Фурманов отложил какую-то пухлую рукопись, снял очки и сказал мне задумчиво:
— Да… писатель из него может выйти любопытный. — И, заметив мое недоумение: — Был у меня, Сашко, сейчас интересный человек. Из самой глубинки. Не нашим проповедникам чета. (Разговор происходил в бурные дни нашей борьбы с родовским руководством ВАПП.) Панферов. Федор. Разве я тебе не говорил о его рукописи?.. «Огневцы»… В делах теоретических и склочных он еще не понаторел. А деревню знает прекрасно. И писать о ней может. Не слыхал? Панферов, Федор Иванович.
Нет. Это имя мне ничего не говорило. Фурманов часто рассказывал мне о своих «литературных находках». По обязанности редактора Госиздата и секретаря МАПП, он читал много рукописей начинающих писателей. Относился к ним требовательно, придирчиво. Но как же он радовался каждому истинному «зернышку», каждой искре таланта!
— Надо его как-нибудь затащить на Нащокинский[6]. Или, может, к старику на Пресню. Пусть там почитает.
Но чтоб попасть на Пресню к Серафимовичу или на Нащокинский к Фурманову, надо было пройти предварительный отбор, обнаружить несомненные признаки дарования. Значит, этот новый, Панферов, чем-то действительно порадовал Митяя.
— Мало мы знаем деревню. Мало и плохо. Проводим вот целые вечера в спорах, а жизни не знаем, — продолжал между тем Фурманов все более взволнованно. — Вот прочел я эту рукопись и точно новый, незнакомый мир познал. А ведь пишет он еще сыровато. До самых глубин не дошел. Только первый пласт поднял. Ну, я ему все прямо и сказал. Ты же знаешь, что сюсюкать не в моих правилах… — И тут же озабоченно: — Не обиделся бы… Как ты думаешь, не обиделся?.. Нет, думаю, понял. Сказал, что еще поработает. Глаза у него хорошие. Такой не соврет. Конечно, неплохо бы еще позвонить ему, приободрить. Да телефона у него нет. Живет еще по-пролетарски. Ну ничего, придет следующий раз — мы его к старику затащим. А ты его фамилию запомни. Федор Панферов… Такие нам в МАПП нужны…
Разговор этот происходил незадолго до столь горькой для всех нас смерти Митяя. Так больше и не повстречались Фурманов и Панферов.
Долгие месяцы я ничего не слышал об авторе «Огневцев».
Но вот через два года (после демобилизации из армии меня избрали секретарем МАПП и назначили в издательство «Московский рабочий» редактором «Новинок пролетарской литературы») на моем столе оказалась рукопись романа Ф. И. Панферова «Бруски».
Я прочел ее залпом. А вскоре встретился с автором, и началась наша крепкая, многолетняя дружба.
Незадолго до того, как я прочитал «Бруски», на конференции МАПП с яркой полемической речью против штампа и схемы в литературе выступил наш «старшой», Александр Серафимович.
— Вы знаете в старой литературе мужичка? — сказал он. — Там чрезвычайно мало типов усложненных: там мужичок, который вырос из громадной серой массы. Он косматый, обросший и говорит «тае»…
Выступление Серафимовича имело особо важное значение потому, что многие из наших молодых писателей, работавших над деревенской тематикой, находились в плену народнической традиции. Их произведения были проникнуты жалостливостью, слезливостью. Изобиловали штампы и трафареты, плакатные, упрощенные образы бедняка, середняка и кулака.
Кулак — с большой головой, в лакированных сапогах, середняк — в поддевке и простых сапогах, бедняк — в лаптях — так именно представлялась деревня одному из героев романа Панферова — секретарю губкома Жаркову.
«Так по крайней мере рисовали деревню на плакатах. По плакатам невольно и у Жаркова рисовалась деревня: с одной стороны — противник революции — кулак, с другой — защитник ее — бедняк, а середняк, жуя губу, стоит в сторонке».
Так вот именно и рисовали деревню многие наши писатели. Настоящих живых людей современной деревни в пролетарской литературе почти не было.
Панферов едва ли не впервые показал жизнь новой, советской деревни и ее людей во всем их многообразии.
Книга Панферова была проста и вместе с тем глубока. Борьба за артель, за коллективное хозяйство. Борьба сложная, трудная, необычная. В романе не было трафаретной «раскладки» героев по привычным полочкам. Панферов тонко, с огромным знанием дела и большим художественным тактом показал расслоение деревни.
Целая галерея типов возникала перед нами в романе «Бруски». Кулаки, очень непохожие друг на друга, — Чухляв, Пчелкин, Плакущев; середняки — Федунов, Гурьянов, Катай и резко отличающийся от них Ждаркин, которому суждено было потом стать центральной фигурой романа; бедняки — Огнев, вожак артели, Панов, Шлёнка, лодырь, кулацкий подголосок. Все это были живые люди, каждый со своей резко очерченной индивидуальностью.
Роман Панферова был новаторским в полном смысле этого слова. Через всю первую книгу проходила стержневая линия сюжета — борьба Огнева за «Бруски», за коллективное хозяйство на бывшей помещичьей земле.
Но Огнев борется с Чухлявом и Плакущевым не только как бедняк с кулаком, но и как новый человек деревни, как пришедший на землю культурный хозяин — со старым земельным консерватором.
Одним из узловых конфликтов романа было столкновение Огнева со Ждаркиным. Ждаркин — середняк, демобилизованный красноармеец, краснознаменец, сторонник культурного индивидуального хозяйства. Весь процесс нравственного и духовного «перерождения» Ждаркина был нарисован Панферовым мастерски, убедительно. Перед нами возникал сложный мир мыслей, чувств, переживаний нового героя деревни.
В первой книге романа Ждаркин еще не пришел к Огневу. Но на многих участках огромного деревенского фронта они уже вместе воюют против чухлявых и плакущевых. Мы являемся свидетелями и побед и поражений Огнева и Ждаркина. Старое, вековое, темное, кондовое еще часто прорывается, сметает поставленные плотины, уничтожает ростки новой деревни. Но окончательная победа нового неизбежна. Теперь, когда прошли десятилетия после «Поднятой целины» Шолохова, после многих книг о колхозной жизни, трудно себе представить, какую роль сыграла книга Панферова, как она взволновала нас, первых своих читателей.
Это был новый мир, впервые по-новому показанный, и показанный уже несомненно рукой мастера.
Я понял теперь, почему тогда так взволнован был Фурманов, прочитав первую рукопись молодого автора. И я понял, что Панферов тогда не обиделся и слова Фурманова пошли ему впрок.
«Заслуга Панферова, — записал, прочитав первый том «Брусков», наш «старшой», Серафимович, — большая заслуга — он первый дал картину перелома жизни крестьянина-единоличника…»
Однако работать над первым томом «Брусков» пришлось еще изрядно. Я был моложе Панферова годами, не имел такого житейского опыта и плохо знал деревню. Я боялся сгладить, нивелировать его своеобразный, самобытный язык. Но я редактировал его первую большую книгу, и именно ввиду огромного ее значения я считал своим долгом друга и своим правом редактора делать ему критические замечания, советовать исправления. Прямо надо сказать, он был трудным автором (с годами нетерпимость к критическим замечаниям у него все возрастала). Ершился, вставал на дыбы. Бывало, мы просиживали над несколькими страницами долгие часы. Вставали измочаленные, злые.
— Всё, — говорил Федор Иванович, — всё. Больше ни одного слова. Ты, брат, зловреднее самого Чухлява. Возьми лучше нож и зарежь меня. Лучше меня, чем Ждаркина. Всё… Но… без пельменей я тебя не отпущу…
Он хлопал меня по плечу и, весело смеясь, тащил в соседнюю комнату. Там уже дымились целые горы пельменей. Таких пельменей, как в семье Панферова, никогда есть мне не приходилось…
Споры, впрочем, продолжались и за пельменями. Частенько навещали Федора родные. Сухонький, остроглазый отец Иван Иванович, и другой Иван Иванович — отец его жены, помоложе и порыхлее.
Старики еще не читали «Брусков». Но к спорам, которые вели они на деревенские темы, внимательно прислушивались и я и сам Федор. И казалось мне, что чтение романа продолжается, что живые герои сошли со страниц «Брусков» и сидят вокруг меня и спорят, поглощая несметное количество пельменей.
А вскоре Федор Иванович познакомил меня с действительным героем «Брусков».
Раздался звонок, и в дверях показался гигант, головой подпирающий потолок.
— Паша! — радостно закричал Панферов. И утонул в объятиях гиганта. Это и был Павел Артамонович Козловский — крестьянин, потом рабфаковец, потом студент сельскохозяйственной академии, потом директор совхоза. Это и был Кирилл Ждаркин, непременный участник многих наших встреч, споров, пельменных заседаний.
…«Бруски» вышли в свет. Это была вторая книга в серии «Новинки пролетарской литературы», которую начало выпускать издательство «Московский рабочий». Первой был «Тихий Дон».
Они вместе, плечо к плечу вошли в большую литературу, Шолохов и Панферов.
А ведь в том, в 1928 году, когда их имена были еще неизвестны, в издательской нашей жизни случались и смешные курьезы.
По совместительству приходилось мне руководить литературным отделом в одной из московских газет. Редактор газеты дал мне строгий наказ: в литературную страницу включать произведения только ведущих писателей, ну, скажем, Алексея Толстого, Серафимовича, Гладкова, в крайнем случае уже известных тогда Леонова, Фадеева, Либединского.
А я принес ему главы из находящихся в производстве романов Шолохова и Панферова.
Он мельком перелистал страницы рукописей.
— Опять вы своих начинающих продвигаете. Ну кто их знает?.. Кто их будет читать?.. У меня столичная газета, а не бюллетень литературной консультации…
…О «Брусках» сразу заговорили. Они вышли и массовым тиражом в «Роман-газете». Читатель сразу принял «Бруски» как одну из любимых книг, и вскоре потребовалось новое издание.
И редакция «Новинок» и Панферов стали получать сотни писем, высоко оценивающих книгу, сотни вопросов автору.
Начались читательские конференции. Впервые деревня была показана не «приземленно» и не в кривом зеркале.
Высоко оценил роман в одной из первых рецензий на него Анатолий Васильевич Луначарский. Говоря о всеобъемлющем знании жизни, об остроте писательского взгляда, о мастерской лепке образов, Луначарский назвал одного из главных героев панферовского романа Плакущева «настоящим деревенским Шуйским».
Мне пришлось беседовать с Анатолием Васильевичем о «Брусках». Как же я был рад услышать, что Луначарский, прочитав «Бруски», испытал то же ощущение встречи с новым, самобытным талантом, что и после фурмановского «Чапаева»!
И образы строителей новой деревни, и образы классовых врагов впервые в советской литературе были запечатлены в романе во всей их сложности и многогранности.
Однако нашлись и критики, которые встретили роман в штыки.
Некоторые из них, как Лежнев в «Новом мире», сетовали на то, что в конце романа опять прорывается стихия, которая ломает организующую силу. Между тем было бы очень странно, если бы Панферов уже первую книгу романа закончил «под занавес» «торжествующей добродетелью».
На каком-то этапе борьбы верх брал Плакущев. Но разве по всему ходу романа не было видно, что Плакущев в конце концов обречен на ту же смерть, что и Чухляв? Разве по всему ходу романа не было видно, что победа Огнева неизбежна? Но этой победе предшествует длительная и жестокая классовая борьба.
Заключение Лежнева о том, что «ученический» роман Панферова «недостаточно психологичен» и «плохо построен», следовало отнести исключительно за счет той «групповой» «перевальской» тенденциозности, которая особенно пышным цветом расцветала в конце тридцатых годов.
С другой стороны обрушился на Панферова «Леф» в статье П. Незнамова. Незнамов считал, наоборот, роман чересчур психологическим и недостаточно фактографичным.
Представители разных групп пытались причесать молодого автора под свою гребенку. Это не могло удасться. Панферов уже говорил своим собственным голосом, достаточно громким и достаточно убедительным.
1 октября 1928 года открылся пленум правления РАПП. Он был посвящен анализу конкретных литературных произведений.
Пролетарские писатели подводили творческие итоги, говорили о лучших произведениях за год.
Юрий Либединский докладывал о драматургии Киршона и Афиногенова, Алексей Селивановский — о поэзии, Владимир Ермилов — о «Тихом Доне» Шолохова. Мне был поручен доклад о «Брусках».
