КОГДА ПЛЯШУТ ГРАММОФОННЫЕ ТРУБЫ

— Дорохов, к командиру полка!

Застегиваю непослушные крючки шинели, затягиваю ремень на последнюю дырку и бегу к командирской машине. Полковника я побаиваюсь все больше и больше. Какой-то он странный. Особенно непонятна его манера разглядывать. Осмотрит, пристально вглядится в тебя, ничего не скажет и отвернется. Глаза его всегда прикрыты очками, поэтому никогда не определишь, что он думает.

Домин остался без адъютанта и ординарца и вот уже который раз вызывает меня. И всегда сначала разглядывает, изучает. И лишь потом, молча — рукой или клюшкой — делает знак, чтобы шел за ним.

— У полковника глаз наметанный. Будешь ты у него ординарцем, — сказал мне сегодня Зуйков. И добавил с завистью, которую даже не пытался скрыть: — Парень ты грамотный — читать и писать умеешь. А сапоги чистить научишься…

За это он получил затрещину. Но слова его заставили меня призадуматься: во-первых, со стороны виднее, а во-вторых, я и сам этого опасаюсь.

Командир полка стоит у машины с капитаном Петровым. Оба склонились над картой, разостланной на броне.

— Товарищ полковник, ефрейтор Дорохов явился по вашему приказанию!

Оторвавшись от карты, Демин не спеша поворачивается ко мне всем толом, и спрятанные под очками глаза ощупывают мое лицо.

— Пойдете со мной, товарищ Дорохов. Подождите.

И к манере полковника называть солдат товарищами и по фамилии я тоже никак не привыкну: это звучит насмешкой. И в самом деле, он полковник, а я ефрейтор. У него в полку самое высокое звание, а у меня самое маленькое — одна лычка. Да и по возрасту он старше меня раза в три.

Мы спускаемся в балку, которая огибает нашу высотку, и направляемся к передовой. Демин идет впереди, словно измеряет длину тропинки своей рыбиной-клюшкой.

Здесь тишина и покой. Деревья застыли перед нами, как солдаты перед высоким начальством. Не шелохнется ни один кустик.

— Ты откуда родом, товарищ Дорохов?

— Из Горьковской области.

— Нижегородский, значит?

— Так точно.

— Волгарь? — он с ухмылкой косится в мою сторону.

— Нет, товарищ полковник. У нас в селе речка называется Пьяной. Она в Суру впадает. А Сура уже в Волгу.

— Это за что же ее Пьяной прозвали?

— Не знаю. Извилистая она больно. Может, за это. Только не Пьяная, а Пьяна…

— Ты комсомолец?

— А как же! С сорокового года.

— Ух ты! Значит, и стаж уже есть. Целых три года.

Впереди на тропинке появляется молоденький лейтенант с группой солдат-автоматчиков. Они сворачивают вправо и, пробираясь через кусты, взбираются вверх по склону. Демин провожает их задумчивым взглядом.

— А может, и нам тут подняться? — спрашивает он и, не дожидаясь ответа, сворачивает с тропинки.

Наверху у кромки кустарника останавливаемся. Демин осматривает раскинувшееся впереди поле. Только взвод автоматчиков выделяется на его белом холсте большим серым пятном. Полковник расстегивает планшетку, с минуту смотрит на карту, прикрытую целлулоидом, и бросает, не повернувшись:

— Пошли.

Долгий пологий подъем. Именно отсюда начинали атаку танки и самоходки. Об этом напоминают полосы рубленого снега, смешанного с песком.

Автоматчики, ушедшие вперед, неожиданно разбегаются врассыпную, падают. Хорошо видно, как рядом с ними взвивается снежная пыль: откуда-то бьет пулемет.

Демин смотрит на уткнувшихся в мерзлую землю солдат с удивлением и любопытством. Первым поднимается лейтенант. Он взмахивает пистолетом и вприпрыжку бежит вперед. За ним, торопливо вскакивая и на ходу отряхиваясь, бросаются остальные. Только один остается лежать неподвижно, уткнувшись лицом в снежные кочки. Когда взвод скрывается за вершиной, полков ник решительно шагает вперед. Он идет прямо на убитого.

Нет, неважную дорогу выбрал полковник. Ясно — этот участок пристрелян немцами. Но Демин не интересуется моими мыслями. Все так же медленно, не спеша отмеривает метр за метром его тощая коричневая «селедина».

Возле солдата мы останавливаемся.

— Убило, — говорит полковник задумчиво и… хватается за очки. Серый бугор стремительно поднимается. Вскочив и ошпарив нас взглядом, полным животного страха, солдат прыжками бросается вслед за своими.

— Струсил!.. Струсил, товарищ Дорохов, — после секундного замешательства тихо произносит полковник. И трудно сразу понять, к кому он относит эти слова. Если судить по взгляду — к солдату. А судя по тону — ко мне.

На самой вершине нашей высотки Демин беспокойно оглядывается по сторонам. Здесь мы идем быстрее. Внизу, в котловине, уже видны сгрудившиеся танки и самоходки. Там все перемешалось. На крохотном ровном пятачке машины стоят в пяти-шести метрах одна от другой. Из гущи бронированных черепах поднимается черный столб дыма. Это догорает тридцатьчетверка. Наверное, та самая, которая заканчивала свою последнюю атаку, охваченная пламенем. Рядом с ней дымится перевернутая башня. Словно каску с солдата, сбило ее с танка внутренним взрывом.

Навстречу нам бежит командир второй батареи. Легкий и стройный, лучший танцор полка, он и сейчас на этом кочковатом поле словно выделывает замысловатые па. Он бежит, едва касаясь земли.

