Когда спускались сумерки, Гаврило зажигал прибрежный маяк. Очищал ножом фитиль от копоти, выпрямлял его, после чего его огрубевшие пальцы еще долго пахли керосином, выдувал из отверстия всякую труху и чиркал спичкой. Танцующий огонек отражался в глазах старика с нависшими бровями и покачивался крохотной точкой, то бледно-золотистой, то багряной. Когда дед прищуривался, огонек в глазах пропадал, продолжал гореть на конце спички, а потом перескакивал на влажную полоску фитиля. Сразу же начинало противно пахнуть горелым, Гаврило прикрывал застекленные дверцы и по скрипучей лестнице, каждая перекладинка которой имела, казалось, свой голос, спускался вниз.
Маяк стоял на откосе, круто ниспадавшем к Десне. Вечером он светился нежным, не очень ясным огнем, отличаясь от звездочки лишь величиной. Ночью его свет как бы твердел. Одинокий, красный, он выделялся среди побледневших звезд, далеких и безразличных. Когда шел дождь, капли его разбивались о маяк, и вокруг шевелилась морось, в которой свет преломлялся, образуя клубок, несущий в себе тихое пламя. В тумане огонь болезненно тлел, язычок едва теплился, и от Лысой горы его едва можно было приметить. И в дождь, и в туман, лежа в деревянной сторожке на скрипучем топчане, дед чутко прислушивался к звукам, рождаемым ночью, и то и дело выбирался во двор проверить, не потух ли маяк. Этого почти никогда не случалось. Гаврило знал, что гаснет он редко, но все равно не спал — такая уж это была служба, к которой он был приставлен и которой кормился.
Где бы Гаврило ни был, он помнил о своем маяке. Шел в село домой обедать, и вдруг ему виделся на лугу или на пригорке маяк на высоком столбе. Окучивал картошку, неловко ковыляя с сапкой среди кустов, и неожиданно вспоминал о маяке. Его неотвратимо тянуло к реке, к маяку, к сырому речному ветру.
Иногда дед гостил у дочери, пел в компании родных старые, тягучие, голосистые песни и вдруг умолкал, поднимался из-за стола, говоря, что ему пора на службу. Его удерживали — до вечера еще далеко, а дед волновался, вдруг в его отсутствие с маяком что-нибудь случится, тогда вся вина на нем. Все смеялись, уверяли, что маяк как стоял, так и будет стоять, ничего с ним, мол, не случится. Дед, хоть и оставался среди гостей, мысли его были уже на высоком откосе. Он маялся, потом потихоньку выбирался из-за стола, за хатой пригибался у плетня и так, пригнувшись, бежал, пугливо озираясь, в надежде, что его уход останется незамеченным. Чуть не бегом пересекал луг и тут, чувствуя себя уже в безопасности, замедлял шаг и шел не торопясь, уверенной, ровной походкой.
И когда к вечеру Гаврило возвращался из села, всякий раз маяк казался ему немного не таким, каким он его оставил. Нет-нет, это был все тот же крепко вкопанный в землю столб с приставленной к нему лестницей, а над головой тускло светились стеклянные оконца; но к тому, как он вырисовывался на фоне неба, как вписывался в пейзаж, какой оттенок принимал при меняющемся освещении, прибавлялось нечто такое, что обновляло маяк, и от него исходило что-то неуловимо новое. Когда же у деда болела грудь, ломило в суставах, от непогоды ныли кости или он был просто чем-то утомлен, то ничего интересного в маяке не замечал. Стоял маяк таким, каким Гаврило привык наблюдать его много лет. Дед лениво зажигал фитиль, поворачивался и спускался вниз. Усаживался на откосе в том месте, где он плавно спускался к реке, и подолгу глядел на воду.
Издали она казалась очень темной, почти смоляной, и даже гребни легких речных волн не были прозрачными; у берега вода была намного светлее, даже можно было на дне увидеть песок, который постепенно уносило течением. Глаза деда долго и неотрывно следили за водой, за ее течением, наконец он встряхивал головой, как бы желая очнуться, и возвращался в свою сторожку.