Я говорил о «Брусках» как о произведении, определяющем наш творческий метод, как об одном из программных, головных произведений пролетарской литературы.
На пленуме было много гостей.
Мы возвращались домой с Федей и Павлом Артамоновичем Козловским, тогда уже студентом сельскохозяйственной академии.
— Ну, Федя, — сказал, как всегда медленно, с расстановкой, Козловский. — Надо считать, ты в большие писатели, в Львы Толстые, выходишь… Так, что ли?..
— На твоих плечах поднимаюсь, Паша, — усмехнулся Панферов. (Я уже знаком был с планом второй книги, в которой основным героем становился не Огнев, а Ждаркин.)
— Что же, фундамент как будто того… подходящий, — заключил Артамоныч, разворачивая свои широкие, могучие плечи.
28 мая 1928 года после долгого отсутствия в Москву вернулся Максим Горький. Среди многочисленных писателей, встречавших его на вокзале, были руководители Российской ассоциации пролетарских писателей.
Все разногласия с Горьким остались позади. Радостно, вместе со всем народом встречали мы первого писателя земли советской.
Выйдя из вокзала и увидев бушующее человеческое море на площади, Алексей Максимович не мог сдержать слез.
В тот же вечер мы пришли к Горькому на его старую квартиру, в Машковом переулке.
С тех пор прошло уже больше тридцати лет. И каких лет!.. Нет уж на свете ни Горького, ни большинства из тех, кто с трепетом сердечным поднимался в тот яркий весенний день по лестнице старенького дома.
Я вспоминаю сейчас тот день, своих товарищей, и сердце начинает биться стремительно и тревожно. Саша Фадеев. Молодой черноволосый Фадеев в сатиновой косоворотке с множеством мелких пуговиц (фадеевке!), в высоких новых блестящих сапогах…
Федя Панферов. Весь собранный, напряженный. Только что вышли «Бруски». Он уже послал книгу Алексею Максимовичу и ждал оценки, ждал сурового, нелицеприятного разговора.
Юра Либединский, теребящий свою узкую, клинышком бородку, делающую его похожим на мушкетера.
Володя Ермилов, наш главный розовощекий теоретик, наносящий направо и налево раны своим критическим жалом.
Вожди РАПП: «генеральный» — Авербах, сверкающий лысиной, никогда не теряющий присутствия духа, и менее генеральный — густобровый красавец Володя Киршон, и еще менее генеральный — специалист по национальным литературам Алеша Селивановский.
Я, самый молодой, был замыкающим. От волнения я спотыкался на всех ступеньках. К тому же изрядно мешал мне комплект «Роман-газеты», который я захватил, чтобы «похвалиться» и преподнести Горькому.
В ожидании Алексея Максимовича мы молча сидели вокруг стола. Стояла необычная для сборищ наших тишина, все переживали, подавленные величием наступающих минут… Шутка ли сказать… Горький!.. Первая встреча с Горьким. Мы еще не знали, как себя вести, как и о чем разговаривать. Даже главный наш острослов Ермилов держался совсем робко и растерянно.
И вот со скрипом отворяется дверь и в «гостиную» входит Алексей Максимович. Он показался нам еще более высоким, чем в действительности.
Мохнатые брови, нависающие над глазами, придавали ему суровый вид. Но чудесные густые ершистые усы были совсем добрыми.
Мы вскочили, как школьники первого класса при входе учителя. Но Алексей Максимович мановением руки посадил нас.
Он сел на свободный стул рядом с Фадеевым.
Молчание продолжалось. Никто не знал, как начать этот необычайный разговор с Горьким. Каждый боялся показаться ему глупым и незначительным. Никакого предварительного «сценария» не было разработано.
Алексей Максимович оглядывал нас внимательными, пытливыми глазами из-под мохнатых бровей и тоже молчал.
Внезапно взгляд его задержался на новых высоких сапогах Фадеева.
— Хорошие сапоги, — сказал Горький. — Привлекательные сапоги… Занимаетесь охотой?..
Он словно нарочно выбирал слова, где особенно ощутимо было знаменитое его волжское оканье…
Так вот с сапогов Фадеева и начался этот разговор.
А потом плотина была прорвана…
Горький сам рассмеялся, вызвал ответные улыбки на наших лицах, и лицо его стало совсем добрым.
— Вот что, молодые товарищи, — сказал Алексей Максимович, — давайте знакомиться. Я ведь вас уже немного знаю. Вот в сапогах — это Морозко. А бородач написал прославленную «Неделю»… А вы — Панферов. И «Бруски» ваши получил. С вами у меня еще особый разговор будет. Не думайте, друзья, что Горький сидел эдаким бирюком в Сорренто. Слежу. Читаю. Удивляюсь. Волнуюсь. Сержусь… Да… И сержусь… Я человек не очень добрый. По головке гладить не люблю. Вы уж на меня не обижайтесь.
Он помолчал, нахмурился. Потом просветлел.
— Вот что, молодые друзья. Давайте так. Разговоров с вами об отечественной литературе у нас будет еще немало. Я ведь не в гости приехал, а домой. Но по земле нашей давненько не бродил. И все мне на ней интересно. Пусть каждый из вас расскажет, что примечательного видел он за последний месяц. Что больше всего запало ему в сердце… А я послушаю. Мне полезно послушать.
Все растерялись. Мы не были готовы к такому вопросу. Сотни всяких, больших и малых, событий прошли перед нами за этот месяц. Но все они казались обычными, будничными, примелькавшимися. Как же выбрать из них основное, наиболее яркое, выбрать то, что могло бы поразить Горького? Я совсем стушевался со своим громоздким комплектом «Роман-газеты» под мышкой.
— Ну, Саша, благослови, — шепнул мне Панферов.
Он начал первым.
Панферов недавно побывал на Кубани в совхозе «Хуторок» Армавирского округа. Он рассказал о том, как организовалась при совхозе тракторная колонна. Как разгорелась классовая борьба, как восстали против тракторной колонны «лошадники-крепыши», арендовавшие землю у бедняков. Как поддержали их попы всех видов. Как один из проповедников-баптистов вещал: «Тот, кто добровольно пойдет в колонну, не удостоится царствия небесного». Он красочно обрисовал людей новой деревни, партизан-коллективистов…
Панферов был прекрасным рассказчиком и хорошо знал жизнь. Горький слушал с огромным интересом. Смешно шевелил бровями. Широко раскрывал глаза. В одном особо драматическом месте мне показалось, что глаза Алексея Максимовича увлажнились, и он даже смахнул слезу с ресниц.
Никаких вопросов Алексей Максимович не задавал. Когда Федор Иванович кончил, он только сказал будто не нам, а самому себе:
— Так вот вы какой, Панферов…
А потом «вступили» в беседу Фадеев, Либединский… Об ударниках Коломенского завода немного рассказал и я.
Как жаль, что не велось стенограммы этого необычайного собеседования! Хотя кто знает, может быть, стенограмма бы и помешала.
Прошло не менее трех часов. Горький был уже, видимо, утомлен. Надо было кончать…
— Вот что, молодые друзья, — сказал Алексей Максимович. Он встал и, возвышаясь над нами, глядел куда-то вдаль затуманенными глазами. — Интересно. Все это очень интересно. Много вы видите и неплохо рассказываете. Однако чувствую я, что этого мне мало… Не вижу еще. Неясно вижу. А чтобы увидеть, надо мне самому все это посмотреть. Своими глазами. Когда-то я исходил всю нашу землю-матушку. И в наших местах был, товарищ Александр Фадеев, и, конечно, на Волге, товарищ Федор Панферов… Надо опять по земле походить. Самому узнать новую жизнь. Не с чужих слов. С котомкой сейчас бродить не придется. Ну, наше правительство доброе, даст мне какую-нибудь повозку. Вот и я опять путешествовать начну… А тогда опять соберемся и друг с другом поделимся. А вам спасибо. Большое спасибо…
Так вот и окончился этот разговор 28 мая 1928 года. Горький как-то стремительно поднялся и ушел. Я даже не успел преподнести ему комплект «Роман-газеты» и оставил его на столе.
Мы возвращались с Федей вдвоем по весенним бульварам. С Чистых прудов доносились звуки музыки. Гуляла молодежь. На скамеечках в полутемных аллеях сидели пары.
— Да, — сказал Федя после долгого молчания. — Это он правильно решил… Опять пройти по земле… Прощупать жизнь своими руками…
…Я не думал еще тогда, что слова эти станут основным девизом нашего творческого манифеста и что вокруг этого будущего манифеста развернется долгая и ожесточенная борьба.
Незадолго до XVI съезда партии Панферов закончил второй том романа «Бруски». Он сразу же вышел в серии «Новинок пролетарской литературы». Основным героем второго тома был уже Кирилл Ждаркин. С большой художественной убедительностью показывал Панферов, как проходила борьба Ждаркина не только с кулаками, но и с такими первыми организаторами «Брусков», как коммунист бедняк Степан Огнев, методы которого ведут к разрушению коммуны. Как подлинный художник, показал Панферов и сложные психологические конфликты в душе самого Ждаркина, его внутреннюю борьбу со старыми собственническими инстинктами.
В дальнейших книгах романа намечался путь Кирилла Ждаркина от председателя артели до директора МТС, потом до секретаря горкома партии.
Кирилл Ждаркин стал любимым героем Панферова, которого он вернул на страницы своих новых книг в последние годы своей жизни.
Главы из второй книги Панферов не раз читал товарищам во время дружеских творческих собраний на своей квартире и на квартире Серафимовича.
Никогда не забыть, как присутствовавший на одной из таких читок Павел Артамонович Козловский, к тому времени уже закончивший академию, сказал, хитро прищурив глаз и барабаня по столу могучей своей рукой:
— Так, стало быть, расту, Федор Иваныч?..
— Растешь, Паша, растешь!..
— Ну, смотри, Федор Иваныч, знай меру… А то с большой высоты падать ох как тяжело!
XVI съезду партии пролетарские писатели рапортовали большим списком новых произведений.
Почетное место в этом списке занимали «Бруски» Панферова…
«Мы никогда не мыслили своей работы в тиши кабинетов, в стороне от активной партийно-политической борьбы».
В рапорте говорилось о борьбе с всевозможными идеалистическими теориями в эстетике и творческой практике различных мелкобуржуазных литературных групп.
«Мы обязуемся перед XVI партийным съездом давать и впредь отпор классовому врагу на литературном фронте и примиренцам-«гуманистам», являющимся прямыми пособниками классовому врагу».
Не ограничиваясь рапортом, мы выпустили к съезду большой творческий сборник, в который вошли новые произведения А. Серафимовича, Ф. Панферова, А. Фадеева, Ю. Либединского, В. Киршона, В. Ильенкова, А. Исбаха, А. Суркова, Л. Овалова, М. Платошкина, А. Караваевой, М. Чумандрина, В. Ставского, А. Жарова, Б. Иллеша, С. Швецова, Н. Богданова. Включены были в сборник и стихи только что вступивших в Ассоциацию пролетарских писателей В. Маяковского и Э. Багрицкого. Сборник, проникнутый духом современности, боевым духом партийности, открывался большим очерком Панферова «Городок в степи». Это было вдохновенное повествование о судьбе того самого совхоза, о котором рассказывал Панферов Горькому. Используя материал многократных своих поездок, Панферов рассказывал и о первом этапе борьбы за тракторную колонну, и о создании новых дорог, новых поселков, нового города в степи:
«Смотрю — шоссе тянется километров на шесть, вплоть до станицы Кубанской.
— Хорошо-о.
— Эко, — скажут знатоки, — чего увидел — мостовую!..
Ох, так скажет тот, кто не тонул в сушь на русских дорогах. А меня вот радует эта мостовая, радуют маленькие, новенькие домики, построенные за этот год, радует то, что в парке закладывается «Дом рабочей культуры». И мне хочется крикнуть:
— Вот мы строимся, несмотря ни на что…»
И дальше:
«…Ветер рвет из моих рук проект, от резкого ветра из глаз катятся слезы, а я стараюсь прикрыться от ветряка, с жадностью глотаю строчку за строчкой — и уже представляю это мощное хозяйство будущего комбината».
В очерке рассказывалось о многих людях, об их напряженной суровой борьбе, о победах и поражениях. О героях и чиновниках, бюрократах, очковтирателях.
