Евгений Петров

1

Он ненавидел равнодушных людей. Большинство тем, которые он предлагал на заседании редакции «Красного перца», были направлены против равнодушия, черствости, бюрократизма. Это была заря нашей сатиры. Это была наша ранняя молодость.

Юмористический журнал «Красный перец» издавала газета «Рабочая Москва». Женя Петров появился в журнале незаметно и как-то сразу стал одним из самых близких, самых основных. Его острые фельетоны, подписываемые часто псевдонимом «Иностранец Федоров», с особым удовольствием заслушивались на редакционных совещаниях. Он вскоре стал душой журнала, руководителем литературной части, а потом и секретарем. Сколько острых тем предложил Петров, сколько «мелочишек», подписей к рисункам!..

Потом Петров сдружился с Ильей Ильфом. Они стали известными писателями, написали «Двенадцать стульев», «Золотой теленок», «Одноэтажную Америку», много рассказов, фельетонов, очерков и памфлетов.

Об этой поре их деятельности написано немало. Хотя далеко не достаточно. Я мало знал Ильфа, и мне хочется рассказать о моем старом друге, с которым не раз сводила нас судьба на дорогах жизни. О Евгении Петрове.

2

В 1933 году было закончено строительство Беломорско-Балтийского канала. По предложению Алексея Максимовича Горького большая группа московских и ленинградских писателей совершила поездку по каналу уже на втором пароходе (первый был правительственный). Основной задачей поездки являлось — написать коллективную книгу о канале и его строителях.

Целый писательский клуб выехал из Ленинграда в Медвежьегорск, а из Медвежьегорска двинулся уже по каналу на пароходе. Узнав, что едут писатели, жители карельских поселков выходили навстречу на всех станциях и полустанках.

— Горького… Горького!

Кто-нибудь из нас сообщал, что Алексей Максимович нездоров и не сумел выехать.

— Зощенко… Ильфа и Петрова… — вызывали читатели знаменитых наших юмористов.

Михаил Михайлович Зощенко, маленький, скромный, выходил на площадку.

— Скажите что-нибудь смешное, — просила высокая светловолосая девушка, и губы ее уже расплывались в улыбке.

Зощенко писал в то время свою «физиологическую» повесть о продлении жизни.

— Я, девушки, не пишу смешного, — мрачновато говорил он. — Я пишу научное.

Взрыв смеха.

Ильфа и Петрова забрасывали сотней вопросов. Все их книги были широко известны. Находились ярые поклонники Остапа Бендера и негодующие противники его.

Отвечал на вопросы за обоих писателей один Женя. Отвечал обстоятельно, договаривая последние слова и дописывая автографы уже на ходу поезда.

Помню, что один юноша так увлекся разговором, что проехал с нами целый полустанок.

Поездка, конечно, получилась необычайно интересной. В мою задачу не входит сейчас рассказывать о красоте карельских озер и водопадов, о замечательной встрече на Выг-озере с возвращающимся первым пароходом, о шлюзах канала.

Особенно хорош был усмиренный водопад Падун. Освещенные ярким солнцем каскады его казались совсем рыжими.

— Точно шкура старого тигра, — неожиданно сказал Петров.

Догадываясь о цели нашей поездки, руководители лагерей знакомили нас с наиболее интересными из бывших преступников — ныне героических участников сооружения канала. Тогда в моде было слово «перековка». Как «перековались» в труде бывшие воры и бандиты? И здесь не обошлось без комических деталей.

Петров разговорился с немолодым уже человеком, строителем канала. Я заметил, что один из начальников, поглядывая в их сторону, недовольно покачивает головой.

— Не с тем человеком беседует, — сказал он мне наконец раздраженно. — Этот что, обыкновенный «форточник». Я бы для писателя Петрова такого бандита нашел… Пять убийств… Вот это материал…

Мы долго смеялись потом в кубрике над обидой незадачливого начальника. Больше всех смеялся сам Женя.

Да, кстати, о кубрике.

Все наши «классики» были размещены по комфортабельным каютам. Но кают было немного, и остальные, менее знаменитые пассажиры были поселены в матросском кубрике. Пароход разделился на «мастистых» и «костистых».

Ильф и Петров оказались среди «мастистых». В нашем кубрике очутились Безыменский, Авдеенко, художники Кукрыниксы, критик Чарный. Кубрик был веселый, песенный, и к концу путешествия Ильф и Петров перебежали из «мастистых» в «костистые».

«Костистые» затеяли выпуск «пароходной газеты». Она была названа «За душевное слово», изобиловала острыми эпиграммами, карикатурами Кукрыниксов и доставила всем пассажирам много веселых, а иным и неприятных минут. Острый фельетон о «путешественниках» был вступительным взносом Ильфа и Петрова в орден «костистых».

Не знаю, сохранилась ли где-нибудь эта замечательная газета. А разыскать бы ее надо было. Острые стихотворные и прозаические строки наших лучших сатириков, нашедшие место на столбцах газеты «За душевное слово», так и не были потом нигде воспроизведены.

Помню, что, когда выехали в Белое море, ввиду похолодания писателям были выданы очень теплые джемперы.

На обратном пути при возвращении их хозяевам никак не могли досчитаться двух джемперов.

По этому поводу в газете «За душевное слово» был опубликован хлесткий фельетон, заканчивающийся двустишием:

Мастера пера, пера,

Возвращайте джемпера!..

…В поселке Повенец («Повенец — всему свету венец») мы навестили расположенный там пионерский лагерь.

Ребята радостно встретили хорошо известных им писателей. После беседы состоялся дружеский волейбольный матч. Против шести загорелых крепышей пионеров писатели выдвинули команду: трех Кукрыниксов, Авдеенко, Безыменского и меня, грешного. Судил Женя Петров.

Мы выбивались из сил. Но безуспешно. Нас, как говорится, били и не давали вздохнуть.

Петров судил сурово и беспощадно. Не пропустил нам ни одной ошибки. А на скамейках вокруг площадки сидели наши достославные юмористы — Катаев, Ильф, Зощенко. Каждый наш плохой удар они ехидно комментировали под общий хохот болельщиков.

К концу игры Безыменский не выдержал и оставил поле боя. В общем, обыграли нас пионеры под ноль, к общему удовольствию…

Уже через полгода, в Москве, я встретил на площади Дзержинского мальчика в цигейковой шубке, который, вглядевшись, ухватил меня за рукав и весело напомнил:

— Дяденька писатель. А здорово мы вас всухую обыграли. Тогда на канале.

Конечно, в тот же день я сообщил по телефону об этой встрече нашему суровому судье…

— Деталь, — сказал, смеясь, Петров, — замечательная деталь, старик…

3

Вскоре после смерти Ильфа, которую Женя Петров очень тяжело переживал, мы поехали с ним в долгую командировку на Дальний Восток. Это было в 1937 году. Хабаровск. Биробиджан. Комсомольск-на-Амуре. Владивосток.

В Хабаровске пробыли мы недолго. Петров любил ходить по хабаровским улицам, заглядывать в магазины, потолкаться на рынках, поговорить с людьми в фойе кинотеатров, посмотреть, каков сервис в ресторанах.

Острый взгляд его подмечал недостатки аппарата, всевозможные извивы бюрократизма.

Он опубликовал в «Правде» и «Тихоокеанской звезде» первые хлесткие фельетоны о недостатках хабаровской торговой сети, о том, почему на берегу Амура нет рыбных блюд в ресторанах, и о грязи в хабаровских гостиницах. Хабаровские торговцы приходили в смятение, уже издали увидев беспокойного журналиста на центральной улице.

В хабаровских кафе уже знали, что Петров пьет чай только вприкуску.

«Петров идет», — как бы по цепи передавалось из магазина в магазин. Петров идет. Значит, надо быть настороже. Этот все заметит. Заметит и не пощадит. Популярность его в Хабаровске росла с каждым днем. Записная книжка его все пухла.


Из Хабаровска мы вылетели в Биробиджан.

— Мне передавали, — сказал Петров, — что в Биробиджане нашли свою вторую родину некоторые одесские евреи. Очень интересно посмотреть, как трудятся на земле родственники Бени Крика.

Полет продолжался не более часа. Мы не успели даже как следует познакомиться с попутчиками. Но от аэродрома до города было километров пятнадцать. И тут вот опять нашлась обильная пища для благородной ярости Жени-обличителя и материал для нового ядовитого фельетона.

Во-первых, никаких автомашин на аэродроме не оказалось. После двухчасового ожидания нам удалось влезть в кузов случайного грузовика, переполненного какими-то металлическими деталями, которые всю дорогу с дребезгом перекатывались и норовили ударить нас по самым нежным местам своими острыми неудобными гранями. Во-вторых, машина оказалась родственницей «антилопы». Радиатор беспрестанно закипал, и грузовик каждые два километра останавливался, извергая целую дымовую завесу. В-третьих, дорога была абсолютно разбитой, перерезанной оврагами и колдобинами. Дороги и сервис были всегда главным коньком Жени Петрова. Трудно сейчас воспроизвести всю бесконечную цепь сверкающих одесских эпитетов, которыми награждал Петров и машину и ее незадачливого водителя…

Как бы то ни было, часов через пять мы прибыли в столицу Биробиджана, проехали не останавливаясь мимо парка культуры и отдыха, мельком заметив высокий памятник, задрапированный в какие-то алые ткани, карусель с деревянными конями, и выехали на центральную площадь к зданию горсовета.