Глядел на маяк, прорезающий сумерки мигающими лучиками, и успокаивался, и снова ощущал, к какой важной службе приставлен. Приходила ночь, и он никак не мог заснуть на своем топчане, ворочался с боку на бок, вздыхал и все порывался за дверь, хотя за единственным подслеповатым оконцем сторожки, уставившимся на Десну, уже давно было темным-темно.
Никифор Бычок был приставлен к перевозу. На лодке переправлял людей с одного берега на другой. Приземистый, коротконогий, с большими оттопыренными ушами, он греб, тяжело дыша, стараясь выгрести так, чтобы течение не очень сносило. Когда поджидал пассажиров на левом берегу, а звали с правого, он принимался негромко ругаться. На середине бранился уже в полный голос, и только приставши к берегу, умолкал, но в глазах его горели недобрые огоньки. Никифор любил рассказывать о своей жизни. После приезда сына с невесткой он целый месяц угощал пассажиров рассказом о том, как сын, несколько лет назад оставив отцовскую хату, долго не подавал о себе вестей, а теперь вот приехал, привез гостинцев — отцу резиновые сапоги и отрез на костюм, а матери кофту, и юбку, и платок… Никифорова корова сломала рог, подравшись в стаде, и опять-таки скоро об этой истории знали жители ближних придеснянских сел. Уже в который раз Никифор пересказывал мужикам и бабам, как в сумерки корова приплелась домой без рога и как переживала жена — вдруг от этого пропадет молоко — и советовала ему, Никифору, пойти жаловаться в сельсовет. Но он, Никифор, не послушался, у него своя голова на плечах, и он знает, как над ним посмеялись бы. Рассказывая, Никифор иногда запинался, и тут слушатели приходили ему на помощь, а перевозчик удивленно таращил глаза, но все-таки доводил рассказ до конца — с новыми подробностями, которых не было в предыдущем рассказе…
Последнее время он рассказывал о том, как чуть было не купил у заезжих шоферов три кубометра дров. Хорошие дрова — граб и береза, и Никифор собирался было ударить по рукам, да вовремя спохватился: что-то уж больно дешево, а ну как дрова краденые, отвечать придется. Жалея в душе, что такие дрова ускользают из рук, Никифор отказался от покупки…
К ночи он причаливал к берегу, крепко привязывал натрудившуюся за день лодку и некоторое время стоял без движения, прислушиваясь, как волны трутся о просмоленные борта, а потом широко расправлял плечи, так что даже кости трещали, и неторопливо направлялся к Лысой косе, где приветливо мигал огонь маяка. Гаврило сидел в кустах ольшаника, или на теплой еще траве, либо на скрипучем своем топчане. Встречал он Бычка молча; разговорчивый перевозчик тоже умолкал, закуривал ядовитую махру и долго чадил. Намолчавшись, Бычок заводил разговор:
— Сегодня из Чернигова какие-то приезжали, рыбу за косой ловили. Целый день просидели и что, думаете, наловили? Полторбы лещей… Не умеют… Да и мест не знают, а найти — не тот глаз, и нюх не тот.
— Сказали бы, чтобы они шли к откосу…
— И там никакая рыба не ловилась бы… Разве не видать рыбака?.. Рыбака сразу узнаешь, а с них не рыбаки, а черт-те что.
— У откоса дети чуть не руками ловят…
— Детишки… Наши небось сельские, не откуда-нибудь. Они тебе самого черта поймают, только разреши…
— А за шлюзом лов хороший…
— За шлюзом!.. Да разве они разбирают, где водится рыба, а где нет?.. Пока не наловишь да в город на базар не привезешь, то и не будет у них рыбы.
— Да сказал бы, где водится, — уже сердито проговорил Гаврило.
Перевозчик покуривал свой табак. Когда он затягивался, вспыхивал огонек и освещал круглое лицо с окаменевшими чертами.
— Им эта рыба, вроде как мне те дрова, — немного погодя откликнулся он. — И видишь и пощупать можешь, а в руки не дается!.. Вы с бабой еще торфу не копали?