Полковник выслушивает его на ходу.

— Приказ выполнен… Исходные позиции заняты. Потерь нет.

Из-за тридцатьчетверки появляется Грибан. Своей могучей фигурой он загораживает полковнику дорогу, как бы вынуждая его остановиться.

И снова доклад. Четвертая батарея потеряла одну машину. Командир — лейтенант Яковенко. Самоходка подбита, однако с поля боя ушла своим ходом.

— Яковенко ранен. А Шаронов убит, — обрывает его командир полка. — Заряжающий тяжело ранен.

Грибан с тревогой глядит на полковника:

— А как наводчик? Старшина Левин? Жив?

— Жив и здоров. Опять отличился. Приплюсуй ему два «фердинанда» и представь к ордену Отечественной войны. Какой степени — как сочтешь нужным.

— Есть!

Грибан начинает докладывать обстановку. Прислушиваюсь к их разговору.

— Готовь машины к бою, товарищ Грибан, — неожиданно произносит полковник. — Это ведь не атака. Всем было приказано занять исходные позиции. Приказ вы выполнили. Вот отсюда и начнем наступление.

«Вот так штука! Оказывается, командир бригады приказал сосредоточиться для будущего наступления здесь, в мертвой зоне, под самым носом у немцев. На маленьком пятачке для машин маловато места, зато отсюда удобнее нанести внезапный удар. А я-то думал, что наступление уже началось…»

Со всех сторон спешат к Демину офицеры. Его здесь ждали, знали, что он придет.

Небрежно отвечая на их приветствия, полковник проходит в самую гущу машин, опускается на дырявый обожженный брезент, разостланный возле самоходки, достает карту и повелительным жестом приглашает комбатов садиться рядом.

А меня окружают батарейцы.

— Ты вроде Панчо Сансой заделался? — с подковыркой спрашивает широколицый рябой механик-водитель, похлопывая меня по плечу огромной танкистской перчаткой. Но я почему-то не злюсь. Не реагирую даже на его литературные «познания», не поправляю его.

— Некому полковника сопровождать. Вот и взял он меня.

— А может, он тебя сразу в адъютанты произведет?

— И звание, глядишь, присвоит!

— Это еще как дед поглядит. Он может и клюшкой вдоль спины наградить…

Настроение у всех хорошее — так всегда, наверное, бывает после удачного боя. Каждый шутит с претензией на оригинальность. Каждый старается вставить в разговор меткое или острое словечко. Кто-то окликает меня сзади:

— Дорохов! Бегом сюда!

Оборачиваюсь. Солдат в засаленном зеленом шлемофоне показывает на башню ближней машины. Смотрю и не верю своим глазам: Шаймарданов! Наводчик-татарин, который был ранен в один день и час с Линой, преспокойно сидит на самоходке у открытого люка и делает мне знаки, приглашая на верхотуру:

— Сюда давай. Быстро!

Увидев, что я не двигаюсь с места, он возмущенно размахивает руками:

— Зачем стоишь! Не могу я к тебе ходить! Нога плохой.

Подбегаю к машине. Быстро взбираюсь на башню. Учащенно колотится сердце. Так бывает со мной в моменты предчувствия чего-то страшного, нехорошего.

— Ты как попал сюда? Тебя же ранило!

— Мало что! Рана всякий бывает. Я в санбате был. А как услышал: наступление начинается, испугался — в госпиталь отправят. Значит, в полк не пустят. А тут я свой. Лучше тут долечусь. А тебе плясать нада. Письмо дам.

Он расстегивает шинель и бесконечно долго роется в кармане гимнастерки, не решаясь вынуть оттуда сразу все содержимое. А мне действительно хоть пляши от охватившего нетерпения. Так и подмывает запустить руку в его карман, помочь ему. Вот наконец нащупывает и вытаскивает конвертик, сложенный вдвое.

— Вот. Сестра тебе.

— Какая сестра?!

— Из санбата.

— У меня нет никакой сестры.

Я хорошо понимаю, о чем он толкует, но еще не верю этому до конца.

— Ты мне шарик не закручивай. Сестра тебе передать велел. Уши мне прожужжал — тебя поминал. Ух, хороший девка! Сама раненый, а сразу за нами ходить-кормить, поить, перевязывать…

Больше я не слушаю. Не до этого. Разрываю крохотный конвертик. Он заклеен мылом или картошкой: поддается легко, иначе я разорвал бы его своими нетерпеливыми, трясущимися руками.

Шаймарданов глядит на меня с изумлением:

— Ты что побелел?!

Но для меня уже нет окружающего, нет Шаймарданова, нет Демина, никого и ничего нет, кроме этого малюсенького листочка, исписанного микроскопическим почерком:

«Саша, милый!

Вот и узнала я твою полевую почту. Встретила однополчанина твоего, который знает тебя. Вернее, не встретила, а мы с ним вместе сюда приехали… Ты не беспокойся обо мне. Не волнуйся и не расстраивайся. Все хорошо. Меня оставили в корпусном санбате. Это к счастью. Значит, вернусь к своим. К тебе вернусь!

Саша, милый! Даже не верится, что получу от тебя письмо. Буду считать дни и часы. Поэтому обещай, что напишешь сразу.

Ранка заживает. Здесь в первый же день вытащили два осколочка. Один совсем с ноготок, другой чуть побольше. Встретимся — покажу. Об одном прошу — береги себя! Слышишь? А еще — жди. Скоро я прилечу. Именно прилечу! Ты понял? Целую. И еще целую. Лина».

