В 1921 году я приехал в Москву с вещевым мешком, в котором лежали две смены белья и сверстанные листы сборника моих стихов, так и не увидевшего свет. Стояли холодные ноябрьские дни. Прямо с вокзала я пешком через весь город отправился в университет и узнал, что прием окончен два месяца тому назад. Добиваться было бесполезно. Никого здесь не интересовало то, что в своем городе я занимал «высокое» положение председателя Союза поэтов.
Однако мне было всего семнадцать лет, и долго грустить было не в моем характере. Вскоре меня приняли на работу в Центральное управление Роста в качестве инструктора печати.
Однажды, в поисках связей с московскими литераторами, я отправился в сопровождении своей столь же молодой приятельницы, мечтавшей об артистической славе, в кафе Союза поэтов. Оно помещалось на Тверской улице и носило интригующее название «Домино».
Там все желающие могли читать стихи с эстрады. Стихи тут же обсуждались присутствующими поэтами. В кафе часто бывали Маяковский, Каменский, Есенин.
Я очень волновался. Не то чтобы я не был уверен в качестве своих стихов, а все же… Ведь так много завистников!
Неизвестные мне поэты пили чай, читали стихи. Стихи были непонятные и, как мне казалось, уступали моим. Председательствовал могучий белокурый бородач, носивший, как я узнал позже, весьма поэтическую фамилию Арго. Он показался мне симпатичнее других, и я послал ему записку: «Прошу дать слово для чтения стихов». Я подписался и прибавил в скобках: «из провинции». Не председатель Союза поэтов, а просто: из провинции.
Передо мной выступал какой-то носатый критик, ругавший пьесу Маяковского «Мистерия-буфф». Я лихорадочно повторял в памяти слова своих стихов.
Читал я лучшее стихотворение. Оно было напечатано на первой странице «Известий губисполкома» и открывало мой неизданный сборник. Я читал с выражением, с жестами:
Мы идем по проездам больших площадей,
Мы идем по глухим закоулкам.
И шаги окунувшихся в вечность людей
Раздаются протяжно и гулко.
В зале разговаривали, звенели ложечками. Но я ничего этого не замечал.
Мечтая о мире безбрежном,
Орли́те на мыслей суку…
Последние строчки стихотворения даже мой земляк и соперник поэт Степан Алый считал новым достижением пролетарской поэзии.
Мокрый, дрожащий от вдохновения, сошел я с эстрады и сел рядом со своей подругой. Она ласково посмотрела на меня.
— Слово имеет Владимир Маяковский, — объявил председатель.
Я даже вздрогнул от ужаса. Я достаточно уже был наслышан об остром языке этого поэта.
— Нина, — шепнул я соседке, — Ниночка, что-то жарко здесь. Может, пойдем погуляем?
— Что ты, Саша! Ведь Маяковский!
Я приготовился ко всему.
Высокий, широкоплечий поэт поднялся на эстраду. Голос его, казалось, едва умещался в маленьком зале.
— Без меня тут критиковали мою «Мистерию», — сказал Маяковский. — Это уже не первый раз. В газетах появляются какие-то памфлеты, плетутся какие-то сплетни. Давайте в открытую. А ну, дорогой товарищ, — обратился поэт к носатому журналисту, — выйдите при мне на эстраду. Повторите ваши наветы. Боитесь? Не можете? Косноязычны стали! Скажите «папа» и «мама». А еще называетесь критик!.. Критик из-за угла. Вам бы мусорщиком быть, а не журналистом.
Мне кажется, что я трепетал больше носатого критика. Теперь он перейдет ко мне. Приближалась печальная минута. Позор вместо триумфа.
— Нина, — шептал я. — Давай уйдем. Душно. И неинтересно.
Но Нина только отмахивалась рукой.
Маяковский остановил свой взгляд на мне.
— К сожалению, — сказал он, — я опоздал и не мог прослушать всей поэмы выступавшего передо мной о ч е н ь молодого человека…
«Вот оно… начинается… все кончено… творчество… слава… любовь…»
— Хочу остановиться на последних строчках поэмы:
Орли́те на мыслей суку, —
что в переводе на русский язык значит: сидите орлом на суку мыслей. Неудобное положение, юноша, неудобное и неприличное. Двусмысленное положение… Весьма…
Испарина покрыла меня с головы до ног. Я боялся посмотреть на Нину. Маяковский заметил мое трагическое состояние и пожалел меня.
— Ну, ничего, юноша, — примирительно сказал он. — Со всяким случается. Пишите, юноша. Вы еще можете исправить ошибки своей творческой молодости. Все впереди…
Я вышел из кафе опозоренный. Молча шагал я рядом с Ниной. О чем нам было говорить? Я не решался даже взять ее под руку…
И все же я не чувствовал в Маяковском неприязни. И я решил, что пойду к нему. Он примет меня. Я расскажу ему о своих творческих планах, и он поможет мне, поддержит на трудном, тернистом поэтическом пути.
В 1923 году в бывшем Хамовническом районе мы издали первый сборник рабкоров, рабочих поэтов и писателей. В нем были напечатаны рассказы, стихи, драматические фрагменты, сочиненные рабочими заводов и фабрик Хамовников. Сборник был назван «Лепестки». Почему он получил такое сентиментально-гимназическое название, я не могу сейчас вспомнить, хотя и состоял в редколлегии этого сборника. Однажды, придя в редакцию «Рабочей Москвы», вокруг которой группировались рабочие корреспонденты, Маяковский заинтересовался работой литературных объединений. Я преподнес ему злополучный сборник «Лепестки».
Он взглянул на меня, усмехнулся.
— А, старый знакомый. Продолжаете свои творческие грехи, все еще «орлите на мыслей суку»…
И как это он запомнил эти несчастные строчки!