Это не была кратковременная творческая командировка. Это был рассказ человека, объехавшего много станиц, знающего жизнь, людей, которые ее созидают. «Заметки на полях» очерка были не только итогами наблюдений, но и советами писателя, органически связанного с деревней, болеющего за нее сердцем, знающего ее неотложные нужды. Писатель сумел не только увидеть, но и сделать глубокое обобщение, не только вскрыть недостатки и осудить их, но и поставить цели, наметить задачи.
Это была страстная партийная публицистика и вместе с тем разведка боем. Первые наброски к будущему большому роману.
Поздней осенью 1930 года в Харькове, бывшем тогда столицей Украины, собралась вторая Всемирная конференция революционной литературы.
Советскую делегацию возглавлял Александр Серафимович. В делегацию входили Фадеев, Панферов, Киршон, Ясенский, Огнев, Чумандрин, Багрицкий, Селивановский, Тарасов-Родионов, автор этих строк, украинские писатели Микитенко, Кириленко и многие другие. От Германии — Иоганнес Бехер, Людвиг Ренн, Анна Зегерс, Ганс Мархвица, Эгон Эрвин Киш. От Венгрии, изнывавшей тогда под фашистской пятой Хорти, — нашедшие вторую родину в Москве наши близкие друзья и соратники Бела Иллеш, Антал Гидаш, Матэ Залка, Эмиль Мадарас. От Румынии — Мозес Кахана. От Китая — Эми Сяо…
Впервые приехал в Советскую Россию молодой и горячий Луи Арагон, тогда уже член Французской коммунистической партии.
Писательский поезд «Москва — Харьков» на каждой большой станции с цветами встречали делегации трудящихся.
Советские писатели уже привыкли к той любви, которой народ окружал свою литературу. Но надо было видеть, как волновались горячий, экспансивный американец Майкл Голд, несколько чопорный Бруно Ясенский, экзальтированный Арагон, обычно сдержанный и молчаливый Иоганнес Бехер.
Накоротке говорились горячие речи. Одну из таких речей, кажется в Курске, произнес с площадки вагона Панферов, и собравшиеся на перроне комсомольцы громко скандировали в ответ:
— «Бруски», «Бруски», «Бруски»…
Что говорить, первые две книги романа получили уже широкое признание.
Это было совершенно необычайное путешествие. Ни ночью, ни днем никто не спал. Жаркие разговоры, ожесточенные споры, песни.
Я находился в купе вместе с Фадеевым, Панферовым и Майклом Голдом. Даже при желании улечься на полке, чтобы соснуть час-другой, в нашем купе было невозможно. Оно было всегда переполнено. Рассмотреть собеседника в сплошном табачном дыму было трудно. Аромат крепких, почти махорочных, папирос, которые непрерывно курил Панферов, смешивался с густым запахом заокеанских сигар Майкла Голда.
Разговор шел о «Разгроме» Фадеева, о «Брусках», переведенных уже на десятки языков (на немецком языке «Бруски» вышли под названием «Коммуна неимущих» — «Genossenschaft der Habenichtse»), о коллективизации сельского хозяйства, о сюрреализме, о Фрейде, о Днепрострое.
Майкл Голд, ероша свою густую черную шевелюру, читал экспромтом написанные стихи, Матэ Залка с неподражаемым акцентом рассказывал анекдоты, а Фадеев, тоже молодой и черноволосый, в неизменной своей блузе с мелкими пуговицами, заливисто, заразительно смеялся и в ответ Залке затягивал одесские блатные песни.
…А потом бурные и страстные споры о роли литературы в международной борьбе пролетариата продолжались с высокой трибуны конференции.
Больше тридцати лет прошло с тех пор, а сегодня, когда я пишу эти строки, возникают передо мной и высокая фигура Людвига Ренна в юнгштурмовке, перекрещенной ремнями, и добродушная улыбка подымающегося, прихрамывая, на трибуну Джиованни Джерманетто, и веселое, румяное лицо никогда не унывающего Матэ Залки.
Я слышу и мягкий, с придыханиями голос Бруно Ясенского, и гневную речь стройного, юного Эми Сяо, и грассирующий певучий выговор Луи Арагона.
Одним из самых волнующих моментов конференции было приветствие от делегации антифашистской юношеской организации Германии.
С молодыми германскими антифашистами, приехавшими из Берлина, мы подружились с первого же дня конференции.
Мы с Панферовым и Чумандриным жили в соседнем номере и часто навещали соседей.
Они прочли уже «Коммуну неимущих» и допрашивали Панферова о многих деталях, интересовались дальнейшей судьбой Огнева, Ждаркина, Стеши.
Я немного говорил по-немецки и служил переводчиком.
А ребята рассказывали нам о своей трудной берлинской жизни, о стремлении к власти фашистов, о баварском пивном путче Гитлера и Рема.
Горячие, юные, непримиримые, они казались нам родными братьями первых наших комсомольцев — бойцов гражданской войны и участников жестоких схваток с кулаками.
Я рассказывал им о героях Триполья, Панферов — о новой деревне.
Мы снялись с ними на память у писательского дома имени Блакитного. Вот она лежит передо мной сейчас, эта старая, уже выцветшая карточка. Ребята в каскетках, юнгштурмовках, с антифашистскими значками, вколотыми в галстуки. Возвышающийся на голову надо всеми Людвиг Ренн в такой же юнгштурмовке (недавно я показывал ему, семидесятилетнему, эту карточку, и он долго протирал повлажневшие стекла своих очков). Между мною и Ренном юная девушка в берете. Герда Байе. Тонкое одухотворенное лицо. За нами стоит Бруно Ясенский. А рядом взволнованный Панферов обнимает за плечи юных берлинских комсомольцев.
«Крепкий, боевой привет от одной берлинской антифашистки.
Это написано на обороте карточки. И адрес: Берлин. Ростокштрассе, 17. Герда Байе…
Карточка была одна. Мы долго спорили с Федором Ивановичем, кому из нас она адресована… Мы ревновали Герду друг к другу… А потом, через пятнадцать лет, в апрельские дни 1945 года, лежа на мостовой Берлина после разрыва фаустпатрона, готовясь к очередной перебежке, я вспомнил о Герде. И я искал в эти боевые дни Ростокскую улицу, где жила Герда, и не мог найти ее среди развалин. Как прожила она эти страшные годы и в каких боях принимала участие? Я верю, глубоко верю, что, если пришлось ей погибнуть, до последней минуты жизни сохранила она тот огонь, который горел в ее глазах в дни нашей харьковской встречи, мужество и веру в победу.
…«Мы надеемся, — сказала Герда с трибуны конференции, — что вы поможете нам в нашей борьбе против фашизма. Рот фронт!»
Юные антифашисты запели «Красный Вединг». И вся конференция подхватила эту боевую песню, слова которой были написаны Эрихом Вайнертом.
И я слышал, как громко пел Арагон, как басил Александр Серафимович, как самозабвенно произносил трудные немецкие слова Панферов:
Линкс, линкс, линкс, линкс,
Дер Роте Вединг марширт…
…Много теоретических докладов и выступлений было на этом форуме. И много песен.
Вечерами после заседаний конференции мы бродили по улицам Харькова и распевали русские, украинские песни, марш «Красный Вединг», знаменитую антифашистскую «Аванти Пополо».
Впереди всех шагал маленький плотный Матэ Залка, рядом с ним высоченный Людвиг Ренн, похожий на Дон-Кихота. Они не знали еще тогда, что судьба соединит их через несколько лет на испанских полях, что Матэ Залка будет командиром Интернациональной бригады, а Людвиг Ренн — начальником штаба.
У Феди Панферова был глубокий грудной голос. Иноземные слова он произносил как-то особенно мягко и задушевно… Вот и сейчас слышится мне, как он выводит:
Аванти Пополо
Алля рискосса…
Бандиера росса…
Бандиера росса.
— Компано Панферов, — говорит ему, улыбаясь, старый «цирюльник» Джиованни Джерманетто, — вы уже можете составить большую конкуренцию Карузо…
Между большими и серьезными делами находилось время и для шуток и для «розыгрышей».
Харьковский Совет выдал всем делегатам конференции специальные ордера (со снабжением в те годы было еще туговато) на обувь. В магазин пошли мы втроем с Панферовым и Матэ Залкой.
— Давайте устроим розыгрыш, — предложил я, — будто я француз, не понимаю по-русски, а вы меня сопровождаете.
— Лады́, — сказал, усмехаясь, Панферов.
— Хорошо, Сашенька, — согласился Матэ.
В магазине они легко выбрали себе обувь по вкусу, а я, изъясняясь по-французски, никак не мог объяснить, что предложенные мне ботинки жмут в подъеме. Переходить на русский язык было уже поздно…
— А, — сказал, хитро улыбаясь, Панферов-переводчик (по-французски он не понимал ни полслова), — наш французский товарищ сердечно благодарит. Заверните ему эту пару.
— Он может говорить на русском только одно слово: мерси, — подтвердил Матэ, еле удерживаясь от смеха.
Ботинки были завернуты и долго хранились без употребления в моем гардеробе как сувенир о харьковской конференции.
В более поздние годы и Панферов и Залка любили рассказывать, как я был французом, и воспоминание об этом всегда вызывало у них безудержный хохот.
…На заключительном заседании, по поручению нескольких делегаций, я предложил кандидатов в президиум Международной организации революционных писателей. Вслед за Барбюсом, Серафимовичем, Бехером, Бела Иллешем я с гордостью назвал Федора Панферова. Он был избран единогласно…
После окончания конференции мы поехали на Днепрострой.
Это была изумительная поездка. Мы опускались в котлованы, поднимались на леса стройки. Величественная панорама раскрывалась перед нами. И высоко на лесах, рядом с Александром Серафимовичем, рядом с французским поэтом Луи Арагоном и немецкой писательницей Анной Зегерс, стоял Федя Панферов.
Он неотрывно глядел в заднепровские дали, и глаза его были одновременно жесткими и мечтательными.
— Я вспомнил Широкий Буерак, — сказал он мне вечером. — И как покалечили Огнева… Я увидел сотни людей, которые собрались здесь в котловане у берегов Днепра, как на огромном ратном поле. И я подумал, что все это будет и на моей родной Волге. Знаешь, как я назвал бы это поле? Котлован Победы…
В середине двадцатых годов первые пролетарские писательские кружки («Октябрь», «Молодая гвардия», «Рабочая весна» и другие) объединились в Московскую ассоциацию пролетарских писателей, которую возглавил Серафимович.
После Всероссийского съезда была создана Всероссийская ассоциация пролетарских писателей (ВАПП, потом РАПП).
И РАПП и МАПП вели в те годы ожесточенную борьбу со всякими враждебными идеологическими влияниями. РАПП была основной творческой организацией, проводившей линию партии в вопросах литературы.
Однако в самом руководстве ВАПП уже в 1925—1926 годах возникли серьезные разногласия. Руководители ассоциации вели неправильную, сектантскую политику. Напостовцы (редакция творческого журнала «На посту» — Родов, Лелевич, Вардин) травили всех инакомыслящих писателей, «попутчиков», тормозили развитие растущей советской литературы.
Центральный Комитет партии в своей резолюции 1925 года указал на ошибки напостовцев, осудил политические и сектантские методы руководства, коммунистическое чванство, свившее себе гнездо в руководстве ВАПП.
Однако вапповские «вожди» — Родов, Лелевич, а потом сменившие их Авербах, Киршон — не сумели, а по существу и не захотели принять резолюцию ЦК как руководство к действию.
Из небольшой группы Ассоциация пролетарских писателей превратилась в массовую организацию. Появилось много новых прекрасных произведений пролетарских писателей — «Разгром» Фадеева, «Тихий Дон» Шолохова, «Бруски» Панферова. Все более стирались грани между пролетарскими писателями и так называемыми «попутчиками», такими, как Леонов, Федин, Всеволод Иванов, Катаев, Шагинян и многие другие.
РАПП правильно продолжал теоретическую борьбу с враждебными идеологическими теориями группы «Перевал», со школой Переверзева, с левацкими тенденциями литфронтовцев. Однако в руководстве самой ассоциации все больше расцветало политиканство, администрирование в области литературы вместо творческой работы, групповые сектантские тенденции, которые были осуждены резолюцией ЦК от 1925 года, против которых так решительно и гневно боролся Фурманов.
Тон административного командования стал ведущим в авербаховском руководстве РАПП.
