосатые руки профессора торчали из слишком коротких рукавов, и острые голые локти выглядывали из прорех, словно из них смотрели на белый свет сама тоска и одиночество — бесконечное, неизбывное одиночество.
Профессор распарил ноги в тазу с горячей водой и постриг отросшие твердые ногти, потом ножиком с костяной рукояткой срезал мозоль, беспомощно торчавшую на большом пальце с выпирающей косточкой, которая сильно мешала профессору всякий раз, когда нужно было сменить домашние войлочные туфли на лаковые.
До концерта оставалось еще несколько часов, но профессор Грицгендлер, как всегда, начал готовиться заранее. Вынув ноги из таза, насухо вытер чистые, распаренные ступни. Тщательно, неторопливо умылся. Стянул рубашку, надел очки с толстыми стеклами и внимательно, сосредоточенно принялся ее осматривать.
Из окна кухни, что прямо напротив комнаты Грицгендлера, за профессором наблюдают блестящие глаза служанки, но он их не замечает. Голый, волосатый, с оттопыренной нижней губой, своими заученными, но неловкими движениями профессор напоминает старую дрессированную обезьяну, которая нацепила очки и ищет у себя блох. Он напрягает усталые глаза, вглядываясь в складки рубахи, и размышляет.
Он думает, что если его вызовут на бис, он исполнит собственное произведение, одну короткую фантазию; думает, что собратья-музыканты, которые высоко ценят его как теоретика, но говорят, что он плохой пианист и лучше ему не выступать, очень нехорошие люди, они боятся его и завидуют. Думает, что если бы дирекция согласилась, он прочитал бы перед концертом небольшую лекцию о Шопене. И еще думает, что он, именно он, с его мировоззрением и меланхоличным, грустным характером, будто рожден для музыки Шопена, особенно для его ноктюрнов.
Профессор снова надел нижнюю рубашку, а поверх нее — длинную, свободную сорочку, белую как снег. Пристегнул резиновый воротничок и накрахмаленные, твердые манжеты, отливающие холодной голубизной, облачился в узкий концертный фрак. Потом открыл ключом ящик и опять задумался.
Он много чего хранит в этом ящике. Тут целая кипа всяких аттестатов и дипломов, старых, очень ветхих, с огромными орлами и множеством подписей. Но сейчас ему нужно другое. В шкатулке, завернутая в кусок замши, лежит лента, шелковая лента — знак отличия. Она прекрасно подойдет к черному фраку. Но профессор помнит, что ради этой ленточки ему когда-то пришлось поменять имя с Арона на Аркадия, он тогда даже с матерью переписываться перестал…
Если сейчас ее надеть, еще, чего доброго, на смех поднимут. Здесь, в чужой стране, о нем никто ничего не знает. Его старая мама давно умерла, он тут и в разных еврейских обществах тоже концерты дает… Профессор дрожащей рукой отшвыривает ленту, будто какую-то мерзкую тварь, и даже трет рукавом лацкан, к которому только что ее приложил. А потом вынимает лежащую в углу ящика пачку фотографий.
Это самое дорогое, что у него есть. На всех фотографиях он с женой. Маленькая женщина с очень грустными глазами прижимает к себе ребенка, а тот серьезно, внимательно смотрит на своих уже далеко не молодых родителей, наклонив на бок головку.
Сейчас они далеко, очень далеко, но через расстояние они видят каждый поворот его судьбы, любой, даже мельчайший успех. Одну за другой он прижимает карточки к губам и шепчет:
— Родные мои… Несчастные…
В восемь вечера явился нарядный Бер Бройн и поторопил:
— Пора, господин профессор…
Профессор Грицгендлер осмотрел своего молодого соседа по квартире, одетого в бархатную куртку с отложным воротником, и улыбнулся. Когда они катили по мостовой в дрожках, Бер Бройн вытащил из кармана несколько сложенных пополам ассигнаций и тихо сказал:
— Вот, за тридцать билетов…
О непроданных билетах он при этом не упомянул.