Маяковский перелистал сборник, задержался на каких-то страницах, что-то хмыкнул, потом стал внимательно рассматривать обложку, где были изображены символические лепестки, и усмехнулся.
— Так значит, лепестки, — сказал он. — Рабочие поэты издают «Лепестки». Забавно. Очень забавно.
Опять он заставил меня побагроветь. И я неожиданно понял, сразу понял, насколько неудачен и претенциозен был заголовок нашего сборника.
Кажется, потом, в одном из своих выступлений о пролетарской поэзии, Маяковский использовал этот эпизод со злополучными «Лепестками».
«Рабочая Москва» начала издавать сатирический журнал «Красный перец». В журнале принимали участие многие, тогда еще молодые, а ныне маститые писатели-сатирики и карикатуристы. Тот же Арго, Михаил Кольцов, Лев Никулин, Виктор Типот, Борис Левин, Кремлев-Свен, Евгений Петров, Радаков, Черемных, Ганф, Елисеев, Шухмин, Борис Самсонов и другие. Редакция журнала «Красный перец» помещалась в небольшом подвальчике под помещением «Рабочей Москвы» на углу Большой Дмитровки и Глинищевского переулка. В этом низком, со скошенными гранями потолка, но очень уютном подвальчике иногда часами разносились раскаты смеха. В гости к нам приходили актеры, композиторы. Никогда не забыть, как в этом маленьком подвале Виталий Лазаренко ухитрялся делать свои знаменитые сальто. Самыми знаменательными были «темные» заседания, на которых намечались темы очередного номера.
Неискушенный человек, попав на эти «темные» заседания, мог подумать, что он присутствует в крематории. Известные сатирики сидели, уставившись лбами в землю, и мучительно придумывали остроты. Те самые остроты, которые в обычное время, вне «темных» заседаний, извергались целыми потоками. Сейчас самым трудным был не рассказ, не фельетон, а подпись под рисунком, мелочишка, острый анекдот. Бывало, после долгого раздумья кто-нибудь возьмет слово и предложит тему. Все молчат, иронически посматривая на оратора. А потом начинаются издевки. И тут уже остроты льются широкой рекой. А бывало и так: тема предложена и неожиданно нашла общее одобрение. Но редактор, человек довольно хмурый и не всегда понимающий остроты, отрицательно качает головой. Нет, не смешно. Проходит полчаса. Вдруг редактор взрывается хохотом. «Что такое?» — «Дошло». — «Значит, пойдет?» — радостно спрашивает автор темы. «Нет, это я смеялся животным смехом».
Однако на каждом заседании утверждали много тем, фельетоны, рисунки. Больше всего, конечно, доставалось Пуанкаре и Керзону. Когда Пуанкаре ушел в отставку, весь коллектив «Красного перца» устроил прощальное заседание. Уходила в прошлое одна из основных тем. Роль Пуанкаре на этом прощальном банкете исполнил специально загримировавшийся конферансье Гаркави, наш частый гость. Вокруг него сгруппировались все остряки. Фото было помещено в журнале с подписью: «Редакция «Красного перца» прощается с господином Пуанкаре-война».
Маяковский, сотрудничавший в «Крокодиле», в коллектив «Красного перца» вступил осенью 1924 года, и сразу он стал душой всех наших «темных» заседаний. Меня он, посмеиваясь, именовал «орлом на суку». Однако в этом не было уже ничего обидного. Маяковский писал специально для «Красного перца» стихи, предлагал «мелочишки», придумывал подписи к карикатурам. Часто печатался без подписи. Написал он даже рекламное четверостишие:
Только подписчики
«Красного перца»
смеются
от всего сердца.
Вспоминаю стихотворения Маяковского «Хулиганщина», «Селькор», «Посмеемся»… Трудно сейчас вспомнить все подписи, которые давал Маяковский под рисунками, — в каждом номере журнала их было немало. По выдумыванию тем Маяковский занял у нас первое место. Многочисленны его подписи на международные темы:
В Европе
двое жирных людей
ведут человека
себя худей.
(На рисунке два жирных полицейских ведут худого рабочего.)
А мы
облегчаем работу их —
жирного водят
двое худых.
«Ворковал (совсем голубочек) Макдональд посреди рабочих», «Рабочий» Макдональд и буржуй Асквит»:
Английские марионетки
лучшей выточки:
речи разные,
а на одной ниточке…
…Юз, не знакомый с проволо́чкой,
нас оплетал колючей про́волочкой.
Но наш товар блокаду разрывает…
Блокада прорвана — и Юз теперь рыдает.
Много подписей к карикатурам на внутренние темы:
Не предаваясь «большевистским бредням»,
жил себе Шариков буржуйчиком средним.
Но дернули мелкобуржуазную репку,
и Шариков шляпу сменил на кепку, —
и многие другие. Были подписи и под рисунками-плакатами. Без «подписей» его и «мелочишек» не выходило почти ни одного номера. Несомненно, Маяковский продолжал в «Красном перце» свои ростинские традиции.
Те месяцы, когда Маяковский работал в «Красном перце», были и для нас самыми интересными. Он умел как-то расшевелить, подстегнуть всех, привлечь внимание к самым, казалось бы, несущественным мелочам, показать пример огромного разнообразия в работе — от большого стихотворения до лозунга, до подписи.
Когда кто-нибудь из маститых предлагал вымученную плоскую шутку, Маяковский умел несколькими словами отвергнуть ее и высмеять. Именно он внес как-то предложение отвергать неудачные темы одним лаконичным определением: в почтовый ящик. Это значило — ответить в почтовом ящике: не пойдет. И как же мы все, и старые и молодые, боялись этих произносимых громовым голосом слов: в почтовый ящик!..
Хорошо бы сейчас пересмотреть все комплекты «Красного перца», отобрать и издать специальным сборником, конечно с необходимыми комментариями, карикатуры с теми острыми подписями, которые давал Владимир Маяковский.
