Имя Александра Серафимовича мы, пресненские комсомольцы, впервые услыхали в связи с рассказами о его сыне Анатолии. Мы еще очень мало знали историю русской литературы. Но имя Толи Попова было овеяно славой в московской комсомольской организации. Он был участником Октябрьской революции в Москве, вожаком первых пресненских молодежных организаций. Комсомол послал его на фронт, и он героически погиб, защищая советскую власть.
Его отцу, писателю-коммунисту Серафимовичу, сам Ленин послал очень теплое дружеское письмо, в котором сожалел о гибели Анатолия, просил писателя не предаваться тяжелому настроению, говорил о том, как нужны всему рабочему классу его работы, его творчество…
Мы познакомились с письмом Ленина и приняли на комсомольском бюро решение — изучить творчество писателя, которого так высоко оценил Ленин?
Коллективно мы прочитали рассказы «На льдине», «На Пресне», начали читать роман «Город в степи».
Рассказы понравились нам. Некоторые комсомольцы пробовали сами писать стихи, очерки, рассказы. При газете «Рабочая Москва» создали мы рабкоровскую литературную группу «Рабочая весна» и мечтали пригласить Александра Серафимовича руководить этой литературной группой. А вскоре при новом журнале «Молодая гвардия» было организовано объединение комсомольских писателей «Молодая гвардия». Входили в него тогда только начинавшие писать Николай Богданов, Марк Колосов, Яков Шведов, Александр Жаров, Иван Молчанов, Георгий Шубин, Михаил Шолохов, Лазарь Лагин, Валерия Герасимова, Борис Горбатов. Самым старшим среди нас был уже известный комсомолу поэт Александр Безыменский.
…И вот однажды мы нагрянули на квартиру Серафимовича. А жил он на Пресне, недалеко от знаменитой фабрики Шмидта, в самом центре старого рабочего района, района первых баррикад, описанных им в рассказе «На Пресне», — Большой Трехгорный переулок, дом 5. Маленький старенький домик во дворе… Мы вломились сюда в один весенний день тысяча девятьсот двадцать третьего года, вломились незваными гостями… и с того дня, обласканные гостеприимным хозяином, протоптали постоянную стежку-дорожку к дому нашего «старшо́го».
Сколько вечеров провели мы в этой маленькой теплой уютной квартире! Садились вокруг большого стола, под яркой лампой. На столе шумел самовар. Дмитрий Фурманов читал здесь главы из «Мятежа». Потом, позже, совсем юный гость из Донбасса Борис Горбатов читал стихи и первые зарисовки комсомольской жизни. Рабочий паренек с завода Гужона («Серп и молот») Яша Шведов застенчиво знакомил нас с главами из повести «На мартенах».
Потом, еще позже, Михаил Шолохов рассказывал земляку о своих творческих планах.
Начинались бесконечные литературные беседы. Старый, мудрый, добрый Александр Серафимович подводил итоги нашим спорам, рассказывал о Ленине и его старшем брате Александре, о боях на Пресне, о литературных событиях 1905 года, делился воспоминаниями о Горьком, Короленко, Скитальце, Глебе Успенском, Леониде Андрееве. Перед нами раскрывалась большая литературная жизнь, в которую входили и мы, делая свои первые шаги в литературе. Здесь часами спорили и о первом томе «Брусков», и о первых главах «Тихого Дона», и — позже — о книге Василия Ильенкова «Ведущая ось».
Александр Серафи́мович любил молодежь, умел создать дружескую товарищескую обстановку. Он любил и пошутить и посмеяться всякой нашей шутке и острому словцу. Лукаво прищурив глаз, он встречал каждого нового гостя, «церемонно» представлял своей жене, Фекле Родионовне, приглашал к столу и начинал «допрашивать»:
— Ну, молодой человек, вижу, по глазам вижу, что сочинили вы что-то необычайное. Не секретничайте, батенька, не секретничайте… Что нового видели, что нового написали?
Он всегда внимательно выслушивал все, что рассказывали писатели-«молодогвардейцы» о жизни, о мыслях, думах и чаяниях молодого поколения.
Он никогда не льстил молодым писателям. Его критика была творческой, она помогала жить и работать…
Сильно сердился Александр Серафимович, когда кто-нибудь из «молодых» брался описывать среду незнакомую. А в первые годы революции иные рабкоры сочиняли «завлекательные» рассказы из жизни аристократии.
— Ну и откуда это у вас берется? — говорил Серафимович. — Все это липа… Выдумка. Вокруг вас такая богатая, интересная жизнь… А вас… к графьям и князьям потянуло.
С огромным интересом относился он ко всякой новой рукописи о жизни рабочих. («Вот о чем писать надо… Вот что главное…») Поэтому так привлекали его рассказы Якова Шведова, а позже — роман Ильенкова «Ведущая ось».
Скажет свое слово, медленно, с расстановкой, опять прищурит глаз и спросит с этакой добродушной ехидцей:
— Ну, батенька, что вы скажете в свое оправдание?
Особенно близок Серафимовичу был Фурманов (так же полюбил он потом молодого Шолохова). В период работы над «Чапаевым» Дмитрий Фурманов еще не был знаком с Серафимовичем. Но, трудясь над «Мятежом», он не раз приходил в уютную квартиру на Пресне и читал отдельные главы. У них было много общих тем для разговоров. Ведь герой «Железного потока» (Епифан Ковтюх) был соратником Фурманова по знаменитому десанту в тыл Улагая.
Серафимович часто просил Фурманова подробнее рассказать о Ковтюхе. Старик внимательно слушал Дмитрия Андреевича, и в чуть прищуренных глазах его то и дело вспыхивала острая лукавинка.
Мы, молодые, боялись проронить слово. Так все это было захватывающе интересно. Вместе с Серафимовичем переносились мы на баррикады Пресни, вместе с Фурмановым и Ковтюхом по грудь в холодной воде переходили кубанские плавни.
Фурманов (он писал потом об этом и в дневниках своих) раскрывал перед Серафимовичем всю свою душу, советовался с ним о своих творческих замыслах и планах.
— Материалу у меня, — рассказывал он, — эх, и материалу! Кажется, так вот сел бы — полвека прописал. И хватило бы. Я все записываю — все, что случится по пути интересного. И материалу скопилось! Теперь только вот и распределяю: это туда, это сюда, это тому в зубы дать, это этому. Надо уметь все оформить, организовать.
А Александр Серафи́мович оглаживал свою лысину, поправлял неизменный отложной белый воротничок, покачивал головой и приговаривал:
— Да, вам вот, молодежи, вольно думать о всяких планах, а мне куда уж — годы вышли, да и сил не хватает. — И вдруг, хлопнув Фурманова по плечу: — Я вот, старый дурак, ничего не записывал — все заново приходится теперь собирать. Все некогда, казалось, да лень одна, а теперь куда уж…
Фурманов рассказывал о своих дневниках, а Серафимович все жадно вслушивался и покряхтывал:
— Кабы не поясница моя, кабы не сердце… Уж этот мне артериосклероз… Надо будет этим летом легкие подправить.
Но мы понимали, что старик хитрит. Понимал это прекрасно и Фурманов, записывая после таких бесед в свой дневник:
«Выходило, места нет у него здорового. А все вот шумит, все вот волнуется, все в заботах: толчется в очередях у станционных касс, нюхает по вокзалам, на постоялых дворах, у фабричных ворот, на окраинах, бывает, — и к себе зазывает рабочего, за бутылку пива усаживает, слушает, что тот ему говорит, а потом записывает…»
Мы, конечно, все наперебой старались убедить нашего «старшого», что ему еще жить и жить. По крайней мере лет до ста. Но, признаться, никто из нас и думать тогда не мог, что Александр Серафимович переживет Фурманова на целую четверть века, что в восемьдесят лет этот несгибаемый старик будет трястись на грузовике по военным дорогам, на фронт знаменитой Орловской дуги.
…«Мятеж» Фурманова очень понравился Серафимовичу с первой же читки.
Он написал к «Мятежу» взволнованное предисловие, в котором глубоко анализировал показанную Фурмановым обстановку в Семиречье, отмечал идейную глубину, всегда присущую Фурманову партийную направленность.
Александр Серафи́мович сделал Фурманову много критических замечаний, которые Дмитрий Андреевич принял с благодарностью.
Ранняя смерть Фурманова очень огорчила Александра Серафимовича. Очень сдержанный в выражении своих чувств, он сказал нам в минуту особой откровенности, что ему кажется, будто второй раз он теряет сына своего, Анатолия. На другой день после смерти Фурманова он напечатал в «Правде» статью, в которой запечатлел всю свою любовь к Дмитрию, сдержанно и страстно рассказал о всем, что их роднило.
«Что нужно от большевика? Чтобы он во всякой работе, во всякой деятельности был одним и тем же — революционным работником, революционным борцом.
Таким был т. Фурманов. Он был одним и тем же и в партийной работе, и в гражданском бою, и с пером в руке за писательским столом. Один и тот же: революционный борец, революционный строитель, одинаково не поддающийся и одинаково гибкий…
…Я читал «Мятеж». Я читал всю ночь напролет, не в силах оторваться, перечитывал отдельные куски, потом долго ходил, потом опять перечитывал. И я не знал, хорошо это написано или плохо, потому что не было передо мной книги, не было комнаты, — я был в Туркестане, среди его степей, среди его гор, среди его населения, типов, обычаев, лиц, среди товарищей по военной работе, среди мятежников, среди удивительной революционной работы.