Всякая самокритика глушилась. Осуждались малейшие попытки создания истинно творческой обстановки, развитие творческих течений и групп.
Против этой политики резко выступил старейший пролетарский писатель Серафимович. О вредности подобных тенденций писала «Правда». Однако всякие указания на недопустимость сектантских методов руководства встречались руководителями РАПП в штыки.
Порочность подобной политики, тормозящей развитие советской литературы, особенно бросалась в глаза молодым писателям, привлеченным к руководству ассоциацией, — Шолохову, Панферову, Ильенкову.
В первый «медовый» месяц после выхода «Брусков» авербаховцы, учитывая огромный резонанс романа, старались всячески обласкать Панферова. О нем писали во всех рапповских журналах, его ввели во все руководящие органы. Его даже чрезмерно захваливали.
В 1930 году в статье «Генеральная задача пролетарской литературы» («На литературном посту» № 2) Юрий Либединский, один из основных рапповских теоретиков, писал:
«Произведение «Бруски» Панферова способствует большевизации нашей партии».
Ф. И. Панферов вместе с другими руководителями ассоциации принимал активное участие во всей борьбе с рецидивами враждебных классовых влияний. Но очень скоро он ощутил ту затхлую, сектантскую атмосферу внутри РАПП, которая глушила истинно творческие начинания, которая отгораживала пролетарских писателей от всей растущей и крепнущей советской литературы.
Близкий по духу Фурманову и Серафимовичу, Панферов ненавидел всякое политиканство и комчванские замашки.
И не раз, собираясь у него на квартире, после читки новой главы или рассказа мы сетовали на отсутствие в РАПП истинно творческой обстановки.
Эту нарастающую оппозицию не мог не почувствовать Авербах. Он решил действовать испытанными приемами: «Разделяй и властвуй». Он пытался рассорить Фадеева с Панферовым и сыграть роль примирителя.
Между тем события развивались. Росли и методологические и творческие разногласия. Автор «Недели» Юрий Либединский, хороший и честный писатель-коммунист, к сожалению слепо веривший в ту пору Авербаху, написал роман «Рождение героя».
Читка романа впервые состоялась на квартире Авербаха. Ни Панферову, ни Ильенкову, ни мне роман не понравился. Он был оторван от всей созидательной, творческой жизни страны. Действие в нем развивалось вне времени и пространства… Сказывалось и влияние перевальских теорий о «вечных, стихийных формах жизни», о значении «подсознательного» в формировании человеческих чувств, переживаний, поступков.
А роман появился в дни ожесточенных классовых сражений, в дни боев за коллективизацию.
Между тем Авербах и его ближайшие друзья объявили роман знаменем пролетарской литературы.
Ермилов говорил о «Рождении героя» как о примере овладения методом диалектического материализма.
Панферов сдержанно (это было только начало нашей грядущей внутрирапповской борьбы) выступил с критикой «Рождения героя».
В. П. Ильенков и я поддержали его.
Надо было видеть, какая буря поднялась в кругу напостовцев. Нас объявили чуть ли не изменниками, ненастоящими напостовцами (что могло быть разительнее подобного обвинения!). Нас едва ли не предали анафеме.
Я-то уже привык к подобным методам полемики. Я еще помнил фурмановскую борьбу 1925—1926 годов. Но Панферов был совершенно подавлен.
Борьба развивалась. Тот же Юрий Либединский, который пел хвалу «Брускам», в том же журнале «На литературном посту» написал:
«Панферов, нагромождая богатый эмпирический материал, не понимает задачи его осмысливания… В «Брусках»… он не диалектически осмысливает, а механически сцепляет различные стороны действительности… В литературе предстоит вести серьезнейший спор с эмпириками…»
Итак, слово было найдено. Мы были названы эмпириками. Едва ли не «ползучими»… «Рождение героя» — классика пролетарской литературы. А «Бруски» — эмпиризм.
И пошло-поехало… С каждым днем у нас, «строптивых», находили все более серьезные отступления от напостовства.
Мы были слабыми теоретиками. Но мы ясно ощущали, что авербаховское руководство уже явно вредит развитию литературы. И мы начали бой.
Мы создали свою творческую группу, получившую название «панферовской».
Основным лозунгом творческой группы, боровшейся против Авербаха, был лозунг более глубокого изучения жизни, большей близости к нашей современности. «Прощупать жизнь своими руками».
Все чаще собирались мы на квартире Панферова. Много читали, спорили. Это был для нас творческий оазис в рапповском «департаменте», приобретавшем все более казенные, чиновные формы.
Секретарем творческой группы был Борис Горбатов. Он вел протоколы заседаний группы, вел их весело, пересыпая записи о тех или иных принципиальных творческих решениях юмористическими интермедиями, каламбурами, сатирическими зарисовками.
Нашу творческую группу сначала никак не хотели утверждать. В секретариате РАПП (мы находились там в абсолютном меньшинстве) нас «допрашивали», упрекали в заговорах, в нарушении «напостовского единства», мешали нашей творческой работе, осуждали наши новые произведения.
Ошибки рапповского руководства становились все более явственными и опасными.
РАПП объявила «призыв ударников в ряды литературы». Благая мысль о пополнении советской литературы новыми кадрами из рядов рабочего класса была на практике извращена верхушкой РАПП. В литературу «выдвигались» целыми списками. Было много шуму, криков, а истинной работы с молодыми писателями не велось. Царили излюбленные Авербахом помпезность, показуха, очковтирательство.
…Летом 1931 года мы жили с Панферовым и Галиным в Абхазии, в Новом Афоне. Писали, отдыхали от зимних «боев», купались, много ходили по горам. Были мы тогда совсем молодыми и легкими.
Изредка выезжали в окрестные абхазские селения. Побывали в Гудаутах, на родине Серго Орджоникидзе. В одном горном селении нас пригласил к себе в гости старый абхазец Бассет Барцидз.
В кругу, на поляне, абхазские певцы пели песни. Стреляли из старинных ружей и пистолетов. Потом произносились длинные цветистые тосты. За столом было человек двадцать. По обычаю надо было выпить за здоровье каждого. Вино было домашнее, очень кислое. После одиннадцатого тоста Федор Иванович признался мне, что больше не выдержит.
Между тем двенадцатый тост был произнесен молодым учителем и посвящен именно ему, Федору Панферову, автору «Брусков». Учитель был племянник Бассета Барцидза, оказывается, прочел «Бруски» на грузинском языке и очень хорошо и задушевно говорил о Кирилле Ждаркине.
— Я бы хотел, чтобы у вас поучились многие наши критики, — сказал Федор Иванович. — Я счастлив, что здесь, в маленьком горном селенье, знают мою книгу. Для этого стоит жить и писать.
Прощаясь, Федор Иванович пригласил в гости в Москву весь род Бассета Барцидза. В ту зиму я часто напоминал ему об этом смелом приглашении и, ссылаясь на будто бы полученную в редакции «Октября» телеграмму, предлагал выслать на вокзал для встречи гостей четыре автобуса и начинать резать баранов…
Впрочем, если бы многочисленная родня Бассета Барцидза действительно собралась в Москву, знаменитых панферовских пельменей хватило бы на всех, тем более что в тот год он увлекался разведением кроликов и создал на даче целую ферму.
Но Барцидзы так и не приехали.
…Как-то рано утром Панферов зашел в мою келью.
— Ну, Саша… Если говорить по-честному, по-партийному, надо нам прекратить играть в молчанку.
— ??
— Давно пора написать в Центральный Комитет партии о том, что делается в РАПП.
Мы бродили по берегу неспокойного моря. Штормило. Волны с шумом разбивались о прибрежные скалы и обдавали нас солеными брызгами.
Мы, мучительно перебирая в памяти все события и споры последних недель, нанизывали на стержень будущего письма звено за звеном наши разногласия с авербаховцами.
Мы писали этот документ три дня. Хотели отсеять все личное, наносное, все мелкие обиды. Сказать о главном, основном, о том, что мешало жизни и творчеству.
Принципиальные разногласия. Ошибочный лозунг «одемьянивания» пролетарской поэзии. Вредная теория «догнать и перегнать классиков буржуазной литературы». Утверждение «Рождения героя», с его «глубинным» психологизмом, как ведущего произведения пролетарской литературы. Сектантский девиз: «Или союзник, или враг».
Политиканство. Администрирование. Показуха. Комчванство. Подавление всякой самокритики. Отсутствие обстановки для работы творческих групп и течений. «Напостовская дубинка», гуляющая по спинам молодых писателей, входящих в нашу группу.
У меня сохранилась последняя страничка этого письма, написанная рукой Панферова:
«…Все это свидетельствует о наличии элементов зажима самокритики в РАПП. Практика последнего времени показывает, что творческое соревнование не развернуто, что творческие группы не растут. Наоборот, проявляется явно нетерпимое отношение (требование представления платформ вместо стимулирования создания крупных произведений, по которым только и можно судить о действительной ценности той или иной творческой группировки), выражающееся в нетерпимой оценке творчества некоторых творческих групп (так, на последнем пленуме РАПП творческая дискуссия о показе героев труда была подменена групповым наскоком на творчество группы Панферова). Все это безусловно тормозит развитие творческого соревнования и подлинной творческой дискуссии в РАПП. Последняя статья в «Правде» — «Создадим произведения, достойные нашей эпохи», подводя итоги полугодовому периоду в работе РАПП, дает совершенно правильную картину и оценку положения РАПП и лишний раз подчеркивает, что основные указания ЦК партии по существу не проводятся в жизнь.
…Выполняя указания ЦК, на базе которых только и возможен дальнейший подъем пролетарской литературы, усиливая партийное влияние в РАПП, воспитывая новые кадры пролетарской литературы в духе большевистской непримиримости, создавая большевистскую принципиальную литературную критику, максимально развертывая самокритику и творческое соревнование, создадим произведения, достойные нашей эпохи».
Три дня мы писали это письмо. Три дня мы думали, посылать его или нет, имеем ли мы право отрывать время у руководителей партии для разбора наших внутренних рапповских дел.
— Нет, — сказал Федя. — Не внутренние это дела. Надо смотреть шире. Надо снять тормоза с литературного движения. К кому же нам обратиться, как не к партии?
И мы послали письмо в Центральный Комитет.
Фронт борьбы все расширялся.
«Правда», Центральный Комитет комсомола, «Комсомольская правда» выступили с резкой критикой позиций авербаховского руководства.
«Правда» опубликовала статью «За перестройку работы РАПП». Статья требовала более широкого показа героев социалистической стройки, обвиняла пролетарскую литературу в отставании от жизни, выдвигая серьезные обвинения против всей политики и практики работы рапповского руководства, требовала «создания товарищеской атмосферы для работы отдельных творческих групп, в частности течения, возглавляемого тов. Панферовым…»
В редакции «Правды» нас всегда тепло принимали и выслушивали. Не одну беседу провел с нами Емельян Ярославский. А авербаховцы устраивали за нами настоящую слежку, старались разоблачить наши вредные «антинапостовские» тенденции на собраниях рабочих литературных кружков.
Нуждаясь в теоретической помощи (у Авербаха-то был целый штат своих присяжных теоретиков, а мы что… мы ведь были практиками, «эмпириками»!), мы едва ли не как на подпольное собрание пришли в Институт Ленина за помощью к философам Митину и Юдину. И они сильно помогли, «подковали» нас. Митин и Юдин написали в «Правду» статью «Пролетарскую литературу на высшую ступень», где говорили о недопустимости противопоставления единой линии партии какой-то особой «генеральной линии РАПП».
В статье резко критиковалась идеалистическая теория «непосредственных впечатлений», развивавшаяся Либединским и нашедшая отражение в «Рождении героя», осуждались противопоставление рационалистического начала эмпирическому, путаница в оценке литературоведческих позиций Плеханова. Философы обрушивались и на конъюнктурную беспринципную критику «Брусков», практикуемую напостовцами.
Воплощая на практике лозунг Панферова «Прощупать жизнь своими руками», мы опубликовали 1 сентября в «Правде» обращение «Искусство — на службу пролетарской революции». Обращение подписали Ф. Панферов, В. Ильенков, А. Исбах, И. Нович, М. Платошкин.
Напостовцы обвиняли нас в эмпиризме. То, что они называли «эмпиризмом», мы понимали как глубокое органическое проникновение в жизнь. Держать руку на пульсе своего народа. Жить его мыслями, чувствами, переживаниями.
Выполняя поручения «Правды», мы выехали на основные стройки страны.