В те же месяцы поддерживал Маяковский и живую связь с газетой «Рабочая Москва». В октябре 1924 года в кругу сотрудников и рабкоров Маяковский прочел свою замечательную поэму «Владимир Ильич Ленин», поэму, посвященную Российской Коммунистической Партии. Поэма произвела огромное впечатление.
После прочтения поэмы Маяковский долго разговаривал с рабкорами, интересовался их критическими замечаниями о поэме. Замечаний было не много.
Я заведовал тогда литературным отделом газеты и упросил Маяковского дать в «Рабочую Москву» отдельные отрывки. 18 октября мы напечатали фрагмент поэмы под заголовком «Партия».
Нас всегда поражал этот широкий творческий диапазон Маяковского. От поэмы, имеющей мировое значение, до маленьких подписей под журнальными рисунками.
Несмотря на свою резкую полемику с руководителями ВАПП и МАПП, Маяковский всегда тянулся к пролетарским писателям, видел в них своих соратников в борьбе за строительство Советского государства. Но особенно высоко всегда ценил Маяковский Дмитрия Фурманова. Не случайно в 1924 году Маяковский послал Фурманову только что вышедший четвертый номер журнала «Леф» с надписью: «Тов. Фурманову, доброму политакушеру, от голосистого младенца, лефенка. За лефов Вл. Маяковский. 4 января 1924 года». Мы были свидетелями разговора Фурманова с Маяковским, когда оба собеседника пришли к выводу о единстве своих взглядов в понимании писательских задач. Обоих писателей объединяла борьба за реализм, за активное вмешательство писателя в современность, борьба и против декаданса и против оголенной схематической тенденциозности.
Особенное одобрение Фурманова в этом разговоре вызвали ненависть Маяковского к мещанству, отрицательное отношение поэта к бесцельному, «бескорыстному», «жреческому» искусству, утверждения Маяковского о важной роли художественного слова в борьбе народа за коммунизм.
Фурманов с первых шагов своей литературной деятельности высоко ценил и творчество Маяковского и многие его эстетические установки. Его привлекала высокая идейность, патриотизм, принципиальность поэта. В набросках к роману «Писатели», рассказывая о своем разговоре с Дмитрием Петровским, Фурманов заметил:
«Разговор продолжался о Маяковском. Я сказал, что в отношении близости политической, пожалуй, он самый близкий, и не зря близкий… Он, надо быть, и в прошлом близок был…»
Когда Маяковский проводил в Политехническом музее в 1922 году свою знаменитую «чистку поэтов», Фурманов не пропустил ни одного вечера. Фурманов говорил, что задача, поставленная Маяковским, задача вывести на чистую воду лжепоэтов, проанализировать их литературные приемы с точки зрения задач сегодняшнего дня — задача в высшей степени интересная, благородная и серьезная. Надо было видеть, как реагировал он на меткие и резкие характеристики Маяковского, как заразительно, по-фурмановски смеялся острым, убийственным ответам Маяковского на реплики и выкрики с мест. Он целиком соглашался с основными критериями, которые положил Маяковский в основу чистки: работа поэта над художественным словом, степень успешности в обработке этого слова, современность поэта с переживаемыми событиями, его поэтический стаж, верность своему призванию, постоянство в выполнении высокой линии художника жизни. Очень многие эстетические критерии Дмитрия Фурманова целиком совпадали с критериями Маяковского. Роднила их и борьба с декадансом, борьба против «комнатной интимности» Анны Ахматовой, мистических стихотворений Вячеслава Иванова, всевозможных изощрений ничевоков, фуистов и прочих штукарей тогдашней литературы. Высоко ценил также Фурманов большую органическую связь Маяковского с широкими литературными массами. Они были очень разные, Маяковский и Фурманов, и в то же время далеко не случайна та взаимная симпатия, которая роднила их и которую мы чувствовали. И в то же время Фурманов нелицеприятно говорил Маяковскому о том, с чем он несогласен в отдельных его произведениях.
Когда Всеволодом Мейерхольдом была поставлена пьеса Маяковского «Мистерия-буфф», Фурманов сначала присутствовал на диспуте в Доме печати, а потом уже посмотрел саму пьесу Маяковского. Ему очень понравилась постановка, ее размах, смелость. (Он записал в дневник: «В замысле много могущества и размаха. Обольщает новизна, простор и смелость».) Фурманов сразу понял, что Маяковский прокладывает новые пути в искусстве. Однако многое в буффонаде пьесы пришлось ему не по вкусу, казалось чересчур плакатным и неглубоким. Как раз в это время, усиленно работая над своими книгами, Фурманов думал о задачах психологического портрета, о задачах создания углубленного образа. Конечно, «Мистерия-буфф» шла в другом жанре. О своих сомнениях в отношении «Мистерии-буфф» Фурманов не раз говорил своим друзьям. Он много думал тогда о различных путях развития советского искусства.
Очень понравилась Фурманову поэма Маяковского о Ленине. Он слышал ее в исполнении самого поэта и, обычно скупой на похвалы, высказал ему свою высокую одобрительную оценку:
«Вот это мне по душе. Очень по душе…»
Как только поэма «Владимир Ильич Ленин» вышла в свет, Маяковский подарил ее Фурманову с надписью: «Тов. Фурманову Маяковский дружески. 25/V 1925 г.».
На Первый съезд пролетарских писателей делегатом от Донбасса приехал молодой поэт Борис Горбатов. Несмотря на крайнюю молодость, его избрали в секретариат ВАПП и оставили в Москве. Стихи Горбатова были в основном посвящены шахтерам. Он напряженно стремился овладеть настоящим литературным мастерством, но, несмотря на всяческие похвалы, Горбатов начинал понимать, что стихи его еще слабы, не подымаются над общим, довольно низким литературным уровнем. Из шумных комнат Дома Герцена его тянуло обратно в Донбасс, к своим комсомольцам, к своим будущим героям.