Во всю ширь центральной площади разлилось не то маленькое озеро, не то гигантская лужа.

— Привет от Эн Ве Гоголя, — сказал Петров, когда мы оставили наконец грузовик, который был уже накануне своего полного распада. — Мы думали попасть в Биробиджан, а оказывается, попали в Миргород. И даже противопоказанные по закону Моисея свиньи прекрасно чувствуют себя в этой столичной купальне.

Впрочем, мы скоро позабыли об этой луже. В горсовете нас приняли очень любезно, рассказали о темпах развития хозяйства в Биробиджане, о росте сельского хозяйства, о замечательной дружбе между исконными жителями — амурскими казаками и переселенцами-евреями.

В этой дружбе мы очень скоро убедились сами, когда в одном из колхозов познакомились с очаровательной голубоглазой девчуркой лет шести, которая одинаково хорошо говорила по-русски и по-еврейски. Девочка оказалась сиротой. Родители ее, местные жители-казаки, умерли, ее удочерили и воспитали соседи-евреи — переселенцы из Могилева.

Женя много раз со всех сторон снимал девчурку.

— Это замечательно… Нет, ты даже не можешь себе представить, до чего это замечательно, — беспрестанно твердил он.

Появились уже и смешанные семьи, живущие весело и дружно…

Перед выездом в колхозы мы зашли в гости к местным еврейским писателям. Состоялся импровизированный вечер. Не помню сейчас всех выступавших. Но королем был молодой Эммануил Казакевич, читавший свои лирические стихи. Это было первое наше знакомство с будущим автором «Звезды».

Забавно было то, что Петрова, благодаря одесскому акценту, приняли сначала за еврея и просили его перевести мне выступление одного местного писателя, говорившего на родном языке… Вечер закончился общим пением, даже плясками. Особо популярной была в те дни песенка из фильма «Искатели счастья», в котором главную роль играл наш хороший приятель Вениамин Зускин…

В большом колхозе «Валдгейм», куда мы выехали назавтра (на «газике» горсовета), мы провели целый день. Нам показывали богатые поля колхоза, сады, огороды, скот. Ни я, ни Петров никогда не занимались проблемами сельского хозяйства, и нам трудно было компетентно судить об уровне обработки земли, о качестве отдельных культур. Но мы впервые видели «евреев на земле», и мы чувствовали, что живут здесь хорошо и весело, трудятся в поте лица, но пожинают плоды своего труда. Полное отсутствие национальной розни особенно радовало Женю Петрова.

Один из старожилов колхоза, коренастый усатый еврей, рассказал нам легенду, вошедшую уже в колхозный эпос. О пяти братьях Файвиловичах, первых евреях, приехавших в Биробиджан. Может быть, из Одессы, а может быть, из Николаева. Они были сильные и даже могучие люди. Старший брат, Бенцион, расчищал тайгу. Огромный удав бросился на него и сдавил своими кольцами. Но Бенцион разжал эти кольца и отрубил голову удаву. Но это еще был не подвиг, а четверть подвига. Второй брат, Наум, тоже прорубал просеку в тайге, и прямо на него выскочил дикий бешеный кабан. Пена клочьями свисала с его ядовитых клыков. Но Наум не растерялся. Вонзил нож в сердце кабана и убил его.

— А потом зажарил и съел? — недоверчиво с усмешкой спросил сопровождавший нас шофер горсовета Панас Дорощенко, украинец из Полтавы, недавно приехавший в эти места.

— Нет, что вы, — отбрил шофера рассказчик, — никто из Файвиловичей не ел трефного мяса.

— Но и это еще не был подвиг, — продолжал наш летописец медлительно, со вкусом, сам с удовольствием прислушиваясь к своим словам и все время наблюдая, какое они производят на нас впечатление, — это еще было полподвига. Третий Файвилович, Исаак, уже прорубив просеку, вышел на берег реки Биджан. В руках у него был заостренный кол, который он хотел вбить как последнюю отметку. И тут из зарослей камыша на него бросился… Кто бы вы думали? — Он выждал минуту и торжествующе поднял голос: — Тигр… Огромный уссурийский тигр бросился на Исаака Файвиловича. Тогда наш храбрый еврейский казак всадил свой острый кол прямо в пасть уссурийскому тигру и пробил его всего до хвоста. Этого несчастного тигра вместе с колом надо было засушить и отправить в музей. Но никто не догадался это сделать… Но и это еще не был подвиг, а только три четверти подвига.

Петров толкнул меня в бок… Глаза его блестели. Он, видимо, испытывал истинное наслаждение.

— Четвертый Файвилович, Хаим, бывший ученый и даже талмудист, стал пограничником. Он стоял ночью на часах у самого кордона. И он услышал шорох в траве, идущий с той стороны границы. И он увидел во тьме, как три диверсанта, вооруженные до зубов, переползают на нашу родную землю. Может быть, это были скорее белогвардейцы, а может быть, хунхузы. Ему некогда было в этом разбираться. Он вступил в бой с этими нарушителями. Один против трех. Он стрелял в них из своего ружья и бросил в них гранату-лимонку. Он сам был изранен в разных местах. Но он не дал диверсантам проникнуть на нашу землю. И два шпиона были убиты Хаимом, а третий взят в плен. Вот это уже был почти подвиг… И об этом почти подвиге даже писали в нашей военной газете «Тревога».

Рассказчик помолчал, вынул расческу, провел ею по густым своим усам и, заранее предвкушая эффект от финала своего рассказа (в глазах его появилась едва заметная хитринка), продолжал:

— Я говорил «почти»… Потому что целый подвиг совершил самый молодой Файвилович, Владимир. Вы слышите — Владимир Файвилович. Его дедушку убили в 1906 году погромщики, а ему дали такое замечательное имя в часть Владимира Ильича Ленина. И этот совсем юноша Владимир Файвилович, еще не кончивший свои десять классов, сумел создать здесь, на новой земле, такой огород, которому завидует весь Биробиджан, да что там Биробиджан, весь Дальний Восток. Он вырастил огурец величиной в два локтя и сладкий, как арбуз. Такой огурец можно послать даже в Соединенные Штаты Америки, чтобы сам президент господин Рузвельт увидел, как работают евреи на родной земле. И сегодня мы будем с вами кушать салат из этого огурца. Вот… Все…

…И мы действительно ели салат из огурца, сладкого как арбуз. Нас окружили евреи и казаки, взрослые и дети. Мы, конечно, понимали, что не все так лучезарно в колхозе, как нам показалось с первого взгляда, и что имеются здесь свои большие трудности, и свои препятствия, и горести. Но мы верили, что такие люди, как эпические братья Файвиловичи, сумеют с этими трудностями справиться.

К концу дня, полного необычайных впечатлений, я заметил, что веселые глаза Жени Петрова потускнели. Я ни о чем не расспрашивал его. Он сам сказал мне тихо и печально:

— Ты, конечно, считаешь, что я сейчас вспоминаю об Ильфе. Это верно. Он всегда неотделим, он со мной всегда. Но сейчас я подумал о Бабеле. Как жаль, что его нет с нами.


Перед отъездом из Биробиджана мы совершили прогулку по городу. В парке мы задержались у памятника. Он изображал аллегорическую фигуру женщины, держащей в руках факел свободы. Вся нижняя половина памятника была зашита фанерой и задрапирована красной материей.

Сопровождающий нас писатель улыбаясь рассказал, что с памятником произошла большая неприятность. Подобные ему статуи (женщины-свободы и юноши-атлеты) были разосланы по многим городам Дальнего Востока. Памятники были сконструированы из двух половин. Но в пути ящики перемешались, и в Биробиджан пришел верх памятника с женским торсом, а низ — мужской (от юноши-атлета). Исправлять ошибку путейцев было хлопотно, и пришлось скомбинировать памятник с соответствующей драпировкой.

Петров смеялся до упаду… Как и всюду в нашем путешествии, эпическое и комическое существовали рядом. Чтоб увековечить наше пребывание в биробиджанском парке культуры и отдыха, мы сфотографировались, как истые казаки, верхом на стремительных конях деревянной карусели…

4

В поселке крайкома партии, близ Хабаровска, над рекой Уссури, мы повстречались с Василием Константиновичем Блюхером. Он приехал откуда-то с официального приема и не успел снять парадного мундира, украшенного многими орденами. Мы попросили Блюхера рассказать историю этих орденов. Мы знали, что он был первым в стране кавалером ордена Боевого Красного Знамени. Маршал усмехнулся. Однако согласился. В тот вечер Блюхер был, что называется, в ударе. Несколько часов подряд он рассказывал нам историю первого ордена, рассказывал о гражданской войне, о том, как в 1918 году он, сормовский рабочий, солдат первой мировой войны, председатель Челябинского ревкома, объединил под своим командованием добрый десяток разрозненных красноармейских и партизанских отрядов. О том, как совершил он с ними свой легендарный переход по Уралу, громя белогвардейские войска.