Мы видели первые сходящие с конвейера тракторы, первые задутые домны. Отблеск первой стали, потоком льющейся из новых мартенов, ложился на наши очерки.
Борис Горбатов — Днепрострой. Магнитогорск. Урал.
Федор Панферов и Василий Ильенков — Сибирь. Урало-Кузнецкий комбинат.
Федор Панферов — колхозы Северного Кавказа. Тракторная станция имени Шевченко.
Борис Галин — Ленинград. «Красный путиловец».
Яков Ильин и Борис Галин — Сталинградский тракторный.
Михаил Платошкин — московские заводы.
Александр Исбах и Михаил Юрин — Баку. Нефтепромыслы и перегонные заводы. (Героические азербайджанские нефтяники выполнили тогда пятилетку в два с половиной года.)
Александр Исбах — Коломна. Дизели. Паровозы.
Фадеев писал тогда в одном из писем:
«Володя Ставский уехал в Тверь изучать рабочую окраину. Они договорились с Исбахом, который уехал в Коломну, переписываться о ходе социалистического соревнования (Коломна и Тверь — соревнующиеся заводы) и потом издать свою переписку. Из этого могло бы получиться нечто очень интересное».
Наша переписка со Ставским печаталась в «Литературной газете».
Мы публиковали свои очерки в «Правде», в «Октябре».
А потом как творческий рапорт выпустили книгу очерков «Твердой поступью». Заглавие сборника определил очерк Панферова «Твердой поступью» — об МТС имени Шевченко. Очерк был посвящен преобразованию целого края, ведущей роли МТС, которая объединяла сто четыре колхоза.
Сами заглавия этих горячих, прямо с поля боя, очерков звучали как боевые донесения о людях, о борьбе, о победе:
Ф. Панферов и В. Ильенков — «Бетон». «Кокс. Люди. Огнеупор». «Котлован победы».
Ал. Исбах — «Борьба за промысел». «Турбобур».
М. Юрин — «Наступление на море».
Бор. Галин — «Линия блоков»…
«Земля, спрессованная тысячелетиями и скованная морозами, упорно сопротивлялась людям. Пятидесятиградусный сибирский мороз одел ее трехметровой броней мерзлоты, звеневшей под ударами лома. Но людям нужно было строить — они не могли ждать теплых дней…» — так начинался очерк «Бетон» и кончался так:
«Бетон состоит из одной части цемента и шести частей гравия. Эта смесь в котловане застывает серыми усеченными пирамидами. На пирамиды поставят колонны. На колонны ляжет стотонный электрический кран. Он уложит на бетонные подушки рельсо-балочный стан весом в две с половиной тысячи тонн. Через валки прокатного стана скользнет огненная змея и остынет синеватым звенящим рельсом. Это будет первый кузнецкий рельс…
Бригада Стасюка состоит из одной части пролетарского цемента и шести частей крестьянского гравия. В бригаде эти люди слились в коллектив, сцементированный организованностью и дисциплиной сознательного труда. На эту бригаду можно смело, как на бетонный башмак, отлитый стасюковской бригадой, опереться в стройке.
— Делать бетон и делать новых строителей социализма!»
«Класс творит. Мы живем в эпоху великого творчества», — кончается очерк «Кокс. Люди. Огнеупор»…
«Мы все тут зараженные построением социализма», — говорит герой «Котлована победы»…
Руководители РАПП расценили выпуск сборника «Твердой поступью» как групповую вылазку эмпириков-панферовцев…
Что было с ними делать? Борьба продолжалась.
Резкое письмо в ЦК отправил Александр Серафимович.
…Нас вызвали в Центральный Комитет партии.
Заседание в Секретариате ЦК было назначено на 7 часов вечера. Но, конечно, ни о какой работе в тот день не могло быть и речи. С самого утра мы собрались у Панферова. Из панферовской группы кроме самого Федора Ивановича в ЦК были приглашены В. П. Ильенков и я. (Мы трое входили в секретариат РАПП, являясь в нем, так сказать, «парламентской оппозицией», крайним меньшинством. А. С. Серафимович последнее время участия в работе РАПП не принимал.)
Еще и еще раз перечитывали мы наше письмо в ЦК, намечали тезисы выступления Панферова (он должен был говорить от лица группы), советовались об основных пунктах, даже об интонациях.
Мы должны не обороняться, а наступать. Мы должны рассказать об истинном положении дел в РАПП, объяснить, что речь идет не о групповой борьбе, а о принципиальных, теоретических разногласиях, о путях развития пролетарской литературы.
В свое время, когда руководство РАПП было еще единым, мы не раз бывали в Кремле. Там, на квартире известного государственного деятеля Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича, тестя Леопольда Авербаха, собирались, бывало, пролетарские писатели, читали новые произведения, спорили, слушали музыку, танцевали.
Авербах, Киршон, Либединский были в Кремле, что называется, своими людьми.
Но на заседании Секретариата ЦК мы были впервые.
Во главе большого стола, покрытого зеленым сукном, сидели знакомые по портретам члены ЦК.
Тут же за столом разместились напостовцы: Авербах, Киршон, Ермилов, Селивановский. Склонившись над столом, что-то быстро писал Фадеев.
По другую сторону стола (это очень обрадовало нас) разместились Емельян Ярославский, секретарь ЦК комсомола Косарев, философы Митин и Юдин.
А вот, чуть подняв руку, поблескивая молодыми глазами из-под седых бровей, приветствует нас Александр Серафимыч…
Все боевые силы собраны на поле сражения.
Наша тройка разместилась около Серафимовича, напротив Киршона и Либединского…
Три часа, целых три часа слушали нас члены Центрального Комитета.
Выступал Авербах. Как всегда, резко, на первый взгляд чрезвычайно убедительно, с десятками цитат, подготовленных его адъютантами. Говорил о заслугах РАПП в борьбе с троцкистами, с перевальцами, с переверзевцами. О твердой линии напостовцев и о попытках разрушить рапповское единство. И как-то так у него получалось, что имеются две линии: партийная и напостовская. И напостовская не противоречит, конечно, партийной, но она главнее.
О нас, панферовцах, говорил он обидными, презрительными словами, мы оказывались склочниками, рвущимися к власти. (К какой власти?!) И вообще спорить с нами, с ползучими эмпириками, он считал ниже своего достоинства (старый испытанный прием Авербаха).
Панферов отвечал несколько сбивчиво, клочковато. Он очень волновался и никак не мог уложиться в положенные ему минуты.
Теории он почти не касался. Приводил только примеры авербаховского администрирования и зажима самокритики.
Более гневно о сектантстве напостовцев, о возникшей в РАПП душной атмосфере, о пресечении всякого творческого соревнования говорил Серафимович.
Теоретические ошибки Либединского, Селивановского, Ермилова разбирал Павел Федорович Юдин. Он говорил и о меньшевиствующем идеализме и о порочности идеалистической теории «непосредственных впечатлений».
Особенно убедительной была та часть его речи, где он говорил о принципах напостовской групповой критики, о том, как восхваляли и как потом низвергали Панферова. «Или бац в морду, или ручку пожалуйте…»
Юдину возражал Киршон. Емельян Ярославский рассказал, как «Правда» старалась помочь рапповскому руководству и как напостовцы принимают в штыки любой дружеский партийный совет, противопоставляя линии партии свою «генеральную» линию.
Атмосфера все накалялась. Кончался третий час заседания. Ни о каком «сближении точек зрения» не могло быть и речи.
Опять выступал Панферов, рассказывал о том, как глубоко следует проникать в жизнь, как на практике осуществляется лозунг нашей творческой группы: «Прощупать жизнь своими руками».
Снова в резкой и даже грубой речи Авербах обвинял Панферова в эмпиризме, в ограниченности мышления…
Совещание окончилось. Члены ЦК ушли. За ними ушли «правдисты» и философы. Но мы не расходились. Тут же в зале открылось заседание фракции секретариата РАПП. Председательствовал Фадеев. Он сообщил о том, что Авербах командируется в провинцию на партийную работу.
Опять почти до утра скрещивались мечи, и густые облака дыма застилали поле сражения.
И все же руководители РАПП не выполнили указаний ЦК о развитии творческого соревнования.
Литературное движение все ширилось. Нельзя было двигаться дальше в карете прошлого.
Сектантская политика напостовского руководства восстанавливала против РАПП все большее количество писателей.
Было созвано Всесоюзное критическое совещание. Председательствовавший на нем Фадеев горько жаловался, что отсутствуют на нем как раз те, кто должен был быть, — писатели и критики.
15 февраля 1932 года «Правда» опубликовала резкую статью Серафимовича, Панферова и Ставского — «За партийность литературной критики» (к итогам критического совещания РАПП).
«Призванные в литературу» ударники жаловались, что с ними шумно носятся, когда нужно сделать парад, и совершенно забывают, когда нужна повседневная кропотливая работа.
Беспринципная групповая борьба становилась все обостренней.
Желая создать мнимое впечатление о своей опоре на массы, авербаховцы сформировали из своих приверженцев группу «Напостовская смена». Группа эта специально занялась травлей Панферова и его друзей.
17 марта в «Литературной газете», все время ведущей полемику с «Правдой» и «Комсомольской правдой», было напечатано «Открытое письмо В. Ильенкову, А. Серафимовичу и группе Ф. Панферова». В письме этом Серафимович, Панферов и Ильенков обличались во всех смертных грехах и главное — в отказе от метода диалектического материализма.
23 апреля «Правда» напечатала статью Павла Юдина «Против извращения ленинского учения о культурной революции, о социалистическом характере пролетарской культуры, создаваемой в эпоху диктатуры пролетариата».
Напостовцы в групповом азарте обрушились и на эту статью Юдина. (Характерно, что резкие нападки на Юдина, с перечислением всех заслуг РАПП, были опубликованы в журнале «На литературном посту» № 11, уже после исторической резолюции ЦК от 23 апреля. В статье о резолюции этой не упоминалось ни словом!..)
А в этот же день, 23 апреля, грянул наконец гром.
Центральный Комитет партии принял историческое решение «О перестройке литературно-художественных организаций».
«Несколько лет тому назад, когда в литературе налицо было еще значительное влияние чуждых элементов, особенно оживившихся в первые годы нэпа, а кадры пролетарской литературы были еще слабы, партия всемерно помогала созданию и укреплению особых пролетарских организаций в области литературы и искусства в целях укрепления позиций пролетарских писателей и работников искусства.
В настоящее время, когда успели уже вырасти кадры пролетарской литературы и искусства, выдвинулись новые писатели и художники с заводов, фабрик, колхозов, рамки существующих пролетарских литературно-художественных организаций (ВОАПП, РАПП, РАПМ и др.) становятся уже узкими и тормозят серьезный размах художественного творчества…
Исходя из этого ЦК ВКП(б) постановляет:
1) ликвидировать ассоциацию пролетарских писателей (ВОАПП, РАПП);
2) объединить всех писателей, поддерживающих платформу Советской власти и стремящихся участвовать в социалистическом строительстве, в единый союз советских писателей с коммунистической фракцией в нем…»
…В ночь на 24 апреля меня разбудил телефонный звонок…
Возбужденный голос Федора Ивановича:
— Саша!.. Свершилось…
— Что?
— Ты еще спрашиваешь! Решение Цека. РАПП распущена. Только что мне звонил Емельян Ярославский.
Признаться, в первый момент меня кольнуло в сердце. Как распустили?.. Ведь столько лет связано с этой организацией! И были средь этих лет многие настоящие, хорошие боевые дни, когда мы все вместе, плечом к плечу боролись против врагов, когда радовались творческим успехам товарищей. А успехов этих было немало.
Правда, потом все это изменилось. И кто знает, сколько лет жизни отняла у нас политиканская деятельность Авербаха. Да еще во времена Фурманова…
И, точно подслушав мысли мои, говорит в трубку Панферов:
— Знаешь, что подумал я сейчас: жаль, нет Фурманова. Ох, как нужен он сейчас нам!
— Федя, — сказал я, — мне сейчас как-то трудно осмыслить, что произошло. И радостно, что кончилась «диктатура» Авербаха… И немного грустно — все же столько лет…
— А ты, Саша, без слезы… Подумай о том, как очистится атмосфера… Сколько работы впереди. Так твердо, прямо, решительно может поступить только наша партия, наш Цека. Ну, Саша, с новым годом… Ложись спать. Следующую ночь спать не придется…
Следующую ночь спать действительно не пришлось.