— После жатвы попробуем…
— И я… Придется зимой торфом топить. Соломы в колхозе выпишут… А вот как хлеб печь… От березового полена один вкус у хлеба, торфом истопить совсем не то, что бы ни говорили, не то… И хлеб, как хлеб, и не сырой, а запах не тот… Как думаете, злодеи то были или честные люди?..
— Кто?
— Да те двое, что дрова мне продавали?
— Может, честные, но срочно наличные потребовались, вот они дешево отдавали… Всяко бывает…
— Вот-вот… жаль, по усам текло, а в рот не попало. В другой раз умнее буду… Наверное, продали все-таки они эти три куба, не может быть, чтоб не продали. — И Бычок принимался завидовать тому незнакомому «ловкачу», который оказался поумнее и порешительнее, чем он, Бычок. От злости даже плюнул…
А у Гаврилы были свои заботы. Ревматизм мучил его ноги, и дед болезненно прислушивался к ноющей боли, к внезапным уколам, то остро, то тупо впивавшимся в его тело.
— Случись в другой раз такая оказия, будьте уверены, своего не упущу, — пообещал Бычок. И умолк, решив на этот раз не прозевать, если ему вдруг подвернется подходящее дельце. Голова его кружилась от сладких мечтаний, от усталости и от выкуренного табака.
Пожелав деду спокойной ночи, Бычок возвращался в село. Вокруг на лугах приглушенно звенели комары, верещали сверчки, сытый дух земли забивал ноздри. А Бычок обдумывал тот случай с дровами и все больше убеждался, что шоферы были честные, просто им нужны были деньги на какую-то покупку, а он своим недоверием и подозрением только повредил себе… На околице села он оглядывался — из-за лугов, из ночной тьмы маяк посылал ему короткие несильные лучи.
Жена приносила Гавриле в узелке обед. Иногда кулеш, в другой раз борщ или уху, да еще краюху хлеба и молодого луку. Дед любил лук. Посыпал его зернистой солью и хрустел. Выступали слезы, но он не утирал их, а сидел так, почти ничего не видя. За жизнь жена много обедов ему сносила. И в поле, и в сад, и на баштан. Горшочек ставила в корзинку, а иногда в кошелку, а чаще обматывала платком. Была она невысокая, но крепкая. Родила десятерых, первые двое умерли еще маленькими, а остальные выросли и вышли в люди. Почти каждую неделю наведывались внуки, и она всегда берегла для них гостинцы. А если ничего не было, то или рубашонку заштопает, заплату поставит, а то просто малышу нос утрет и доброе слово шепнет. Трудно сказать, сколько этой невидной бабке лет. Частенько ей самой казалось, будто всегда она была такой старой.
Вместе с другими косцами дед докосил свой гон, потом взял пучок сухой травы, вытер лезвие косы и сел в тень под вербой. В горшке был борщ с грибами, а в макитре — вареники с вишнями, посыпанные сахаром. Дед почистил луковицу, макнул в соль и принялся жевать ее с хлебом. Он молчал, молчала и она. Так они долго сидели без слов. Солнце обжигало их лица, руки и легло на них густым загаром, солнце охапками сыпало лучи в их души, точно желая осветить изнутри, а они сидели, углубившись в тишину, которая настаивалась в них годами… Поев, дед сказал:
— Никифор на сенокос прибегал…
— Перевоз бросил?..
— Может, людей не было… Просил, чтобы с завтрашнего дня я его на лодке подменил.
— А за маяком кто смотреть будет?
— Маяк — ночью, а это днем.
— Сил твоих не хватит, что ты? За косьбу нам колхоз сена выделит, а с перевоза сена не получишь, чем корову зимой кормить станем?
— Свою усадьбу выкосим, вот и будет что на зуб положить.
— И надолго Бычок собрался?..
— Недели на две… Сын с невесткой в Донбасс позвали.
— То-то свет увидит!
— Конечно…
Бабка сложила посуду, взяла узелок и пошла в село. Косцы принялись за следующий гон. По густой и высокой траве коса шипела и энергично вздыхала. Зеленоватая кровь блестела на ней, и дед вытирал косу пучком травы перед тем, как править бруском. Солнце шевелилось на синеватом задымленном лезвии легкими живчиками. Дед размахивался шире, и трава бесшумно падала к его ногам. Стоял зной, воздух мерцал над землей. Вытянувшись журавлиным клином, косцы уходили все дальше, дальше.
