Генчо Стоев Его называли Гербицидом

Он и сам не мог сказать, когда открыл, что здешняя почва — самая лучшая в мире. Странно было смотреть, как он приседает, роется в ней, просеивает ее сквозь пальцы, как старый крестьянин просеивает зерно.

Еще его отец или дед отреклись от земли, или она отреклась от них — это до сих пор не совсем ясно.

Но так или иначе, у них был свой домик на этой земле, на берегу, в приморском городке. Отец возвращался из сухого дока, где работал, то днем, то ночью, как правило, чисто вымытый под душем, но иногда — и с масляным пятном на лбу, с потемневшей верхней губой, с почерневшими от копоти ноздрями, и тогда ему приходилось отмываться дома.

В глубине двора находился колодец, на дне которого блестела холодная вода. Но в самые жаркие месяцы колодец пересыхал. А так как без воды не обойтись, сын брал кувшин и ведро и шел в дальний квартал с большими белыми домами, где из колонок текла на тротуары хрустальная вода, пенясь, как лимонад.

Теперь за водой ходил отец. Потому что теперь пятна и сажу отмывал со своего лица сын. Соседским парням поливали матери, но в этом доме матери не было. Ее здесь уже и не помнили, все делали сами — топили печь, готовили на ней пищу, постигнув лишь одну кулинарную тайну, единственную, но очень важную: самое лучшее жаркое на свете — горячее жаркое. И какой бы ни была жизнь в этом доме, они всегда ели хорошее жаркое.

Старик говорил, что это относится и к морякам. Много разных работ в разных землях испробовали они, и каждая работа приносила доход, позволяющий прокормиться, но главной оставалась та еда, которая готовилась дома, самой лучшей была именно она. И просил сына не уходить в море:

— Пока можешь, держись за сушу. Держись, сынок, и только в крайнем случае уходи в море. Море помогает только тогда, когда суша выбрасывает человека. Иначе и оно губит и выбрасывает человека…

В глубине души старику хотелось, чтобы его сын вкусил плодов других меридианов. Так или иначе, но их род уже достиг края суши. Многие парни из дока уже ушли в плавание, из сухого дока не трудно перейти в мокрый, не имеющий конца-края, они и без того работали на корабельных палубах с пилами и щетками в руках, нужно было только оставить инструменты, а палубам — поплыть по волнам. Парни часто отправлялись в путь на этих палубах. Сын старика тоже собирался выбрать палубу получше, маршрут поинтереснее, но все колебался и медлил, пока в один прекрасный день не понял, что выбор уже сделан, что маршрут уже определен.

Ему предстояло плавание по суше, по книгам и еще по каким-то ориентирам, указанным другими.

Он никогда не думал о том, что мог бы вести других за собой, никогда не считал себя чем-то выше других. Он знал, что создан для работы и только для работы, но прежде чем взяться как следует за нее, он нередко смотрел дома в зеркало на свое лицо, словно хотел определить, не написано ли на нем чего-то значительного: волевых складок возле губ или каких-нибудь других признаков мудрости… Он даже обмерил свой лоб. Умные или талантливые люди обладают высоким лбом, а его лоб не был ни высоким, ни низким, таким же, как и у его отца. Теперь он гадал, почему в комитете решили, что он создан для того, чтобы учить и вести за собой таких же, как и он сам.

Сначала ему было жаль и сухого дока, и своей молодости. Были часы и дни, когда он вертелся, как на токарном станке; он словно слышал, как свистят стружки, видел, как они, снятые с него самого, кружатся перед глазами, как делается все тоньше и совершеннее его существо; он терпел, стиснув зубы, глядя на эти горячие спирали, на то, как они отливают стальной синевой. В такие моменты он допускал, что он сам приобретает такой цвет. И надеялся, что природа нашла для него уже свою более чистую, более точную форму.

Но в редкие дни, в редкие часы отдыха он шел на берег моря, к причалам, и ему еще милее становились дали, утраченные, несбывшиеся, не ставшие для него судьбой. Он видел паровые суда в клубах черного дыма, дизельные корабли и белые теплоходы, словно сделанные специально для молодых женщин и девушек в нарядных платьях, для безоблачной радости путешествий.

А потом он перестал думать обо всем этом. Да ему и некогда было думать. Теперь он работал в центре города, в пятиэтажном здании комитета, работал с комсомольцами. Ему казалось странным, что для этой работы выбрали именно его, а еще более странным то, что он с работой справлялся. Эта работа напоминала порой работу в доке, ему тоже приходилось очищать ржавчину, готовить суда для новых рейдов…

Порой к нему заходили ребята с судов. И тогда он снова видел перед собой морские дали. Ребятам предстоял новый рейс. И от него во многом зависело, каким он будет. И снова он удивлялся, что справляется со своей работой.