24 апреля, в день опубликования решения ЦК, мы собрались на квартире Александра Серафимовича. С тех пор прошло уже больше четверти века, и не всех участников этой встречи я могу вспомнить. Пришли Ф. Гладков, Ф. Панферов, В. Ильенков, Б. Горбатов, Б. Галин, В. Билль-Белоцерковский, П. Юдин, И. Нович. Пришел и секретарь ЦК комсомола А. Косарев. Помню, что он только недавно сделал глазную операцию и все спрашивали его о здоровье.
Помолодевший, оживленный Александр Серафимыч читал нам наметки будущей своей статьи.
— Ну как, Саша, — спросил меня Федор, — грусть твоя прошла или щемит немного? А тебе ведь от них изрядно досталось. Все тело в синяках… Эх ты, лирик-романтик… Вперед смотри!..
В ответ на решение ЦК мы решили подготовить коллективный альманах о современности. Редактирование сборника поручили Панферову.
Разъехались по стройкам. «В путь-дорогу, эмпирики! — напутствовал нас Федор Иванович. — Прощупать жизнь своими руками!..»
Вместе с Панферовым и Галиным мы летим по заданию «Правды» в Свердловск. Большое событие в жизни страны: вступает в строй гигантский Уралмаш.
Это наш первый большой полет. Шутка сказать — 12 часов в воздухе (теперь за 12 часов можно долететь до Владивостока)! Панферов и Галин вообще летят впервые. Федор Иванович с интересом смотрит в окно на пролетающую землю, смеется, острит. А Боре Галину не до пейзажей. В воздухе чувствует он себя неважно… Ну да ничего… Первое воздушное крещение… Сколько раз еще придется ему в грядущие годы пересекать воздушные просторы… Над Советским Союзом, над Европой, над Китаем…
Самолет резко снижает высоту. Кажется, что мы ныряем в глубокую воздушную яму. Мы хватаемся за пояса, но они уже не нужны. Наши испытания кончаются. Под нами спичечными коробками расстилается город, в котором доживал последние дни последний российский самодержец. Старый город Екатеринбург, новый советский Свердловск.
Искрятся на солнце, словно драгоценные самородки, точки озер. Свердловск, точно богатым самоцветным поясом, охвачен серебряной лентой прудов.
Чуть заметными облачками дымятся трубы векового Верхне-Исетского завода. Мы совсем низко. Можно уже различать людей. И словно новый город, средь леса возникают под нами новые корпуса Уралмаша. Завод заводов. Сильнейшая крепость нового Урала точно в стекле стереоскопа встает перед нами и моментально исчезает…
Мы идем на посадку… Федя Панферов ловко соскакивает с последней ступеньки трапа. Помогаем спуститься Боре Галину. Он бледен как бумага.
«Назад к волам!» — трагикомически восклицает, почувствовав под собою землю, Галин…
Поздно ночью сидим мы в кабинете секретаря Уральского обкома партии. Высокий, грузный, кряжистый, он шагает по кабинету, говорит медленно, увесисто, словно обдумывая каждое слово. Синяя карта висит на стене. Карта густо усеяна большими и малыми точками. Секретарь ведет нас от точки к точке, и они вырастают перед нами заводами и рудниками. А рядом, точно объяснительная записка к карте, переливаются под электрическими лучами осколки уральских недр, сотни камней — образцов богатств, покоящихся в уральской земле.
Секретарь встряхивает на ладони матовую металлическую звезду. Звезда переходит в наши руки. Она кажется совсем невесомой.
— Металлический магний, — оживляется секретарь, — будем разрабатывать металлический магний. Немалые у нас залежи, — добродушно улыбается он.
Уралмаш. Соликамские калийные богатства. Домны Магнитной горы. Березники. Синяя карта оживает перед нами, и осколки камней лучатся теплым светом в наших руках.
— А люди, которые разрабатывают эти породы, которые строят эти заводы заводов, — что вы скажете о людях?
Федор Панферов пытливо вглядывается в лицо секретаря. Борис Галин все еще взвешивает на ладони такую легкую металлическую звезду.
— Поговорим о душе, — предлагает Панферов.
Секретарь задумывается. Он глубоко опускается в кресло, облокачивается, перебирает в памяти десятки встреч. И вот он опять говорит. Теперь он рассказывает о людях, о людях старого и нового Урала, о наших будущих героях.
15 июля 1928 года, ровно через девять лет после поражения адмирала Колчака, был заложен первый камень цеха металлических конструкций Уральского машиностроительного завода. Первоначальный проект завода был рассчитан на 18 тысяч тонн. Но страна строится. Все новые точки возникают на карте — уральская металлургия требует машин. И 18 тысяч вырастают до 100.
Уралмаш становится мастерской гигантов, заводом, производящим заводы. Доменные печи, мартены, блюминги, газогенераторы, металлические скелеты будущих заводов рождаются в цехах Уралмаша.
Впервые в СССР здесь устанавливается пресс в десять тысяч тонн. Весь мир имеет семь подобных прессов. Задача Уралмаша не только установить, но и производить такие прессы.
Здесь, в этих гигантских пролетах, на площади механического цеха, раскинувшегося на десятки тысяч квадратных метров, будут рождаться новые машины, новые цехи, новые заводы Советской страны.
Уложенные в ящики, лежат первые выпущенные пушки Брозиуса, рожденные здесь, в цехе. Они готовы выйти в мир. Они покидают свой родильный дом. Их ждут тульские, липецкие, кузнецкие домны.
Мы шагаем по широкому проспекту меж цеховых корпусов. Словно закованные в броню часовые, стоят по обочинам проспекта колонны для подъемных кранов. Десятки солнц горят в рефлекторах прожектора, установленного на первом механическом. Жарко. Сотни людей пересекают во всех направлениях заводский двор. Завод сбрасывает с себя леса стройки, завод украшается. У заводских ворот зеленеет большая клумба. И маленькие наивные головки маргариток покачиваются при каждом дуновении ветерка. Десятки садовников работают бок о бок с малярами, монтажниками и штукатурами. Весь Свердловск помогает в эти дни заводу.
Стучат молотки, разбивая камень, скрипят краны. Пахнет известкой, смолой, горячим асфальтом…
В конце проспекта слышен резкий треск автогена. Голубыми искрами вспыхивают вольтовы дуги.
Цех металлических конструкций. Это здесь начинался Уралмаш. Это здесь собирались первые конструкции завода заводов.
Мы встали сегодня чуть свет. И первым человеком, которого мы повстречали на заводском дворе, был… Емельян Ярославский.
Это была первая встреча с ним после того памятного заседания в Секретариате ЦК. Он прилетел на торжество пуска Уралмаша еще накануне и был здесь уже, что называется, «старожилом».
— Ну, братья писатели, — сказал, посмеиваясь, Емельян Михайлович, — вот где для вас материалу край непочатый. Здесь вам не спорить о том, что такое образ живого человека, а видеть этого самого человека в жизни, так сказать, на поле боя.
— Прощупать жизнь своими руками, — повторил Панферов свою любимую фразу.
— Вот-вот, — подтвердил Ярославский. — Здесь и воздух другой. Жизнетворящий.
В сталелитейном цехе новая встреча. Народный артист республики Александр Яковлевич Таиров. Оказывается, московские театры тоже прислали свою бригаду на торжество.
Таиров оживленно беседует с коммерческим директором завода. Они не замечают нас сначала. Удается уловить конец разговора.
Коммерческий директор недавно прибыл из Парижа и, видимо, хочет не ударить лицом в грязь перед старым «европейцем» Таировым.
— А вы помните, Александр Яковлевич, Елисейские Поля, — какая красота, какой «шарм»!..
А Таиров, видимо, наоборот, хочет показать себя совсем демократом, что называется, свойским парнем:
— Отчасти, отчасти, мой дорогой. Но я считаю, что настоящая красота, настоящий «шарм» у вас здесь. — И он театрально разводит руками, подымая их к высокому стеклянному куполу цеха.
— Вот и договорились, — смеется Федор Иванович. — Понимаешь, какая игра идет. Однако это хорошо, что и Таиров на Уралмаш приехал… Все-то мы спорим, как создавать «Магнитострой литературы». В высоких словах завязли. А настоящая жизнь не терпит высоких слов… Ой, не терпит, Саша…
Свой первый очерк об Уралмаше Панферов посвятил рядовым людям, стоящим у станков нового завода-гиганта. Он рассказал об их прошлой тяжелой жизни, об их замечательных судьбах, об их труде, учебе, отдыхе, радостях и горестях.
«Город растет. Снесены низенькие, приземистые, с крепкими воротными запорами, с волкодавами на цепях, домики купцов, хлеботорговцев, фабрикантов. На их месте выросли, высятся, поблескивая электричеством, новые многоэтажные дома. Новый Свердловск задавил, стер старый, дряхлый «Катеринбурх».
Побывал Панферов и в других городах Урала. Особенно пришелся ему по душе Челябинский тракторный завод. Встретил он на этом заводе старого крестьянина, человека трудной судьбы, одного из своих излюбленных героев и, конечно, не мог не написать о нем в очерке:
«Трюфилькин долго стоит у конвейера. По конвейеру движется 60-сильный трактор… Трактор, будто крякая, двигается к гусеницам. Они лежат впереди мертвыми лентами, и трактор ворочает, кряхтя двигается на них… Затем он как-то припрыгнул и словно с разбега сунул ноги в бронированные своеобразные калоши.
— Обулся, — в общем молчании проговорил Трюфилькин, и глаза у него загорелись…»
«Кто это говорил, что у нас нет тем для писателя? — заканчивал Панферов свои уральские очерки. — Любая тема, взятая из нашей действительности, — мировая тема…»
В Свердловск мы прибыли по воздуху. Обратно решили двигаться по воде. Из Свердловска — в Пермь. Из Перми по Каме и Волге до Нижнего Новгорода.
Это была замечательная поездка по великим русским рекам.
Ехали мы артельно (к нашей тройке присоединился писатель-правдист Эрлих). Все финансы собрали и сдали казначею — Панферову. Он ведал питанием и закупкой продуктов.
Но тут не обошлось без чепе. У Федора Ивановича была широкая натура. Он любил выходить на всех речных пристанях и «сорить деньгами», скупая арбузы, яблоки, помидоры.
Однажды на какой-то маленькой пристани я задержался в каюте. Слышу взволнованный крик Галина:
— Саша, сюда!
Стремглав бросился на палубу: не утонул ли кто?..
По трапу подымается веселый, довольный Панферов с двумя большими корзинами рыбы.
— Он скупил всю рыбу на берегу! — трагически восклицает Галин.
Это были наши последние деньги. Ухой мы были обеспечены. Но чай пили без сахара…
По утрам мы писали, стараясь не мешать друг другу, а долгими закатными вечерами сидели на корме, вдыхали речную прохладу, вглядывались в мерцающие на берегах огоньки.
И Федор Иванович рассказывал о жизни своей, о людях, которых встречал, о Баку, о Волге, которую любил беззаветно и с которой связаны все лучшие его произведения.
Он был изумительным рассказчиком. Много позже, встречая в его книгах эпизоды, о которых слышал я и тогда, на Волге, и в других наших беседах, думал я о том, что на страницах книг теряли они подчас ту непосредственную свежесть, ту неповторимую правдивость без всяких прикрас и приправ, которая так покоряла нас в первом бесхитростном и густом, как сама жизнь, изложении.
В одну из темных, беззвездных ночей наш пароход наскочил на плоты. «Кораблекрушения» не произошло, но паники было много. Крики. Шум. Суматоха. Надо было расцеплять пароход и бревна. Главное участие в операции принял Панферов. Мокрый с головы до ног, он соскакивал на плоты, командовал, руководил. Таким вот, живым, подвижным, веселым, с огромным багром в руке, он и запечатлелся в моей памяти на всю жизнь.
…В 1933 году мы выпустили в свет альманах «1933 год». Это был коллективный рассказ о боях и победах рабочих и колхозников, мастеров и инженеров, о первых тракторах, о первых автомашинах, об угле, руде и нефти, о бескрайних полях и о цветущих садах нашей родины, о людях, которые преобразуют лицо земли.
Сборник открывался картой и статьей о планах второй пятилетки.
Панферов писал о Милость-Куракинской МТС (Северный Кавказ), о Центральной Черноземной области, о колхозах Мордовии, Средней Волги, об Уралмаше и Челябинском тракторном заводе.