В одном из писем Шуре Ефремовой он писал: «Мне за некоторые свои стихи досадно».
Надо было принимать решение о том, как жить и как писать дальше. И в принятии этого решения важную роль сыграл разговор Горбатова с Маяковским.
Маяковский, довольно резко критиковавший многие чересчур «благополучные» и крикливые стихи молодых пролетарских поэтов, прочитал стихи Горбатова. У меня случайно сохранились некоторые четверостишия этих стихов. Борис с суровостью закаленного шахтера писал о том, что не хочет петь «о любви бурливой, о бурях, о просторах, о безбрежной грусти или тоске», что стихи его пахнут «не склепом», а «дружищем-обушком».
Потому ль, что не поэт я нежный,
А рабочий сорок пять ноль пять, —
Океаны чувств моих мятежных
Я сумел тисками воли сжать…
…Мне ли петь о бурях, о долинах,
Если жизнь обмеряна гудком?
Если жизнь в порядке дисциплины
Протоколом повернет райком…
…Если сам я отдан стопроцентно
Для борьбы за наш рабочий класс…
…Потому что я в рабочей гуще,
Чтобы с пользой жизнь свою прожить.
Потому что взор всегда в грядущем,
А о прошлом стоит ли тужить!
Не желая очень огорчить молодого поэта, которому он в общем симпатизировал (самый облик Горбатова был мил и привлекателен для его собеседников), Маяковский сказал: «Мне здесь больше всего нравятся слова: «Я рабочий».
Борис не любил долго «переживать».
— В общем, старик, — сказал он мне в тот же вечер, — поэт из меня не вышел.
Он долго вертел в руках недавно вышедший в «Библиотечке рабоче-крестьянской молодежи» сборник моих стихов «Смена», хорошо известный ему еще в рукописи. И у него, у Бориса, должен был выйти в этой же библиотечке стихотворный сборник.
Он ничего не сказал мне обидного о моих стихах. Но я понял, что особого энтузиазма они у него сейчас не вызывают.
А свой сборник, о котором он так мечтал, он забрал из производства.
В 1929 году Народный комиссариат РКИ СССР, выполняя указание партии о борьбе с бюрократизмом и бюрократическими извращениями, по всем правилам военного искусства предпринял массовый поход на бюрократов.
Объектом нападения были грубость, высокомерие, чванное, нечуткое отношение к человеку.
Полторы тысячи человек, в подавляющем большинстве рабочие от станка, и среди них члены Центральной Контрольной Комиссии, без всяких мандатов, без всякого предварительного предупреждения в течение двух-трех дней прошли по нашим учреждениям с «просьбами», «запросами», «справками» и «жалобами».
Руководила походом Розалия Самойловна Землячка.
Накануне похода она пригласила пять писателей: Ставского, Суркова, Минаева, Горбатова и меня. Землячка рассказала нам о целях похода и предложила принять в нем участие, а потом написать книгу.
Конспирация была полная. Даже вызываемые рабочие узнали о даваемом им поручении только накануне похода. Были приняты меры к тому, чтобы ни через печать, ни через РКИ никакие слухи о предпринимаемом «налете» в аппарат не проникли.
Мы с радостью приняли предложение Землячки. Начальником нашего маленького писательского штаба мы избрали Борю Горбатова.
История этого «похода» была потом описана в «Правде» и в специально изданной книге «Рабочий поход на бюрократов».
Особо обрадовал нас маленький эпизод, происшедший через несколько дней после выхода книги. Я сидел в Госиздате у Горбатова, когда в комнате появилась огромная фигура Владимира Маяковского. Увидев нас, он большими шагами пересек комнату, направляясь прямо к нам.
— Что же вы, Горбатов, — укоризненно сказал Маяковский, — не привлекли меня в свою компанию? Поход был как раз по мне. Думаю, что пара стихов и несколько маяковских лозунгов совсем бы не повредили вашей книге.
Горбатов, смущенный и несколько даже оробевший, пытался отшутиться:
— Вы, Владимир Владимирович, для рейда не годились. Вас каждый знает. И вы бы нам всю конспирацию сорвали.
— Разве что так, — усмехнулся Маяковский.
Косвенное одобрение нашей работы Владимиром Владимировичем очень польстило нам.
В литературной борьбе тех лет довольно часты были случаи, когда лефовцы блокировались с мапповцами против группы «Перевал», против Воронского. И не случайно незадолго до десятой годовщины Октября Маяковский пригласил группу пролетарских писателей, мапповцев, к себе на дом. Было известно, что он давно уже работает над большой октябрьской поэмой. Эту поэму он уже читал на редакционном собрании журнала «Новый Леф». Известна была высокая оценка, которую дал поэме А. В. Луначарский. О большом политическом значении и ее высоких художественных качествах Луначарский говорил и в своем докладе о культурном строительстве на юбилейной сессии ЦИК СССР в октябре 1927 года. И вот поэт решил познакомить с этой поэмой пролетарских писателей, к которым он всегда чувствовал симпатию, связи с которыми никогда не терял.
Я уже не раз слышал, как Маяковский читает свои стихи. Но здесь, среди небольшого круга слушателей, громкий голос его, казалось, приобрел какие-то иные, более теплые, более задушевные интонации.
— Поэма называется «Хорошо!», — сказал Маяковский, обвел всех глазами и сразу же приступил к чтению.
Слушали, что называется, не переводя дыхания. Задумчиво глядел на Маяковского Фадеев, теребя многочисленные мелкие пуговки своей наглухо застегнутой длинной кавказской рубашки, что-то записывал на обрывке бумаги Юрий Либединский. В то время в МАПП особым влиянием пользовались сторонники углубленного психологизма, и художественные приемы поэмы показались нам несколько плакатными, фресковыми. Поэма не могла не покорить нас своим большим размахом, своим пророческим взглядом в будущее, своим романтическим звучанием. Однако, надо прямо сказать, мы были несколько разочарованы. Уже тогда бродили в нашей среде теории «живого человека», и нам казалось, что поэма несколько декларативна.