А дела дома шли по-старому. Колодец опять высыхал в жаркие месяцы. И так как в их квартале все еще не было водоразборных колонок, однажды он спустился в колодец по скользким камням, ступил на песчаное дно. И увидел, как с камней последнего ряда кладки медленно капают редкие драгоценные капли, эти водяные топазы, крупные жемчуга, необычайно красивые, но слишком скупые, не способные утолить жажду двух мужчин. Камни были зелеными, песок желтым, глина на самом дне колодца черной, с кругами, оставленными ведром. Этих круглых ран было много — ведро много раз стукалось о глину, чтобы пробить ее и добраться до более глубокой воды.

А над колодцем сияло небо, отсюда оно казалось тоже круглым, сухим, маленьким, блестящим, похожим на перевернутое цинковое ведро. В этом ведре плавало и белое облачко — голова старика-отца. Они прекрасно понимали друг друга с этим облачком — оно на несколько минут исчезло, а потом на веревке с неба в колодец спустилась кирка. Опускаясь, она со звоном ударялась о старые камни цилиндрической кладки, осыпая мужчину в колодце кусочками покрытого плесенью гранита. Потому что у облачка были слабые глаза, и оно не видело, что происходит внизу.

Наконец кирка вонзилась в глину, погрузилась в нее. Наверху осталась только половина стальной части, которая подрагивала, словно сама собиралась копать, пробираясь к более глубокой воде. А молодого мужчину она похлопала ручкой по плечу, словно хотела сообщить ему, что он родился удачливым. Удачливый, прежде чем начать копать, еще раз посмотрел на испещренное кругами дно. И заметил только сейчас, что эти круги наполнены золотым песком, словно кто-то годами промывал здесь золото, отливал золотые обручи. Молодой мужчина долго работал в колодезном трюме, а облачко над ним кричало, что глина не пропускает воду, а он возражал, что если и не пропускает, то по крайней мере глину можно выбрать.

Так дно отвечало небу, и колодец наполнялся сочным молодым голосом. А на следующий день глубокое углубление в глине наполнилось чистой прохладной водой. Старик расчувствовался, про себя благодаря судьбу за то, что дала ему такого толкового сына, за то, что нашлось кому выучить его и вывести в люди, ведь он сам по простоте и темноте своей не смог бы этого сделать.

А через день уже весь квартал знал, что во дворе у двух одиноких мужчин на дне колодца обнаружили глубинную водяную жилу. Все соседи стали ходить к ним за водой; и старухи, и молодые женщины, и юные девушки, и, конечно, мужчины. А однажды пришла сюда хорошенькая опрятная девушка, да и осталась здесь. Звали ее Марией.

Дело с найденной водяной жилой закончилось необычно — весь квартал остался без водоразборных колонок. Строительство водопровода отложили на годы, и порой молодой мужчина спрашивал себя, доброе ли дело сделал он, найдя воду, или злое. Хоть люди и пили его воду, многие уже утверждали, что сделанное им принесло только вред. Теперь во всех дворах стояли огромные глиняные кувшины со свежей водой, они вполне заменяли водопровод. Но за водой приходилось ходить, долго вертеть ворот вместо того, чтобы за секунду повернуть ручку крана. Квартал и в самом деле чувствовал себя обездоленным, в других кварталах жилось полегче.

Он от многих слышал укоры, но чаще всего — от Марии. И очень сложно все было, и очень просто: вроде и неприятностей немало, а все же жить приятно, да и вода сладкой казалась. Видимо, это было оттого, что текли лучшие годы его жизни. Вскоре забот еще прибавилось, ночи стали бессонными — из-за плача первенца.

Теперь он был партийным руководителем целого округа, он знал, что невозможно завоевать доверие всех без исключения. И что даже завоеванное доверие не является незыблемым. Он научился не спешить, но и медлить не любил.

В хлеборобном округе, по степям которого он колесил, в чьей земле рылся и копался, условно искал, куда бы пустить корни, его встретили так, как принимают новые семена — они вроде бы и лучше, но еще не испытаны. У них были свои сорта — их бросали в землю, ими кормили своих детей. Какими бы ни были старые сорта, хорошими или плохими, они легко находили для себя почву, да и земля ждала их. И агрономы тоже. Они бы создавали новые сорта, но без спешки и без худых слов о старых. Прежний секретарь назначал людей на более высокие должности, переводил людей на менее ответственную работу. Никто не мог утверждать, что с ним уже покончено. Сейчас новое семя знакомилось со вверенной ему землей, стремилось укорениться.