Он писал о прошлом, настоящем и будущем, о сложном и нелегком пути людей, становящихся хозяевами земли и машин. Это были боевые донесения с полей сражений и первые наброски будущих книг.
Панферов был неутомимым путешественником.
Наши совместные поездки по стране всегда были очень интересны и поучительны. Их было много, этих поездок, и рассказать о всех невозможно.
Не раз посещали мы Коломну. С Коломенским районом я связан был много лет и в порядке шефства частенько привозил туда наших именитых писателей.
В районе была создана одна из первых в Подмосковье сельскохозяйственная коммуна. Во главе коммуны стоял мой старый товарищ, член бюро окружного комитета комсомола Ваня Карпов.
Это был энтузиаст, который в бытность свою секретарем волкома комсомола в любую погоду — в дождь и в снег, в грозу и бурю, не считаясь с расстоянием, ежедневно обходил свои ячейки, помогал, учил, воспитывал молодых комсомольцев. Вся канцелярия его помещалась в старом сыромятном голенище, которое он носил под мышкой, совершая свои обходы «по волостному радиусу».
Этот-то Ваня Карпов и возглавил в конце двадцатых годов Якшинскую коммуну. Слава о ней разнеслась не только по всему округу, но и по Московской области.
Я не раз бывал в гостях у Вани. Все нравилось мне в коммуне. И то, что крестьяне отказались от частной собственности и многие жили в общежитии — в большом, старом помещичьем доме. И то, что обедали в общей столовой, где на стол подавалась огромная сковорода с шипящей яичницей. И даже то, что коммунары так и поглощали эту яичницу прямо со сковороды. И то, что создали в коммуне первые ясли. И то, что по выходным дням собирались все вместе у старого, видавшего виды помещичьего рояля и пели хоровые песни.
Мне казалось, что это и есть настоящий коммунизм. И я не мог не привезти в коммуну автора «Брусков».
Мы пробыли с Панферовым в Якшине два дня. Он тоже ел яичницу с общей сковороды и подпевал песням. Но он, природный крестьянин, больше интересовался сельскохозяйственным процессом. Он обошел поля, скотный двор, все службы. Он придирчиво допрашивал животновода, сам осматривал каждую корову, интересовался кормами и состоянием силосных ям. (Вот уж в чем я, городской житель, ничего не понимал!)
Мне казалось, что он мрачнел с каждой минутой. Перед отъездом Ваня Карпов собрал всех коммунаров для встречи с писателем. Панферов был очень сдержан. Он говорил о мужестве и благородных замыслах коммунаров. Но он обратил их внимание на такие серьезные изъяны в организации труда, в ведении хозяйства, о которых я, конечно, не мог иметь никакого представления. И слушали его с большим, настороженным вниманием.
На обратном пути Федор Иванович был хмур и молчалив.
— Вот они дела какие, Саша, — сказал он усмехаясь. — Я, конечно, ценю твой энтузиазм. Но в деревенских делах ты разбираешься слабовато. Желаемое принимаешь за сущее. Конечно, твои коммунары люди хорошие. А Ванюша Карпов просится в книгу. Но ты увидел только вершки. И общая сковорода — это далеко не коммунизм. Основное — труд. Организация труда…
Много горьких истин поведал мне в тот вечер Панферов в маленьком номере коломенской гостиницы. Может быть, именно тогда я стал лучше понимать, почему он столкнул в своем романе Огнева со Ждаркиным, почему осудил всю линию Огнева, любимого своего героя, осудил сурово и беспощадно.
— Глубже, глубже надо копать жизнь, Саша. И сопли не распускать по каждому, пусть и примечательному, случаю. А впрочем, за Якшинскую коммуну тебе спасибо. Она и меня заставила много о чем пораздумать.
Мой радужный очерк о «героях коммуны» был уже напечатан в одном из журналов, и я не мог его изъять, что сделал бы с горьким удовольствием.
Но Федор Иванович написал большую статью, целую брошюру о том, что видел он в Якшине, и статья эта раздвигала горизонты одного коллектива. От частного Панферов переходил к общему. Он писал о методах организации труда, о мнимом, поверхностном, парадном коллективизме, который потерпит крах при первом суровом испытании, и о сложных процессах воспитания человека, преодоления вековых собственнических чувств.
Это была тема, постоянно волнующая его, прозванного авербаховцами «ползучим эмпириком». Недаром страницы романа «Земля» Эмиля Золя, который он одолжил у меня без возврата, были обильно усеяны его жирными восклицательными и вопросительными знаками, замечаниями и комментариями на полях.
Вспоминается и другая наша поездка в Коломну, носившая уже скорее развлекательный, чем познавательный характер.
Панферов был страстным охотником. Охотник был и тогдашний секретарь Коломенского окружкома партии.
Секретарь пригласил нас на совместную охоту в Коломенском заповедном лесу.
И вот втроем (третьим был тоже заядлый охотник Василий Павлович Ильенков), с огромным охотничьим псом (трое в одной «эмке» и собака), мы мчимся по Рязанскому шоссе. Охота предстоит серьезная. На вальдшнепов. И, собственно, мало разбираюсь, чем отличается вальдшнеп от утки. Но стараюсь поддерживать общие охотничьи разговоры и не выказывать своей неграмотности.
Секретарь окружкома, срочно закончив заседание бюро, присоединяется к нам на месте сбора — в Доме приезжих Коломзавода. Мы сидим в номере, проверяем снаряжение. Ружья. Патронташи. Какие-то сумки. Банки. Склянки… В общем, коломенские тартарены… Ждем поводыря — техника арматурного цеха, местного знаменитого охотника, дотошно знающего все места.
Досадная задержка. Оказывается, он в отпуске и за ним отправились в поселок.
Наконец является техник — щупленький мужчина в бушлате.
— Вальдшнеп? Нет, я специалист по уткам. На вальдшнепа, извините, не пойду.
Общее разочарование…
Второй оторванный от домашнего очага охотник — машинист маневрового паровоза Овечкин — оказывается специалистом по тетеревам. Уже глубокой ночью в нашем номере, где атмосфера предельно накалена и ружья могут сами открыть огонь, появляется огромный усатый мужчина в брезентовой робе — местный пожарник, специалист по вальдшнепам.
Мы мчимся в заповедник, чтобы не опоздать к зорьке.
Пожарник быстро уводит секретаря, Панферова и Ильенкова с собакой, чтобы расставить их на места.
Я, видимо, не произвожу на него впечатления Вильгельма Телля, и меня он напоследок пристраивает в какое-то болото и говорит, как надо спускать курок (у меня в руках совершенно незнакомая мне двустволка).
Я безнадежно стою в болоте. Темно. Холодно. Мокро. Со всех сторон бешеная пальба. А на меня не летит никакой вальдшнеп.
Наконец, когда совсем уже рассветает и надо возвращаться к костру, я замечаю какую-то птицу на ветке. Вскидываю ружье, стреляю. Птица падает. Я радостно хватаю ее и гордо несу к месту сбора.
Тартарены уже сидят у костра. Около них добрый десяток птиц.
Я тоже независимо и величественно протягиваю своего вальдшнепа.
Взрыв хохота. Панферов катается от смеха по земле. Вот-вот он ввалится в костер.
— Саша… Ты просто гениальный охотник. Тебе надо поставить памятник. Натуральная ночная сова. Ты знаешь, она чем-то очень похожа на Бориса Пильняка. Мы сделаем из нее чучело и повесим в редакции «На литературном посту» как символ бдительности…
Я стою обескураженный, осмеянный. А потом начинаю смеяться вместе со всеми.
Возвращаемся в Москву веселые, посвежевшие. Опять бесконечные охотничьи рассказы, а в центре всего, конечно, моя ночная сова.
…С виду всегда сосредоточенный и даже хмурый, Панферов любил веселых людей, шутки, розыгрыши.
Одно лето Федор Иванович проводил в Репном, близ Воронежа, в доме обкома партии (он дружил с секретарем обкома Иосифом Михайловичем Варейкисом, человеком исключительной энергии).
Я приехал к нему на неделю посоветоваться по творческим делам, показать некоторые рукописи «Октября». Панферову в ту зиму хорошо писалось, и он был в великолепном настроении.
— Знаешь что, Саша, — сказал он мне вечером. — Деловые проблемы на сегодня закончены. Предстоит мировой бильярдный турнир. Я тут пустил слух, что ты величайший бильярдный мастер. Чуть ли не чемпион Москвы и ее окрестностей. Ну вот, вечером и приедут из Воронежа местные чемпионы тебя посмотреть и себя показать. Лады?
В бильярдном искусстве я был истым профаном. Но участвовать в розыгрыше согласился.
Вечером действительно приехали мастера. С ними явился и гостивший в Воронеже поэт Александр Жаров. Панферов посвятил его в наш заговор, и Жаров примкнул к «заговорщикам».
Против меня выставили чемпиона Воронежа.
Я долго выбирал кий, смотрел его на свет, мелил сложными зигзагами.
Напряжение игроков и болельщиков все нарастало.
Для начала решили играть «американку».
Выставили шары. Мне предоставили право первого удара. Панферов и Жаров громогласно расхваливали мои достоинства. Я ударил кием, сильно опасаясь, как бы не порвать сукно.
Случилось так, что шар, удачно скользнув по пирамиде, упал в угловую лузу.
Все ахнули. Мой соперник побледнел.
Панферов искренне удивился и тут же восславил меня.
Что говорить. Истинное мое бильярдное мастерство выявилось уже при третьем ударе, когда я чудом сумел вообще не попасть ни в один из шаров, в обилии расположенных по всему столу. И соперник мой и болельщики сначала смутились, а потом начали подозревать что-то неладное, тем более что Панферов и Жаров еле удерживались от смеха.
Но апофеоз наступил, когда я, неважно разбираясь в бильярдной терминологии, назвал шар № 10 — шаром Ю.
— Как, как? — почти зарыдал от смеха Панферов. — Шар Ю? Саша, какой гениальный актер в тебе пропадает!
Заговор был раскрыт.
Партию, конечно, я проиграл всухую. Все смеялись до упаду. Панферов не преминул вспомнить и историю с вальдшнепом.
Это была прекрасная разрядка после трудового дня.
А ночью, проходя по коридору, я заметил свет, льющийся из плохо прикрытой комнаты Федора.
Я заглянул в щель… Склонившись над столом, Панферов быстро писал. Иногда останавливался, что-то зачеркивал и опять писал без перерыва. Разрядка кончилась. Продолжался труд.
…Бывали мы не раз и в Бобриках на стройке замечательного химического комбината.
Писали в газетах и журналах о лучших ударниках стройки, о бригаде комсомольца Белобрагина, о труде поистине самоотверженном и вдохновенном.
— Только прикоснешься к такому труду, — говорил Панферов, — и чище становишься душой. И писать хочется, писать об этих простых людях, которые сворачивают горы.
На торжество пуска комбината выехала целая бригада — прозаики, поэты, критики, артисты.
Там, где еще в прошлый приезд было разливанное море грязи, в котором чуть не утонул наш критик Ольга Войтинская (мы с Панферовым едва вытянули ее из засосанных грязью резиновых сапог), — там раскинулись бетонированные проспекты.
Сотни стекол в оконных переплетах главного цеха горели на солнце.
Ожидался приезд Серго, которого, признаться, побаивались. Рассказывали, что на одном новом заводе, заметив недомытые стекла, Серго чуть не приостановил приемку предприятия. Ничего нельзя оставлять на завтра. Сегодня грязное окно, завтра — захламленный цех, послезавтра — брак на производстве.
Он не терпел никакой «липы», Серго, и сурово осуждал показуху.
На одной из новых машин был прилеплен большой лист коричневой бумаги: «Собрание бригадиров завтра в красном уголке».
— Сорвите, — посоветовал Панферов. — Немедленно сорвите. Увидит Серго — влетит. Пачкаете новые машины. Захламляете цех…
Перед самым торжественным вечером мы собрались в комнате народного артиста Москвина. Иван Михайлович рассказывал о своих встречах с Львом Толстым. О том, как читал он впервые «Душечку» Чехова в Петербурге, в Народном доме Паниной.