Уральский областной комитет РКП(б) в письме к Владимиру Ильичу Ленину ходатайствовал, «чтобы Блюхер с его отрядами был отмечен высшей наградой, какая у нас существует, ибо это небывалый у нас случай…»

А потом Василий Константинович повел нас к реке, на места, богатые рыбой… Мы разложили костер над быстроводной рекой Уссури и варили уху, маршал опять вспоминал о боевых походах, и отсветы костра золотыми бликами ложились на его немолодое, мясистое лицо, на лоб, изрезанный морщинами.

Много дней мы были под впечатлением рассказов Блюхера. Однако романтика все время переплеталась с сугубой, повседневной прозой в нашем путешествии.

Необходимо было выехать в Комсомольск-на-Амуре. Пароход, следующий в Николаевск, должен был прибыть из Благовещенска. Расписание на дебаркадере гласило, что отправляется пароход из Хабаровска точно в 12 часов дня. Жара стояла необычайная даже для этих мест. Ровно в 12 часов мы стояли с чемоданчиками на вахте у причала. Полусонный дежурный, у которого мы справились о пароходе, меланхолично, без слов показал рукой на расписание.

Однако парохода не было ни в час, ни в два. Какой-то местный остряк в соломенной шляпе, не зная, что он разговаривает с одним из самых замечательных острословов страны, сказал нам с поразившим Петрова одесским акцентом:

— Вы еще вполне можете искупаться, потом пообедать, потом опять искупаться, сходить по своим делам в город, потом поужинать, а там будет видно.

— А не пригласить ли нам этого хохмача в журнал «Крокодил»? — сказал мне тихо Петров. Но я уже почувствовал в его голосе накипающую ярость.

Однако мы действительно искупались в Амуре. Кстати, неподалеку находилась водная станция. Кабинки для раздевания находились в пятидесяти метрах от воды. Ключи от кабинок надо было брать с собой в воду — «Дирекция за сохранность вещей не отвечает»… Деревянный настил станции так накалился от солнца, что пятьдесят метров до воды надо было прыгать то на одной, то на другой ноге, рискуя поджарить ступни и пятки. Мы поскакали, с ключами, повешенными на шею. Ключи, довольно значительные по размерам, ярко блестели на солнце и издали напоминали кресты.

— Вот бы увидел нас сейчас Блюхер, — усмехнулся я.

— Что Блюхер, что Блюхер! — проскрипел Петров, — Крещение Руси можно писать с этой натуры. Вышла бы прекрасная обложка для «Крокодила». Я жалею, что с нами нет Зощенко и Ротова.

Одеваясь, мы услышали какой-то гудок и, уже на ходу повязывая галстуки, помчались к дебаркадеру.

Ложная тревога. Все та же почти безлюдная пристань. Тот же иронический туземец в соломенной шляпе. Какая-то женщина с ребенком мирно спала на скамейке под палящим солнцем. Толкнулись к дежурному. Он опять меланхолически ткнул на свежее объявление: «Пароход опаздывает на шесть часов»… Ни в какие объяснения дежурный не вдавался. По всей вероятности, он был глухонемым. По крайней мере такую версию выдвинул Петров.

Короче говоря, мы вернулись в гостиницу. Сменяясь с Женей, мы продежурили целые сутки. Днем и ночью. Парохода не было. Дежурный не становился разговорчивее. Объявления об опоздании методично сменялись. Мы написали фельетон о пароходстве, где час за часом язвительно и возмущенно описывались паши злоключения, и снесли его в «Тихоокеанскую звезду». Но от этого нам не стало легче. Мы пожаловались высокому начальству. Высокое начальство пожало плечами, а на другой день выделило в наше распоряжение быстроходный моторный катерок. Так и не удалось нам узнать, пришел ли тот пароход из Благовещенска.

Команда нашего катера была сформирована из нескольких очень юных моряков. От пятнадцати до восемнадцати лет. Большинство из них были учениками-стажерами школы водного транспорта. Все они носили просоленные тельняшки и капитанские фуражки с крабами. Единственным пожилым человеком был повар-китаец Иван Иванович. Но он оказался абсолютно сухопутным человеком: мало-мальская амурская качка выводила его из строя, и мы так и не сумели проверить его кулинарские способности. В Комсомольске-на-Амуре он жалобно посмотрел на Петрова, естественно признав его главным руководителем героической экспедиции, и сказал совершенно хрестоматийно исковерканным языком:

— Моя мало-мало голова боли. Моя назад Хабаровск ходи будет…

Что ж… Была без радости любовь… И разлука была без печали. Тем более что уху мы научились варить сами, а рыбой кишел и Амур и его притоки. Знаменитая рыба калуга даже совершала прыжки в воздух. И Петров, без конца меняющий пленку, несколько раз заснял ее «в полете». Потом все снимки этого путешествия были опубликованы им в «Огоньке». Кстати сказать, команду точно специально подобрали для острого пера Петрова. Именно такая команда и была нам нужна. Мальчики учились на нашем катере искусству мореплавания. На притоках Амура, по которым мы путешествовали уже после Комсомольска, много мелей. И на каждую мель наш корабль непременно садился. Мальчики во главе с восемнадцатилетним капитаном пытались всеми средствами сдвинуть катер с мели, зверски, по-морскому солено ругались хрипловатыми детскими голосами. Потом мы все раздевались, лезли в холодную воду, сталкивали катер живой силой, чтобы согреться поглощали энзе спирта и… опять садились на мель…

— Саша, — сказал мне как-то Петров, — у меня уже зарождается идея водной «Антилопы»…

В Комсомольск-на-Амуре мы прибыли более или менее благополучно. И высадились на набережной маршала Блюхера.

Комсомольск переживал свои первые романтические годы. На всю страну прогремел призыв комсомолки Вали Хетагуровой. Сотни девушек со всего Советского Союза стремились в город юности.

Молодой город был весь в строительных лесах. На набережной маршала Блюхера возводились новые дома. Между городом и поселком Дземга еще лежало огромное необжитое пространство. Совсем рядом, в густой тайге, еще водились медведи. В соседнем нанайском поселке жил старый шаман, весь увешанный ожерельями из костей и зубов. Он изредка выходил из тайги, приближался к месту стройки и пытался запугать юных лесорубов своими гортанными выкриками и сумасшедшими плясками.

Шамана уже никто не боялся. В молодом городе были враги пострашнее. Однако город рос с каждым днем. Появились первые дети, рожденные в Комсомольске, а на широкой таежной реке Горюн, впадающей в Амур, был создан замечательный пионерский лагерь.

Мы прожили в Комсомольске несколько дней. Все казалось нам романтическим и необычайным в этом возникающем среди тайги городе. Мы осматривали новый судостроительный завод, первый городской клуб, первый рабочий поселок. О Комсомольске-на-Амуре написано уже много книг, поставлены фильмы, и я не собираюсь рассказывать об истории этого города. Кстати сказать, в Комсомольске мы повстречали Веру Кетлинскую, собирающую материалы для своего романа «Мужество», Я хочу рассказать только о том, что связано с Женей Петровым.

От города до поселка Дземга было семь километров. В поселке Дземга жили хетагуровки.

Мы сидели в бараке над Амуром, и девушки в комбинезонах, только что вернувшиеся с работы, рассказывали нам о своей жизни, читали письма, полученные из дому, и письма, посылаемые домой.

«Ты же все время мечтала встретить трудности, — писала одной светловолосой девчушке ее мама. — Ну что же, теперь ты, наверно, вдоволь этих трудностей наглоталась…»

Все эти письма Женя Петров, обычно при подобных беседах никогда не вынимавший записной книжки (чтобы не вспугнуть, не обидеть собеседников, не оказенить разговор), переписывал полностью.

— Это же перлы, — говорил он мне, — это же неповторимо. Это эпос… будничный эпос. Одно такое письмо достовернее целого тома, полного декламации и громких слов.

Да, они встретили трудности. И эти трудности были не только в борьбе с природой, с тайгой, с морозами, мошкарой. Были у девушек враги и по-страшнее шаманов. Среди строителей было немало и погнавшихся за длинным рублем, и бывших преступников, далеко не перековавшихся. (Мы вспомнили с Петровым поездку нашу по Беломорско-Балтийскому каналу.) Они оскорбляли девушек, нагло вламывались в их общежития. Вот и сегодня прошел слух, что эту самую, светловолосую, мечтавшую о трудностях, какие-то бандиты проиграли в карты. Вы знаете, что такое проиграть в карты?.. Да, мы представляли себе это. И сегодня ночью бандиты придут за проигрышем. Девушки готовились к отпору. Они забаррикадируют двери и окна. Конечно, такой отпор не был выходом из положения. Мы решили завтра же в горкоме серьезно обо всем этом поговорить. Принять решительные меры. А так как уже спускалась ночь и опасность надвигалась, мы решили помочь девушкам как живая сила. На всякий случай. Мы просидели с ними до рассвета. Очевидно, бандиты прослышали о «подкреплении» и отложили «штурм». Однако как же мы сдружились с девушками и сколько задушевных историй услышали!