И думал я, и загадывал, и ждал с нетерпением, от кого, от какого родного и близкого человека — от матери, от отца, от брата или от друзей-одноклассников получу на фронте первую весточку, первое письмо или открытку. И вот получил. Хочется поцеловать этот тоненький и мягкий, как промокашка, серенький потертый листочек. Осматриваюсь вокруг и натыкаюсь на выжидательный взгляд Шаймарданова.

— Она твой невеста, да? — спрашивает он вполголоса, словно боясь, что его услышит кто-то другой. Но здесь, на машине, больше никого нет. Не дождавшись ответа, Шаймарданов говорит так, как будто доверяет мне великую тайну:

— Она хороший девка. Жениться хочешь — не найдешь лучше. Я тебя старше. Говорю точно…

К группе командиров орудий, стоящих неподалеку от нас, тяжело припадая на трость, подходит Демин.

— Как самочувствие, товарищ?.. — Он изучающе оглядывает коренастого лейтенанта, которого окружили и о чем-то наперебой расспрашивают офицеры. Скривив припухшую губу, на которой еще но засохла как следует кровь, лейтенант опускает руки по швам и натянуто улыбается:

— Отлично с плюсом, товарищ полковник!

— А губу где прищемил?

— Он с осколком поцеловался.

Раздается раскатистый смех. Оказывается, и правда, лейтенанту задело губу осколком.

— Это что-то новое — осколки губами ловить, серьезно говорит Демин. — По-моему, они не ахти какие вкусные. Не как вареники?

И опять все смеются.

Обратно возвращаемся тем же путем.

Нет, не понимаю я командира полка. Мне известно о нем немногое. Жена и дети живут в Челябинске. У него орден Ленина и три ордена Красного Знамени. Четыре раза ранен. Таких на фронте уважают с первого знакомства. А Демина? Во всяком случае Петров и Грибан его не любят — за сухую официальность, наверное? А может быть, и за то, что к офицерам он относится куда строже, чем к нашему брату солдату?

На месте, где час назад обстреляли взвод автоматчиков, нас останавливает пронзительный свист одиночной мины.

Взрыв не опасен — далеко впереди. Ускоряем шаг и сразу словно натыкаемся на препятствие. Одна за другой падают мины. Они свистят, шипят и грохочут, преграждая нам дорогу черным валом огня и дыма. Кажется, прямо над нашими головами кто-то с огромной силой раздирает мерзлую парусину. Кусты разрывов вырастают все ближе и ближе. Полковник опускается на колено и, мельком оглянувшись, грузно падает на живот. Я делаю то же.

Когда взрывы отдаляются в сторону и становится немного потише, Демин поворачивается на бок:

— Пожалуй, пойдем, товарищ Дорохов?

Голос его спокоен, будто никакой опасности нет и в помине. Мы поднимаемся и… падаем снова. Похоже, на нас обрушивается само небо. Мины с воем вспарывают неподатливый воздух. С лету вгрызаясь в твердую землю, они захлебываются от бессильной ярости и с гулом рвутся в каком-нибудь десятке шагов. Одна, другая, третья… десятая. Осколки, пронзительно взвизгивая, проносятся справа и слева, сзади и спереди. Черная стена дыма вдруг подскакивает к нам вплотную, и мы оказываемся в самой гуще разрывов. Все сливается в сплошной грохот и вой.

Прижавшись щекой к острой ледяной кочке, кошусь краешком глаза в сторону. Словно кто-то огромный и невидимый в одну секунду с силой втыкает в землю множество граммофонных труб. Все одинаково черные, они несколько мгновений пляшут на своих коротеньких ножках, воздев жерла к небу, и оглушительно, громоподобно грохочут. От этого грохота по коже пробегает мороз, а на затылке шевелятся волосы. «Неужто придется погибнуть здесь, на высоте 202,5, которую мы все-таки отстояли?..»

Еще крепче вдавливаюсь в землю. Это происходит само собой, инстинктивно. Мозг работает лихорадочно. Мысли несутся, наталкиваясь одна на другую. И все мрачные, страшные.

Вот она, пляска смерти. Теперь образ костлявой старухи с косой за плечами для меня навсегда померк. Пусть он останется на совести художников и поэтов, которые его выдумали. Только бы остаться живым. И тогда я сам могу рассказать им, как выглядит «старая». Вот она, рядом, в виде грохочущих труб, сотканных из смердящего черного дыма, которые, кривляясь и корчась на кривых коротеньких ножках, то подступают вплотную, то вдруг отскакивают прочь. И грохочут, грохочут, грохочут…

В самый разгар крутоверти, когда нас накрывает сплошная темная пелена, меня охватывает ощущение обреченности. Сколько это длится — не знаю. Но, так же внезапно, как и начался огневой налет, все смолкает в одно мгновение.

Медленно поднимаю глаза на распростертого рядом командира полка. Оказывается, он пристально наблюдает за мной.

— Ты не ранен, товарищ Дорохов?

— Нет…

— Может, пойдем?..

Молчу, оглядываясь вокруг. Все поле в круглых черных колдобинах. И только клюшка как ни в чем не бывало поблескивает желтым боком в нескольких метрах. Полковник приподнимается на колено. Быстро вскакиваю, хватаю «селедину», без которой ему не подняться, протягиваю ее хозяину. Демин встает с трудом. На лице — напряжение. Щеки раскраснелись. На лбу засинели прожилки вен. По всему видно — он предельно устал. И только глаза, глаза… Я не сразу понимаю, что он уже без очков. Когда протягиваю клюшку, наши взгляды встречаются. Он смотрит на меня виновато и признательно. Так смотрят на человека, оказывающего большую услугу. Прежде чем тронуться дальше, он благодарно кивает мне.