— Вышел на сцену, гляжу — сам… Толстой в первом ряду. Ну, я в испуг. Сразу бегом со сцены. А он пришел за кулисы, усовестил, успокоил… А потом, когда прочел я рассказ (а Лев Николаевич сам любил читать «Душечку» за семейным столом), поднялся на сцену, обнял меня, похвалил. Может быть, это и была моя путевка в жизнь.
— Да, — задумчиво сказал Панферов, — великое дело первая путевка в жизнь. Не всегда умеем мы подбодрить, поддержать, направить человека, помочь раскрыться. Ругать научились здорово. А помогать слабы… Вот, бывает, молодой, робкий еще талант и свернется и скукожится.
Об этом он говорил через час и на торжественном вечере открытия комбината. О чуткости. О внимательной помощи молодым. О поддержке, о воспитании чувств человеческих. О «чувстве локтя» в труде и в творчестве. Говорил задушевно, красочно, просто, приводил много жизненных примеров. И слова его доходили до самого сердца.
Он никогда не забывал о первом сердечном разговоре с Дмитрием Фурмановым, о той помощи, которую ему, начинающему, оказал автор «Чапаева».
А скольким молодым помог он сам, беседуя с ними и дома и в редакции «Октября», отрывая многие часы от собственной творческой, напряженной работы.
В самый разгар нашей борьбы с авербаховцами, даря мне один из томов «Брусков», он написал на титульном листе: «Несмотря ни на что мы — единственные — гордо несем знамя Фурманова». В течение многих лет Панферов редактировал журнал «Октябрь», стараясь всегда воплощать в жизнь славные фурмановские традиции.
Стол его в редакции всегда ломился от десятков рукописей. Рукописи начинающих в изобилии лежали и в домашнем кабинете на столе, на подоконниках.
Сколько из этих начинающих вошли потом в большую литературу! Аркадий Первенцев… Александр Чаковский… Арсений Рутько… Людмила Скорино…
Сколько раз далеко за полночь я просыпался от настойчивого звонка:
— Спишь?.. А я, брат, прочел сейчас замечательный рассказец. Автор? Откуда-то из Тулы… Есть еще огрехи. Но жизнь знает здорово. Настоящую жизнь. Вот я тебе сейчас прочту страничку по телефону. Будем печатать, обязательно будем. Отредактируем малость и напечатаем… Ну, лады… Спи, старина, спи! А я еще поработаю.
В 1933 году в журнале «Октябрь» печатались новые главы из романа Ромена Роллана «Очарованная душа». Редакция журнала в эти годы переписывалась с Роменом Ролланом, держала с ним крепкую связь. В 1934—1935 годах Ромен Роллан любезно предоставил редакции многие страницы из своих неопубликованных военных дневников, из своей переписки с друзьями. Особенно интересными были страницы, где Роллан обличал мнимую буржуазную демократию, страстно писал о необходимости для писателя участвовать в борьбе с реакцией, в схватке. Роллан неоднократно настаивал на том, что его гуманизм, его любовь к человечеству носит не абстрактный, надклассовый, а действенный, боевой характер.
Несмотря на то что во Франции дневники Ромена Роллана не были еще тогда опубликованы (сокращенный текст дневника военных лет был опубликован издательством Альбен Мишель в Париже только в 1952 году, а пакет с рукописью этого дневника, хранящийся в Государственной библиотеке имени Ленина, был вскрыт только 1 января 1955 года), эти пламенные мысли Ромена Роллана не раз вырывались наружу в многочисленных статьях его, воинствующего гуманиста, в статьях против реакции и фашизма.
Опубликованные в журнале «Октябрь» страницы из дневника с огромным интересом были восприняты многочисленными читателями.
Еще в начале ноября 1933 года редакция журнала «Октябрь» получила от Ромена Роллана из Швейцарии, где он тогда жил, следующее письмо.
«Вильнев, вилла Ольга. 25/X-33 года.
…Я получил ваше письмо от 27 сентября и восьмой номер журнала «Октябрь». Очень вам благодарен. Из моего романа не легко было выбрать отрывки, понятные читателю и удовлетворяющие его. Но все же посылаю несколько страниц из ближайшего тома «Провозвестницы», который скоро появится в печати (последняя часть «Очарованной души»).
Я предлагаю вам заголовок к этому отрывку (из 12 страниц) — слова Шекспира, произнесенные одним из моих героев, «Быть или не быть» («to be or not to be»). Но если вы предпочтете другой заголовок, я вам предоставляю право выбора.
С сердечным приветом
Просьба меня известить о получении рукописи и переслать мне номер вашего журнала, где появится перевод. Посылаю листок с разъяснениями для переводчика. Просьба их ему передать».
— А знаете что, ребята, — сказал как-то Федор Иванович мне и И. С. Новичу, заместителю редактора журнала. — Надо послать Ромену Роллану какой-нибудь памятный подарок.
Предложение было принято без споров. Я предложил послать какую-нибудь редкую книгу.
— Книг у него и так достаточно, — возразил Панферов. — Роллан очень любит народное искусство. Кола Брюньон был знаменитым резчиком по дереву. Надо нам разыскать что-нибудь особенное в Палехе или Мстере. Вот это будет память: палехские мастера — мастеру из Кламси.
Редакция послала Роллану коллективное письмо, те номера, где печаталась «Провозвестница», а также шкатулку работы палехского мастера Вакурова.
В апреле 1934 года мы получили новое письмо Ромена Роллана.
«Вильнев, вилла Ольга. 20/IV-34 года.
…Только сегодня я получил через советское посольство в Париже ваше дружеское и очаровательное послание. Лакированная шкатулка работы Вакурова восхитительна, и я не устаю любоваться ею. Искусство Палеха всегда меня привлекало. Некоторые образцы, которые у меня есть, благодаря Горькому (меньшие по размерам) — перлы моей коллекции. Я никогда не упускал случая показать их моим посетителям, которые всегда от них в восторге. Но шкатулка, преподнесенная вами с надписью, которой я глубоко растроган, — шедевр гармонии, богатой, утонченной и изысканной. Она стоит наравне с лучшими музейными экземплярами. Изумительно, что это высокое искусство сохранило и возродило во всей полноте свою жизнерадостную безмятежность, несмотря на годы самых потрясающих гражданских войн, когда-либо происходивших в истории человечества. Не откажите передать товарищу Вакурову мои горячие поздравления. От всей души благодарю вас.
Журнал «Октябрь» я еще не получил, но я ощутил бы большое удовольствие при виде напечатанных в нем моих вещей, и я хочу, чтобы наше сотрудничество стало более близким. Если я сам не читаю по-русски, то читает моя жена и рассказывает мне о прочитанном.
Товарищ Панферов, я прочел с огромным интересом по-французски ваши замечательные «Бруски», ярко отобразившие сложный и исторический момент в жизни человечества.
Дружески жму руки. Преданный вам
И, наконец, 26 октября 1934 года пришло новое письмо Ромена Роллана, сопровождающее выборки из его военного дневника.
«Дорогие товарищи, — писал Роллан, — извините, что так опоздал с ответом на ваше письмо. Я был чрезвычайно занят за последние месяцы. Посылаю вам теперь выборки из дневника «За годы войны». Если вещь слишком велика, то разделите ее на две части и напечатайте ее в двух номерах журнала. В случае необходимости ваш переводчик может обратиться ко мне за указаниями…
Сердечно ваш
Во время пребывания в Москве в 1935 году Роллан провел с членами редколлегии «Октября» большую и интересную беседу. Федор Иванович был в одной из творческих командировок, в деревне. Он очень сожалел потом, что не сумел повидать Роллана, которого очень ценил и любил.
…Летом 1933 года мы жили в дачном поселке Барвиха на берегу Москвы-реки. Панферов, как маститый, получил целую дачу. Рядом разместился «колхоз»: Ильенков, Платошкин, Исбах, Горбатов.
Чтобы не отвлекаться всякими повседневными семейными мелочами, мы с Горбатовым сняли дополнительно на окраине деревни полуразваленный сарай, разделенный ветхой перегородкой на две клетушки.
Ранним утром, искупавшись в реке, мы шли в свой сарай «на ратный подвиг и труд». Иногда в конце рабочего дня заходил к нам Федор Иванович. Мы садились на завалинку, Панферов и Горбатов дымили папиросами.
— Ну, как, — спрашивал Федя, — Борис небось строчек двадцать написал сегодня, а Саша не менее двадцати страниц отмахал. Угадал?
Федор рассказывал о своих раздумьях над очередным томом «Брусков», узнавал о наших «муках творчества».
Борис Горбатов заканчивал тогда роман «Мое поколение», который начал осенью печататься в «Октябре». Я писал роман «Радость», напечатанный в журнале в 1934 году.
Федор Иванович придирчиво читал рукопись моего романа, страница за страницей. Тактично, без нажима давал он свои советы, делал исправления.
— Вот ты начинаешь роман с описания городка, — говорил он. — У тебя он называется Ордынск. Но я-то знаю, что речь идет о Коломне, о Сашинграде. Ты, можно сказать, годами связан с этим городом, а я был там всего несколько раз. И все же, не сердись, старина, заметил такие детали, которые ты упустил. Расскажи больше об улицах города, его истории, о Маринкиной башне и старом Кремле. Ведь город-то какой — двух Лжедмитриев помнит. Покажи и старые купеческие каменные дома, лабазы и низенькие домики с узорчатыми наличниками. Расскажи, как жили здесь часовщики, пекари, парикмахеры, сапожники, бричечники, мыловары, слесаря, велосипедные мастера. Воздух города… Деревья… Быт. Может быть, родословную твоих героев. Династию металлистов…
Он очень много помог мне, Федор Иванович, в работе над романом.
Был он нелицеприятен и, когда рассказы мои ему не нравились (а таких было не мало), говорил прямо, резко, категорично и не печатал в журнале.
Но если уж что-либо понравится, защищал перед «заушателями» непреклонно.
Так, понравился ему рассказ «Песня» — о донбасском коногоне, который стал знаменитым певцом. На одной из своих книг Федор Иванович сделал мне надпись: «Равняйся на «Песню». И действительно, «Песня» выдержала проверку временем. И сейчас (даже трудно поверить такому совпадению), когда я пишу эти строки, через тридцать с лишним лет, по радио идет инсценированная передача «Песни»… А иные забракованные им рассказы или сожжены, или хранятся в дальних архивных ящиках стола.
Сам Федор Иванович тогда работал над последними томами «Брусков» и очень внимательно относился к нашим критическим замечаниям. Еще на втором томе он сделал надпись: «Я, Саша, выпускаю эту книгу, как это ни странно, с большой тревогой…»
Вечерами мы собирались на даче Федора.
Приезжали к нам в гости друзья-философы — П. Ф. Юдин, М. Б. Митин, Н. А. Вознесенский. Приезжал богатырь П. А. Козловский (Ждаркин), уже директор крупного совхоза. Пели. Играли в волейбол. Были тогда молодыми, полными сил. И казалось, молодость эта не иссякнет никогда…
Война надолго разлучила нас с Панферовым. Должен откровенно сказать, что послевоенная его трилогия («Борьба за мир», «В стране поверженных» и «Большое искусство») мне не понравилась. Я прямо сказал ему об этом, и в наших отношениях возник холодок.
В последние годы жизни Федора Ивановича мы с ним не раз беседовали, тепло вспоминали о днях нашей юности. Он всегда расспрашивал о делах коломенских, о поездках моих, подарил мне два тома «Волги-матушки реки» с надписью: «В память хорошего прошлого и настоящего».
Вместе с ним написали мы письмо в правительство с просьбой о сооружении памятника Дмитрию Фурманову.
Он по-прежнему, несмотря на тяжелую болезнь, много и самоотверженно работал: писал, редактировал, опекал молодых авторов, давал им «путевку» в литературу. В эти годы у него появилось много новых друзей, и они, очевидно, сумеют лучше и подробнее, чем я, рассказать об этом периоде.
…И вот Панферова не стало… С великой грустью я стоял у его свежей могилы… С ним были связаны такие горячие и бурные дни юности.
Траурные звуки оркестра. Речи… Я возвращался один по аллеям кладбищенского парка. Среди могил близких друзей… Серафимович… Фурманов… Горбатов…
Кто-то взял меня за руку. Я вздрогнул. Большой, монументальный… Паша!.. Павел Артамонович Козловский. Ждаркин…
Мы понимающе смотрели друг на друга… И не нужно было никаких слов… Павел крепко обнял меня, разжал могучие свои объятия, и мы молча пошли вперед по дорожкам, устланным первыми осенними листьями.