Никогда не забыть мне решительного вида Петрова, занявшего наблюдательный пункт у окна, готового к бою с бандитами и рассказывающего хетагуровкам всякие замечательные истории о бандитах, которых он встречал, когда был инспектором уголовного розыска в Одессе, и о знаменитых американских гангстерах, о которых совсем недавно слышал в Америке.

Пожалуй, самое забавное было то, что на книжной полке в общежитии стоял растрепанный, зачитанный томик «Золотого теленка», а девчата, с раскрытыми ртами слушавшие Петрова, так и не знали, что перед ними знаменитый автор книги (он не назвал своего имени, знакомясь).

…Углубляясь в тайгу, мы шли на нашем катере вверх по течению реки Горюн, впадающей в Амур. К озеру Эворон, близ которого совершили впоследствии посадку Гризодубова, Осипенко и Раскова. Память об изумительных зорях и закатах на этой широкой пустынной реке, память о берегах, изрытых таинственными бухтами, и островках фантастических очертаний осталась на всю жизнь. Как, впрочем, и память о злой, кровожадной мошкаре, беспощадно терзавшей нас и на палубе катера, и на берегу.

С одной из очередных мелей мы никак не могли сдвинуть наш катер. Петров, принявший на себя командование, без конца нажимал на грушу сирены. Но берега были пустынны. Селение от селения стояло за пятьдесят километров, и наш «глас» был поистине гласом вопиющего в пустыне.

Пришлось слезть с катера и вброд выбираться на берег в поисках помощи. Пожираемые мошкарой, мы углубились в тайгу километров на пять, и вдруг, точно в сказке, тайга расступилась и мы увидели… Расчищенная полянка. Два стройных человека в накомарниках с металлической сеткой, напоминающих рыцарские шлемы с забралами, перебрасывают ракетками мяч над широким столом.

— Саша, — сказал Петров, — ущипни меня. Это мираж. Если это не пинг-понг, значит, я сошел с ума. Может быть, шаманы в этой тайге устраивают соревнования по настольному теннису…

Это, конечно, оказались не шаманы. Это были ленинградские геологи. Их экспедиция занималась здесь изысканием каких-то редких минералов. Они уже были в тайге как дома…

Одним словом, как сказал Женя, «шла дорогой той старушка, увидала сироту, приютила и согрела (спирт подавался в лабораторных мензурках с делениями) и поесть дала ему (не только уха, но шашлык из… медвежатины…)».

Геологи собирали не только минералы, но и легенды. Особенно понравилась Петрову легенда о таежном Бендере, о «слепом» шамане, который считался особенно святым и который, несмотря на свою «слепоту», прекрасно играл в карты и неизменно обыгрывал своих партнеров.

Геологи не только накормили нас. Они помогли сдвинуть с мели наш катер. В награду они попросили только… автограф Петрова на томике «Двенадцати стульев», оказавшемся в их небогатой походной библиотеке.

Петров с удовольствием перелистал этот видавший виды томик и расписался, незаметно, хитро подмигнув мне.

И я видел, что «старик» был почти счастлив…

Впрочем, весь этот вечер он был молчалив и задумчив. И мне опять показалось, что он думает об Ильфе.

На третий день путешествия мы сошли на берег в нанайском поселке Нижняя Халба. Катер не мог подойти к песчаной косе, к отмели, и мы, засучив штаны до колен, спустились по трапу в изрядно холодную воду и высадились в поселке на манер этаких робинзонов. Особенно хорош был Евгений Петров — в штанах, закатанных как трусы, металлическом, подаренном ленинградцами «рыцарском» накомарнике и роскошной коричневой шляпе, купленной в Чикаго.

Прибытие катера из самого Хабаровска было в поселке событием. Собралось почти все население. Особенно много было ребятишек. Один немолодой нанаец, бывший сильно навеселе, все время обнимал Петрова. От нанайца исходил аромат парфюмерной лавки. Впоследствии оказалось, что в поселковый кооперативный ларек давно уже привозят из спиртного только шампанское. А так как оно не по карману, изобретательные любители горячих напитков пьют тройной одеколон.

— Замечательно, — смеялся Петров, — и согревает, и пахнет хорошо.


Оказалось, что в поселке жил уже не первый год старый фельдшер Мартыненко, партизан гражданской войны.

Как узнали мы позже, он выдержал здесь не один бой с местным шаманом, разбил его наголову, и теперь к нему приходили лечиться нанайцы-охотники и рыбаки из всех окрестных селений. Старик хорошо знал Александра Фадеева, лично встречался с ним. Слышал он и о Евгении Петрове, хотя книг его не читал.

Конечно, не все еще старинные обычаи были уничтожены. Шамана уже не было, но до сих пор в специальной молельне стоял на высокой подставке деревянный бог, старики молились ему, прося хорошей охоты. И если охота была плохая, бога снимали с подставки и публично стегали лозой на площади. Наказав, ставили на место для грядущего исполнения служебных обязанностей.

Обо всем этом рассказал нам Мартыненко, похвалившись тем, что дочь его учится в Ленинграде в медицинском институте и, приезжая на каникулы, помогает в его трудном, поистине подвижническом деле. Похвастал старик еще и тем, что в поселке имеется школа-семилетка, создана комсомольская ячейка, а несколько молодых нанайцев учатся в Хабаровске.

Это было совсем замечательно. Вечером мы проводили беседу с комсомольцами. Впрочем, на комсомольское собрание пришли и старики. Мы долго думали с Петровым, какую тему избрать для беседы. И тут опять помог нам Василий Константинович Блюхер. Его имя было широко известно и здесь, в поселке. Мы передали привет от него и опять рассказали о легендарных его подвигах в борьбе за народную власть…

Слушали нас не переводя дыхания… А потом, в конце вечера, к нам подошел юноша, совсем мальчик, лет пятнадцати, с бронзовым лицом и огромной шапкой смоляных волос.

— Я, однако, Максим Пассар, — сказал он, — охотник. Я тоже пойду в Красную Армию. Скоро. Я, однако, хочу учиться на маршала.

Больше он ничего не сказал нам. Но в глазах его была такая непоколебимая уверенность, голос был так тверд и решителен, что мы поняли: решение его непоколебимо. Он будет учиться на маршала… И с того необычайного вечера всегда, когда я вспоминал о Блюхере, в памяти моей вставал черноволосый юноша-нанаец, который решил учиться на маршала.

В этом месте своего рассказа я должен сделать отступление от повествования о Жене Петрове… Я не могу не перенестись в будущее, в те годы, когда друга моего уже не было в живых.

Он погиб на фронте, «лицом к огню», незадолго до сталинградской эпопеи, и я не мог уже рассказать ему о трагической и славной судьбе нанайского юноши, которого мы повстречали на берегу таежной реки Горюн, о котором не раз вспоминали при встречах.

Пусть рассказ этот будет посвящен памяти Жени.


Прошли годы. Командарм Батов, герой испанской войны и друг Матэ Залки, готовил свою армию к штурму сталинградских предместий, к соединению с героическими защитниками Сталинграда, воинами генерала Чуйкова. Когда-то в Испании снаряд фашистской артиллерии, которой командовал немецкий генерал фон Даниэль, попал в машину командира Интернациональной бригады генерала Лукача (Матэ Залки). Лукач был убит. Сидевший рядом с ним Батов тяжело ранен. Пути истории неисповедимы… Теперь войска генерала Батова окружали полки, которыми командовал старый знакомый генерал фон Даниэль. Что же, у Батова были с ним свои счеты.

В состав армии Батова входила 24-я Железная дивизия. Незадолго до боев под Черным Курганом в дивизии был собран слет снайперов. На слет прибыл командарм.

Снайперы делились своим опытом. Под боевым знаменем дивизии за боевые успехи были сняты два лучших снайпера, герои многих битв, два закадычных друга — русский Саша Фролов с берегов Волги и нанаец Максим Пассар с берегов Амура… Старый мой знакомый, черноволосый Максим, вытянувшийся, повзрослевший… Трудными военными дорогами шел он к своему маршальскому жезлу.

Командарм обнял двух друзей, крепко расцеловал их и вручил боевые награды. Ордена Красного Знамени за прошлые боевые успехи.

Саша Фролов осмелел и пригласил генерала в гости, в рабочий поселок, в Городище. Там ждала его старая мать. Дал генералу адрес и ориентиры.

Генерал долгим взглядом посмотрел на худощавого черноволосого паренька и принял приглашение.

— Теперь дело осталось за малым, — сказал он усмехаясь, — отбить поселок у врага.

— Отобьем, товарищ генерал! — почти хором крикнули Фролов и Пассар.

— Ну что же, — задумчиво заключил Батов. — Значит, до встречи в поселке…

Саша Фролов не знал о том специальном секретном поручении, которое командарм дал дружку его и учителю Максиму Пассару. Он даже обиделся, когда Пассара одного вызвали в блиндаж командира батальона, где отдыхал командарм, и тот, вернувшись, отказался рассказать, зачем его вызывали. Секреты… От друга…

Впрочем, обида эта скоро прошла. Дни становились все горячее, и некогда было заниматься личными обидами.