Всего лишь один молчаливый кивок. Но я понимаю его как благодарность — неожиданную и потому приятную вдвойне.

Проходим несколько шагов, и снова начинает вибрировать воздух. Клюшка будто на крыльях отлетает далеко в сторону. Полковник опускается на колено и опять падает животом и грудью на острые комья земли. Теперь уже я наблюдаю за ним. Он лежит, не вздрагивая даже тогда, когда мина грохочет в нескольких метрах, когда вслед за разрывом по спине и рукам начинают барабанить поднятые в воздух мерзлые комья, когда в лицо ударяет жаром.

И странное дело — вдруг вспоминаю стихи…

А я лежу в пыли,

И все осколки — мимо,

Мгновения мои

Отсчитывает мина.

Еще я не убит…

И яростно и живо

Мне все принадлежит

За пять секунд до взрыва…

Что же это такое? Всего один раз прочитал я эти стихи. А они, оказывается, врезались в память. И вот всплыли, выплеснулись…

В перерыве между залпами Демин каждый раз поворачивается на бок и оглядывается:

— Ты не ранен, товарищ Дорохов?

В голосе его новые нотки — беспокойства, тревоги. Но я вижу, скорее, ощущаю — не за себя тревожится Демин. Он словно почувствовал вину за то, что втравил меня в эту историю.

— Нет, не ранен, товарищ полковник…

Волна горячего воздуха резко ударяет в лицо. Что-то с силой дергает меня за спину, рывком бросает в сторону. В ушах раздается тонкий ноющий звук, будто над самым ухом неумелый скрипач затянул фальшивую ноту… Наверное, я не сразу пришел в себя. Когда поднимаю голову, полковник смотрит на меня полулежа, опершись на локоть.

— Ты не ранен?

Теперь его голос совсем не тот — глухой, тихий.

— Что с автоматом?

Нет, все же это голос полковника. Только он еле слышен и какой-то сиплый и дребезжащий. Я пытаюсь сдернуть со спины ППШ, но в руках остается обрывок ремня. Автомат лежит рядом. Он переломлен надвое. Затвор выпал, вытянув за собой пружину. Осколок попал в надульник и, оставив на нем косую рваную отметину, как бритвой, срезал ремень. Машинально связываю растрепавшиеся брезентовые концы. Но полковник приказывает:

— Брось автомат.

— Куда? Зачем? — Я не сразу понимаю его.

— Он больше не годен.

И в самом деле, зачем мне теперь этот кусок железа? Искореженный осколком, автомат отслужил свою службу. Отшвыриваю его в сторону. Жалко. Хороший был пэпэшик. Безотказно работал.

Демин глядит на меня выжидательно и просяще. Я понимаю — у него больше нет сил, чтобы подняться и идти дальше.

— Давайте поползем, товарищ полковник.

Он молча отворачивается, тоскливо оглядывает поле.

Я тоже смотрю вперед. И передо мной оживает картина охоты Левина «за блуждающим фрицем». Вот так же, как наблюдали мы за перебежками разведчика-гитлеровца, теперь, наверное, смотрят немцы на нас. Они ждут, когда влепят мины мне и полковнику в спины. Но им далеко до Сережки. Вон как измесили все поле. А мы все живы! Живы!!

А если убьют или ранят, ночью за нами придут свои: ведь мы на своей земле. От этой мысли становится немного легче.

Всего разумнее было бы поползти сейчас по-пластунски. Но разве я поползу, если этого не делает командир полка. И не бросишь же его одного. Нас почему-то учат, а сами ползать не могут. Кажется, я начинаю злиться. Но это злость не на Демина. Наоборот, меня не покидает ощущение, что в эти минуты какая-то неуловимая ниточка крепко связала нас, перечеркнула разницу в возрасте, звании, положении. Сейчас мы оба равны. Нас породнила опасность смерти. И если обоим нам улыбнется фортуна и мы выберемся из этого ада, я больше не буду бояться его пристального строгого взгляда. Это я знаю точно.

Пританцовывая на ветру, к нам снова подкатываются извивающиеся в агонии клубки разрывов. Мины грохочут, фыркают, плюются огнем, осколками, обдают нас горячим, удушливо-кислым тротиловым дымом.

Когда же кончится эта свистопляска? Неодолимо хочется вскочить и бежать. Подальше от этой страшной, раздирающей душу музыки. Но разве побежишь, если рядом лежит командир полка. Он даже не вздрагивает. А комья мерзлой земли по-прежнему бьют нам в спины. И песок хрустит на зубах. И поют руки, исколотые песчинками, словно иглами. И в ушах ноет, звенит и скребет. А черные граммофонные трубы все с большей силой втыкаются в твердую пашню. Угрожающе грохоча, сначала поодиночке, потом все вместе, они ревут нам свой похоронный марш. Ревут все упорнее, громче, страшнее. Кажется, это конец… Мама… Прощай, мама. Лина, прости меня. За то, что не успел написать. За все… Из последних сил прижимаюсь к земле и к Демину. Припадаю щекой к его шершавой шинели. Заслоняю локтем висок и больше не думаю ни о чем…

— Ты не ранен? Кажется, кончилось, да?..

Полковник глядит то на меня, то на клюшку и задает вопросы неестественно спокойным тоном. Но даже в тишине, которая настороженно замерла над высоткой, его дребезжащий голос едва-едва слышен. Как будто он боится говорить громче, опасается, чтобы не услышало его и опять не разверзлось, не обрушилось на нас это удивительно спокойное и такое обманчивое небо.