Да, это — художник, художник, вдруг выросший передо мной и заслонивший многих…»
…И как наказ ушедшего от нас Фурманова, как наказ нашего «старшого», нашего вожака — к жизни, к борьбе, к творчеству звали нас последние слова некролога:
«…И он ушел. Ушел — и унес с собой еще не развернувшееся свое будущее. Ушел — и говорит нам своим художественным творчеством: берите живую жизнь, берите ее трепещущую, — только в этом спасение художника!»
Это была наша программа. Эти слова мы начертали на творческих знаменах в борьбе «со всяческою мертвечиной».
Этому учил нас весь многолетний творческий подвиг нашего правофлангового. Наше отношение к Александру Серафи́мовичу тогда уже прекрасно выразил сам Фурманов.
«Серафимович свою долгую жизнь — оттуда, из царского подполья, до наших победных дней — в нетронутой чистоте сохранил верность рабочему делу. Никогда не гнулся и не сдавал этот кремневый человек — ни в испытаниях, ни в искушениях житейских. Никогда ни единого раза не сошел с боевого пути; никогда не сфальшивил ни в жизни, ни в литературной работе…»
Глубже познавать жизнь — учил он нас всегда. Познавать ее во всей сложности, во всех противоречиях, во всех деталях.
Однажды он рассказал нам о том, как был в гостях у Ленина в Кремле, как пил с ним чай…
— И между прочим, из самовара, — хитро усмехнулся Александр Серафи́мович, — старенького помятого самовара.
Ленин очень интересовался жизнью рабочих Лосиноостровского арсенала, о которой ему рассказывал гость. Расспрашивал об их заработке, работе, школах, досуге, настойчиво выуживал каждую мелочь и заразительно смеялся всяким смешным деталям. А потом задушевно и любовно говорил о великом будущем рабочего класса.
— Уметь по-ленински верить в мечту и по-ленински превращать мечту в действительность. Об этом я думаю всегда, — очень просто и доверительно сказал Александр Серафимович. — А вы?.. — И тут же тихо засмеялся, как бы разряжая напряженность минуты… — А вы? Что вы скажете в свое оправдание?
Однажды мы нашли старика необычайно взволнованным.
— А знаете ли вы, хлопцы, — спросил он, — что Анри Барбюс вступил в коммунистическую партию… Да вы, может быть, толком и не знаете, кто такой Анри Барбюс? Наверно не знаете… — И он рассказал нам о замечательном французском писателе, о его книге «Огонь», о его борьбе с реакцией. — Я вот тоже не видел его никогда, а люблю, как брата. Вот и письмо ему послал, приветствую его вступление в партию. Нашего полку прибыло…
Когда кто-нибудь из нас возвращался из очередной поездки по стране, он долго с пристрастием допрашивал нас. Горбатова — о жизни Донбасса, меня — о делах Коломенского завода.
А потом читал рукопись моего романа «Крушение», делал сердитые замечания на полях и говорил мне:
— А вот о старике Байкове вы рассказывали интереснее. А тут сфальшивили, надумали, приукрасили, батенька… А, сознайтесь, приукрасили? Ну, что вы скажете в свое оправдание?
О своей вере в молодую литературу он как-то хорошо и любовно написал в «Правде» в статье «Откуда появились советские писатели».
«Разве читатели не повернули головы к «Разгрому» Фадеева? Разве широко размахнувшийся красочный и углубленный Шолохов не глянул из-за края, как молодой месяц из-за кургана, и засветилась степь? И разве за ними шеренгой не идут другие? И ведь это все комсомол либо только что вышедшие из комсомола…»
Настоящим праздником был для нас вечер, когда Александр Серафи́мович прочел нам главы из «Железного потока».
Вечер этот был каким-то необычайно торжественным. Особенно блестел ярко начищенный самовар, и стол был уставлен всякой снедью. Фекла Родионовна даже испекла исключительные, замечательные пироги.
Вокруг стола сидели писатели старшего поколения: Федор Гладков, Александр Неверов, Алексей Силыч Новиков-Прибой… Мы, юнцы, скромно отступили на второй план.
Белый отложной воротничок Александра Серафи́мовича был ослепителен.
Фекла Родионовна потчевала вином и пирогами.
Александр Серафи́мович, как всегда хитро подмигнув нам, прищурил глаз.
— Я, братцы, хитрый… Вот подпою вас, хлопцы, чтобы подобрее были. А потом критикуйте…
Читал он хорошо, неторопливо, с выражением.
Чтение продолжалось до полуночи. И как же мы были горды за нашего старика, достигшего своей творческой вершины.
Старшие что-то говорили Серафимовичу, но мы, молодые, только пожали ему руку и выскользнули в ночь, во тьму Трехгорных переулков, взволнованные и переполненные картинами и образами народной эпопеи.
Наши мысли и чувства лучше всего выразил впоследствии Фурманов, написавший немедленно после выхода романа статью об этом «замечательном произведении современности», «классическом образце исторической повести из эпохи гражданской войны».
В начале двадцатых годов Троцкий опубликовал свои статьи, отрицающие творческие возможности пролетариата. Молодые пролетарские писатели, группирующиеся вокруг журналов «Октябрь» и «Молодая гвардия», вели ожесточенную борьбу с Троцким. Наших противников возглавлял пользовавшийся большим авторитетом редактор журнала «Красная новь» А. К. Воронский, снобистски скептически относившийся к творчеству Дмитрия Фурманова и других пролетарских писателей.
Происходили жаркие бои и на страницах печати и в клубных залах. Среди противников наших были солидные, имеющие большой опыт литераторы. А мы были совсем юны и по части теоретической весьма малоопытны. Зато отваги и комсомольского задора было у нас хоть отбавляй.
Из старых заслуженных деятелей литературы нас поддерживали А. С. Серафимович, М. С. Ольминский, П. Н. Лепешинский, Б. М. Волин.
Основные дискуссии происходили в Доме печати. Александр Серафи́мович восседал в президиуме среди комсомольцев как патриарх. И часто, выступая с резкой, задиристой речью, мы оглядывались на него, замечали его ободряющую улыбку, лукавый прищуренный глаз и снова, уже увереннее, бросались в бой.
Он был уже редактором журнала «Октябрь» и председателем Московской ассоциации пролетарских писателей. В двадцатых годах в президиум МАПП входили Серафимович (председатель), Фадеев (заместитель председателя) и я (ответственный секретарь). Все текущие дела решали мы сами, с Фадеевым, чтобы понапрасну не беспокоить старика. Но как только намечалось какое-нибудь важное, принципиальное дело, без «старшого» мы не обходились.
Он присутствовал сам на всех мапповских творческих вечерах. Любил забраться куда-нибудь в угол, на диван, сидел полузакрыв глаза. Иногда казалось, что он дремлет. Но он слушал, и слушал внимательно.
С какой-то страстной пытливостью «допрашивал» он каждого нового автора, приходившего из рабочих литературных кружков.
Мы издавали сборники литкружковцев «На подъеме». Здесь впервые напечатал свою повесть Яков Шведов («На мартенах»), свои рассказы — К. Минаев, Н. Клязьминский, М. Платошкин, М. Эгарт, И. Семенцов, свои стихи — С. Швецов, В. Гусев, Д. Самойлов, А. Тарасенков.
Серафимович формально не входил в редколлегию сборников, но почти все произведения предварительно читал и давал авторам свои советы.
Помню, как у него на квартире обсуждали мы предисловие Фадеева к третьему сборнику «На подъеме». Фадеев полемизировал с неправильными теориями бывшего редактора «Нового Лефа» Б. Кушнера, отстаивающего принцип «молниеносности» творчества, скорости писания.
«Тенденция долго и кропотливо работать над литературными произведениями у авторов, принадлежащих к эксплуатирующим классам, — утверждал Кушнер, — часто являлась следствием барства, нежелания утомлять себя и взгляда на литературу как на благородный спорт».
Александр Серафи́мович был не на шутку рассержен статьей Кушнера. Он посоветовал Фадееву в ответ горе-теоретику привести требование рабочих завода им. Калинина.
В те дни рабочие завода им. Калинина обратились к пролетарским писателям с призывом разносторонне осветить борьбу на фронте социалистического строительства, все стороны рабочей жизни и быта. Они требовали создания литературы, «содействующей социалистической переделке человека».
«Многие пролетарские писатели не связаны тесно с нашей борьбой и жизнью, — писали они. — От этого в некоторых произведениях рабочие изображаются либо как ходульные герои, либо как безликая масса, где нет живых людей, а какие-то придатки к машине, — в таких произведениях мы не узнаем себя».
— Вот, — говорил Александр Серафи́мович, — вот вам, батенька, прекрасная основа для статьи. Ближе к жизни… Ближе и глубже… А? Что вы скажете в свое оправдание?
Именно в таком плане и было написано Фадеевым предисловие к сборнику «На подъеме», требующее от рабочих писателей не «скороспелок», а серьезных книг, зовущее идти по линии наибольшего сопротивления.
Предисловие мы утвердили единогласно.
— То-то же, — сказал Александр Серафи́мович, точно подводя итог споров с невидимым противником.
Очень увлекала Александра Серафи́мовича работа в журнале «Октябрь», воспитание молодых писателей.