После боя, согреваясь в очередном блиндаже или хате, друзья любили мечтать. Все о том же: как через несколько дней ворвутся в поселок, придут в старую фроловскую хату, выйдет старая мать и Саша скажет ей:

«А вот и я, мамо! А это мой брат названый Максим. Здравствуйте, мамо!..»

— И я расскажу ей, однако, — перебивал Максим, — что мы вместе с тобой убили триста восемьдесят фашистов.

— Ну, нет, Максим. Ты ведь убил двести тридцать. А я только сто пятьдесят…

— Саша, друг. У нас, однако, все пополам. Хлеб пополам. Ордена пополам. Фашисты пополам. Такая у нас арифметика. Понял?

Накануне последнего, решительного боя, уже на подступах к Городищу, Сашу Фролова вызвал комбат. Он приказал ему в бой не идти, остаться в штабе полка за связного.

Это глубоко обидело Сашу. Он прибежал к Пассару взволнованный, удрученный. Как так — бой за свой поселок, а он останется в тылу! Штаб полка все снайперы считали глубоким тылом.

— Я не пойду в штаб, — решительно сказал Саша Максиму. — Я буду с тобой. В бою. Пусть меня потом хоть под суд…

— А я тебя, однако, в бой не пущу, — спокойно сказал Максим. И тут он открыл Саше старый секрет. Зачем его тогда вызывали к командарму. — Генерал приказал… Беречь Фролова. Сохранить его живым для матери. Если вместе пойдем — уберечь трудно. Фашистская пуля, однако, не разберет, где Фролов, где Пассар. Что же ты хочешь, чтобы мне стыдно было, что я друга живым к матери не привел? И как я ей в глаза посмотрю? А что скажет, однако, генерал?

…После жестокого боя солдаты Железной дивизии овладели Городищем. Несмотря на все свои дела и заботы, генерал Батов помнил, что он приглашен в этот вечер в гости к снайперу Фролову. Он хранил его адрес и ориентиры. Он был старым солдатом, разведчиком, и он нашел даже огород, указанный в ориентирах… Но на огороде стояло только поврежденное вражеское орудие. Не было ни Фролова, ни его матери, ни Пассара. Вместо хаты… обугленные развалины.

Нахмурившись шагал командарм по улицам поселка. Вышел на площадь. И… вздрогнул. На площади, у свеженасыпанного холма, в снегу застыла одинокая фигура. Снайпер Саша Фролов стоял как статуя, тяжело опершись на винтовку.

Командарм осторожно приблизился к снайперу. Снял папаху. Он понял все. Он вспомнил оживленное лицо черноволосого нанайца, охотника с Амура, вспомнил, как радовался он своему боевому ордену и как горячо аплодировал, когда такой же орден прикрепляли на грудь его друга.

Командарм осторожно посмотрел на Фролова. На ввалившихся щеках замерзли две слезинки.

— Прощаетесь? — вздохнув, спросил генерал.

— Совсем рядом с моим домом… — тихо сказал Саша. — Все хотел мою мать увидеть.

Помолчали.

— Хоть бы написать здесь, — горько сказал Фролов, — что он один двести тридцать шесть фашистов убил. Вы не знаете, каким он был другом, Максим. Таких, однако, не найти.

Он уже привык говорить так, как Пассар, с его интонациями…

— Напишем, — сказал генерал, — обязательно напишем. И всей армии о нем расскажем. Ты не кручинься, Саша, напишем… О нем все будут знать. Детям своим расскажем, как нанаец с Амура отдал жизнь за Сталинград… Цветы принесут. Улицы, школы, институты его именем назовут…

Опять помолчали…

Потом оба вздохнули, понимающе посмотрели друг другу в глаза и пошли к людям. Молча пошли рядом друзья Максима Пассара — генерал и солдат. Командарм и снайпер. Надо было продолжать жить и воевать.


…И опять прошли годы… Железная дивизия праздновала свое сорокалетие. Докладчики во всех полках вспоминали имена героев. В комнате славы со стены глядел большой портрет черноволосого юноши нанайца Максима Пассара… И политработники рассказывали гостям о его подвигах.

…Через несколько дней мы сидели у генерала армии Батова и вспоминали о наших встречах, о друзьях боевых лет.

— А я ведь тогда взял в плен генерала фон Даниэля, — усмехнулся Батов. — Рассчитался и за Сталинград и за Уэску. И за Матэ Залку, и за Максима Пассара.

…А еще через несколько дней я принимал экзамены в Москве на высших литературных курсах.

Десятым по списку шел… Андрей Пассар — нанайский поэт, переводчик Пушкина и Маяковского.

Я посмотрел на него и замер. До чего же он был похож!.. Он рассказывал о сатире Ильфа и Петрова. Уверенно, убедительно. Но я плохо слушал. Мне казалось, что не было этих двадцати бурных, суровых лет…

И слова маршала Блюхера звучали в моих ушах, и смех моего друга Жени Петрова. И я видел перед собой песчаный берег реки Горюн, лиственницы, окрашенные золотом заката, и стремительного, черноволосого, горячего мальчика, мечтавшего стать маршалом.


…Оставив наш знаменитый катер вместе с его замечательной командой в Комсомольске (выявилась необходимость в срочном ремонте), мы возвращались в Хабаровск на большом пассажирском пароходе.

В зале кают-компании оказался неведомо какими судьбами попавший туда концертный рояль, правда изрядно потрепанный и расстроенный. Петров, страстно любивший музыку, часами не отходил от рояля. По памяти играл он самые различные пьесы, классические, современные, шуточные, джазовые. От Бетховена до Дунаевского. Много импровизировал. Аккомпанировал танцующим парам. Конечно, вокруг инструмента собиралось всегда много пассажиров. Особой популярностью пользовались песенки из кинофильмов. В связи с этим вспоминается еще одна забавная история.

Постоянной слушательницей Петрова была сильно молодящаяся дама неопределенного возраста. На шее у дамы висел старинный лорнет, который она часто подносила к глазам, созерцая музыканта, особенно в минуты его бурных импровизаций. Видимо, она не раз порывалась подойти к Петрову и заговорить с ним.

Наконец она осуществила свой замысел. Она назвала свою фамилию, сказав, что сейчас живет в Благовещенске, работает в управлении пароходства, но очень любит музыку, училась в Москве и имеет немалые связи в кругах Московской консерватории.

Она смотрела на Петрова покровительственно и почти нежно. По старой одесской традиции, Женя любил всякие розыгрыши и мистификации.

Он представился даме как молодой начинающий музыкант, мечтающий о лаврах Шопена и Хренникова. Это признание возбудило в даме совсем уже нежные, меценатские чувства. Она оторвала Петрова от инструмента, целиком оккупировала его, оглушила целым потоком музыкальной премудрости, обволокла нескончаемыми воспоминаниями.

Через полчаса они уже сидели в буфете. Дама угощала Женю пивом и мороженым. Я сидел неподалеку, и до меня доносились громкие имена… Гольденвейзер. Оборин. Голованов. Гедике. Комитас. Козловский. По ошалелым глазам Петрова я понял, что он потерян для общества и стал жертвой собственной мистификации. Но возможностей отступления уже не было.

Когда перед самым Хабаровском я вырвал Петрова из рук восторженной меценатки, он был в полуобморочном состоянии.

Однако с торжеством победителя он показал мне конверт сиреневого цвета с надписью: профессору Голованову.

На тонком листке, пропитанном ароматом духов «Камелия», мелкими, бисерными буквами было начертано:

«Дорогой Николай Семенович!

Надеюсь, что Вы не забыли меня. Прошу Вас оказать помощь при поступлении в консерваторию моему другу (не подумайте ничего плохого), талантливому начинающему музыканту из глубин Дальневосточной тайги Евгению Петрову.

Часто думающая о Вас

Нелли Воскресенская».

— Ну, что, — заливался смехом Петров, — какой документик!.. Игра стоила свеч… Я уже вижу лицо Голованова, когда я покажу ему это послание. И она еще просила ни за что не показывать это письмо Неждановой. Она боится, чтобы не вспыхнула ревность и не повредила мне при поступлении в консерваторию… И она обязательно просила заехать к ней в Благовещенск. У нее муж в командировке на Колыме. Собственная квартира и фисгармония…

Он так смеялся, что мне даже стало жалко старую доверчивую даму.

— Дон-Жуан, ты, наверно, разбил ее сердце, — заметил я сурово.

— Ничего, — успокоил меня Петров. — Это я отомстил пароходству за ту бессонную ночь в Хабаровске.


Из Хабаровска во Владивосток мы выехали на машине крайкома. Ехали круглые сутки. На остановках нас опять пожирала мошкара. Женя опять философствовал по поводу плохих дорог.

На какой-то переправе в глубине тайги мы настигли застрявшую на обочине «эмку». Водитель уговаривал другого шофера в кожаном реглане, только что подъехавшего на мощном грузовике, помочь ему вытащить машину. Кожаный реглан отказывался. Мы остановились, выскочили на дорогу и услышали слова потерпевшего шофера, обращенные к реглану:

— Эх ты… Не читал, видно, «Одноэтажной Америки»…

Женя Петров был счастлив.