С ЧЕГО НАЧИНАЕТСЯ ЮНОСТЬ

— Ложитесь! — Юрка, выросший на нашем пути словно из-под земли, то приподнимается в рост, то приседает на корточки и машет нам обеими руками — делает знаки ложиться. Но полковника теперь не уложишь. Хмурый, осунувшийся, он шагает, не разбирая дороги. По-моему, Демин не видит Юрку, хотя идет прямехонько на него. Очки он все-таки потерял. Теперь он выбрасывает клюшку далеко вперед — так же, как это делают слепые.

Интересно, о чем он сейчас думает. Может, о том, что немецкие минометчики — паршивые снайперы. Ведь на этом расстрелянном пятачке они публично расписались в своем бессилии!

— Ты что тут делаешь? — спрашивает Демин Смыслова, когда мы подходим к нему вплотную.

Юрка вытягивается, вскидывает автомат «на караул»:

— Товарищ гвардии полковник, меня послал к вам начальник штаба гвардии капитан Петров!

— Зачем?

— Встретить вас.

— Ну?..

Странно звучит это «ну?». Чего он хочет от Юрки? Некоторое время они едят друг друга глазами. Каждый по-своему. Смыслов ждет, что скажет полковник. А Демин сверлит его взглядом, не предвещающим ничего хорошего. Кажется, он сейчас ни за что ни про что обругает Юрку.

Полковник поворачивается, оглядывает вспоротое минами поле, на котором не осталось живого места. По его лицу пробегает мрачная усмешка. Похоже, что он только сейчас осознал, что все страшное позади, что мы вышли из зоны обстрела и теперь в безопасности. В упор уставившись на Смыслова, он неожиданно командует:

— Марш отсюда!

— Есть, «марш отсюда»! — автоматически подхватывает Юрка. — Разрешите идти?

Демин, не отвечая, шагает прямо на него, и Юрка проворно отскакивает в сторону, уступая дорогу. Пошатываясь, оступаясь на кочках, полковник идет к штабной самоходке. Она по-прежнему стоит в той же глубокой выемке, словно подпирая своим длинным стволом одинокую искалеченную березку, которую безжалостно искромсали осколки. Березка вся на виду у противника. Поэтому ей и досталось. Ее кожа висит во многих местах потемневшими рваными лоскутами. Зато для самоходки не придумать лучшего места. Тут, в низинке, спокойно. Здесь мертвая зона, в которую, если верить законам баллистики, не должны залетать ни снаряды, ни мины, ни пули.

Мы с Юркой отстаем от полковника, прибавившего шаг.

— И чего он злится? — ворчит Смыслов. — Плясать надо, что вылез из такой передряги, а он злится… Может, за то, что не помогли. А как тут можно было помочь? Петров всех на ноги поднял, а засечь, откуда стреляли, не удалось…

Командира полка встречают у самоходки Петров, Усатый, офицеры штаба. Ни на кого не глядя, Демин подходит к машине. Бросает трость. Грузно опускается на ящики, которые трещат под его тяжестью. Вокруг него мгновенно смыкается плотное людское кольцо.

А навстречу нам с Юркой выходит только Зуйков.

— Здорово, Дорохов! — Он улыбается своей мягкой хитроватой улыбкой и задает глупейший вопрос: — Ты живой?

— А ты?

Сержант удивленно моргает своими белесыми, как у поросенка, ресницами.

— Я что?! Мне ничего. Это в вас, а не в нас стреляли…

Он хватается за мою сумку:

— Вот это да! Смотри-ка! Одни ошметки!..

Осматриваю свою верную кирзушку, о которой ни разу сегодня не вспомнил. Рядом с застежкой из большой рваной дыры выпирают клочья бумаги. Расстегиваю ремешок. Внутри все перекручено и изорвано. Русско-немецкий словарь, карта, тетрадки свились жгутом. С обратной стороны сумки отверстия нет. Вытаскиваю содержимое. Словно драгоценный камень, вставленный в оправу из бумажных хлопьев, торчит в книжке отливающий сипим блеском, весь в острых зазубринах продолговатый осколок, похожий на скрюченный указательный палец.

— Твой был, — говорит Зуйков. И торопливо предупреждает: — Не выбрасывай. На память возьми.

— Зачем?

— А затем. После поймешь.

— Повесь его на цепочку и носи на шее вместо креста, — с напускной серьезностью советует Юрка. — Это будет твой талисман. Он предохранит тебя от кары божьей. Так, что ли, Зуйков?

— Так или не так, а у Пацукова есть такой осколок. И с тех пор его ни разу не ранило, — невозмутимо произносит Зуйков. Но Юрка перебивает его:

— Насчет Пацукова точно. Ему под Харьковом осколок за пазуху влетел. Еще горячий. Шинель и гимнастерку пробил, а грудь только чуть царапнул. II провалился к ремню. Пузо ему обжигает, а он бегает, орет — не поймет, что ему попало за пазуху. Это все на моих главах было. Потом он вытащил осколок и в бумажник спрятал.

— И хорошо, что спрятал, — произносит Зуйков. — Так оно спокойнее будет…

Зуйков говорит все это серьезным назидательным тоном. Он, видимо, и в самом деле верит в приметы. Протягиваю ему осколок:

— На, возьми себе. Хочешь?

— Не… Чужой брать — последнее дело.

Чтобы не обидеть его, кладу осколок в карман.

— Ладно, сохраню.