Профессор долго, неловко пересчитывал бумажки. Ощупал каждую дрожащими пальцами и вежливо заметил:
— Спасибо, голубчик, но с тебя еще за дрожки половина причитается…
Перед концертным залом две статуи — бронзовые обнаженные женщины — освещали электрическими факелами афишу с огромными черными буквами: «Профессор Аркадий Грицгендлер». Извозчик остановил лошадь. Она вынула морду из торбы с овсом, приподняла тяжелую голову, мутными, голубоватыми глазами медленно осмотрела заполненную дрожками площадь, а потом уставилась на ярко освещенную зеленую афишу.
Профессор Грицгенлер поднялся по широкой, просто невероятно широкой мраморной лестнице, распахнул массивную дверь и уже хотел войти, но вдруг нос к носу столкнулся с мужчиной в твердой шляпе и с густыми, черными усами. Профессор смешался: он не заметил, что здесь выход, а входить надо через другую дверь. Хотел извиниться, потянулся к цилиндру, но задел рукавом очки, и они упали на пол. Усач быстро обошел его и, тяжело спускаясь по лестнице, бросил через плечо:
— Идиот несчастный…
В фойе профессор услышал, как возле кассы парочка, студент со студенткой, разочарованно говорят друг другу:
— Ну вот, только дорогие билеты остались…
Профессору стало их жалко. Вспомнилась фраза: «Король — самый зависимый человек на свете». Сейчас он понял, насколько это верно. Если бы, например, эти симпатичные молодые люди пришли к нему домой и попросили им сыграть, он исполнил бы для них все свои фантазии… Но сейчас, в этот радостный для него день, он ничем не может им помочь. Сочувствие тут же сменилось гордостью, в одно мгновение профессор очень сильно вырос в собственных глазах. Он представил себе, что этот усатый, который так жестоко оскорбил его у двери, увидит овации, которыми его наградят, услышит его фантазию и устыдится, очень сильно устыдится своих слов. Он даже дождется профессора у дрожек и, держа шляпу в руке, извинится: «Я не знал, господин профессор… Думал, это кто-то другой…»
Профессор даже задумался, как лучше поступить: притвориться, что не видит обидчика, или простить его, показав тем самым торжество духа над грубостью.
Старый капельдинер в красной раззолоченной ливрее низко поклонился и с почтением сказал:
— Прошу, господин профессор!
Профессор поднялся по крутой, узкой лестнице и вошел в комнатку за кулисами.
Он сидел там среди пыльного хлама и чувствовал себя забытым. Издалека доносились голоса, гудел какой-то духовой инструмент. Где-то хлопнула дверь, пробили часы, а профессор все сидел, утонув в низком кресле. Вдруг забурчало в животе. Профессор крепился, пытался не падать духом, но усатый человек снова и снова возникал перед глазами и ворчал: «Идиот несчастный…»
Резиновый воротничок впился в шею, рубашка прилипла к подмышкам, руки холодеют, пальцы дрожат. Слышится приглушенный шум зала, и профессору кажется, там что-то происходит, а он сидит здесь, всеми брошенный. А вдруг случилось какое-нибудь несчастье, пожар, все бегут, спасаются, а про него забыли… Но вот наконец-то раздались твердые, уверенные шаги, и бодрый голос позвал:
— Господин профессор!
Туфли нещадно жали, когда профессор шел к сцене. Он одернул фрак и поправил пальцем треснувшее стекло очков.
С эстрады профессор Грицгендлер видел целое море голов. Ему казалось, перед ним булыжная мостовая, хоть на прогулку отправляйся. Он играл ноктюрны, перед глазами мелькала обнаженная женская рука, которая переворачивала ноты, а он все никак не мог уснуть наяву, впасть в забытье, как утром, во время последней репетиции. Сейчас он чувствовал, что если бы ему не переворачивали ноты, он бы тут же все забыл и не смог играть. Раздались аплодисменты. Он встал, поклонился. Кто-то аплодировал дольше всех, выкрикивая молодым, звонким голосом:
— Бис! Бис!