…На сторожевом корабле мы вышли из бухты Золотой Рог к Посьету. Петров был молчалив, никого не разыгрывал, сидел на палубе, вглядываясь в бескрайнюю даль океана, и делал записи в дорожном блокноте. Порою легкая улыбка пробегала по его тонким губам. Он вспоминал…

Два дня мы были в гостях у пограничников на корейской границе. Объезжали заставы, знакомились с людьми. Замечательные биографии раскрывались перед нами. Биографии людей, каждый день рискующих своей жизнью во имя родины. И здесь, конечно, как и везде, рядом с героическим было много смешного, веселого, пропитанного мягким юмором, который Петров особенно тонко чувствовал и воспринимал, которым были окрашены все страницы его записей.

Перед возвращением в Хабаровск мы сидели поздней ночью в беседке на сопке, над самым океаном. Океан был спокоен. Широкая лунная дорога уходила к самому горизонту, к небу, к бесчисленным звездам.

Пили холодное пиво. Пограничники рассказывали всякие истории из своей жизни.

— А еще был случай с нашим прославленным командиром, майором Агеевым. Приручил он маленького таежного медвежонка. Сам нашел. Спал медвежонок в палатке у самой койки майора. А когда вырос, стал этаким огромным медведищем, ушел в тайгу. Однако частенько приходил в гости к своему другу. И вот однажды уехал майор в командировку в Хабаровск. И надо же так случиться — приехал в этот день какой-то инспектор. Ну, инспектор устал с дороги, положили его отдохнуть на койку майора Агеева.

А тут по обычаю мишка пожаловал в гости. Ну, представляете себе — просыпается гость, а над ним огромный медведь. Взревел он хуже медвежьего и из палатки бегом, как был, без порток. А медведь еще больше перепугался. Еще пуще ревет. Ну, ему реветь по-медвежьему полагается… Так вот и бегут они, друг друга пугая. Чуть погранлинию не перебежали… Еле успокоили инспектора… Смеху было…

Мы понимаем, что пограничники нарочно рассказывают всякие смешные истории, потому что не любят они рассказывать о своих подвигах, о героизме. И от этого хозяева наши кажутся нам еще более родными, близкими, мужественными.

— Искупаться бы, — говорит Женя.

— Осьминогов не боитесь? — усмехается начальник заставы.

Только что была рассказана страшная история о том, как осьминог затащил в океан лошадь.

Мы спускаемся к морю. Вода теплая, как парное молоко.

Мы плывем по широкой лунной дорожке, смотрим на огни, мерцающие на берегу, на наших пограничных вышках и на корейских.

— Ты чувствуешь, старик, — неожиданно говорит Женя, — где мы находимся?.. Океан. Рубеж целого мира.

Я всматриваюсь в его худое, всегда чуть насмешливое лицо.

В узких глазах его отражается луна. Мне кажется, что я хорошо понимаю своего друга.

5

Незадолго до решительного штурма линии Маннергейма мы узнали приятную новость. К нам едет Евгений Петров. Не на день или два, а на постоянную работу, в штат армейской газеты.

Писателей в армейских газетах в ту кампанию было не много. После трагической гибели Михаила Чумандрина и тяжелого ранения Владимира Ставского ПУР воздерживался посылать писателей в действующую армию.

Приезд Евгения Петрова, замечательного публициста, острого сатирика, фельетониста, сразу повысит уровень нашей «Боевой красноармейской», поможет ей найти путь к солдатским сердцам.

Нечего и говорить, что я был особенно доволен тем, что придется поработать бок о бок со старым другом.

Редактор поручил мне и Долматовскому встретить Петрова в Ленинграде.

От маленького, затерявшегося в лесу поселка Каунис, где размещалась наша газета, до Ленинградской «Астории» было три часа езды по Выборгскому или по Приморскому шоссе. Проезжали по знакомым, уже занятым нашими войсками поселкам — Райвола, Териоки.

Ленинград был по-военному суров, но жизнь в нем, как всегда, кипела. Война остро ощущалась только ночью, когда город погружался в абсолютную тьму.

Мы застали Женю в «Астории» над ворохом зарубежных газет. В военной форме, с тремя шпалами в петлицах, с орденом Ленина на гимнастерке, он казался более подтянутым и строгим, чем обычно. Он делал какие-то отметки, вырезки. Он уже готовился к оперативной работе, подбирал материал для своей первой статьи. На креслах валялись противогаз, бинокль, фляга, полевая сумка.

— Разрешите войти, товарищ полковой комиссар?

Обнялись. Долматовский, как обычно, сказал какую-то остроту.

Петров стал деловито собирать бумаги, вещи.

— Вы на машине? — спросил он. — Я готов. Едем. Поговорим в дороге.

Узнав, что до передовых позиций всего три часа езды от «Астории», он усмехнулся и покачал головой.

Мы, конечно, пытались выудить у него всякие московские литературные новости, но он отмахнулся:

— Ерунда. Пустяки. Мелочи. У вас все важнее и значительнее. Едем.

Однако нам предстояло еще навестить Володю Ставского в госпитале. Он недавно перенес сложную операцию. Кризис миновал. Состояние его улучшилось. Грузный, оплывший от госпитальной жизни, Ставский был искренне рад нашему приходу.

— Эх, ребята, ребята, и до чего же я завидую вам. Взял бы вот и рванулся вместе с вами. И до чего ты, Женя, молодец, что приехал. Вырвался с Поварской. А я вот тут наслаждаюсь…

На кровати, на стульях, на полу лежали длинные журнальные гранки…

— Четвертая часть «Тихого Дона»… — кивнул Ставский. — Читал целую ночь. Доктор отобрал. Но сам зачитался… Си-лища… Ну да вам сейчас не до «Тихого Дона»… Езжайте, хлопцы. И ждите меня в гости. Скоро. Скоро…

— Хорошо бы все же, — улыбнулся Петров, — если бы не дождались и раньше закончили. К весне.

Мы сочувственно улыбнулись, хотя, правду говоря, никто из нас тогда не верил, что к весне война будет закончена. Перед нами еще стояла нерушимой знаменитая линия Маннергейма.

…И вот мы уже мчим к передовой. Женя Петров пытливо осматривает дорогу, сожженные строения, воронки. Он первый раз на настоящей войне.

— Все это очень мало напоминает украинский поход… Это не Львов… Да, это не Львов… Расскажите мне, ребята, о минах… В Москве о них ходят легенды, особенно после корреспонденции Вирты…

Мы не могли тогда предполагать, что к вопросу о минах нам с Женей придется практически вернуться в самые ближайшие дни.

…По дороге, в политотделе армии, мы «докладываемся» дивизионному комиссару. Начпоарма Петр Иванович Горохов рассказывает о положении на фронте, о линии Маннергейма. Он дает оценку последних номеров армейской газеты.

— Больше всего избегайте шапкозакидайства. Мы уже пострадали на том, что недостаточно подготовили красноармейцев к суровости войны. Некоторые шли на войну, как на прогулку. Ваши товарищи уже увидели, что это за прогулка, — обращается Горохов к Петрову. — Вы приехали в интересные дни. Будет о чем написать… Газета должна готовить бойцов к штурму. Однако солдат на фронте хочет и повеселиться и посмеяться. Тут уже вам, товарищ Петров, как говорят, и книги в руки. Не мне вас учить… Конечно, Остапа Бендера вы здесь вряд ли найдете. Однако не все и георгии победоносцы. Впрочем, о формах юмора подумайте сами. Жизнь подскажет. Желаю вам всякого успеха.

На столе у дивизионного комиссара лежала какая-то растрепанная книга. Петров все время приглядывался к ней. Горохов заметил это и, показалось мне, смутился.

— Вот, — сказал он, кивнув на книгу, — нашел здесь, на чердаке. И как она сюда попала?.. «Приключения барона Мюнхгаузена». Читаю в свободные минуты и смеюсь. Честное слово, смеюсь… На днях вслух командарму целую страницу прочел. Ведь и командующие не только уставы и Кляузевица читают… Великое дело на фронте смех…

— Товарищ комиссар, — сказал, внезапно загоревшись, Петров, — одолжите нам на несколько дней эту книгу.

Я хорошо знал Петрова и понял, что ему в голову уже пришла практическая мысль, что он не просто хочет перечитать «Приключения Мюнхгаузена».

Горохов с некоторым сожалением одолжил нам книгу.

— Ребята, — сказал нам в машине Петров, — обстрелянные боевые волки! Не ясно ли вам, зачем я забрал у начальника эту замечательную книгу? Мы попробуем создать своего Мюнхгаузена… Во имя победы надо бороться с вралями и бахвалами… Так я понял ситуацию. Вот мы здесь кое-что и придумаем.


…В работу армейской газеты Петров включился сразу. На другой же день он выехал на передовую, в роты.

— Насчет юмора мы немного подождем, — сказал он редактору. — Прежде всего я хочу увидеть людей, посмотреть, чем они дышат, о чем мечтают, как переносят эти тяжелые морозы.

Мне пришлось в эти дни быть на другом участке фронта, и с Петровым я встретился только через несколько дней. Он вернулся из артиллерийского дивизиона возбужденный, обветренный, как сказали бы военные очеркисты — опаленный порохом.