Ночью, когда дед уже засветил свой маяк и сидел на пороге своей хатенки, вглядываясь в темноту, опять явился Никифор. Он был немного навеселе, размахивал руками и говорил так громко, что в сенях гудело.
— Думаю я, дед, что ехать стоит, — усаживаясь на перевернутое прогнутое ведро, начал он. — Если сын с невесткой приглашают, отказываться не годится.
— Вот и поезжай, — ответил дед.
— Вот вы говорите — поезжай. И я так говорю. Потому что как там дальше дело обернется, никто не знает, а у человека одна только жизнь, а? Село — оно село и есть. И речка… Ну, что мне в этом перевозе? Туда-сюда, туда-сюда. Прямо как петух: пригнешь его к земле, проведешь мелом линию, а он сидит и думает, что его привязали. Что же я, по-вашему, петух? Меня никто не привязывал… Сын пишет: у нас скоро коммунизм будет. Коммунизм!.. Да разве можно не поехать да не посмотреть, какой они там коммунизм наработали?
— Вот и поезжай, — снова тихо посоветовал дед.
— И молодицу свою захватил бы, да разве ее с места сдвинешь? Ладно… Я там разгляжу и принюхаюсь, если что — переберусь, и точка! Так или нет?
— Так, — проговорил дед.
— Э-эх! — сипло выкрикнул Никифор. — Э-эх!..
Он не мог высказать все, что бушевало в нем, только беспорядочно размахивал руками и с хрипом втягивал воздух. Пора было идти домой, но и с дедом поговорить хотелось. Перевозчик ерзал на ведре, которое под его весом еще больше оседало. Никифору рисовалась новая, не похожая на сегодняшнюю жизнь, и он радовался ей, точно не придумал ее себе, а вправду прожил.
— Э-эх! — бил он себя кулаком по коленям. — Не вернусь, и все тут! Был в селе Никифор Бычок — и не стало Никифора Бычка… Может, кто вспомнит… А не вспомнит — что мне?.. Э-эх! Правда, дед иль нет?
— Правда.
Никифор заторопился. Вскоре шаги его удалились. Но тут же опять приблизились — перевозчик возвращался. Нагнулся над дедом и проговорил:
— Присматривайте за лодкой-то. Хоть колхоз у меня ее купил, но она все равно что моя… На ту сторону десять копеек с человека и на эту десять. А билетов никаких нет, контроля тоже нет, вот вам кое-что и перепадет…
По Десне шла баржа — на носу и на корме светились огоньки. Коротко ухнул буксир, и далеко вокруг разлетелось эхо… «Наверное, уголь в Чернигов». Дед ощутил в груди давящее беспокойство. Зашел в сторожку, устроился поудобнее на топчане в надежде, что полегчает. Задремал было, но скоро проснулся: за дощатыми стенами слышался ровный шум дождя, и по кровле шелестели беззаботные струйки. Накинув плащ, он выбрался наружу. Маяк горел на краю откоса, укутавшись в капли и разбрызгивая в этих каплях искры света…
Теперь дед не возвращался ранним утром в село, а шел к переправе, усаживался в лодку и до первых пассажиров дремал. Туман понемногу рассеивался, и над рекой вставало крутобокое солнце, несильные еще лучи его нежно покусывали щеки старика; чуть слышно, цепляясь за корчаги и камни, журчала река; снизу, от воды и песка, тянуло свежестью, а над головой проносились перистые облака… Невдалеке послышался шорох — человек шел, цепляясь ногами за кусты и громко стуча подошвами по камням. Шаги приблизились, рядом с лодкой легла тень, и дед выпрямился.
— Доброе утро, — поздоровалась с ним дородная тетка, поставила в лодку корзинку, прикрытую рушником, и села сама. Лодка качнулась, и тетка покрепче вцепилась в борта.
— Качается, проклятущая, еще не дай бог в воду свалишься.