Он входил во все детали работы, написал даже какое-то сопроводительное письмо к проспекту журнала о необходимости широкого распространения журнала в рабочих библиотеках и крестьянских избах-читальнях, выступал на многочисленных читательских конференциях.
Когда он выходил на сцену во главе молодых членов редколлегии, он был похож на заботливого отца, выводящего в свет своих сыновей, на старого воина, ведущего в бой своих молодых питомцев и соратников.
— Серафимович своих повел, — улыбались в публике.
Он любил разговаривать с читателями. Выезжал на конференции в Донбасс, в Тулу, делал доклад об итогах трехлетней работы журнала «Октябрь» в Доме союзов, проводил беседу с соседями, рабочими Трехгорки, опять выезжал в Горький, в Сормово, в Харьков, в Луганск.
К произведениям, печатающимся в журнале «Октябрь», Серафимович подходил очень критически, строго, делал десятки замечаний. Но если он уже принимал роман или повесть, то принципиально, по-боевому воевал со всеми нападками на них. Ни на какие компромиссы не шел. Он и вообще больше всего ненавидел двуличие, интриги, закулисную игру.
Он принял и напечатал в журнале роман Шолохова «Тихий Дон». Принял Шолохова в свое сердце и полюбил его навсегда. Напечатал в «Правде» статью о «Тихом Доне» с высокой оценкой романа.
И когда появились всякие клеветники (их тогда было немало), пытающиеся опорочить роман Шолохова, Александр Серафи́мович дал им жестокий отпор, опубликовал вместе с Фадеевым и Ставским в «Правде» резкое письмо против клеветнических наветов на «Тихий Дон». Всякое проявление интриганства глубоко огорчало, возмущало и как-то даже травмировало его.
— Вот ведь сколько осталось еще у нас гадости от старого мира, — говорил он нам возмущенно, потирая лысину. — И надо же эдакое придумать…
В конце 1929 года в редакцию «Октября» прислал свой первый рассказ «Аноха» брянский писатель Василий Павлович Ильенков. Рассказ понравился нам. Ильенков хорошо знал рабочий быт, был близко связан с Бежицким паровозостроительным заводом, интересно писал о процессах, происходящих в жизни рабочего класса, о рабочем быте, культурном росте.
Вскоре мне пришлось с поэтом Эдуардом Багрицким выехать на завод «Красный Профинтерн». Мы побывали у Ильенкова, хорошо, задушевно поговорили о литературе, провели на заводе большой литературный вечер.
Как всегда, вернувшись в Москву, я явился с отчетом к Александру Серафи́мовичу.
— Ну, ну, батенька, — засуетился старик. — Выкладывайте… Что видели, что записали… Что можете сказать в свое оправдание?
Его интересовало все. И новые методы варки стали в мартенах, и ход социалистического соревнования, и вечер самодеятельности во Дворце культуры.
— Знал бы, что так интересно, поехал бы с вами, — сокрушался наш «старшой». — А то засиделся я в столице. Жизни не вижу…
Это он-то жизни не видел, неугомонный, вечный путешественник…
— Надо бы мне с этим Ильенковым познакомиться. Интересный, видать, человек… И писатель… Несомненно писатель. Какой он из себя? Седой, говорите? Уже седой. И в темных очках? Очень интересно.
Вскоре Ильенков приехал в Москву. В январе тридцатого года в журнале «Октябрь» была организована встреча с начинающими писателями. Ильенков читал новый рассказ «Чмых». Рассказ этот по моему совету он заранее послал Серафимовичу. Читали свои произведения и другие молодые писатели. В заключение вечера выступил Серафимович. О рассказе Ильенкова, к моему изумлению, он не сказал ни слова.
Я задержался в редакции, и когда собрался уходить, ни Серафимовича, ни Ильенкова уже не было.
Ильенков жил у меня. Вернулся домой он поздней ночью. Взволнованный, взбудораженный.
— Загулял, Василий Павлович, — поддел его я, улыбаясь. — Седина в бороду — бес в ребро.
Он снял свои «мрачные» очки, и совсем молодые глаза его весело блеснули.
— Понимаешь, какое дело… Гулял, действительно гулял… По Тверскому бульвару… Со стариком… с Александром Серафи́мовичем. Ну, какой старик… Сколько интересного он мне о моем рассказе наговорил. А рассказ будто наизусть помнит. А потом все выпытывал, как и что. И какие планы, и как рабочие на заводе живут…
— А «что вы скажете в свое оправдание» говорил? — засмеялся я.
— Говорил. И конец рассказа велел переделать. Я сначала спорил, а потом согласился. Убедил он меня… До сих пор его слова в ушах…
Был уже третий час ночи. Ильенков сел к столу, вынул рукопись, решительно зачеркнул последние страницы и стал лихорадочно писать.
Разбудил он меня рано утром и прочел новый вариант окончания рассказа.
Вскоре рассказ был опубликован.
Приближался XVI съезд партии. В литературе происходила ожесточенная борьба со всякими буржуазными влияниями, с левыми и правыми уклонистами.
На нашем творческом знамени было написано: глубокое проникновение в жизнь, правдивое отображение жизни в прозе и поэзии. Пролетарские писатели решили рапортовать съезду всеми своими лучшими произведениями, созданными за последние годы.
Мы подготовили творческий рапорт-сборник. Между рассказами и стихами в сборнике были боевые, ударные лозунги, набранные жирными шрифтами:
Сами заглавия напечатанных в сборнике произведений говорили о его боевом характере.
В. Маяковский — «Кулак», Л. Овалов — «Ход сражения», Э. Багрицкий — «Из книги «Победитель», В. Ставский — «Волк», Н. Богданов — «Враг», Ю. Либединский — «Первые дни в коммунизме» и т. д.
Серафимович дал для сборника очерк «Что я видел». Очерк весь дышал жизнью, современностью. Писатель рассказывал о том, что он видел в последнем своем путешествии по стране. Он побывал на Тамбовщине под Козловом.
«Как и во всей производственной громаде Союза, и тут свои бури, свои взрывы, катастрофы, столкновения…»
Писатель рассказывал о достижениях беконной фабрики, дающей мясо стране, бичевал недостатки.
Очерк был явно полемический, направленный против маловеров, против правых уклонистов, против классовых врагов.
«Да, вождей правого уклона надо бы провести по таким глухим фабрикам, что дымят, как эта, под Козловом среди потерявшихся тамбовских полей. Да не в качестве знатных посетителей, а потерлись бы среди рабочих, незаметные и серые. Они ахнули бы: «Теперича и захочешь вертаться — не вернешься».
…Александр Серафимович, как вожак, как «старшой», с высокой ораторской трибуны рапортовал XVI съезду о достижениях и недостатках пролетарской литературы.
Он стоял на трибуне съезда спокойный, неторопливый, как всегда. И только по неприметным движениям, когда он оправлял свой знаменитый белый отложной воротничок, мы, его друзья и ученики, понимали, как сильно он волнуется.
«Писательская масса Федерации, — сказал Серафимович, — принимает широкое участие в социалистическом строительстве. Многие писатели рассеялись по заводам, колхозам, стройкам, чтобы непосредственно видеть, чтобы дать в творчестве жизнь».
И все же:
«Один из главных… провалов, недочетов — это отставание литературы от развивающегося строительства, от бегущей жизни».
Серафимович с горечью говорил и о внутренних наших недостатках, о групповщине, о беспринципной борьбе.
Он заверил съезд в том, что «писатели в меру их сил, умения и дарования будут участвовать в социалистической стройке, будут отдавать ей все силы».
Съезд дружными аплодисментами приветствовал автора «Железного потока», старейшего писателя страны.
И опять поиски нового материала, новых героев, путешествия по стране. Он приезжает на родину, в Усть-Медведицу, собирает материал для задуманного романа о социалистическом строительстве в деревне. Он объезжает многие колхозы. Сюда, в Усть-Медведицу, ранней осенью приезжает навестить его молодой Шолохов, которому он дал «путевку в жизнь», которого горячо любит, за крепнущим талантом которого беспрерывно следит.
В ноябре 1930 года в городе Харькове, бывшем тогда столицей Украины, созывается вторая Всемирная конференция революционной литературы. Серафимович возглавляет советскую делегацию.
Это была первая большая литературная встреча прогрессивных литераторов мира. На ней присутствовало сто одиннадцать делегатов от четырех частей света — Европы, Азии, Африки и Америки, от двадцати двух стран.
Делая на конференции доклад мандатной комиссии, я отметил, что старейшим делегатом конференции является Александр Серафимович. Все делегаты стоя приветствовали писателя-революционера.
Александр Серафимович выступил на конференции от имени Всесоюзного объединения ассоциаций пролетарских писателей (ВОАПП).
Он был в своей обычной длинной черной блузе с белым отложным воротничком. Он внимательно оглядел зал, едва-едва улыбнулся своему старому другу итальянцу Джиованни Джерманетто, чуть заметно кивнул сидевшему в первом ряду Матэ Залка, остановил взгляд свой на сидевших кустиком юных немецких антифашистах, приехавших приветствовать конференцию, видимо, вспомнил, как они вдохновенно пели накануне марш Ведингского квартала, и растрогался.