Я ушел сразу после окончания читки поэмы и не слышал ее обсуждения. Не знаю даже, происходило ли оно. Но много лет спустя Фадеев, рассказывая о первом восприятии поэмы, искренне и правдиво сказал о том, что мы не сумели в тот день понять все величие этой замечательной поэмы Маяковского, поэмы большого горизонта, поэмы, знаменовавшей какой-то новый шаг всей советской поэзии.
А народ принял поэму сразу. В октябрьские дни Маяковский почти ежедневно читал поэму в самых различных аудиториях: в Политехническом музее, в клубе НКИД, в Доме печати, на московских и ленинградских заводах, в красноармейских частях. Отрывки из поэмы были напечатаны во многих газетах. Мне пришлось еще раз слушать поэму в Красном зале МК на активе Московской партийной организации. Маяковский читал полтора часа. Несколько раз в зале вспыхивали аплодисменты. Слушали исключительно хорошо. И мне самому начинало казаться, что от той неудовлетворенности, которую я испытывал при первом чтении, не осталось и следа. Московский актив принял специальную резолюцию, высоко оценивавшую поэму Маяковского. В середине октября поэма вышла в Госиздате.
10 сентября 1928 года Маяковский выступал в Красном зале Московского Комитета партии перед комсомольцами. Это был период наиболее активного сотрудничества его в «Комсомольской правде», дружбы с Тарасом Костровым и Яковом Ильиным. Он часто приходил к нам в комнату отдела комсомольской жизни, знакомился с письмами юнкоров, делал записи для очередных злободневных стихов, иногда садился на редакционный стол и читал нам «новое», еще не опубликованное. Он очень любил делать такую пробу стиха на аудитории.
Естественно, что на вечер в Красном зале сотрудники «Комсомолки» явились в полном составе. Открывая вечер, редактор «Комсомольской правды» Тарас Костров сказал, что перед отъездом за границу Маяковский хочет побеседовать с комсомольцами о том, что и как ему писать о загранице, получить задание, «командировку», — не ту командировку, по которой соответствующие ведомства выдают заграничный паспорт, а словесный мандат, «наказ» от своей аудитории. Кстати говоря, текст официальной командировки Маяковского за границу весьма любопытен, и стоит здесь его привести.
«Тов. Маяковский командируется ЦК ВЛКСМ и редакцией газеты «Комсомольская правда» в Сибирь — Японию — Аргентину — САСШ — Германию — Францию и Турцию для кругосветных корреспонденции и для освещения в газете быта и жизни молодежи. Придавая исключительное значение этой поездке, просим оказать т. Маяковскому всемерное содействие в деле организации путешествия. Вопрос о поездке согласован с Агитпропом ЦК ВКП(б)».
Выступивший вслед за Костровым Маяковский был встречен дружными аплодисментами. Владимир Владимирович рассказывал о своих прошлых заграничных поездках, о задачах предстоящего путешествия. Основным в своих заграничных поездках Маяковский считал непосредственное вмешательство поэта в жизнь Запада, острые отклики, резкое противопоставление двух миров, участие поэта в борьбе двух миров. Он остро полемизировал с критиками, осуждавшими его за оперативность, за быстроту поэтических откликов на события, происходящие в мире.
«О своем путешествии за границу, — взволнованно говорил Маяковский, — Глеб Успенский написал через десять лет. А кому будет нужно, если я в 1938 году напишу в «Комсомольской правде» об американском империализме 1928 года?»
Маяковский читал заграничные стихи, просил у комсомольцев специальных заданий для своей предстоящей командировки. В заключение он с большим подъемом прочел стихотворение «Нашему юношеству», осуждающее низкопоклонство перед Западом:
Товарищи юноши,
взгляд — на Москву,
на русский вострите уши!
Да будь я
и негром преклонных годов,
и то,
без унынья и лени,
я русский бы выучил
только за то,
что им
разговаривал Ленин…
Выступавшие затем в прениях комсомольцы единогласно приняли резолюцию: «Командировать товарища Маяковского за границу». Это было выражение читательского доверия своему поэту. Это было подтверждение истинной связи поэта с массами.
Во время этой поездки своей во Францию Маяковский познакомился с Луи Арагоном. Это произошло 5 ноября 1928 года. Интересно отметить, что на другой день именно Маяковский познакомил Арагона с Эльзой Триоле, жившей тогда в Париже. Владимир Владимирович близко знал Эльзу Юрьевну еще по Петербургу, с юных лет. Впоследствии Эльза Триоле написала очень интересные воспоминания о Маяковском и перевела на французский язык избранные стихи его и все пьесы.
О том, как произошло знакомство двух замечательных поэтов, не раз рассказывали мне и Эльза и Арагон.
В примечаниях к книге «Глаза и память» Арагон писал, комментируя строфу:
Мелькайте в памяти, безумства и распутья!..
Ты в ноябре пришла. И вдруг исчезла боль,
И сразу смог на жизнь по-новому взглянуть я
В тот поздний час, в кафе «Куполь».
«Точно — 6 ноября 1928 года. Это было то самое место, где накануне автор встретился с советским поэтом Владимиром Маяковским».