И верно сделаешь, — удовлетворенно произносит сержант. — Ты Смыслова не больно слушай. Он над кем хошь посмеяться может. Он всех учит, а у самого молоко на губах не обсохло. Тебе, Смыслов, сколько лет-то?

Юрка останавливается, замирает, смотрит на Зуйкова округленными глазами:

— Постойте!.. Ведь у меня вчера день рождения был! Девятнадцать лет! Забыл!..

— Поздравляю, Юра. — Я протягиваю ему руку.

— Нет, мы должны отметить по-настоящему. У помпохоза по стопке выпрошу ради такого случая. И тебя, Зуйков, приглашаю, за то, что напомнил. Дорохов, пошли за горючим.

Помпохоза старшего лейтенанта Рязанова находим у штабной самоходки. Крупный, костистый, розовощекий, он о чем-то беседует с полковым фельдшером.

У Рязанова странное остроугольное лицо: острый нос, острый подбородок и даже ушные раковины идут кверху треугольниками и тоже заострены. Выражение лица у него всегда недовольное и колючее.

— Товарищ гвардии старший лейтенант, разрешите обратиться? — угодливо вытягивается перед ним Юрка.

— В чем дело? — Рязанов оборачивается. И я вижу, как его глаза в один миг делаются свирепыми. Он не дает Юрке договорить и шипит по-гусиному:

— Вы что в таком виде на глаза полковнику лезете? Думаете, мало мне одного выговора? Почему до сих пор не сменили шинели?

Он с опаской оглядывается вокруг и приказывает;

— Марш за мной! Быстро!

Прямо через кусты он ведет нас в овраг и продолжает распекать на ходу:

— Шляются, как оборвыши, а я должен за вас выговора хватать! Вы на себя поглядите! На кого вы похожи!..

Юрка довольно робко пытается ему возражать:

— Вы же сами обмундирование на передовую не завезли. В тылу всех одели, а мы здесь полмесяца босые и грязные под пулями ползаем.

Смыслов ничуть не боится Рязанова. Он бы и не так надерзил, если бы сейчас от него не зависел.

Подходим к студебеккеру, спрятавшемуся в гуще деревьев. Из кабины выскакивает плотный, краснолицый завскладом ПФС и сухощавый, длинный как жердь старшина — писарь штаба.

— Выдайте им белье и шинели! — кричит Рязанов.

Он смотрит на Юркины ноги:

— И ботинки Смыслову!

Оглядев меня, старший лейтенант приказывает:

— Подними ногу, ефрейтор! Правую!

Покорно приподнимаю свой разбитый ботинок, который давно просит каши. Подметка отстала. Она захлюпала еще неделю назад, и я прикрутил ее проволокой.

— Обоим ботинки! — бросает Рязанов.

— Товарищ гвардии старший лейтенант, прикажите еще фляжку, — умоляюще просит Юрка. — День рождения у меня, честное слово…

Он сует руку за пазуху:

— Можете по красноармейской книжке проверить. Честно.

Рязанов пристально глядит на Смыслова. Опять осматривает нас сверху донизу и в сердцах машет рукой:

— Идите вы к лешему! Шипулов, одень их с иголочки! И налей Смыслову грамм триста. Авансом!

Он круто поворачивается и, не оглядываясь, шагает прочь.

Это великое счастье — ощутить каждым кусочком кожи, как мягкая чистая фланелька ласкает спину и грудь. Новая рубаха льнет к телу. Конечно, надо бы сначала пополоскаться в горячей воде, помыться или хотя бы умыться. Да где тут умоешься, если нет воды.

Мы собираем с деревьев иней. Ледянистый, жгучий. В пригоршнях он тает почти мгновенно. Холодные капельки приятно освежают щеки. Юркино лицо, словно на фотобумаге, когда ее кладешь в проявитель, сначала покрывается белыми и темными пятнами, потом светлеет. Он утирается полой шинели, и с ним происходит удивительная метаморфоза.

Юрка становится совсем другой в этих блестящих толстокожих ботинках, в лоснящейся ворсистой шинели, а главное — в новой шапке, которая сразу преобразила его похудевшую, осунувшуюся физиономию. Подтянув потуже ремень, Смыслов расставляет в стороны локти и большими пальцами сгоняет к спине, к хлястику, складки шинели.

— Ну как? — спрашивает он, выпятив грудь.

Я показываю ему большой палец.

— Вот бы сфотографироваться сейчас, а? — с него уже слетела вся озабоченность. — Или хотя бы в зеркало поглядеться. В трюмо!

Юрка рисуется, а я смеюсь. Мне становится весело и легко.

Поднимаемся вверх по склону. Не шагаем, а почти бежим. Юрка с ходу поддает ногой спекшийся ком земли, останавливается, поворачивается ко мне.

— Знаешь, что мне сейчас хочется? Побриться. Первый раз в жизни. У меня на бороде три волосинки выросли. Вот погляди. Вот…

Он тычет себя пальцем в подбородок и, не давая мне посмотреть на его волосинки, забегает вперед.

— Подожди. Я стишки про бритье вспомнил. Я на отдыхе их со сцены читал. Вот послушай. Стой…

Он отскакивает от меня на несколько шагов, забрасывает автомат за спину и принимает позу артиста:

— Слушай… — Юрка задумывается. — Забыл! Нет, вспомнил! Вспомнил!

И он начинает громко, торжественно декламировать:

Еще не научившиеся бриться,

Мы в мир, пропахший порохом, вошли.

Над нами пули пели, как синицы.

Снаряды шли, крича, как журавли…

Он запинается.