Профессор узнал голос Бера Бройна. Еще раз поклонился, улыбнулся, показав очень крупные зубы. Сел, поерзал на стуле, будто ему было неудобно, подумал с удивлением: а все-таки до чего же скучная музыка у этого Шопена! Зачем он ее исполняет, если все считают, что он музыкант уровня Рубинштейна?
Бросил взгляд на зал и, повернувшись к инструменту, опять склонился над клавишами.
Ему послышалось, что в первом ряду, где сидят рецензенты, о чем-то шушукаются. Один даже зевнул, широко открыв рот, полный золотых зубов. Но хуже всего, что пышные, черные усы по-прежнему висели у него перед глазами, те самые усы, которые он видел в дверях — и он решил, что больше не будет исполнять свои фантазии, а нотная тетрадь показалась неимоверно толстой, такой толстой, будто это не одна, а несколько тетрадей, сложенных вместе.
Когда он доиграл, ему снова поаплодировали. Он встал из-за рояля, бледный, как покойник, которому повязали галстук, надели фрак и лаковые туфли, а потом поставили стоймя и обмотали проволокой, чтобы не упал. Ему хотелось поскорее уйти в комнатушку за кулисами, но его обступили знакомые дамы и господа, поднесли огромную корзину цветов с визитной карточкой. Теплые, сухие женские ладони пожимали его холодную, потную руку, и он чувствовал, как огромная корзина тянет его вниз.
— Тяжелая, — проворчал он сквозь зубы, из последних сил стараясь ее не уронить.
Бер Бройн надеялся встретить своего соседа у выхода, он приготовил ему в подарок небольшой букетик — несколько фиалок и две розы, но они разминулись. Тогда Бер поспешил домой, он хотел поговорить о концерте. Но, когда он пришел, дверь в комнату была открыта. В углу возле двери стояла корзина с цветами, на рояле кучей валялись фрак и исподнее, а профессор, завернувшись в одеяло, лежал на кровати и храпел. Храпел слишком громко, как ребенок, который притворяется перед родителями, что спит…
На другой день профессор Грицгендлер купил все вечерние газеты и расположился с ними на кровати.
«Ну да, — думал он, — так и знал, в этот раз они не заставят себя ждать».
Всегда одно и то же. Когда ему что-то удается, он может целую неделю скупать всю прессу, утреннюю и вечернюю, и в ней будет что угодно: спортивные новости, объявление о пропавшей собаке, призыв поддержать старую вдову, но только не то, что он ищет. Зато теперь — абсолютно в каждой газете. Профессор не мог понять: допустим, он и правда плохо играл. И что, это дает им право над ним смеяться? Жирный заголовок: «Муж осужден за издевательства над неверной женой». Читая заметку, профессор недоумевал: ну а им, им можно над ним издеваться, делать из него посмешище? И все почему? Только потому, что он перед концертом выпил молока, и это повредило и его желудку, и настроению.
Он вышел во двор. На визитке, которая оказалась в корзине с цветами, было приписано от руки несколько слов. Профессор прочел: «Завтра, в 8 вечера, небольшой банкет в Вашу честь. Будут только свои».
Подумал немного, прочитал еще раз и отбросил визитку:
— Мало этой тяжеленной корзины, еще и банкет им нужен!
Позже пришла служанка, здоровая, светловолосая девка. Сразу сунула курносый нос в цветы:
— А-а-ах, как пахнут! Сейчас водой побрызгаю.
Профессор сел в кровати и надел очки. У него болела голова и кололо в боку. Он был уверен, что это все из-за цветов. У них такой сильный аромат, что дышать нечем. Он был бы рад, если бы они быстрее завяли, тогда в комнате будет побольше воздуха, а служанка хочет на них водой брызгать. Он оперся локтем на кровать и прохрипел:
— Не надо, не надо… Уйди, не крутись тут…
Девушка хмыкнула, дескать, поди пойми этих «образованных», и вышла, покачивая роскошными бедрами. Профессор проводил ее взглядом. Ему стало завидно. Эх, был бы он таким же свободным, как она, был бы как все, чтобы не бояться встретить на улице знакомого, не дрожать, а вдруг тот купил вечерний листок!