— Товарищи, — сказал Серафимович, — когда Ленин организовывал Коминтерн, к нему пробралась маленькая кучка товарищей. Некоторым из них пришлось ехать в трюме парохода, в угольной яме, рискуя быть открытыми. Матросы, чтобы их скрыть, засыпали их углем, оставляя дырочку для дыхания. А теперь Коминтерн потрясает весь земной шар, и потрясаемый им капиталистический мир дал глубокую трещину.
Три года назад за большим столом в Наркомпросе, в Москве, сиротливо сидело человек восемь — десять товарищей писателей, представителей заграницы.
А теперь я от имени ВОАПП приветствую революционных и пролетарских писателей двадцати двух стран.
Какие задачи стоят перед товарищами писателями? Огромные. Вот за Харьковом лежало пустопорожнее место, а через пять месяцев мы осматривали это место, и сказочно на пустыре, на глазах растет там изумительный завод.
Это, товарищи, не просто строится завод, это живой портрет того, что делается во всем Союзе, это отображение социалистического строительства.
Он замолчал, поправил воротничок и очень задушевно, как бы беседуя с друзьями, закончил:
— Так вот, задача революционного писателя — в живых красках бросить в массу пролетариев заграницы этот портрет, ибо никакими лекциями, никакими брошюрами не заменишь того, что видишь глазом, а художественная литература — это глаз, это непосредственное восприятие…
…Мы выступали в те дни на харьковских предприятиях. В одной из творческих выездных бригад, в которую посчастливилось попасть и мне, оказались Серафимович, Джерманетто, Матэ Залка и Эми Сяо.
Вел вечер молодой вихрастый комсомолец — токарь.
Давая слово Джиованни Джерманетто, он проговорил:
— А сейчас выступит итальянский письменник Джерманенко…
Многие в зале засмеялись. Улыбнулся и Джерманетто, а Серафимович весело, так, что услышали в зале, сказал:
— Ну, Джиованни, украинский народ вас уже на свой лад переделал… Значит, своим считает…
Закончив роман «Радость», посвященный жизни Коломенского паровозостроительного завода, завода, с которым я был связан с юных дней, я отдал рукопись Александру Серафи́мовичу.
Роман был довольно толстый, и я не ожидал быстрого ответа. Однако Александр Серафи́мович позвонил мне уже через неделю.
— А ну-ка, молодой человек, являйтесь на суд и расправу.
…Мы разговаривали целый вечер. Старик интересовался малейшими деталями, расспрашивал меня о людях, о машинах. Поля моего романа были исписаны его крупным почерком. Он не вмешивался в ход сюжета, но обращал мое внимание на отдельные безвкусные выражения, на вычурность языка, на излишнюю «чувствительность» и слезливость. Он говорил мне о том, каких героев он видит в действии, в развитии, а какие остаются мертворожденными.
Я показал ему письмо инженера, крупнейшего конструктора завода Льва Сергеевича Лебедянского, создавшего впоследствии замечательную машину — паровоз марки «Л».
Инженер жаловался на то, что не успевает читать художественную литературу.
«Очевидно, по неумению правильно ценить время, а может быть, из-за недостаточной работы наших втузов нет времени иметь тесную связь с вами, творцами души — писателями. И лично я чувствую остро этот пробел и думаю, что моя техника, техника заводских людей поднялась бы на неизмеримо большую высоту, если бы было это знакомство…»
И дальше писал конструктор:
«Рапортую вам, что наш завод выполнил программу по паровозам. Но моя борьба за паровоз не окончена, и я получаю все время подзатыльники за допущенные ошибки, несмотря на то что машинисты благодарят за паровоз. Сейчас готовлю новый пассажирский паровоз».
— Это же, батенька мой, замечательно, — загорелся Серафимович. — Это же настоящая связь жизни с литературой… Умница он, ваш конструктор. А вот вы его в романе показать не сумели. В этом письме я его вижу больше, чем в романе. А что, батенька, если мы вместе поедем на этот ваш завод? Вот будет замечательно.
Тут же он вспомнил о своем старом знакомом, бывшем коломенском рабочем Иване Козлове, которому он помогал в литературной работе[1].
На Коломенский завод с нами поехал еще поэт Эдуард Багрицкий…
Поезд до Голутвина шел тогда три с половиной часа. В дороге я рассказывал своим спутникам историю Коломенского завода, выросшего из кузницы, построенной в 1863 году при впадении Москвы-реки в Оку.
Серафимович засмеялся:
— Значит, мы, батенька, с вашим заводом ровесники. Здорово это получилось. Я-то с 1863 года превратился уже в эдакую историческую развалину, а завод-то, наоборот, растет и крепнет. Нуте, нуте, рассказывайте дальше.
Больше всего взволновали Серафимовича события пятого года, связанные с карательной экспедицией полковника Римана.
Кое-что об этом было рассказано и в моем романе. Но теперь «на местности» все это представлялось убедительнее и живее.
— Так, так… А машиниста Ухтомского я помню. Да и о Римане достаточно понаслышан. Вот я там на полях добавил вам пару штришков… Для оживления.
Три с половиною часа прошли незаметно. На вокзале нас встречали представители литературного кружка.
— Ну, здравствуйте, здравствуйте, — весело приветствовал их Серафимович и сразу огорошил своей обычной шуткой: — Что вы скажете в свое оправдание?
Ребята предложили провести Серафимовича в Дом приезжих отдохнуть. Но он отмахнулся.
— Что, вы меня за старика считаете, что ли? Отдыхать можно в Москве. А сейчас — на завод, в цехи, к людям.
Он внимательно осмотрел памятную чугунную доску с именами рабочих-революционеров, расстрелянных Риманом.
— А вот, батенька, — сказал он мне укоризненно, — а цвета этой доски, ржавых пятен, выпуклых букв, запаха времени вы передать не сумели…
Старик обошел главные цехи завода. Я познакомил его со знаменитым дизельщиком Вяткиным, родоначальником целого поколения дизельщиков, и знаменитым паровозником Георгием Ахтырским. Отец Ахтырского пятьдесят два года работал на заводе, с первых дней его существования, сам мастер отдал уже заводу несколько десятков лет[2]. Они были ровесниками Серафимовича, как и весь этот старый завод, построенный братьями Струве, завод, где рядом со старинной задымленной кузницей вырос новый инструментальный цех и рядом со старым чугунолитейным цехом, в котором трудно было дышать от дыма и пыли, возник светлый просторный новодизельный, оснащенный новейшими замечательными машинами. Эти контрасты старого и нового очень заинтересовали Серафимовича. Он шагал из цеха в цех, вглядывался в лица молодых сталеваров, следил за процессами их труда, едва не попал в опоку, только что наполненную горячим металлом, едва не угодил под тяжелую болванку, переносимую краном. Лицо его, озаренное ярким отсветом плавки, было возбужденное и совсем молодое.
Я вспомнил, как несколько лет назад приехал к нам на завод старый коломенец писатель Борис Пильняк и как удивился он, когда я предложил ему пройти в сталелитейный, посмотреть новый мартен.
— Зачем? — сказал Пильняк. — Это уже описано Куприным. Читали, юноша, такую книгу «Молох»? А мне это не нужно.
…До встречи с читателями, которая была назначена в заводском театре, Серафимович беседовал с литкружковцами. Во главе литературного кружка стоял тогда рабочий-автогенщик Иван Семенцов, интересный и своеобразный человек, написавший повесть «Разбег», часть которой мы печатали в сборнике «На подъеме». В повести шла речь о сложных конфликтах старого и нового и в заводской технике и в человеческих отношениях.
Все литкружковцы были рабочими. Только один, немолодой уже, широколицый, кудрявый человек по фамилии Карлик, был «интеллигентом», фармацевтом местной аптеки. Он писал рассказы преимущественно из рабочего быта, рассказы грамотные, пожалуй более грамотные, чем Семенцов, но лишенные остроты. Все у него получалось схематично, поверхностно, подчас лакированно. Чувствовалось отсутствие глубокого знания заводской жизни. Карлика всегда очень резко в кружке критиковали. Но фармацевт стойко выдерживал побои и мужественно приходил на все собрания заводского кружка, хотя жил в городе, в семи километрах от завода, а в городе при библиотеке был свой литературный кружок.
— Почему же вы его не переведете в тот литкружок? — усмехнулся Александр Серафимович.
— А без него у нас не так интересно будет, — ответил Семенцов. — Мы вот и держим одного интеллигента, так сказать, для битья…
Серафимович долго смеялся.
— Ну и выдумают… Интеллигент для битья…
На собрании кружка старый писатель сидел как всегда сосредоточенный, внимательно слушал, что-то записывал в свою книжечку.
…Литературный вечер в театре прошел прекрасно. Александр Серафи́мович рассказывал о том, как он работал над «Железным потоком». Эдуард Багрицкий читал «Весну»… Было много вопросов — о жизни, о литературе. Серафимовича не хотели отпускать. Только к концу вечера я вспомнил, что за целый день старик не отдохнул ни мгновенья (обедали мы после смены в гостях у Ахтырского, и старики вели задушевный и сердечный разговор все время обеда). А он, кажется, и не собирался еще отдыхать…
Мы еще долго обменивались впечатлениями, располагаясь ко сну в Доме приезжих. За окном гудел только что родившийся новый паровоз. Днем кто-то в цехе приглашал Серафимовича ночью на тендер, принять участие в обкатке, и я еле уговорил его отказаться.
Услышав гудок, Серафимович вскочил с кровати, подошел к окну, вгляделся во тьму. Паровоз с подъездной заводской ветки выходил на большие пути… В жизнь.