— С этими людьми, — сказал он мне, — надо разговаривать серьезно. Им нечего дурить головы легкостью победы. Война есть война. Надо ее показывать без всяких скидок. Тогда и несомненный героизм наших воинов будет более ярок и оправдан. Я хочу описать несколько своих фронтовых встреч.

Мы жили с Петровым, Долматовским и Бяликом в маленьком бревенчатом домике, в лесу. Стояли суровые холода, знаменитые январские морозы 1940 года.

Приезжая с передовых, мы по очереди растапливали чугунную печурку и долго сидели у огня, обдумывая начало очерка о людях, с которыми мы только что расстались и которых часто не находили уже больше, вернувшись через несколько дней в тот же батальон, в ту же роту… Да, война была суровой и беспощадной…

Потом каждый уходил в свой угол и писал на длинных газетных гранках… Иногда общее молчание начинало удручать меня, я накидывал тулуп, выбегал за новостями в соседний редакторский домик. Возвращался с хитроумной целью как-нибудь разыграть товарищей. Но это почти никогда не удавалось.

— Слышу шаги, — говорил Женя Петров. — Это Саша идет нас разыгрывать…

Привыкший к газетной работе, Петров писал быстро, оперативно. «Фронтовые встречи» его были очень разнообразны. Он хотел на страницах газеты показать людей разных военных профессий — артиллеристов, пехотинцев, врачей.


Однажды случилось так, что мы все вместе оказались «дома». Петров собрал нас вокруг раскаленной печурки.

— Вот что, ребята, — сказал он торжественно, — сегодня мы отметим день рождения Паши Брехунцова.

— ???

— Пора браться за юмор. Бойцы в землянках и блиндажах хотят смеяться. Ну хорошо, мы им подарили несколько фельетонов о Маннергейме и Таннере, написанных исключительно ядовито нашими гениальными «братьями-пулеметчиками» (это был наш общий псевдоним). Но им этого мало. Они хотят посмеяться и над собственными разгильдяями, хвастунами, бахвалами. Мне кажется, что вы забыли про Мюнхгаузена… Кстати, пора уже вернуть книгу дивизионному комиссару. Так вот, нашим собственным армейским Мюнхгаузеном будет Паша Брехунцов. А? Что вы скажете, ребята? Может быть, это еще недостаточно дошло до вас?

Так мы создали образ Паши Брехунцова. В основном «Письма Паши Брехунцова» писали мы вдвоем с Женей. Я садился за самодельный стол, сделанный из ящиков. Петров шагал по комнате, лавируя между коек. Сначала мы разрабатывали сюжет каждого письма. Потом я начинал писать, а Петров «подкидывал» «хохмы», обогащал мое изложение острыми метафорами, удачными эпитетами, делал неожиданные сюжетные ходы, повороты и сам заразительно смеялся, когда острота удавалась.

В задачу нашу входило показать в этой эпистолярной форме враля и хвастуна Брехунцова и каждой его хвастливой выдумке противопоставить в этаком заключении истинное положение вещей.

Юмор был порой грубоват, прямолинеен. Но он сыграл свою роль. С 7 февраля в армейской газете ежедневно печатались «Письма Паши Брехунцова». Они пришлись по сердцу бойцам. Их читали на отдыхе, между боями, в условиях временной обороны. Образы Паши Брехунцова, Пантелея Пробки, Корнея Макаронова стали нарицательными. Все это давало какую-то разрядку в суровые боевые дни и вызывало активную неприязнь ко всякому шапкозакидайству, бахвальству, легкому представлению о войне.


О штурме линии Маннергейма уже немало писалось в наших газетах, журналах, сборниках. И я не ставлю своей целью сейчас рассказать о том, как была разбита эта несокрушимая, по словам всей мировой прессы, построенная на деньги мирового капитала твердыня.

В дни перед штурмом мы больше всего находились в частях 123-й дивизии, которой предстояло одной из первых штурмовать неприступные доты и которая была впоследствии награждена за прорыв линии Маннергейма орденом Ленина. Редактором дивизионной газеты был старый наш товарищ, неутомимый военкор писатель Юрий Корольков.

И тут в один из предшествующих штурму дней пришлось вспомнить о «минном» разговоре, состоявшемся в первый день приезда Петрова. Петрову, мне и ленинградскому журналисту С. Бойцову было поручено пробраться в одну из рот и описать ее боевой день. Целый день, переползая из землянки в землянку (подступы простреливались белофинскими «кукушками»), мы знакомились с бойцами, лежали в пулеметных гнездах, в «секретах» снайперов. Машина наша осталась глубоко в тылу, и возвращаться в штаб корпуса надо было пешком. А возвращаться было необходимо. Материал был срочный. На командном пункте полка нам «проложили маршрут». Уже вечерело. Но начальник штаба, молодой светлоглазый майор, успокоил нас:

— Успеете добраться засветло. Только учтите: вот здесь, около полусгоревшей избушки, придется обойти большое минное поле. Смотрите не напоритесь, не проморгайте предупредительных указателей.

…Стоял сорокаградусный мороз. Мы шагали быстро, внимательно приглядываясь к ориентирам, почти не разговаривали между собой. Признаться, на душе было тревожно. Черт его знает, где оно здесь, это минное поле. И потом опять же «кукушки»… Или десанты… Одно дело батальон или рота, другое — три человека, не обладающие высокой военной выучкой.

Начало уже изрядно темнеть. Никто не встречался нам по пути. Никакой полусгоревшей избушки не обнаруживалось…

— Вы знаете историю о старом возчике, который учил молодого, что делать, когда сломается чека в телеге? — спросил нас с грустным юмором Петров. — Таки плохо… Но гостиниц здесь нет. Мороз, наверное, дошел до пятидесяти. Ночевать на снегу неуютно. Таки плохо, ребята. Но пойдем дальше. Манечка ждет очередного письма от Паши Брехунцова.

Вдруг впереди, шагах в трехстах, послышался шум машины, потом треск, взрыв… Машина взорвалась на мине… Мы остановились как вкопанные… Бойцов сумрачно показал нам на какие-то обойденные нами указки и незамеченную избушку. Несомненно было, что мы уже минуты три шагаем по минному полю.

— Ничего, — хрипло сказал Петров. — Не все мины взрываются. Вперед!..

Назад возвращаться действительно было безрассудно. Надо было продолжать движение вперед.

Мы шагали гуськом по минному полю медленно, след в след, высоко поднимая ноги и осторожно опуская их, точно балерины в замедленном кино…

…Когда мы пришли благополучно в штаб корпуса, мы были мокры до нитки. Хотя мороз действительно превышал сорок градусов. Но материал был доставлен вовремя.

О штурме линии Маннергейма Петров написал несколько статей. Одна из них посвящена 123-й дивизии.


И вот уже линия Маннергейма позади. Мы движемся к Выборгу.

Вместе с Петровым и Бяликом пишем мы передовую статью в армейскую газету, статью, размноженную в виде многочисленных листовок. Основные, наиболее яркие строчки статьи принадлежат Петрову.

Зоркий взгляд писателя не упускает ничего. Особенно интересуется Петров пленными. Он прекрасно понимает, что финский народ не хочет войны, что она навязана ему кликой Маннергейма — Таннера, прислужниками мирового империализма. К финскому народу, к мирным трудящимся Финляндии советские люди всегда относились дружески, доброжелательно. Эти чувства отражены в очерке Петрова «Пленные».

И в то же время нельзя не воспеть героизм советских людей, преодолевших любые трудности во имя победы правды и справедливости.

Вместе с красноармейцами участвует Евгений Петров в одной из последних атак на подступах к Выборгу. Этой атаке он посвящает свой очерк «Атака на льду».

…И вот уже последние дни войны. На первой полосе армейской газеты помещены стихи Долматовского:

Мы в предместьях Выборга.

Над нами шелестят приморские ветра…

12 марта. Мир. Необычная, воспетая сотнями поэтов тишина после шквальных артиллерийских залпов. Баррикада на окраине Выборга. На баррикаде во весь рост медведь из витрины универсального магазина.

Мы продвигаемся по выборгским улицам. Входим в один из домиков на окраине. Петров уже в доме. Мы с Долматовским задержались во дворе, рассматриваем какой-то блестящий подстаканник на снегу. Хотим поднять его…

— Сумасшедшие, — кричит из окна Петров, — это же мина! Вы взорвете меня и весь дом…

На этот раз подстаканник оказался незаминированным.

…В тот же день на одной из центральных улиц Выборга был организован корреспондентский штаб. На дверях был прикреплен кусок картона, на котором было каллиграфически выведено рукой Евгения Петрова:

Редакция «Правды». Звонить 1 раз.
Редакция «Известий». Звонить 2 раза.
Редакция «Боевой красноармейской». Звонить 3 раза.

6

…Когда началась Великая Отечественная война, мы с Петровым находились на разных направлениях. Встречались мы только на страницах «Правды». И каждая корреспонденция Петрова была для меня такой радостной встречей. С каким вниманием читали мы все его страстные, взволнованные и вместе с тем лаконичные и очень точные зарисовки с полей, где развертывалась героическая битва за Москву! Очень хорошо сказал о Петрове Илья Эренбург:

«С первого дня войны он знал одну страсть: победить врага!.. Он не отошел в сторону, не стал обдумывать и гадать. Он был всюду, где был наш народ…»

Он делал значительно больше, чем все мы, военные корреспонденты. Он писал не только для «Правды» и «Красной звезды». Он посылал свои очерки в Америку, и там они печатались в сотнях крупнейших газет. Петров первый рассказал будущим союзникам нашим о доблести Красной Армии в боях с фашизмом. А Петрова давно уже знали американские читатели как большого писателя, как автора «Одноэтажной Америки», знали и верили ему.