Несомненно огромное значение Маяковского в творческой жизни Арагона, как, впрочем, и в творчестве всех зарубежных прогрессивных поэтов. Именно Маяковский был вожаком, прокладывающим пути к новой революционной поэзии XX века. Немало говорил и писал об этом сам Арагон. Он рассказывал впоследствии, обращаясь к американским писателям:
«Я был в свое время писателем, который кичился тем, что прошел войну 1914—1918 годов, не написав ни одного слова о ней… Мой бунт против окружающего меня мира нашел свой выход в дадаизме. Дебаты, которые я вел тогда, были дебатами нескольких поколений. Мы яростно противопоставляли писателя публике. Публика была для нас врагом… Пять лет я провел между… несоизмеримым культом маленького поэтического мирка, в котором вращался со своими друзьями, и огромным круговоротом большого мира, куда я пытался броситься… Пять лет я провел в колебаниях, в противоречивых поступках… Это было время взрыва сюрреализма… Вот тогда-то после полосы сомнений и колебаний у меня была встреча, которая должна была изменить мою жизнь…»
О встрече этой рассказывает Арагон обстоятельно, с упоминанием мельчайших деталей.
«Это было в одном из монпарнасских кафе, огромных, как вокзал, где я проводил осенний вечер… Кто-то окликнул меня: «Поэт Владимир Маяковский просит Вас сесть за его столик…» Он был там. Он махнул мне рукой. Он не говорил по-французски… И это была та минута, которая должна была изменить мою жизнь. Поэт, сумевший сделать из поэзии оружие, сумевший очутиться на гребне революционной волны, этот поэт должен был оказаться связью между миром и мною. Это было первое звено цепи, которую я приемлю и показываю сегодня всем у запястья моей руки, цепи, соединившей меня снова с тем внешним миром, который пристрастные философы научили меня отрицать… который мы, материалисты, сумеем переделать и в котором я отныне вижу не только безобразное лицо врага, но и глубокие взгляды миллионов мужчин и женщин, к которым, как научил меня поэт Маяковский, можно было и нужно было обращаться, ибо это те, кто преобразует наш мир, кто поднимет над ним истерзанные кулаки с разорванной цепью».
Знаменательно, что и Маяковский понял Арагона, увидев в нем зарю новой поэзии во Франции. Говоря в путевых заметках о своем неприятии поэтов различных направлений, Маяковский называет и парижских писателей, близких ему:
«Многие из них коммунисты, многие из них сотрудники «Клартэ».
Перечисляю имена: …Луи Арагон — поэт и прозаик, Поль Элюар — поэт…
Интересно, что эта, думаю, предреволюционная группа начинает работу с поэзии и с манифестов, повторяя этим древнюю историю лефов».
Маяковского и Арагона сблизило прежде всего понимание поэзии как оружия в духовной битве.
И на съезде советских писателей в Москве (1934 год), и на Международном конгрессе писателей в защиту культуры в Париже (1935 год), говоря об условиях развития реализма во французской литературе, Арагон резко осуждает формалистские теории, в том числе и манифесты сюрреалистов.
Обращаясь к эстетам и декадентам, Арагон восклицает:
«Нет ли между вами таких, которые настолько полюбили «эксперимент», что даже в застенках S. A., в гитлеровских розгах и топоре видят интересные (подчеркнуто Арагоном. — А. И.) аксессуары пороков и в конце концов человеческие ценности… Я требую здесь возврата к реальности. Нужно, чтобы поэты сумели во всем порвать с мертвым грузом приятной им фантасмагории. Я ставлю им здесь в пример Маяковского… Он сумел с того же пути, который привел его превосходительство Маринетти[5] к высшим фашистским почестям, броситься в поток реальности, красную реку истории. Футурист Маяковский с первых своих стихов отличается от футуриста Маринетти… тем самым реализмом, которым ценны Вийон, Гюго, Рембо и который с 1915 года выражается в протесте «Облака в штанах»:
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая, —
ей нечем кричать и разговаривать…
…Я требую возврата к реальности, и таков урок, данный нам Маяковским, вся поэзия которого исходит из реальных условий революции, — Маяковским, сражавшимся со вшами, невежеством и туберкулезом, Маяковским, агитатором, горланом, вожаком… Нам нечего скрывать… — заключил свою речь Арагон, — мы с радостью принимаем лозунг советской литературы: социалистический реализм… (Курсив мой. — А. И.) Я требую возврата к реальности — во имя реальности, взошедшей на шестой части земного шара, во имя того, кто первый сумел предвидеть эту реальность, кто весной 1845 года писал в Брюсселе: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его».
В 1955 году в статье «Шекспир и Маяковский» Арагон пишет:
«Пример Маяковского важен для всех нас, для всех поэтов мира, которые приветствуют в Маяковском своего друга и учителя».
Арагон намечает основные, магистральные пути поэзии Маяковского, глубоко анализируя его эстетические воззрения и их связь с творческой практикой поэта.
Шекспировская сила образов, созданных великим советским поэтом, смелое вмешательство поэта в жизнь, новаторские образы и рифмы, эпос и лирика, гражданственность поэзии, великая сила ее агитационности, партийность искусства Маяковского…
Пример Маяковского, справедливо подчеркивает Арагон, был особенно важен для многих зарубежных прогрессивных поэтов, связанных ранее с различными декадентскими течениями.
Новаторское содержание поэзии Маяковского Арагон утверждает страстно и взволнованно, как боевой соратник.
«Маяковский… стал и вожаком и разведчиком не только советской поэзии, но и всей поэзии мира».
Он стоял в центре повседневных дел и всемирных событий.
«Маяковский — последний поэт прошлого мира и первый поэт мира будущего, ликвидатор словесной алхимии, основатель поэзии, помогающей человечеству шагать вперед, черпающей в массах силу, которая преображает эту поэзию, — был истинным материалистом, основоположником социалистического реализма в поэзии».
Величайший эпический поэт был и тончайшим лириком. Сила Маяковского именно в этом единстве личного и общественного. Все называл он своими настоящими именами. У него не было водораздела между большим социальным миром и своим внутренним, интимным миром.