Уже засыпая, я услышал, как Серафимович засмеялся. Я приподнялся на локте.
— Интеллигент для битья, — сказал вполголоса Александр Серафимович, — скажите пожалуйста…
Уже прощаясь, в Москве, он хитро посмотрел на меня и сказал:
— А роман дайте мне, батенька, еще дня на три… Я там кое-что почеркаю…
Мне приходилось не раз выезжать с Александром Серафи́мовичем на заводы. Побывали мы (ездили тогда, помнится, с нами В. П. Ильенков, поэт Антал Гидаш и профессор П. Ф. Юдин) и на знаменитом Горьковском автомобилестроительном. И здесь наш «старшой» также бродил по цехам, пытливо расспрашивал стариков и молодых об их работе, об опыте знаменитого горьковского кузнеца Бусыгина.
— Вот ведь, — говорил он нам, — путь русского рабочего класса — от сормовского рабочего Петра Заломова до нижегородского рабочего Александра Бусыгина. Вот о чем нужно писать, молодые люди… Вот чего требует от нас народ… А мы часто драгоценное время по пустякам тратим, шумим попусту, в «вождей» играем, интригами занимаемся… Эх…
На большом заводском вечере он отвечал на сотни вопросов — о литературе, морали, этике, быте. Помню, как пространно и задушевно, необычайно интересно и волнующе говорил он о Сергее Есенине. А вопросов о Есенине было множество. Серафимович говорил о нем с любовью и горечью. Как непохож был его ответ на стандартные «резолютивные» штампы иных унылых проработчиков! Он говорил об оригинальности и своеобразии есенинского таланта, об искренности поэта, о его противоречиях, о борьбе старого и нового в его творчестве, о тонкой лирике Есенина и об эпигонах, подымающих на щит худшие стороны его творчества, о так называемой «есенинщине». Слушали Серафимовича напряженно, боясь пропустить слово. Он удивительно умел находить путь к сердцам человеческим.
…В начале тридцатых годов мы стали замечать, что старик наш все чаще хмурится, брюзжит. Он ушел из редколлегии журнала «Октябрь». Многое было ему не по душе в Ассоциации пролетарских писателей.
Действительно, в «королевстве датском» было далеко не спокойно.
Внутри Российской ассоциации пролетарских писателей развернулась борьба против так называемого авербаховского руководства.
Возглавлявший тогда РАПП Авербах проводил внутри ассоциации сектантскую линию, против которой еще в свое время боролся Дмитрий Фурманов. Один из основных авербаховских лозунгов — «кто не союзник (то есть кто не с Авербахом) — тот враг» — механически отбрасывал во вражеский лагерь большое количество талантливых советских писателей.
Среди писателей, выступивших внутри РАПП против Авербаха и его вредной для развития литературы политики, были Серафимович, Ставский, Панферов, Ильенков, Горбатов, Галин, Я. Ильин, Платошкин, Черненко, Нович, Гидаш, автор этих строк. Резко критиковали авербаховскую линию «Правда» и ЦК комсомола, философы Юдин, Митин и другие.
Никогда не забыть, как дружески заботливо выслушивал нас в редколлегии «Правды» Емельян Ярославский, не забыть его отеческой, истинно партийной помощи в нашей работе.
Заседания секретариата РАПП становились все более бурными и напряженными, совсем как в фурмановские времена 1925—1926 годов.
Авербах и его друзья не хотели прислушиваться к партийным указаниям, они пытались травить всех своих противников.
Им было неудобно прямо «бить» старейшего пролетарского писателя Серафимовича, и они, обрушиваясь на все предложения Серафимовича, приписывали их «молодым» — Горбатову или мне. И тут уже на наши молодые головы обрушивался «сокрушительный» молот авербаховского ядовитого красноречия.
Серафимович все это прекрасно понимал. Ему было уже почти 70 лет. Он работал над новым романом. Он объехал с сыном Игорем донские колхозы, написал для «Правды» цикл очерков «По донским степям». Он посетил в станице Вешенской любимца своего Михаила Шолохова и хорошо, задушевно побеседовал с ним.
Авербаховские уколы раздражали его. Он перестал ходить на заседания секретариата.
Но все же вся эта суматоха, травля инакомыслящих, друзей Серафимовича, мешала ему работать, мешала она и всему развитию советской литературы.
Серафимович не мог молчать.
Зимой 1931 года он жил на своей даче, на станции Отдых, неподалеку от Быкова.
Мы поехали к нему встретить Новый год… Не помню уже всех приглашенных. Помню только, что мы с Василием Павловичем Ильенковым запоздали и едва-едва не пропустили встречу Нового года. Был сильный мороз. Мы, совсем обледенелые, ввалились на дачу, когда все уже сидели за столом. Было шумно и весело. Сын Александра Серафи́мовича, Игорь, помог нам раздеться (пальцы у нас не гнулись), хозяин, веселый, совсем молодой, потребовал сразу выпить штрафной бокал.
Мы без всякого сопротивления подчинились. Подняли полные бокалы. Залпом выпили. Громкий хохот всех собравшихся. Очередная шутка Александра Серафи́мовича: в бокалах была вода, щедро приправленная уксусом.
Веселая была эта ночь. Играли. Пели. Александр Серафи́мович запевал свою любимую «Ой да ты подуй, подуй, ветер низовый», и, глядя на его раскрасневшееся лицо, не верилось, что ему совсем скоро семьдесят.
Потом, под утро, вздумали пойти в лес на лыжах… Потом искали потерявшихся.
…Гости разъехались. Мы с Ильенковым задержались на даче. После завтрака Александр Серафи́мович увел нас к себе в кабинет. Его было не узнать. Он сразу постарел, казался раздраженным и угрюмым.
— Ну так что вы скажете в свое оправдание? — попытался он сострить по-всегдашнему. И сразу перешел к делу: — Неладно у нас в литературе, хлопцы… Ой неладно… Вот я набросал кое-что, так сказать в порядке дневника. Хотите прочту?..
Мы насторожились. А он вынул из стола несколько страниц, исписанных его широким, немного корявым почерком…
«…Конечно, отдельные разрозненные неполадки, промахи, даже провалы, если они осознаются, исправляются, нельзя ставить организации в непреходящую вину. Отдельные, разрозненные. Но если эти ошибки, промахи, провалы непрерывно сцепляются в систему, горе организации!
Нельзя их ставить в непокрываемую вину РАПП, этой громадной ответственной организации пролетарских писателей, пока они разрозненны.
А они в РАПП, эти промахи, ошибки, глухие провалы, густо родятся и идут друг за другом как прибой, длинными, далеко разбегающимися валами, непрерывно возникая.
Кусок РАПП — Уральская областная ассоциация пролетарских писателей — на самом лучшем счету. Член правления РАПП едет на Урал на ревизию и со слезами восторга докладывает на секретариате РАПП: «Какой размах! Какая напряженная деятельность! Тьма ударников. Удивительные стеклянные пластинки с золотыми надписями в великолепном здании».
Не успел он сомкнуть восторженных уст, в дело вмешался уральский обком партии, постановил: «Снять всю верхушку УралАПП». Одним выговор, другим — строгий, третьим — с предупреждением. Оказывается, в УралАПП — черный развал: наглое очковтирательство, бесстыдная ложь, дутые ударники, на произвол судьбы брошенные пролетарские писатели, великолепные золотые надписи и двухсоттысячный бюджет. Одним словом, от великолепной деятельности УралАПП, вызвавшей восторженные слезы у большинства руководителей верхушки РАПП, остался тяжелый, мертвый, лживый пепел.
Да, грядут валы, широко разбегаясь, захватывая все новое. Неладно в Вотской области, Удмуртской АПП, в Баку, в Татарстане, неладно на Украине (Одессе)…
Поразительная история разыгралась в сердце рапповской организации — в Москве. На Красной Пресне на заводах и фабриках были литературные кружки. Руководители в кружках — от МАПП.
Молодежь фабрично-заводских литературных кружков, комсомольцы приступили к руководителям, чтобы те им рассказали о сущности дискуссии, в которой участвовали комсомол, «Комсомольская правда», РАПП, ЦО партии «Правда», и чем эта дискуссия кончилась.
Мапповцы, руководители кружков, заметались: расскажи всю правду, расскажи об ошибках РАПП, обнаруженных дискуссией, — большинство руководителей РАПП не простит. Начни врать, — молодежь азартно выведет на чистую воду. Что тут делать?!
Попробовали отмолчаться — молодежь покою не дает. Крепились, крепились и… разбежались, побросав на произвол судьбы кружки.
А комсомольцы бунтуют. Кто-то купил для них двести экземпляров брошюры (издание «Федерации») о дискуссии, ну, немного успокоились.
Проходит месяц, другой — никого. Кружки без руководителей стали дичать, стали разваливаться. На Трехгорке развалился. На «Большевике» развалился. На других развал.
На некоторых заводах кружки махнули рукой на МАПП и живут себе самостоятельной жизнью — пишут, работают, критикуют друг друга. Так и тянулось. Краснопресненский райком наконец вмешался, потребовал от МАПП присыла в кружки руководителей. Ответили: «сейчас» — и ни с места. И на все требования было все то же — «сейчас» — и ни с места. Кружки доживали свои дни.
