Впервые я увидел его на районном комсомольском активе Красной Пресни.
В то время ему еще не было и двадцати лет.
Секретарем нашей комсомольской ячейки был Борис Галин. Я был агитпропом и вожатым пионерского отряда.
Мы сидели с Борисом где-то в задних рядах и, не слушая ораторов, оживленно обсуждали свои дела.
Внезапно Боря насторожился, взглянул на сцену и толкнул меня в бок.
— Обожди, старик, послушай! Кажется, этот парень говорит что-то интересное.
«Этот парень» стоял на сцене, рядом с кафедрой. Он был в сапогах, распахнутой, видавшей виды кожанке и синей косоворотке. Косоворотка у шеи была расстегнута.
Он говорил о том, как воспитываются фабзавучники. Говорил горячо, взволнованно. Его страстность заражала. Это не была штампованная речь официального активиста. Это был живой рассказ о думах и делах комсомольских.
Оратором был Яков Ильин.
На Красной Пресне его имя уже было широко известно. Он вел большую работу на своем Краснопресненском механическом заводе. Уже тогда, в совсем юные годы, глубоко волновали его принципы организации труда.
Как сделать фабзавучника настоящим мастером, искателем, прокладывающим пути в будущее?
Конечно, в те поры не было еще и речи о бригадах коммунистического труда. Однако Яша Ильин пытливо отыскивал крупицы всего нового, что проявлялось в цехах.
Практик, организатор, вожак, он, еще очень далекий от журналистики, пытался обобщить опыт своего завода, своего района. От конкретного шел к теоретическим обобщениям.
…Мы вскоре познакомились с Яшей, а потом и подружились. Меня всегда привлекало в Якове Ильине это замечательное сочетание энергии, порывистости, воли и любви к теоретическому мышлению, к глубокому познанию самой основы тех производственных процессов, в которых он сам принимал практическое участие.
И еще — постоянный взгляд в будущее. Он умел широко раскрыть двери своего цеха, своего завода — выйти в большой мир со всеми его трудностями, печалями и радостями.
Конечно, он не мог усидеть на своем заводе. Его выдвинули на партийную работу. Он начал писать, печататься в газетах. Статьи и очерки его были всегда острыми, проблематичными и в то же время основанными на богатом знании материала.
Когда была создана «Комсомольская правда», Яков Ильин стал одним из ее руководителей. Он долго заведовал основным отделом газеты — комсомольским.
В то время (конец двадцатых годов) вокруг «Комсомольской правды» сплотились молодые, только входящие в литературу писатели и очеркисты: Борис Галин, Виктор Кин, Виктор Дмитриев. Вожаком, конечно, был Яков Ильин.
Это была целая школа молодой журналистики.
Конечно, многому мы учились у широко признанных тогда «королей» острого пера — Михаила Кольцова, Зорича, Сосновского. И вместе с тем молодые очеркисты внесли в журналистику свое, новое, особенное.
Со страниц газет повеяло ветром юности. Шла борьба против всего косного, трафаретного, штампованного. Первые руководители «Комсомольской правды» — Тарас Костров, Иван Бобрышев — поощряли всевозможные искания. А молодые журналисты пришли в газету не с пустыми руками. У них, несмотря на юность, был большой опыт практической жизни. Они, ненавидя «общие» фразы и декламацию, рассказывали о конкретных людях, о бывших своих соратниках по труду. У каждого проклевывался уже свой голос. Романтическая приподнятость Виктора Кина; обстоятельность и «дотошность» Бориса Галина, умение проникнуть во внутренний мир своих рабочих героев; памфлетная острота Виктора Дмитриева; широкий политический диапазон Григория Киша.
Яков Ильин был правофланговым. Внимательность и чуткость к товарищам он сочетал с большой принципиальной требовательностью.
Он не любил поверхностных скороспелок. Сам долго вынашивал свои произведения и этого же требовал от своих друзей.
И в то же время он был предельно оперативен.
Страницы «Комсомольской правды», которые организовывал и редактировал Яков Ильин, были очень разнообразны по материалу, остры, злободневны. Но, отталкиваясь от злобы дня, Ильин всегда поднимал большие, важные вопросы дальнего прицела.