Он спрятался с головой под одеяло, спрятался сам от себя; прижался спиной к холодной стене и увидел нечто странное: собратья-музыканты танцевали вокруг него, показывая необыкновенно длинные языки. С потолка смотрела его жена, ее держал под руку мужчина с черными усами, а она вопила:
— Идиот несчастный! Идиот несчастный!
Среди цветов стоял его ребенок, повернув вбок головку. Цветы быстро росли, заполняя все пространство, ребенок тонул в них и тоненько кричал:
— Папа! Папа!
Вернувшись вечером домой, Бер Бройн сразу почувствовал, что в комнате пахнет несвежими носками, постельным бельем и высокой температурой.
Он подошел к кровати, пощупал Грицгендлеру лоб и сказал:
— Господин профессор, я иду за врачом.
Тонкими, костлявыми пальцами профессор Грицгендлер схватил Бера за руку и усадил его на край кровати. Приподнявшись, оперся локтем на подушку, посмотрел Беру в глаза и спросил:
— Голубчик, вы ведь смыслите в биологии. Не знаете, сколько еще эти цветы будут цвести?
Бер Бройн немного подумал.
— Несколько дней, если хорошо поливать…
Профессор отвернулся к стене и проворчал:
— Спасибо.
Теперь каждое утро, проснувшись, Грицгендлер сразу смотрел на цветы и видел, что они продолжают расти. Он даже стал их бояться, как какой-то сверхъестественной силы.
О концерте он уже забыл.
В конце концов, думал он, ведь у него же огромные теоретические познания. Он может написать несколько монографий о великих композиторах и музыкантах. Профессор был уверен, что в этом ему нет равных, он знает всю историю музыкального мира, помнит все даты, кто когда родился, когда умер. Тут никто из рецензентов с ним и рядом не стоял. Подумав об их диком невежестве, профессор даже почувствовал к ним жалость, но легче ему не стало: голова по-прежнему раскалывалась от боли, а ноги были будто отлиты из свинца. И ужасно першило в горле.
Вечером ему стало хуже. Тяжелый, массивный рояль давил черной глубиной. По всей комнате валялась одежда, а на второй кровати лежал, откинув одеяло и тяжело дыша, разгоряченный, потный Бер Бройн.
Профессор Грицгендлер не мог заснуть. Ему мешали цветы.
Он решил, что утром велит Бройну еще раз заглянуть в справочник растений. Профессор вспомнил, что есть цветы, запах которых ядовит. Бройн сказал, они будут цвести еще несколько дней, но несколько дней уже прошло, а они все растут и растут. Он же скоро совсем задохнется.
Среди ночи профессор еще несколько раз просыпался и надевал очки.
Перед глазами клубилось белесое пятно. Каждый раз профессор думал, что уже светает, но, присмотревшись, понимал, что это белеют в темноте цветы. Только утром, когда в окно заглянула бледная полоска неба, Грицгендлер встал и медленно подошел к столу. Может, ночью его обманули очки? Он приблизился к корзине, присмотрелся и застыл на месте. Цветы рвались на свободу, расталкивая друг друга. Из белизны поднимались алые бутоны, раскрывали сонные рты, жадно хватали ими воздух.
— Ядовитые! — Он уже не сомневался. — Точно ядовитые!
Его бросило в жар. Он запустил руки в корзину и вонзил пальцы в холодную землю. Он скреб ее ногтями, выдергивал стебли, пытаясь добраться до корней, и вдруг наткнулся на что-то твердое. Присмотревшись, он увидел горшки, цветочные горшки, скрытые под стеблями и листьями, и замер, вытянув перед собой руки.
В комнате было тихо, в углах сгустились тени. Грицгендлер хотел лечь в постель, но вместо этого подошел к кровати Бера Бройна и осторожно тронул его за плечо.
Бер Бройн лежал на спине, уставив в потолок острую бородку. На шее дрожало бледное пятно света. Профессор Грицгендлер стоял над ним, босой, в старых кальсонах и рубашке со слишком короткими рукавами, и звал его слабым, дрожащим от испуга голосом:
— Дорогой, там цветочные горшки… Горш-ш-шки!..
1923