Тогда райком назначил рабочего ударника, кружковца тов. Такоева временно заведовать кружками, чтоб предотвратить окончательный распад их во всем районе. А тов. Ильенкова наметил председателем районного литературного бюро.
Тов. Такоев выявился как деловой, энергичный, деятельный работник. Так его расценил и райком. МАПП-РАПП упорно саботировали тов. Такоева, просто не замечали, как будто он не существует в природе, как будто и весь Краснопресненский район не существует в природе.
Но когда увидели, что дело налаживается, что из развалин начинает потихоньку вставать жизнь, что в кружках снова потянуло к учебе, к творчеству, что тов. Такоев организовал отличное начинание — литературную эстафету, связав с социалистическим строительством, доведя ее до цехов заводов и фабрик, — когда это увидели, прилетели представители МАПП, РАПП и заявили, что МАПП отводит тов. Такоева при выборах в бюро, а тов. Ильенкова (чтобы сорвать его кандидатуру в председатели бюро) назначает в транспортную секцию. На место тов. Ильенкова и тов. Такоева ставят своих кандидатов. Но это не вышло, тогда тов. Авербах бросился хлопотать, чтобы тов. Такоева назначили редактором «Изобретателя».
Позвольте, что же это такое?! Полгода разваливать целый район, а когда партия взяла дело в свои руки и разрушенное стало восстанавливаться, МАПП-РАПП явились и привели своих кандидатов?! Это уже грозно, это не отдельные ошибки, это уже непрерывно возникающая система».
Мы слушали не шелохнувшись. Да, все это было так. Обо всем этом мы знали и даже писали вместе с Федором Панферовым в ЦК. Мы не хотели тогда беспокоить старика. Но вот теперь наш «старшой» как бы подытожил все наши мысли и наблюдения, а мы-то думали, что он устранился от борьбы… Старик остановился, поднял на нас глаза, обличающие, грозные, и, заметив наше волнение, продолжал:
«…Ни одна организация не может жить, если не умеет пополнять постоянно свои ряды новыми силами, не умеет притягивать к себе работников, наилучше их использовать.
Работал в РАПП, был членом секретариата тов. Безыменский. Оттолкнули, исключили из секретариата, злобно травили.
Был с ними тов. Билль-Белоцерковский — оттолкнули, заели.
Работал с ними Серафимович — поставили в невозможность совместно работать.
Тов. Волин, когда был назначен зав. Главлитом, открыто и искренне хотел работать с писательской массой. Собирал актив рапповского руководства, совместно обсуждали способы борьбы с проникновением буржуазных, чуждых, иной раз прямо враждебных произведений в советскую литературу — чего же лучше? Так нет, злобно и злостно накинулись, пока не поставили в невозможность совместной работы.
Оттерли Ставского, этого талантливого, искреннего писателя, художника-очеркиста, и теперь с пеной у рта травят.
Но наиболее гнусную травлю устроили тов. Ильенкову с выходом его «Ведущей оси».
А за этими писателями тянется целый ряд талантливых молодых пролетарских писателей, которых сумели оторвать от себя, которых при всяком удобном случае злобно рвут гнилым, ядовитым клыком.
Но руководящая верхушка РАПП не только сумела оттолкнуть от совместной работы отдельных пролетарских писателей, она ввязалась в борьбу с целыми организациями. Борьба с комсомолом, с «Комсомольской правдой», с ЦО партии «Правда». Наконец, крупная ячейка Института литературы и языка при Комакадемии — ЛИЯ, на совесть желавшая сработаться с РАПП, выносит осуждающее постановление за возмутительный скандал, дико устроенный большинством руководящей верхушки РАПП члену ЛИЯ.
Безудержная травля творческой группировки тов. Панферова продолжается по-прежнему вопреки указаниям партии…
Грозность этого «оголения» отлично понимает руководящая верхушка РАПП и, теряя голову, ищет спасение в оголтелом терроре скандалов и брани.
Конечно, надо проходить мимо этих выкриков, брани, — молодость, горячность в пылу борьбы, — но это до тех пор, пока это единичные, разрозненные выпады. А когда это сливается в систему, когда в этом ищут выхода, это — грозно.
Отношения с товарищами приняли у большинства руководящей верхушки РАПП тот характер нетерпимости, заносчивости, безапелляционной грубости, лжи, интриганства, лицемерия, неутомимой злобы против всякого, кто осмелится указать на ошибки руководства, — тот характер, который отталкивает массу товарищей, массу работников, целые организации.
Недаром на критическом совещании, созванном РАПП, председательствовавший тов. Фадеев горько плакался, что отсутствуют на совещании как раз те, кто должен был быть, — писатели и критики не идут.
Пролетарские писатели истосковались по работе, по напряженной работе вне интриг, борьбы, подвохов. Ведь назначение пролетписателя. — творчество, пронизанное социалистическим строительством, а не мордобой.
Ударники литературы жалуются, что с ними шумно носятся, когда надо сделать парад, и совершенно забрасывают, когда нужна повседневная кропотливая работа.
Да, грозно».
…Старик кончил читать. Мы долго сидели молча.
— Вот, хлопцы, — сказал Александр Серафи́мович. — Больше молчать невмоготу. Да к кому же обращаться, как не к партии? Партия всегда поддержит нас. Вот я об этом всём и напишу в ЦК… Одобряете?
Серафимович написал письмо в ЦК. Вопросы работы РАПП не раз обсуждались на заседаниях Секретариата Центрального Комитета. Руководители партии резко критиковали рапповских заправил, указывали на ошибки в работе Ассоциации пролетарских писателей. Однако указания партии в РАПП не выполнялись. Сама рапповская система уже изжила себя и мешала дальнейшему развитию литературы.
23 апреля 1932 года Центральный Комитет партии принял историческое решение «О перестройке литературно-художественных организаций».
После всего сказанного естественно, как высоко оценил это решение наш «старшой». Он писал впоследствии (в статье «Писатель должен шагать вровень с жизнью»):
«Это решение ЦК ВКП(б) является документом крупного исторического значения. РАПП была окостеневшей формой, в которую рьяные руководы старались загнать все многообразие литературной жизни, литературных интересов, литературного творчества. Рапповцы занимались не столько художественным творчеством, сколько болтовней и расправами со всеми, кто не признавал безраздельности рапповского владычества на литературном поприще. РАПП культивировала беспринципную групповщину. Произведения «своих» людей превозносились до небес, другие охаивались. Вместо товарищеской критики и помощи применялись дубинка и оглобля. Царствовали полнейший зажим самокритики, угодничество и подхалимство…»
Высоко оценивая мудрое партийное руководство, старый писатель-большевик еще и еще раз напоминал писателям об их основной задаче — помочь партии, народу своим творчеством, добиваясь высокой идейной насыщенности и художественного мастерства…
Как же ненавидел он болтунов и резонеров!
«У нас есть особая разновидность людей, — говорил он, — которые по профессиональному званию числятся писателями, но по фактической профессии они — резонеры. Одни из них легко взбегают, другие солидно, с величавой осанкой поднимаются на трибуну писательских съездов и собраний, каются в безделье и ошибках, дают клятвенные обещания по-деловому приняться за работу. Но проходят сроки, и клятва оказывается нарушенной…
Есть и другая категория членов Союза писателей: они довольно производительны, но творения их носят все следы подмены настоящих художественных ценностей мнимыми. Они изображают наших современников стандартными красками, не заботятся ни о психологической глубине разработки образа героя нашего времени, ни об оригинальности сюжета, ни о свежести авторского языка и языка описываемых ими людей…»
В день опубликования решения ЦК мы собрались на квартире Александра Серафи́мовича. Он уже давно оставил старый домик на Пресне и жил в Замоскворечье в Доме правительства, на улице, названной впоследствии его именем.
Мы часто собирались в большой светлой квартире Серафимовича. Встречи, происходившие там, были такими же теплыми и задушевными, как когда-то на Пресне…
Так же отчитывались мы перед стариком после каждой поездки по стране, так же читали рассказы, отрывки, главы из новых произведений и выслушивали его дружеские, глубокие, прямые и нелицеприятные советы.
А потом брат Александра Серафи́мовича, старый большевик-литератор Вениамин Серафи́мович Попов-Дубовской садился за рояль. Звуки музыки Чайковского, Мусоргского, Бетховена заполняли всю комнату, выплескивались сквозь открытые окна на улицу. Их сменяли звуки народных песен. И вот уже сам Александр Серафи́мович становится у рояля, дирижирует и вместе с тем зорко следит, чтоб никто не выходил из хора. Поют его племянница, сын Игорь. Поют Панферов, Ильенков, Билль-Белоцерковский. Приходится вступать в хор и мне, хотя я всячески доказываю, что одним звуком могу сбить с ноги целую дивизию.
Ой да ты подуй, подуй,
Ветер низовый,
Ой да ты надуй, надуй
Тучу грозную…
Александр Серафи́мович любил видеть вокруг себя смеющиеся, молодые лица, любил смех, веселье, жизнь…
В знаменательный вечер 24 апреля собрались к Александру Серафи́мовичу друзья, которые поддерживали его взгляды на литературное творчество.
Много говорили в тот вечер о значении решения ЦК, о том, что свободнее стало дышать.
— Что прошло, то прошло, — сказал Серафимович. — Точно исцелились мы от злой лихорадки. А теперь давайте вперед смотреть, как работать будем. А ну — каковы ваши планы, молодые люди? Что вы скажете в свое оправдание?