В начале каждого месяца он намечал большой стратегический план. Какие вопросы будем возбуждать в этот месяц? Как они лягут на газетные полосы? Какие бои будем давать косности и бюрократизму? В полосе важно все — и специально нацеленное содержание (без всякой текучки и стихийности), и оформление и расположение материала, и верстка, и заголовок, и настоящая боевая «шапка».
В конце 1927 года я пришел в «Комсомольскую правду» прямо из армии, еще не сняв шинели и не споров нашивок с гимнастерки.
Ильин поручил мне руководство пионерским отделом. Боевая, напряженная, «армейская» обстановка редакции пришлась мне очень по душе.
Здесь, в двух штабных комнатах Ильина, не было равнодушия. Здесь все делалось на высоком накале.
Среди сотрудников, получавших боевые задания, среди нас, молодых, были и известные литераторы, поэты. И все они целиком подчинялись ритму работы, созданному Ильиным.
Часто заходил Владимир Маяковский. Он очень ценил Якова Ильина, и я не раз наблюдал, как они беседуют, склонившись над газетной полосой. Говорит Ильин, что-то взволнованно объясняет. Маяковский очень внимательно слушает, иногда задает вопросы.
Владимиру Владимировичу очень импонировало сочетание страстности и рассудительности, присущее Ильину.
Поэт всегда с большим удовольствием рассказывал о периоде своей работы в «Комсомолке».
А Яша Ильин при разработке стратегических и тактических планов каждой полосы всегда оставлял «окно» для стихов Маяковского.
Обращаясь к комсомольцам с призывом подписываться на их газету, Маяковский писал:
Газета —
это
не чтение от скуки;
газетой
с республики
грязь скребете;
газета —
наши глаза
и руки,
помощь
ежедневная
в ежедневной работе.
Приходя в наш «комсомольский» отдел, Маяковский обменивался с каждым из сотрудников той или иной шутливой репликой. А потом проходил в комнату Ильина, садился, большой, монументальный, на угол стола и спрашивал:
— Ну, редактор, каковы сегодня мишени?..
Ильин давал ему комплект газеты за неделю. Некоторые заметки были подчеркнуты красным карандашом. Для Маяковского.
И Владимир Владимирович садился к угловому столу и делал выписки.
«Рабочий Дергаленко познакомился с артистами оперы, которые сравнили его профиль с профилем Гарри Пиля. После этого он начал усиленно посещать кино, затем отпустил бакенбарды. Они не давали ему чисто мыть лицо, и, желая держать бомонд, он плохо мылся в течение месяца…»
Маяковский отрывался от газеты, коротко смеялся, подмигивал Ильину и снова склонялся к записной книжке.
«Вечером после работы этот комсомолец уже не ваш товарищ. Вы не называете его Борей, а, подделываясь под гнусавый французский акцент, должны звать его «Боб»…»
…Вскоре эти выписки из «Комсомольской правды» обретали новую жизнь под пером поэта:
Он был
монтером Ваней,
но…
в духе парижан
себе
присвоил званье:
«электротехник Жан».
Острое стихотворение о том, как бросил «Жан» Марусю и как Маруся отравилась…
И сценарий фильма, направленного против мещанства: «Позабудь про камин»…
И резкое, большой силы, взрывающее мещанство «Письмо к любимой Молчанова, брошенной им, как о том сообщается в № 219 «Комсомольской правды» в стихе по имени «Свидание».
Маяковский принес это стихотворение 2 октября 1927 года (оно было напечатано 4 октября).
Он читал его громогласно в «кабинете» Ильина. У дверей столпилась, кажется, вся редакция:
Слышал —
вас Молчанов бросил,
будто
он
предпринял это,
видя,
что у вас
под осень
нет
«изячного» жакета…
Маяковский напечатал в «Комсомольской правде» немало острых стихов. И он всегда был благодарен Ильину за совет, за подготовку мишеней.
Он сказал, выступая на обсуждении пьесы «Клоп» (30 декабря 1928 года):
«Я против эстетизирующего начала, против замены борьбы сюсюкающим литературным разговором. После своей работы в «Комсомольской правде» я должен сказать: несмотря на то, что это беспокойно, я не привык к беспартийному разговору. Пока сволочь есть в жизни, я ее в художественном произведении не амнистирую…»
Это было сказано очень точно. И это имеет непосредственное отношение к Якову Ильину — мастеру настоящего, всегда глубоко партийного «разговора».