Маяковский, заключает Арагон, не первый поэт, боровшийся с теорией «искусства для искусства», но он первый положил конец этой теории, смело раскрыв истинную природу искусства. В истории поэзии его творчество совершило окончательный поворот, он гениальный поэт, которому новые социальные условия, победа пролетариата дали огромную аудиторию, огромные возможности развития. Вся его личная биография связана с жизнью народа, для которого он творил.
«Вся поэзия Маяковского обращена к будущему… Потому что это направление всей страны, всего народа. Ибо история направила в эту сторону взоры людей, ибо СССР стал страной Великого плана, ибо план — это реальная форма мечты о будущем, ибо будущее определяет и направляет настоящую жизнь в СССР».
Особо выделяет Арагон проблему перевода Маяковского на другие языки и вообще проблему переводов. Еще в свое время, в связи с переводом на французский язык вступления к поэме «Во весь голос», Арагон писал:
«Когда переводят Маяковского, роль перевода особенно драматична. Дело идет о человеке, который достиг высочайшей поэтической квалификации в эпоху самой великой социальной революции, отдав свой гений на службу этой революции. Для всех поэтов, которые находятся за пределами Советского Союза и жадно обращают свои вопрошающие взоры к коммунистической революции, этот пример имеет ни с чем не сравнимое значение. Они ждут от Маяковского, и не без основания, этой вспышки молнии сквозь капиталистические туманы, которая озарит им, поэтам, смысл и оправдание быть поэтами, не будучи из-за этого недостойными звания революционеров… Перевод Маяковского в настоящее время имеет исключительное значение, потому что Маяковский открывает нам дверь в Советский Союз. Через Маяковского мы переводим на наш язык Советский Союз…»
Вспоминается яркое выступление Маяковского в Политехническом музее 8 октября 1929 года. Встретив меня в вестибюле музея, Маяковский сказал (и в голосе его мне почудился какой-то сложный сплав иронии и горечи):
— Ну, сегодня, кажется, ваши останутся мною довольны…
Он говорил на вечере о необходимости участия писателя в революционной борьбе, о задачах борьбы и против рыцарей «формы для формы», бесчисленных эстетизаторов и канонизаторов формы, и против тех, кто пытается «втиснуть пятилетку в сонет, пытаются воспеть социалистическое соревнование крымско-плоскогорными ямбами». Основное острие взволнованного выступления поэта было направлено против аполитичности. В качестве примера Маяковский привел известную стихотворную полемику между Фрейлигратом и Гервегом в сороковых годах прошлого века. Фрейлиграт в стихах по поводу расстрела одного испанского роялиста писал:
Так чувствую. Вам по душе иное.
Что до того поэту. Знает он:
Грешат равно и в Трое и вне Трои
С седых Приамовых времен.
Он в Бонапарте чтит владыку рока,
Он д’Энгиена палачей клеймит:
Поэт на башне более высокой,
Чем стража партии, стоит…
На эту апологию «башни из слоновой кости» Гервег ответил в «Рейнской газете», редактором которой был Маркс, следующими строфами:
Примкните же к какому-нибудь стану.
Позор вкушать заоблачный покой,
Стих, как и меч, врагу наносит рану.
Разите ж им, вступив в великий бой!
Должна быть верность избранному стягу,
Пусть вашим будет этот или тот!
Я своему навек принес присягу,
И мне венок пусть партия сплетет…
Маяковский привел эту полемику в доказательство необходимости борьбы против аполитичности. Литература, говорил он, должна идти в ногу с социалистическим строительством, выйти на передовые позиции классовой борьбы.
Вопросу о роли писателя в обществе он посвятил и последние свои выступления в 1930 году. Обращаясь к читателям «Комсомольской правды», он требовал от них поддержки тех писателей, «кто борется за настоящую поэзию, за становление сегодняшнего писателя активным участником социалистического строительства».
5 февраля 1930 года открылась очередная конференция Московской ассоциации пролетарских писателей. На этой конференции мы ожидали больших литературных событий. Шли разговоры о вступлении в РАПП Владимира Маяковского и Эдуарда Багрицкого. Еще 4 февраля Маяковский сказал мне (я был одним из секретарей МАПП), что он будет приветствовать нашу конференцию. Ничего более конкретно о вступлении в ассоциацию он не говорил.
Конференция открылась в кинозале дома писателей на улице Воровского. Сейчас эта комната разгорожена многочисленными перегородками, там помещаются различные отделы Союза писателей.
Действительно, на первом заседании конференции Маяковский выступил с приветствием, в котором говорил о близости Рефа пролетписательским организациям. (В сентябре 1929 года произошла реорганизация Лефа. Новое литературное объединение было названо Реф (Революционный фронт). В него вошли В. Маяковский, Н. Асеев, В. Катанян, П. Незнамов и другие.) Встретили поэта аплодисментами, слушали сочувственно. Однако это была только присказка, сказка была впереди.
6 февраля на конференции ожидался большой день. Уже было известно, что Маяковский решил вступить в РАПП и сделает на конференции специальное заявление. Это было, конечно, большим событием в нашей литературной жизни. За сценой в те годы была небольшая комната, своеобразные кулуары президиума. Здесь отдыхали в перерывах члены президиума, здесь редактировались резолюции, велись самые различные, самые острые разговоры.
Перед своим выступлением Маяковский долго и взволнованно шагал из угла в угол комнаты. Он ни с кем не разговаривал, и никто не мешал его раздумью. За все годы, что я знал Маяковского, я не видел его таким возбужденным. Иногда он останавливался, как бы что-то вспоминал и опять продолжал шагать.
Потом ему предоставили слово, и он вышел на сцену. Мы, члены президиума, знали уже, что Маяковский написал заявление о вступлении в РАПП, но и нас необычайно волновало, как он скажет об этом конференции, после всех тех споров, которые вспыхивали в прошлые годы и многие из которых были надуманными и пустыми.