Как и в польском походе, как и на финской войне, он прекрасно понимал свою роль в период войны. Он не гнался за большими полотнами. Он был исключительно оперативен. Он писал очерки, портреты, зарисовки, военные корреспонденции, похожие на боевые донесения.

Он прекрасно понимал свою задачу и в годовщину войны, в июне 1942 года, отметил в своем фронтовом дневнике:

«Исполнился год войны. О ней будут написаны тома. Пройдут годы, и наш талантливый народ даст миру нового Льва Толстого, который осилит необъятную тему отечественной войны 1941—1942 годов.

Покуда же все, что издается и печатается о войне, представляется мне лишь материалами для будущих сочинений. И мне хотелось бы приложить к этим материалам и свои военные корреспонденции».

Находясь на других фронтах, мы читали эти военные корреспонденции, и перед нами во весь рост вставали защитники Москвы и мы постигали всю глубокую сущность сражений, развертывающихся под нашим родным городом.

Корреспонденции Петрова были его боевым дневником. Месяц за месяцем. День за днем. Земля и воздух. Танки и самолеты. Это были не эмпирические очерки, не стандартные зарисовки боевых «эпизодиков», которые, к сожалению, быстро заштамповались во многих наших газетах. Это был и тактический анализ, и философское обобщение, и психологический портрет.

Корреспонденции Петрова всегда изобиловали большим количеством точных, запоминающихся деталей. В самые трагические дни они были не лишены и чувства юмора, которое никогда не покидало Петрова. Его очерки были написаны своим, индивидуальным почерком, их можно было сразу различить среди других.

Петров умел показать большое в малом, никогда не сужая границу этого «большого», не упрощая, не мельча «малого».

…Как-то в сентябре мы встретились в Москве. Оба приехали с разных направлений. Он с Западного, я с Валдайского.

Поздно ночью мы возвращались в абсолютной тьме из редакции «Правды». Молчали.

— Скажи, пожалуйста, — неожиданно спросил Женя, — какой сейчас основной запах войны? — И сам ответил: — Не порох… Не кровь… Нет… Бензин… Смесь запаха отработанного бензина с запахом пороха и гари…

Не раз потом в очерках и корреспонденциях Петрова я находил упоминание об этом запахе…

Он всегда искал абсолютной точности в описаниях событий, обстановки, человеческих поступков. Он писал о войне как о тяжелом, непрерывном, опасном труде.

Скупости и точности в изложении требовал он и от других. Особенно оскорбляло его в описании сражений любование какими-нибудь пейзажами, эстетизирование боевой обстановки, дыма и огня сожженного самолета, раскатов артиллерийских залпов.

«Сейчас этот голый продолговатый холм, — писал он, — который только что был сиреневым в сумерках рассвета и сразу осветился солнцем и стал лимонным и сверкающим, — в сущности говоря даже и не холм. Это высота номер такой. С нее виден Смоленск, и за обладание этой высотой уже недели две идет упорный бой…»

Острый и проницательный публицист, умеющий прекрасно показать основу героизма наших бойцов, запечатлеть подвиги, Петров внимательно следил за психологией противника, участвовал в допросах пленных, интересуясь и здесь каждой подробностью, каждой деталью. Он был одним из первых наших военных корреспондентов, заметивший и засвидетельствовавший начало морального разложения германской армии, начало гибели гитлеровских полчищ еще в ноябре 1941 года на Волоколамском направлении.

…И как же он любил своих героев, Женя Петров! Как он скорбел, когда не находил уже их в полку, возвращаясь в него вторично, после сдачи материала в московские газеты!

— О наших героях должен узнать весь мир, — твердил он постоянно…

…Мы встретились с ним еще раз в Куйбышеве, где находился в конце 1941 года ПУР и куда мы оба были командированы по делам наших фронтовых соединений.

Я рассказал Петрову о действиях наших партизанских отрядов под Новгородом, в частности об отряде, которым командовал лужский рабочий Иван Грозный. Иван Грозный — таковы были его настоящие имя и фамилия. Очерк об Иване Грозном я напечатал тогда в «Правде».

— Иван Грозный под Новгородом. Это же неповторимо, — разводил руками Петров. И вдруг загорелся: — Знаешь что? Об этом надо обязательно рассказать американцам.

В тот же вечер он через Совинформбюро, которым руководил тогда С. А. Лозовский, организовал мою беседу с иностранными корреспондентами. Я должен был рассказать об Иване Грозном и о боях под Новгородом, о девушках из полка Марины Расковой.

— Ты не представляешь себе, — сказал мне Женя, прощаясь, — как важно, чтобы рядовые американцы увидели, как мы бьем непобедимых фашистов…

Мы встретились в последний раз с Петровым в Москве, после разгрома армии Гудериана. Мы обедали с ним и Кригером в клубе литераторов, напоминавшем в те дни перекресток боевых дорог.

Здесь встречались друзья с северных, центральных, южных фронтов, обнимались, обменивались впечатлениями — и снова в путь, к своим войскам, к своим боевым друзьям и героям.

Женя был особенно возбужден, весел.

— Это начало конца, — говорил он нам. — Поверьте опыту старого вояки. Я уже задумал даже писать новую пьесу. А как поживает Иван Грозный?..

…Через несколько месяцев мы читали его корреспонденции из Заполярья… Скупо и убедительно рассказывал он о новой, необычной обстановке, об артиллеристах, соединяющих спокойствие с поразительной быстротой, о воздушных боях под Мурманском.

…А еще через месяц он был в Севастополе. В окруженном, блокированном, героическом Севастополе.

И я вспомнил, как еще в Финляндии перечитывал Петров «Севастопольские рассказы» Толстого. Как-то зашла речь о том, что Эрнест Хемингуэй, творчество которого мы оба любили, находится по ту сторону фронта в финской армии и мы можем неожиданно столкнуться с ним как враги.

— Нет, — сказал тогда Петров, — этого я не могу себе представить… Этого не может случиться. Он поймет. А знаешь ли ты, что в своей книге «Зеленые холмы Африки» Хем рассказывает, что любимая его книга «Севастопольские рассказы» Толстого и что он постоянно возит ее в своем походном мешке?..

…Что ж, теперь Женя Петров писал свои «Севастопольские рассказы». О героизме города адмирала Нахимова и матроса Кошки, хирурга Пирогова и матросской девушки Даши…

Писал как всегда скупым, сжатым, телеграфным и в то же время точным и убедительным языком.

«Только за первые восемь дней июня на город было сброшено около 9000 авиационных бомб, не считая снарядов и мин…»

«Двадцать дней длился штурм Севастополя, и каждый день может быть приравнен к году»…

И каждый день, получая «Правду», мы искали прежде всего корреспонденции Петрова.

Они скоро прекратились…

Уже на корабле Петров написал свою последнюю корреспонденцию для Америки. Она называлась «На левом фланге».

«Совсем недавно я с трудом выскочил на американском вездеходе из майской мурманской вьюги, способной засосать человека с головой, а также со всеми его записными книжками и пишущей машинкой… Теперь я пишу «где-то на Черном море», обливаясь горячим потом, хотя я родился в Одессе и имею некоторый иммунитет по части черноморской жары…»

Эта корреспонденция была доставлена в Москву уже после гибели автора… Какое холодное и страшное слово: гибель… И мы никак не могли связать это слово с горячим именем Петрова, веселого человека, влюбленного в жизнь…

Эту корреспонденцию прочел Эрнест Хемингуэй в американских газетах, потому что она была отправлена в Америку и потому, что Хемингуэй не мог не читать всего, что было связано с «Севастопольскими рассказами».

…А мы не находили больше очерков Петрова в «Правде». И только много позже прочли мы отрывки из последней, незаконченной корреспонденции «Против блокады». Корреспонденции о том, как лидер «Ташкент», на котором был и Петров, прорвался сквозь кольцо вражеской блокады к осажденному городу. О том, «как мы увидели в лунном свете кусок скалистой земли, о котором с гордостью и состраданием думает сейчас вся наша советская земля…»

Последняя строчка недописанного очерка:

«Корабль вышел из Севастополя около двух часов…»

И все… Обрыв. Последняя строчка, написанная «вашим военным корреспондентом», замечательным жизнерадостным человеком, которого звали Евгений Петров.

Он погиб на боевом посту. Лицом к огню…

…В Московском Доме литераторов висит мраморная мемориальная Доска почета. Среди других имен писателей-воинов, павших в боях за родину, — имя Евгения Петрова…

Это хорошо — мемориальная доска.

Но разве могут рассказать эти тринадцать букв, окрашенных золотом, о веселой, многогранной, бурной, стремительной жизни этого человека?

О ней должны рассказать друзья…

Загрузка...