Дед не торопился отчаливать, ждал, не придет ли еще кто-нибудь, но тетка принялась упрашивать:
— Поедем, дед, поедем, спешу я очень. На толоку, к свекру своему. Гости небось давно собрались, а я все никак не доберусь…
А на том берегу уже стоял человек и, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, жестами подзывал перевозчика. Дед оттолкнулся и начал грести против течения. Тетка испуганно хваталась то за корзинку, то за борт, а когда пристали к берегу, она вынула из корзинки пару вареных яичек и протянула старику.
— Возьмите, возьмите, — упрашивала она.
— Да баба принесет мне завтрак.
Тетка вынула из-за пазухи узелок, развязала и долго, пришептывая, считала медяки. Вздохнула, отдала деду. Вид у нее был обиженный и злой.
…За день переправлялась тьма народу. Один торопился к новорожденному, а другому нужно было на похороны, тот переправлялся, чтобы купить у знакомого бондаря бочку — огурцы-то уже поспели, пора и солить, а этот просто хотел проведать свекра, потому что свекор на прошлой неделе заколол кабана и теперь у него есть свежатина; а тот хотел одолжить у тракториста из Колодницы старый велосипед, потому что тракторист купил себе новый и старый ему ни к чему; двое детей добирались в гости к бабушке, и оба боялись дороги, и старого перевозчика, и маяка на круче, и широких лугов, разостлавшихся, словно ровная скатерть, и на скатерти этой желтели копны сена, а за ними хаты, похожие на эти копны, только что в садах.
Вода булькала как-то утомленно, а течение становилось будто сильнее и сильнее, и лодка шла все медленнее и медленнее, пока наконец дед не причалил и не привязал ее на ночь. Он зажег свой маяк и пошел в сторожку.
Спал Гаврило чутко и часто просыпался. Выйдя во двор, долго прислушивался, не зовут ли с того берега. Но слышалось только кваканье жаб на болоте да стрекотание кузнечиков на лугу. А ночь повисла над ним темным решетом, сплошь продырявленным звездами… По реке шел пассажирский пароход на Киев; два освещенных квадратика быстро продвигались вдоль берега и исчезли за Лысой косой. И неожиданно сердце старика замерло от чего-то невыразимо дорогого, он в испуге приложил ладонь к сердцу. Яркие квадратики уже скрылись, а беспокойство не пропадало. И дед вспомнил про Бычка, который только что уехал.
С утра зарядил мелкий дождь, и работы на переправе было немного. Перевез молодку, державшую под мышкой петуха. На середине реки лодка качнулась, и она выпустила красноголового. Тот забил крыльями по дну и перемахнул через борт. Молодка испуганно вскрикнула. Дед выловил петуха, она прижала его к животу и, согнувшись, сидела, как окаменевшая. На другом берегу перевозчика ждал паренек с ружьем. Он держался независимо, внимательно все разглядывал и, видно, почему-то волновался — губы его вздрагивали.
— Не тонет корыто? — небрежно спросил он о лодке.
— Не тонет, — успокоил его дед.
— А зря! — брякнул парень.
Сойдя на берег, он не перебросил ружье через плечо, а нес под рукой, всем своим видом показывая, как он гордится этим ружьем, из которого можно стрелять. Правда, отец не дал патронов, просто поручил отвезти дробовик брату, а то бы мальчишка и в ворону выстрелил, и в пенек вербовый, и в небо.
Дед спрятался от непогоды в курень. Долго сидел он или нет, не помнит, вдруг совсем близко позвали:
— Э-ге-гей! Хозяин!
И другие, охрипшие от табака и натуги мужские голоса, принялись весело кричать:
— Э-ге-ге-гей!..
Когда дед на корточках выполз из куреня, то увидел перед собой пятерых высоких мужчин в зеленых плащах с капюшонами. Они хотели сесть в лодку все вместе, но дед сказал, что так можно перевернуться и утонуть. Сперва он перевезет двоих, а потом остальных.
Они опять рассмеялись и спросили:
— А почему сперва двоих, а не троих?
— Волна на реке. Если с тремя перевернусь, то двух не переправлю. А так хоть двоих попробую.