Одним из результатов этого вечера было наше решение: разъехаться по стройкам, подготовить коллективно большой сборник о современной жизни страны. Вот это и будет наш творческий отчет партии.
Старик внимательно, полузакрыв глаза, слушал нас, улыбаясь изредка в усы.
— Что же, добре, хлопцы, — сказал он. — Настроения у вас хорошие. А там, может быть, и я что-нибудь подкину для сборника… Есть у меня одна думка…
И опять сел к роялю Попов-Дубовской, и опять пели песни, и опять дирижировал «старшой». Очень хорошо было у нас на сердце в тот лучезарный весенний апрельский день 1932 года…
19 января 1933 года Александр Серафимович в связи с семидесятилетием со дня рождения был награжден орденом Ленина.
Накануне этого дня мы зашли к нему с В. П. Ильенковым и И. С. Новичем. Старик встретил нас, как всегда, какой-то шуткой, а потом очень серьезно сообщил:
— Звонили мне из правительства, спрашивали, какому городу хотел бы дать свое имя. А я даже растерялся. «Не слишком ли, — спрашиваю, — городу? Может быть, библиотеке там или институту, а то городу!» Отвечают: «Не слишком». Ну, можно сказать, меня врасплох застали. Какой же это город моим именем окрестить? А потом словно открытие: Усть-Медведицкую. Так и брякнул: «Вот ежели можно — Усть-Медведицкую». Слышу, там, у трубки совещаются, сомневаются. «Усть-Медведицкая, — говорят, — не город, а только станица». Но тут я даже рассердился. «Вы что же, полагаете, что я продешевил? Ничего. Пусть станица. Она еще и городом будет». Так вот и сошлись на Усть-Медведицкой. А вы, хлопцы, может быть, тоже думаете, что продешевил старик? А? Что вы скажете в свое оправдание?..
…Постановлением Президиума ЦИК СССР станица Усть-Медведицкая была переименована в город Серафимович. Имя Серафимовича было присвоено улице, где он жил. В день юбилея Александр Серафи́мович получил сотни приветствий: от ЦК партии, Совнаркома, редакции «Правды», ЦК комсомола, рабочих, колхозников, писателей, зарубежных друзей…
На юбилейном вечере в Колонном зале среди других ораторов выступил легендарный герой гражданской войны, герой «Железного потока» и соратник Фурманова по «Красному десанту» Епифан Ковтюх. Ковтюх говорил о прошлых боевых делах. И опять два родных имени прозвучали рядом: Серафимович и Фурманов.
Отвечая на приветствия, Серафимович особенно горячо говорил о партии: масса партийцев — это вдохновенная, самоотверженная красноармейская колонна, это — авангард, который берет изумительные препятствия… Он призывал писателей больше писать о жизни и работе коммунистов.
Кончил он свою речь, как всегда, шуткой:
— Здесь было требование от войсковых частей, чтоб я еще прожил семьдесят лет. Ну, товарищи, уступите, ну, лет тридцать пять…
Вскоре вышел в свет под редакцией Ф. И. Панферова задуманный нами боевой альманах «1933 год».
Писатели рапортовали о боевых делах рабочих и колхозников, мастеров и инженеров.
Каждый очерк являлся своеобразным боевым донесением с «линии огня».
В сборнике приняли участие: А. Серафимович, Ф. Панферов, В. Ильенков, Б. Галин, А. Безыменский, В. Ставский, А. Гидаш, Я. Ильин, Б. Горбатов, А. Эрлих, А. Исбах, Н. Дементьев, З. Чаган, С. Виноградская, Г. Васильковский, С. Щипачев, Д. Заславский, Н. Адфельдт.
На внутренних сторонах обложки альманаха была развернута карта страны.
Альманах был боевым отчетом того творческого объединения писателей, которым руководил Александр Серафи́мович, объединения, на знамени которого было написано: «Прощупать жизнь своими руками».
Александр Серафимович в очерке «Город-сад» рассказал о своем родном городе. Очерк был пропитан чудесным степным воздухом, ароматом задонских лесов и полей.
Так выполнили мы решение, принятое на квартире Серафимовича 24 апреля 1932 года.
Зимой 1935 года Серафимович совершил длительную поездку по зарубежным странам. Был в Польше, Чехословакии, Австрии. Более двух месяцев жил в Париже.
Он привез нам маленькие подарки — сувениры, много и горячо рассказывал о странах и людях.
Особенно запомнился рассказ Александра Серафи́мовича о том, как на берегу Сены он повстречал писателя, с которым когда-то начинал свою литературную деятельность, — Гусева-Оренбургского. Гусев после революции эмигрировал за границу, опустился, обнищал. Даже сознание его помутилось. Он не узнал Серафимовича… Две жизни… Две писательские судьбы…
Серафимовичу было уже семьдесят два года, а он оставался по-прежнему подвижным, неутомимым. Бывало, сидит на каком-нибудь собрании полузакрыв глаза, насупив седые брови. И кажется, что старику уже совсем не до нас, что он устал, дремлет.
И вдруг блеснут глаза, хитроватая улыбка скользнет в усах, и Александр Серафи́мович вмешивается в спор, говорит обстоятельно, остро… и оказывается, что не упустил он никакой мелочи, никакой детали.
С какой молодой резкостью выступил он на вечере, посвященном десятилетию со дня смерти Фурманова. Десятилетию со дня смерти Фурманова… И кто бы мог подумать…
— Невольно приходит мысль, — сказал Серафимович, как бы отвечая всем, кто недооценивал фурмановского мастерства, — был ли Фурманов натуралистом, фотографом, который берет только голую действительность; перед Фурмановым могла встать такая опасность. Но почему же эта опасность миновала Фурманова? Почему мы его произведения воспринимаем как глубоко художественные, как реалистические? Куда же девалась масса его фотографических снимков?
Старик на секунду замолчал, и вдруг в голосе его появились совсем басовые ноты:
— Ясно, что он делал отбор. Все его вещи с огромной силой освещены революционным содержанием. Эти материалы собраны как бы натуралистически, но огромное художественное чутье позволило ему отобрать основное и реалистически художественно построить свой материал…
Это было сказано уже не только о Фурманове. Это была программа писателя-большевика, писателя-реалиста Александра Серафимовича.
Александр Серафи́мович очень любил спорт. Физическую зарядку он делал до самого преклонного возраста. Донской казак, он любил быструю верховую езду, плавание. Обоих своих сыновей воспитал он крепкими, выносливыми, физически закаленными. У отца переняли они и любовь к физическому труду. Еще в годы ссылки Серафимович в совершенстве изучил столярное дело. И на Дону и в Москве он приспосабливал верстак, имел прекрасный набор столярных инструментов, многое мастерил сам, многому обучал детей. Инструменты Александр Серафимович всегда содержал в образцовом порядке.
— Человек проверяется, — говорил он, — тем, как содержит он свое оружие, свои орудия труда.
С коня он пересел на мотоцикл. Еще в 1913 году проделал в странствиях своих более тысячи километров на мотоцикле. А было ему тогда уже полсотни лет. В более поздние годы он пристрастился к речным походам по «тихому Дону» на мотоботе. Он любил рассказывать о своем «крейсере», о разных видах навесных моторов.
Он путешествовал на мотоботе и в одиночестве и совместно с сыном, невесткой, друзьями. Мотобот остался его «страстью» до самых последних лет жизни.
Опытный и бывалый военный корреспондент, любил он и военное дело, стрельбу. Выезжал в гости в красноармейские части, обучал стрельбе из малокалиберки своих сыновей.
Сам Серафимович стрелял почти снайперски и очень этим гордился.
На даче своей, на станции Отдых, в лесу, он не раз устраивал учебные стрельбы.
Ружье содержал, как и столярные инструменты, в образцовом порядке. И горе было тому гостю, который после стрельбы забывал вычистить ружье, — ему уже не доверяли. После чистки Александр Серафи́мович долго, прищурив глаз, проверял, достаточно ли блеску в канале ствола.
…В 1936 году в Московском военном округе проводились войсковые маневры.
В маневрах участвовало много частей. Предполагалось провести операцию с высадкой большого парашютного авиадесанта.
Маневры проводились близ города Вязники.
Союз писателей послал на маневры бригаду во главе со старым воякой Всеволодом Вишневским. В бригаду вошли писатели Серафимович, Новиков-Прибой, Санников, Низовой, Исбах.
Александру Серафи́мовичу исполнилось семьдесят три года. Но он первый заявил о желании испытать все трудности войсковой жизни. А трудностей было немало. Маневры проходили под лозунгами: «На учебе — как на войне…», «Больше пота — меньше крови…»
Мы видели действия всех родов войск — пехотинцев, танкистов, кавалеристов, артиллеристов. Особое впечатление на всех нас оказала танковая атака с предварительным форсированием реки.
Я не раз видел, как Александр Серафи́мович, подостлав демисезонное пальтецо, расстегнув неизменный белоснежный свой воротничок, примостившись в лесу, где-нибудь у пенька, писал корреспонденцию в «боевой листок» полка. Он был точен и исполнителен, как всегда. К выполнению приказов нашего «командира» Вишневского относился исключительно дисциплинированно.
А вечером, собравшись все вместе в Вязниках, мы обменивались опытом.
Было много задушевных разговоров о людях, которых повстречали за день, переполненный впечатлениями до краев. Много было и всяких комических рассказов. Особенно отличался Алексей Силыч Новиков-Прибой. Его соленым шуткам смеялись мы до упаду.