Говорил Маяковский спокойно. Очень коротко изложил он свое заявление, сказал о необходимости объединения всех сил пролетарской литературы, сказал о верности основной литературно-политической линии партии и о том, что художественно-методологические споры могут продолжаться в рядах одной организации. Он призвал всех рефовцев последовать его примеру.
Раздались шумные аплодисменты. Делегаты конференции были искренне рады приходу в ассоциацию Маяковского и шумно приветствовали его. Но Маяковский не уходил с трибуны. Он поднял руку, подождал тишины и начал читать «Во весь голос».
Читал он, как всегда, громко и очень проникновенно. Он как бы сам еще раз продумывал каждое слово и бросал его своим слушателям с трибуны. И каждое слово доходило. Все почувствовали огромную убедительную силу этого нового программного произведения Маяковского, программного произведения всей советской поэзии.
Маяковский кончил и сошел с трибуны. Видим, он устал. Делегаты стоя приветствовали его. Никогда ни один поэт не вступал так в ряды нашей организации. Маяковский был принят в МАПП единогласно. Ассоциация стала выше на голову. И какую голову — Маяковского.
А Маяковский сразу же по-деловому включился в работу конференции. Он присутствовал на всех заседаниях. Он выступал в прениях о поэзии. Он говорил о задачах массовой организации, о борьбе за искренность поэтических чувств, за высокое качество стиха. Он критиковал поэтов, говорящих не своим голосом, воспринимающих только «кудреватое наследие прошлой поэзии и литературы».
Самый большой советский поэт занял свое место на правом фланге пролетарской литературы, делился своим опытом с товарищами по перу.
И все же Маяковский чувствовал себя одиноким. Он порвал с некоторыми старыми товарищами по Рефу, а новые, рапповские товарищи по организации не нашли в себе достаточно чуткости, чтобы окружить большого поэта настоящим вниманием, чтобы создать ему хорошую дружескую обстановку. Он часто выступал на массовых собраниях, на заводах. Он всегда тянулся к коллективу. А наш рапповский коллектив не сумел по-настоящему принять его в свою среду.
Иногда после какого-нибудь заседания заходили мы поужинать в гостиницу «Гранд-Отель», обсуждали за ужином прошедшие заседания, смеялись, шутили. Из бильярдной неожиданно показывалась высокая фигура Маяковского. Он приветствовал нас жестом. И опять уходил в бильярдную, не подсаживаясь за наш стол.
…В последний раз я встретился с Маяковским за два дня до его трагической кончины. Мы готовили альманах пролетарской литературы к XVI съезду партии. Это был наш рапорт съезду. В этом альманахе впервые как член РАПП должен был принять участие Маяковский. Участие в сборнике Маяковский воспринял с большой серьезностью. Он обещал дать для альманаха стихотворение «Кулак», бьющее по классовому врагу со всей присущей Маяковскому остротой. Стихотворение Маяковского должно было стать одним из ведущих произведений альманаха.
И вот в ясный апрельский день Маяковский появился в комнате редколлегии сборника в издательстве «Московский рабочий» на Кузнецком мосту. Он вошел, постукивая палкой, снял свою широкополую шляпу, сел на угол моего письменного стола, вынул из кармана трубку рукописей и, усмехнувшись, сказал:
— Хотите, прочту?
Я, конечно, хотел. Он читал громко, раскатисто, с особым вкусом. Видно, читал не только для меня, но и чтобы самому еще раз почувствовать звучание недавно написанных стихов. Это было как раз то стихотворение о классовой борьбе, которое необходимо было нам в нашем творческом рапорте XVI съезду.
Хотя
кулак
лицо перекрасил,
и пузо
не выглядит грузно,
он враг
и крестьян
и рабочего класса.
Он должен быть
понят
и узнан.
Там,
где речь
о личной выгоде,
у него
глаза навыкате.
Там,
где брюхо
голодом пучит,
там
кулачьи
лапы паучьи.
НЕ ТЕШЬСЯ,
ТОВАРИЩ,
МИРНЫМИ ДНЯМИ,
СДАВАЙ
ДОБРОДУШИЕ
В БРАК.
ТОВАРИЩ,
ПОМНИ:
МЕЖДУ НАМИ
ОРУДУЕТ
КЛАССОВЫЙ ВРАГ.
Последние строчки Маяковский прочел громче обычного. От раскатов его голоса дрожали застекленные издательские перегородки. Он кончил и вопросительно посмотрел на меня. Вдруг раздались аплодисменты. Оказалось, что, услышав голос Маяковского, почти все работники издательства — редакторы, корректоры, бухгалтеры, кассиры — оставили свою работу и столпились в коридорчике около наших дверей. Они прослушали все стихотворение и шумно выражали свое одобрение. Маяковский оглянулся, увидел смеющиеся возбужденные лица и, усмехаясь, развел руками.
На другой день я уехал по делам в Коломну. Возвращался 14 апреля. В поезде развернул газету. Прочел о гибели Маяковского и не поверил своим глазам. Он опять встал передо мною во весь рост, могучий, сильный, сокрушительный. Он читал свое стихотворение «Кулак», и каждое слово падало как удар молота.
И еще одно. Много позже мне рассказывал прекрасный мексиканский писатель Хосе Мансисидор, как он впервые увидел Маяковского в Мексике. На центральной городской площади, залитой солнцем, возвышаясь над огромной толпой, стоял молодой советский поэт и читал свои стихи. Почти никто из слушателей не понимал русского языка, но сам облик поэта был настолько выразителен, громовые раскаты его голоса настолько убедительны, что не требовалось перевода. Мексиканцы видели в нем не просто поэта, а глашатая того нового мира, из которого приехал этот страстный человек в их солнечную страну. Таким послом нового мира выступал Маяковский и в Европе и в Америке. Такой бы соорудить ему и памятник. На большой, залитой солнцем площади среди приветствующего его народа далекой Мексики.