— Дальше не помню. Выскочило… А вообще здорово!..

Я соглашаюсь: конечно же здорово, и главное — сказано будто прямо про нас.

А Юрка убегает вперед. Одной рукой он придерживает автомат, а другой с разбегу бьет по хрустящим веткам. С них осыпается иней. Он падает на его новенькую шапку, на погоны, на рукава и без того серебристой шинели.

Нет, не так уж много надо для солдатского счастья. Главное — почувствовать себя бодрым и сильным. Все остальное блажь, чепуха, все другое сразу отходит на задний план.

Садимся за самоходкой. Юрка бросает мне фляжку:

— Держи, пойду позову Зуйкова и закус организую.

Он уходит к кустам, где отсиживаются в щелях разведчики и телефонисты.

— Дорохов, к командиру полка! — кричат рядом, из-за борта машины.

Мысленно кляпу себя за опрометчивость: «И угораздило же вернуться к машине! Сейчас опять полковник потащит меня за собой…»

Демин и Петров сидят с другой стороны самоходки, под пушкой. Перед ними на ящике нарезанный большими ломтями хлеб, две жареные курицы, огромная коричневая эмалированная кружка.

Демин опять в очках. «Сколько же у него очков?» Он чересчур внимательно, с явным интересом разглядывает меня сквозь толстые стекла. Что-то новое появилось в его лице. Ах вон что — он успел побриться. Помолодел. Но главное не в этом. Я вижу, воочию вижу — он улыбается, честное слово!

— Товарищ Дорохов, а погоны почему старые?

Не знаю, что ответить ему. А полковник уже поворачивается к Петрову.

— По-моему, ему стоит одну лычку добавить. Оформите, товарищ Петров. — И глядит на меня с хитрым прищуром. — А вот в дополнение к новому званию. Выпей за сегодняшний день. Мы с тобой теперь вроде крестники. Немцы сегодня нас окрестили…

Он протягивает мне пузатую кружку, в которой на самом донышке плещется прозрачная жидкость — или спирт, или водка.

Если спирт, то я задохнусь — уже был такой случай. Я не могу его пить. Но понимаю, что теперь все равно придется отведать вонючей и жгучей гадости — ведь это как поощрение.

— Спасибо, товарищ полковник.

Демин берет обеими руками курицу за поджарые ноги-култышки. С хрустом разрывает ее и протягивает половинку мне.

Не хочется оскандалиться перед командиром полка и начальником штаба, и я хватаюсь за последнюю надежду:

— У нас своя есть водка, товарищ полковник. Вот. — Я показываю фляжку, которую по-прежнему держу в левой руке.

— Откуда?

— У Смыслова день рождения, товарищ полковник. Ну… мы выпросили немножко.

— У Рязанова?

— Так точно!

— Ну что ж, выговор ему обеспечен, — спокойно произносит полковник. — Не забудьте оформить, товарищ Петров.

— Надо бы сюда и Смыслова позвать, — говорит капитан, обращаясь ко мне, и спохватывается:

— Разрешите, товарищ полковник?

— Зови, зови своего любимчика, — ухмыляется Демин.

Юрка не заставляет себя долго ждать. Как будто услышав слова командира полка, он тотчас появляется из-за самоходки. Вслед за ним торопливо шагает Зуйков. Он преданно заглядывает Смыслову в лицо и что-то говорит, оживленно жестикулируя. Но, увидев Демина и Петрова, сержант спотыкается, останавливается и, спрятавшись за Юрку, поспешно пятится назад, за машину.

— Ты что же, Смыслов, молчишь? Сколько тебе сегодня стукнуло? — спрашивает полковник.

— Девятнадцать. — Юрка с удивлением косится на кружку, которую я так и не решаюсь поднести ко рту. — Только не сегодня, а вчера. Закрутился. Забыл…

— А тебе, Дорохов, сколько?

— Восемнадцать, товарищ полковник.

— Восемнадцать, — задумчиво повторяет Демин. — Это же сама юность, товарищ Петров… А мне восемнадцать под Царицыном было. Помню, после боя командир роты выстроил нас, юнцов, и поздравил с началом боевой юности. Он говорил, что юность не годами измеряют, что она начинается с первого полезного дела для Родины. Хорошо говорил! На всю жизнь я это запомнил. Вот и у них, выходит, юность только здесь началась. На этой высотке они первую пользу Родине принесли…

Полковник как-то странно глядит на Смыслова. Я не пойму его взгляда. Он как будто взволнован.

— Видишь, капитан, как история повторяется. Новое поколение — новые битвы… — произносит он глуховато, негромко. Демин снимает очки. Повертев их в крепких пальцах, опять водружает на место. Точно — это уже верный признак волнения. Но он сразу же берет себя в руки.

— Ну что ж, вот и выпейте за боевое начало юности. Выпей, товарищ Дорохов!

Глотаю из кружки. Спирт! Горло обжигает огнем, останавливается дыхание. Рывком протягиваю кружку с остатками спирта Смыслову и остервенело вгрызаюсь в мягкое пахнущее чесноком мясо. Успеваю заметить — вторую половину курицы полковник протягивает Юрке. Слышу его слова:

— Молодость один раз у человека бывает. Выпей, товарищ Смыслов…

Лес сотрясается от орудийных залпов. Он в один миг сбрасывает с себя белую маскировку из инея. Оголяются кусты и деревья. Становятся видны темно-серые узловатые переплетения ветвей.