Во время маневров попали мы и в авиадесантную дивизию.
Всеволод Вишневский просил, чтобы командование разрешило нам прыгать в составе парашютного десанта. Это было вполне в духе нашего «командарма». Но этому категорически воспротивился настоящий командарм.
— Не хочу рисковать автором «Железного потока», — сказал он. — Да и сомневаюсь, что автору «Цусимы» надлежит прыгать из самолета для впечатлений. Он — человек морской.
Всеволод с сожалением согласился.
Но свидетелями операции с авиадесантом мы были. Это было действительно необычайное зрелище. Мы наблюдали его вместе с «посредниками» и командирами, среди которых находился народный комиссар Климент Ефремович Ворошилов. Над нами появились десятки больших самолетов. В строгом строю. Флагманский корабль дал сигнал. Из самолетов посыпались люди. И вот уже все небо над большим зеленым лугом расцвело сотнями разноцветных тюльпанов. Приближаясь к земле, они растут в размерах. Они опускаются точно в указанное место. На других парашютах спускаются машины, орудия, танкетки. И вот уже приземленная дивизия, расчленившись на боевые порядки, идет в бой.
Я стоял неподалеку от Серафимовича и видел восхищенную улыбку на его лице. Он поймал мой взгляд, совсем озорно прищурил глаз, и загорелое, оживленное лицо его показалось мне совсем-совсем молодым.
Вдруг я увидел тень беспокойства на этом лице. Я взглянул вверх. Один из парашютов не раскрылся. Парашютист камнем падал вниз.
Сначала мы думали, что это фокус, прием высшего пилотажа, что он хочет показать выдержку. Но по тому, как тревожно дал какие-то распоряжения нарком, мы поняли, что это не фигура высшего пилотажа, а авария, чепе.
Какие-то командиры побежали на поле. С ними, конечно, увязался Вишневский. Послышалась сирена санитарки… И все это молниеносно, в течение секунд.
Серафимович сурово сдвинул брови.
И вдруг все ахнули. Уже неподалеку от земли падающий парашютист ухватился за стропы соседнего парашюта. Это было почти чудо. Под огромным голубым куполом спускались два парашютиста…
Вскоре мы узнали, что все обошлось благополучно. Вишневский даже успел побеседовать с героями дня.
Вечером, подробно рассказывая нам о всей этой истории, командарм усмехнулся и сказал Вишневскому:
— В боевой обстановке всякое бывает… Мы люди привычные… Но это, конечно, был редкий случай. А вы еще требовали, чтобы мы в такое дело включили наших дорогих гостей — Серафимовича и Новикова-Прибоя. А вдруг…
— Что же, — хитро улыбаясь, сказал Серафимович, — я человек гостеприимный, я бы Алексею Силычу половину парашюта уступил…
Вернулись с маневров помолодевшие, посвежевшие. Александр Серафи́мович возбужденно рассказывал друзьям о своих впечатлениях. «Тактические учения, — говорил он, — дали мне большую творческую зарядку». Об этом он написал и в «Литературную газету», назвав свою статью «Боевая зрелость». О наших замечательных воинах говорил он и на состоявшемся вскоре литературном вечере в помощь детям и женщинам героической Испании.
Когда началась война, Александр Серафи́мович был в каком-то лекционном турне на Смоленщине. Несмотря на свои семьдесят восемь лет, он был по-прежнему неугомонным.
Уезжая на фронт, я не мог попрощаться с ним. Из писем товарищей узнал, что он долго жил в родном городе, потом, в связи с наступлением фашистов на Серафимовичский район, уехал в Сталинград, из Сталинграда в Ульяновск, писал очерки, выступал перед ранеными красноармейцами в госпиталях.
В день восьмидесятилетия он был награжден орденом Трудового Красного Знамени (орденами Ленина и «Знак Почета» он был награжден ранее). А через несколько месяцев за многолетние выдающиеся достижения в области литературы и искусства Александру Серафи́мовичу была присуждена Государственная премия первой степени.
Свою премию он отдал на вооружение Красной Армии.
Весь наш коллектив писателей и военных журналистов из-под озера Ильмень послал Серафимовичу теплое поздравление.
А в августе дошло до нас еще одно удивительное известие. Впрочем, правду говоря, я не был столь удивлен. Я знал, что наш «старшой» способен на такие дела. Восьмидесятилетний старик сам отправился на фронт. Да еще на какой фронт! На знаменитую Орловскую дугу.
Вместе с молодыми писателями и военными корреспондентами он трясся в грузовиках по фронтовым дорогам, «спускался» в батальоны и роты, беседовал с бойцами, собирал материалы для очерков «Коммунисты в бою», для сборника «В боях за Орел». Приказом командарма гвардии генерал-полковника А. В. Горбатова за активное участие в издании сборника Серафимовичу была объявлена благодарность.
Товарищи, которые сопровождали Серафимовича в этой поездке, рассказывали мне потом, что он страшно сердился, когда ему хотели доставить хоть немного больше удобства, чем другим. Он был верен себе, всей своей героической жизни борца-революционера.
А зимой 1943 года, получив очередной номер журнала «Красноармеец», мы прочли уже очерк Серафимовича из родного города, отвоеванного у фашистов, — «На освобожденной земле».
И опять продолжается неугомонная жизнь. Работа над новой книгой, путешествия, лекции, беседы с читателями.
…Последний раз мы собрались у Серафимовича накануне его восьмидесятипятилетия. И опять было то же. Рассказы о поездках. Бесконечные расспросы о нашем творчестве.
— А ну-ка, батенька, не скромничайте, что нового видели, что нового готовите… Хорошо это вам, молодежи…
И опять рояль… Старые песни… Многих старых друзей уж нет на этой традиционной вечеринке у «старшого». А он все такой же. Седые брови густятся над озорными, молодыми глазами. Неизменный белый воротничок. Только морщины уже частой сеткой изрезали лоб, пергаментную, точно выдубленную кожу лица.
Ой да ты подуй, подуй…
Выступая на собрании московских писателей, посвященном его восьмидесятипятилетию, Александр Серафи́мович сказал:
— С высоты своих восьмидесяти пяти лет, оглядываясь на ушедшие десятилетия, невольно хочется вскрикнуть: «Друзья! А жизнь такая чудесная! Да как она вкусно пахнет!..»
…Мне выпало большое счастье: я стою на пороге коммунизма. Коммунизм подходит в пламени войн, порою в голоде, в холоде, в смертных муках, медленно, но — непрерывно, неуклонно и неотразимо. Часто его не угадаешь. Но он, коммунизм, с несокрушимой силой мнет старые привычки жизни, старые отношения людей друг к другу, прокладывая новые пути…
…Прекрасна наша повседневная ожесточенная борьба, прекрасна наша жизнь, еще прекрасней будущее. И я безмерно счастлив, что из мрака прошлого, преодолев владычество трех царей, мне удалось хоть краешком глаза заглянуть в будущее нашей родины, наших людей. И хочу по-стариковски сказать молодежи напутственное слово. «Жизнь пахнет упоительно! Жизнь наша — необъятный простор моря! Так украшайте эту жизнь еще более, еще более раздвигайте ее просторы!»
Он очень волновался, говорил с трудом. Окончив речь, он сел, полузакрыв глаза… Выступали другие ораторы, а в моих ушах все еще звучали последние слова «старшого».
И мне казалось, что перед его полузакрытыми глазами проходит вся его замечательная жизнь, люди, которых встречал он на своем пути. Его учителя и его ученики. Александр Ульянов… Владимир Ильич Ленин… Петр Моисеенко… Глеб Успенский… Короленко… Горький… Фурманов… Шолохов…
…Мы собрались вскоре после его смерти в опустевшей знакомой квартире. Мы говорили о живом Серафимовиче, о его большой благородной жизни. Нам, конечно, было грустно, как ни старались мы бодриться.
Все казалось — раскроется дверь, на пороге появится он, живой, веселый, глянет хитровато из-под седых бровей и скажет:
— А что вы, хлопцы, приуныли?. А ну, давайте споем… — И привычным жестом огладит белоснежный свой воротничок…
…В апреле 1958 года мне пришлось выступать в клубе «Трехгорной мануфактуры». Собрались старые пресненцы, участники первой революции, и юные пионеры, родившиеся уже после войны.
Я рассказал им о героической жизни Ленина. Конечно, вспомнил о письме Ленина к старому пресненцу Серафимовичу и о сыне Серафимовича Анатолии, одном из первых пресненских комсомольцев. Нашлись в зале старики, лично знавшие Серафимовича и бывавшие на его квартире.
А потом известный артист прочел рассказ Серафимовича «На Пресне», а совсем юный пионер выступил со своими стихами, посвященными Ильичу.
Возвращался я ночью. Прошел мимо старого, знакомого дома № 5, зашел во двор. На втором этаже помещалась квартира № 13. Здесь собирались мы вокруг самовара тридцать пять лет тому назад. Здесь учил нас «старшой» мудрости житейской. Я посмотрел на темные окна второго этажа… И мне вдруг почудилось, что вот сейчас распахнется окно, высунется знакомая голова, окаймленная белым воротничком, и я услышу вопрос:
— А ну, батенька, что вы сегодня сделали для революции? Не секретничайте… Что вы скажете в свое оправдание?..