…Мы были одних лет с Ильиным. Некоторые даже немного постарше. Никому из нас не было тогда больше двадцати трех… Но Ильин всегда казался нам старшим и более мудрым.
Он учил нас партийности, ненависти к равнодушию.
Сколько замечательных полос в «Комсомолке» вышло в те месяцы под редакцией Ильина! Он учил нас и профессиональному мастерству во всем. От очерка до мельчайшей заметки. Все важно на газетной полосе…
И в каких творческих муках рождались «шапки» полос! Острые, афористичные, будоражащие с первого взгляда.
В самом начале тридцатых годов Яша Ильин, уже известный к тому времени очеркист, вступил в Московскую ассоциацию пролетарских писателей.
Мы были в те дни крепко связаны с «Правдой», часто в ней печатались. Выпускали и коллективные, «программные» сборники, выходившие в специально созданной издательством «Московский рабочий» серии «На фронтах пятилетки».
Очерки напоминали боевые донесения с основной линии огня. Яков Ильин, к тому времени уже работающий в «Правде», руководящий партийным отделом, боевой и страстный публицист, естественно, присоединился в МАПП к творческой группе Панферова. «Правда» поддерживала наши творческие лозунги, резко критиковала сектантскую позицию рапповского руководства. В сентябре 1931 года в «Правде» было опубликовано наше коллективное письмо «Искусство — на службу пролетарской революции».
Это были дни бурного производственного подъема в стране. Бакинские нефтяники выполнили пятилетку в два с половиной года. Полным ходом шло строительство Урало-Кузнецкого комбината. Набирал силу Сталинградский тракторный завод.
Алексей Максимович Горький призвал к созданию истории фабрик и заводов.
Организовав творческие бригады, мы разъехались по передовым стройкам страны.
Яков Ильин и Борис Галин связали себя с жизнью Сталинградского тракторного завода на долгие месяцы. Бок о бок с нами работали Александр Безыменский и Юрий Либединский.
Вожаком всей «тракторной» группы, как и всегда, был Яков Ильин. Он был не только корреспондентом, литератором. Он был на строительстве СТЗ своим человеком, пропагандистом, организатором. Он выступал на собраниях в цехах и бригадах. Он писал не только в «Правду», но и в заводскую многотиражку. Он наладил выпуск бюллетеней «Правды» на рождающемся молодом заводе, ставшем гордостью всей страны.
Он не только прославлял труд лучших строителей и производственников. Он и его боевые соратники (особенно следует выделить сатирические стихи Безыменского) с комсомольским задором клеймили все косное, неповоротливое, обличали всех, кто сопротивлялся неуклонному движению вперед.
И когда «эмпирики», возвращаясь с «фронтов», собирались для обмена опытом (какие это были замечательные, увлекательные встречи!), самые обстоятельные и самые горячие доклады делал Яков Ильин. Как всегда, он не только рассказывал о том или ином человеке, об отдельном подвиге или замечательном событии — он переходил от анализа к синтезу, от частного, конкретного к теоретическому обобщению. Проблема нового, социалистического труда всегда волновала его. Он прочел целую библиотеку книг по истории труда. Он полемизировал с Фордом, Тейлором, Батей…
Постоянное умение связать теорию с практикой было одной из основных отличительных черт этого многогранного человека.
Очень любил его слушать Александр Серафимович. Он сидел обычно полузакрыв глаза. Казалось, что дремал. А слушал пытливо, внимательно. Потом подходил к Якову, клал руку на плечо его и медленно говорил с обычной лукавинкой в глазах:
— Завидую я вам, молодым. Все успеваете, все видите. Вот и я точно вместе с вами на заводе побывал… Однако съездить туда придется… А может быть, податься туда на катере?.. По Оке и Волге? Так сказать, приятное с полезным… Сталинградцы-то, они ведь мне почти земляки…
Яков Ильин и Борис Галин подготовили и издали большой сборник «Люди Сталинградского тракторного». В сборнике приняли участие рабочие, инженеры, партийные работники.
Это был прямой ответ на обращение Горького. История завода возникла в книге не как скучное хронологическое повествование, а как жизнь людей во всей ее многогранности, как история мыслей человеческих, чувств, переживаний, конфликтов.
А Яков Ильин задумал подняться на более высокую творческую ступень. Он начал писать роман «Большой конвейер».