Полковник встает, поправляет очки, отворачивает рукав шинели, глядит на часы, многозначительно оглядывается на начальника штаба. И в это время вздрагивает и начинает ходить ходуном земля. Она словно хочет уплыть из-под ног. Воздух упруго бьет в уши, давит на барабанные перепонки. Через наши головы, через высотку, шипя, фыркая, ввинчиваясь в воздух, летят снаряды и мины.

Вот и кончилось затишье на нашем фронте. Самоходки, гаубицы, полковые минометы, «катюши» грохочут сотнями, нет, тысячами стволов!

Ничего не слыша, не разбирая Юркиных слов, бегу к березке, чтобы увидеть своими глазами, что творится там — впереди, на подступах к вражеским укреплениям.

Линия траншей, опоясавших Омель-город, вся потонула в черном дыму разрывов. Снаряды и мины ударяются о бруствер. В нем уже видны просветы-зазубрины — следы прямых попаданий… И дальше, за окопами и дзотами, на белом поле с каждой секундой все больше появляется черных дымящихся конусов. Полоса разрывов отсекает немецкой пехоте пути к отходу, замыкает вокруг нее кольцо смерти. Неподалеку, в кустах, заиграли «катюши». Их змеиное шипенье, разрастаясь и ширясь, властно врывается в гул канонады и, на мгновение заглушив его своей мощью, разносится над высоткой раскатистым хлестким ударом грома.

Не могу понять одного — сколько все это длится. Неумолчный давящий грохот не дает сосредоточиться, собраться с мыслями.

А огненный вал отскакивает дальше — к крайним хатам деревни. И вслед за ним, ему вдогонку, вверх по крутому склону начинают взбираться тридцатьчетверки.

— Прорвали! Прорвали, товарищ полковник! — возбужденно кричит с машины кто-то из офицеров. Демин просит у Петрова бинокль. Но и так видно, как переваливают танки и самоходки через траншеи, обручами опоясавшие вражескую высоту. Не задерживаясь, они устремляются дальше — к окраине Омель-города, до которого оттуда рукой подать.

…Затихают последние залпы орудий. Но напряженная звенящая тишина длится недолго.

В лесу начинают урчать моторы. И все вокруг нас приходит в движение. Выскочил из кустов и стремительно умчался вперед юркий приземистый виллис. Выползают из леса «катюши». Выезжают из-под дубков студебеккеры с солдатами в кузовах и минометами на прицепах. Вслед за ними, подергиваясь на бороздах, торопится крытый трудяга-газик. Машины и люди спешат в прорыв…

— По машинам!

Это подает команду Петров.

К нему подскакивает Юрка:

— Товарищ капитан, разрешите вместе со всеми. Не хотим мы в тыл!..

— А баня?

— Мы уже переоделись, товарищ капитан. Видите?

— А попаримся там. Там жарко будет, — Юрка машет варежкой в сторону передовой.

Петров согласно кивает и показывает на самоходку. Мы с разбегу вскакиваем на нее, забираемся на башню. Юрка кричит в темный люковый проем:

— Серега, одолжи автомат Дорохову! Свой у него миной расколотило. Быстрей!

Снизу протягивают ППШ. Вынимаю увесистый диск. Можно не раскрывать — набит патронами до отказа. Для первого боя хватит. Кладу автомат на колени и последний раз смотрю на высотку. Вся в темных болячках минных разрывов, вдоль и поперек исполосованная шрамами гусеничных следов, израненная, искалеченная, она как будто сгорбилась от невыносимой боли…

Но не долго ей оставаться такой. У нее есть хороший доктор — зима. Ударит она по этому полю снежными залпами, запорошит, перепояшет его своими белыми бинтами-сугробами и сразу укроет все его раны. А придет весна — и вылечит лес. Она напоит живительным соком раненые деревья. Они воспрянут, оденутся зеленой шумящей листвой. Плохо одно — они немые свидетели войны и потому ни о чем не расскажут людям, не напомнят о том, что здесь было…

Нас одна за другой обходят машины с пехотой. Юрка приподнимается на цыпочках, чтобы получше разглядеть поле боя. Лицо его делается напряженным и вдохновенным. По нему нетрудно понять, что мысли его унеслись далеко-далеко. Он как будто хочет заглянуть за этот расстрелянный пушками почерневший бугор, увидеть за ним другие безымянные высоты, которые нас ждут впереди. И сколько же их еще будет?

…Огрызающиеся смертоносным огнем крутые курганы за Сандомиром. Захват немецкого города Бунцлау, где похоронено сердце Кутузова. Там, на чужой земле, совершит свой последний бессмертный подвиг наш комбат Грибан… Закованные в бетон и железо Зееловские высоты — с их истерзанных вершин после яростного затяжного штурма увидим мы на горизонте Берлин… Будет и лесистая, вся в весенней зелени высотка под златоглавой Прагой — с нее громыхнет по последней фашистской колонне из своего орудия наш «пушечный снайпер» простой русский солдат Сергей Левин. Он вылезет из машины, когда вокруг не будет ни разрывов, ни выстрелов, снимет мокрую от пота пилотку, пригладит усталой рукой льняные волосы и, прислушиваясь к тишине, скажет нам удивленно, еще не веря в свои слова:

— Братцы… А ведь это конец!..

Все это будет. Но все это там — впереди.

А сейчас…

На самоходку взбирается Демин. Сам, без посторонней помощи! Он перешагивает через Юркины ноги, подходит к раскрытому люку, садится на край брони. Петров осторожно поддерживает полковника под руку, помогает ему спуститься в боевое отделение.

Все в порядке!

Капитан с грохотом захлопывает пудовую крышку люка и садится к нам за башню:

— Поехали!..

Загрузка...