— Ну чем не Ной, — опять пошутил веснушчатый и носатый задира.
В лодке дед не то сказал, не то спросил:
— Вы, наверное, приезжие…
— Мы, дед, нефть ищем, — проговорил рябой. — Знаете, что такое нефть? Без нее ни трактор не пойдет, ни самолет не полетит.
— У нас ищете? — сперва не поверил дед и посмотрел на них повнимательнее. Ребята были молодые, крепкие, и лодка здорово осела. Поглядывали они на перевозчика с улыбкой, с едва уловимой дружелюбной иронией. Чувствовалось, что они всюду ведут себя одинаково по-хозяйски и в новую местность приходят, как в давно обжитую хату. Деду стало немного не по себе, это была его река, на которой он вырос и на которой трудился.
— У вас, — добродушно ответил носатый.
— Ну как, нашли что-нибудь? — поинтересовался дед на всякий случай.
— Нашли, — непонятно отчего рассмеялся рябой. — Когда товарищ Сапронов берется, значит будет дело.
Очевидно, товарищем Сапроновым был он сам, потому что его друг сказал:
— А ты не очень-то хвастай.
— В моем роде брехунов не водилось.
— Наверное, большой у вас род, — качнул головою Дед.
Друг Сапронова улыбнулся:
— Род-то большой, да последний в нем брехун.
— У меня уже сын есть, — весело защищался Сапронов.
— Где же вы нефть нащупали? — осторожно поинтересовался старик.
— За Колодицей. Уже готова одна буровая. — И спрыгивая на землю, сказал: — И для тракторов хватит, и для вашего мотоцикла, если имеете, и на многое другое… Скоро тут мост построят и обойдутся без вашей лодки.
Дед хотел было объяснить, что лодка не его, а Бычка, но вовремя удержался. А вдруг начнут расспрашивать, кто такой Бычок да куда он подался. Поэтому он сказал только:
— Нет, я служу на маяке.
Но они, видно, не услышали, потому что отошли в сторонку и стали под вербой.
Трое на берегу согнулись, прикуривая от зажигалки. Они хотели переправиться все вместе, но последнего из них дед остановил.
— Сперва этих двух, а потом уже вас… Волна высокая.
Когда перевозил и того, последнего, сказал:
— Так надежнее… Лодка-то старенькая…
— А что, переворачивается?
— Переворачивается не переворачивается, а так надежнее.
— Не бойтесь, выплыву…
— Так-то оно так, а все ж таки.
Следил, как они удаляются, как исчезают в дожде их фигуры. Сперва один пропал, а за ним другой… И будто не было их… В старике шевельнулось удивление, он даже привстал, чтобы убедиться, что они существуют реально… Но все пятеро уже исчезли в балке…
В тот день дед рассказал о новых пассажирах двум дояркам, направлявшимся в Вовчки на совещание передового опыта. Младшая прислушивалась преувеличенно внимательно, а старшая даже испугалась:
— Как бы молока не убавилось. Нефть же…
В сумерках Гаврило привязал лодку, вычерпал воду черпаком. Затем, как всегда, пошел к маяку.
Подчистил ножиком фитиль, и пальцы почернели от копоти. Огонек дрожал меж задубевших ладоней тихо и доверчиво, потом перебросился на фитиль и разлился по его ровной полоске. Дед прикрыл дверцы и спустился по лестнице.
Он чувствовал себя так, будто пережил сегодня большую радость. Лежа на топчане старался понять: что это с ним произошло? И не мог ответить себе. Непонятная веселая легкость наполняла его. Переворачивался с боку на бок, прислушивался к ветру, к каплям дождя, бьющим по стеклу хлестко, точно птицы клювом, и потом как-то сразу подумал о тех людях, что ищут нефть… Он вспомнил, как они один за другим исчезли в приречной балке, и поднялся. Радовался, что переправил их. Хорошо, что брал по два человека.
В груди потеплело…
На откосе горит ровный огонь маяка. Вблизи огонь кажется белым, а снизу, от Лысой косы, он кажется красным, уютным. Вокруг маяка заломилась маленькая ночная радуга.