Он читал нам (немного стесняясь — «куда уж мне в романисты!») главы из этого будущего романа. Мы обсуждали их, критиковали. Но мы уже видели, что рождается замечательное, талантливое произведение. Это не был модный в те дни сухой «производственный» роман. Сохранив принципиальную документальность летописи, Ильин (и это целиком было свойственно его творческой натуре) поднимался до больших художественных обобщений. Он сумел нащупать основные производственные и, главное, психологические конфликты, показать, в каких сложных столкновениях рождается новое… Показать человеческие характеры в становлении, в движении, связать индивидуальные судьбы с жизнью завода, жизнью страны.
А это было главное. Ведь мы страстно боролись в те дни против разделения общественного и личного, против замыкания человека, героя только в узкий мир оторванных от жизни переживаний. Многие проблемы, поставленные в этом романе, не доведенном до конца автором, сохранили всю свою остроту и в наши дни.
«Да, да, — думал Игнатов. — Я не вник глубоко в дело, не знал толком ни техники поточного производства, ни экономики его, никогда не интересовался финансами. Да, да, я командовал, администрировал, во все вмешивался, писал резолюции, клялся, не спал ночами, других мучал и сам мучался, — и все просто, все объясняется просто: это было не то вмешательство и не то командование, которое требовалось…»
Яков Ильин писал этот роман, что называется, кровью сердца. Он торопился. Словно предчувствовал, что не успеет закончить рукопись, а потом переписать, не раз и не два, чтобы довести до предельной художественной убедительности.
Как-то однажды на собрании нашей творческой группы Яков Ильин сказал:
— А что, ребята… Не маловато ли мы, в общем и целом, знаем. Так только, по верхушкам теории бродим. А не пойти ли нам учиться?
И он сообщил, что в Институте красной профессуры возникло намерение создать специальное «творческое» отделение. Из писателей-практиков. Так сказать, без отрыва от производства.
Предложение Ильина взбудоражило нас. Все мы чувствовали, что настоящих фундаментальных знаний у нас нет.
Революция, гражданская война, ранняя «общественная деятельность» оторвали нас от школы. И хотя некоторые после революции закончили факультет общественных наук, все это было, как сказал поэт Сурков, высшее образование (и довольно при этом скороспелое) без среднего.
И вот, несмотря на многочисленные творческие и общественные нагрузки, от которых никто нас не освобождал, мы решили принять предложение Яши Ильина.
В Институте красной профессуры было создано творческое отделение для писателей-коммунистов. Овладевать теорией решили Федор Панферов, Алексей Сурков, Степан Щипачев, Илья Френкель, Владимир Ставский, Яков Ильин, Борис Галин, Алексей Дорогойченко, Иван Жига, Михаил Платошкин, Григорий Корабельников, Александр Исбах.
Некоторые (в том числе перегруженные Панферов и Ставский) откололись после первых же лекций. Кое-кто в середине учебы по партийной мобилизации уехал на работу в политотделы совхозов.
Но большинство продолжало учебу до победного конца.
Мы так давно не учились по-серьезному, что испытывали огромное наслаждение, одолевая толстые научные фолианты. Философия. Эстетика. История русской и зарубежной литератур. Языки. Как необходим был нам этот теоретический багаж в дни напряженных литературных споров!
В творческом отделении для самостоятельной подготовки к лекциям и семинарам были созданы небольшие бригады-тройки. Наша бригада — Яков Ильин, Борис Галин, Александр Исбах. По философии нам помогал слушатель философского института, старый наш приятель, комсомольский цекист Гриша Лебедев (погибший потом в дни культа личности).
Курс философии преподавала совсем молодая и хрупкая на вид, но весьма требовательная женщина Ольга Войтинская.
Мы засели за Канта, Спинозу, Фейербаха, с трудом продирались сквозь, казалось, порой непреодолимые заросли гегелевских силлогизмов.
Опять вожаком нашим был Яков Ильин. Ответственный работник «Правды», обремененный десятками всяких дел, он относился к учебе с предельной серьезностью и дисциплинированностью.
Он всегда являлся на занятия с конспектами, выписками. Он помогал нам разбираться во всех философских премудростях. Он делал от имени нашей бригады первые доклады (только на «отлично»), развернуто выступал на семинарских конференциях и совсем покорил нашу молодую руководительницу. И как же сердился он на нас, обзывая в сердцах лодырями, если мы приходили на занятия неподготовленными!
— А знаешь, старик, — сказал он мне как-то после занятий, — я, конечно, не собираюсь увязывать Гегеля с «Большим конвейером»… «Мы диалектику учили не по Гегелю»… Однако и Гегель мне помог кое в чем разобраться…
У нас были хорошие, талантливые преподаватели. Но, пожалуй, самым лучшим был директор нашего института Анатолий Васильевич Луначарский.
Он читал нам лекции на самые разнообразные темы. Он ухитрялся находить для этого время среди важных своих государственных дел.
Иногда он приходил с запозданием прямо с какого-нибудь важного совещания. Тут же в аудитории раздевался и, протерев пенсне, спрашивал:
— Значит, сегодня мы, кажется, должны говорить о Герцене?..
— Анатолий Васильевич, — с укоризной говорил Яша Ильин, — сегодня ведь французская литература. Сегодня — Мольер.
— А, Мольер, — соглашался и сразу зажигался Луначарский. И без всякого конспекта страстно, интересно, увлекательно говорил о Мольере…
Мы всегда поражались необыкновенному богатству его познаний, умению покорить любую аудиторию. В том числе и нашу, зараженную ядом журналистского скепсиса.
И вот однажды мы получили задание райкома: проработать Луначарского. Вскрыть его махистские ошибки и вынести соответствующую резолюцию.
Для чего это было нужно, мы не знали. Говорили, что предложение исходит «с самого верху», от Сталина. Партком долго искал докладчика на эту тему. Предложили нашему «теоретику» Ильину, но он категорически отказался, считая всю эту «помпезную» затею несвоевременной и ненужной.
Отказывались и другие. Наконец в роли обвинителя согласился выступать слушатель журналистского отделения, известный в наших кругах как догматик и начетчик.
В день собрания конференц-зал института был переполнен.
Анатолий Васильевич пришел точно вовремя и сидел в президиуме.
Доклад своего обвинителя, изобилующий старыми цитатами, он выслушал внимательно, не перебивая и ничего не записывая. Раза два снимал и протирал пенсне.
Записавшихся ораторов не было… Никто не хотел прорабатывать любимого профессора, несмотря на грозные указания «с самого верху».
Тогда после долгой паузы выступил Луначарский.
— Молодые товарищи, — сказал он, — разрешите начать с небольшой притчи. У попа была собака. Он ее любил. Она съела кусок мяса. Он ее убил. (Недоуменный шум в зале.) И в землю закопал. И надпись надписал…
Так вот. (Успокаивающий аудиторию широкий жест.) У меня тоже была своя собака. Махизм. Я ее давно убил. И в землю закопал. Но должной надписи я, может быть, еще не сделал… (Общий смех.) Так вот, молодые друзья, я уже не так молод. И в моих творческих планах одна пьеса, несколько исследований и статей (он перечислил темы, помню, была среди них работа о Марселе Прусте). Как вы считаете — продолжать ли мне работу над этими новыми темами или отвлечься от всего и делать надписи на могиле махизма?.. (Шум. Смех. Аплодисменты.)
Владимир Ильич Ленин хорошо знал мои дооктябрьские древние ошибки. И тем не менее доверил мне портфель наркома просвещения в первом советском правительстве. Ленин как-то сказал (и он на память привел неизвестную мне фразу Ленина, связанную с критикой махизма)…
— Позвольте, — вскочил «обвинитель». — Я хорошо знаю Ленина. Я не помню, чтоб он так говорил…
— Вам, — прищурил глаз Луначарский, — вам, молодой человек, он этого не говорил… А мне говорил… (Общий смех.)
Больше ораторов не было.
Проработку Луначарского мы сочли законченной. Хотя, правду сказать, парткому потом сильно нагорело «за либерализм и примиренчество»…
Но в те годы Луначарский все же оставался Луначарским. Еще было далеко до 1937 года…
Мы возвращались с собрания вместе с Яшей Ильиным. Медленно шли по Новинскому бульвару. Яша был необычайно задумчив.
— Не умеем мы еще ценить и беречь людей, — сказал он тихо и грустно. — Таких людей… И сколько нам это вреда еще принесет, старик… Сколько вреда!..
…Он умер на самой заре своей жизни, закинув якорь в далекое будущее. Зимой тысяча девятьсот тридцать второго года. Ему было только двадцать семь лет.