Годы сделали свое дело — он стал сухощавым мужчиной с узким волевым лицом. Он был сухощавым, но без той утонченности, которая делает людей стройными. Худоба делала более легким тело, придавала ему подвижность. Но более быстрыми, чем его ноги и руки, были его глаза. Они не останавливались ни на чем долго, но все видели. Они оглядывали тротуары, залы заседаний, улицы, они постоянно искали взгляды других людей, заглядывали в глаза, чтобы через минуту или час забыть о них и глядеть в другие глаза, но через день или месяц снова находили забытые глаза и пытливо смотрели в них. И хотя он был не очень крепкого сложения, его считали сильным и выносливым. Когда человеку глядят прямо в глаза, он не слишком много смотрит по сторонам, так с него скорее сходит ржавчина.

Есть самые разные глаза, которые постоянно ищут. Если они не возвращаются к раз увиденному, значит, они ничего особенно и не видели или не рассмотрели. Существуют глаза, которые похожи на забитые во что-то гвозди — раз проникнув во что-то, они уже не шелохнутся, потому что это «что-то» сильнее их. И первые, и вторые глаза ничего не делают. А его глаза словно ставили каждого на весы. Он внутренне взвешивал каждого по нескольку раз. Он взвешивал и докладчика в комитете, и продавца, торговавшего пирожками — предметом изучения для него были все.

Ему нелегко было на этой большой и трудной земле. Именно она прогнала его род на самый край земли — к берегу моря. И до сих пор все не проявляла к нему дружелюбия. Здесь не было холмов, не было эха во время гроз. Гром раздавался внезапно и так же внезапно стихал, внезапно начинались и кончались дожди. Эта земля была и широкой, и глубокой — два метра лесса над песком и черной глиной, вода бесшумно поглощалась им. Его ранили слова, подобные этим:

— Что знаешь ты, сынок, о нашей степи, о нашей почве? Я кровью своей полил этот лесс… Рука моя в нем осталась. Не надо слов, ты лучше дай этой степи каналы, ка-на-лы!

Говоривший все это поднимал левую руку, а пустой правый рукав, засунутый в карман, подрагивал, словно таил в себе угрозу. И было невозможно решительно и остро ответить ему, потому что говорившим был бай Продан, человек, которого все уважали. К тому же бай Продан являлся его предшественником.

В степи повсюду думали о воде. Десятилетия подряд. Делали планы будущих каналов, собирали подписи, посылали в разные инстанции делегации, и, возможно, каналы через время и появились бы… Но секретаря прислали сюда именно затем, чтобы показать, что ждать больше нельзя, потому что не один урожай затонул в лессе вместе с краткими дождями. И он отвечал старцу:

— Я не смог пролить свою кровь, бай Продан, слишком поздно родился, но и ждать благодатной воды каналов тоже не стану. Я переверну этот лесс, войду в глубь его, чтобы отнять влагу, которая проникает туда во влажные сезоны, а если мне это не удастся, сам зароюсь в него. Зароюсь в него у тебя на глазах, зароюсь в эту чужую для меня — так ты утверждаешь — землю. Что бы ты ни думал обо мне, уважать тебе меня хотя бы за это придется!

И за это именно его и начали уважать — на глазах у людей в январскую стужу мощные машины начали копать землю на полях возле областного центра. На двух метровую глубину они затолкали зимние осадки. И ничего не исчезло, не испарилось. А когда весной появились первые всходы, желтые самолеты посыпали эти поля гербицидами, и все сорняки исчезли.

Теперь секретарь заговорил во весь голос. А после его речи над степью, как марево, повисли тихие месяцы ожидания. После многолюдного шумного собрания в области иссякли все слова, их заменило одно ядовитое слово — Гербицид. Так его прозвали. За эти месяцы Гербицид буквально высох. Он уже не ходил каждый день в комитет, не объезжал ежедневно поля на газике, не рылся в земле, хотя только так мог обрести успокоение. Когда его нужно было срочно найти, его находили в городской авторемонтной мастерской, где он работал напильником, словно искал утерянную почву. На лбу у него темнели масляные пятна. Даже смыв машинное масло перед уходом домой, он мало менялся внешне — его кожа приобрела синеватый оттенок. В один из дней этого долгого утомительного ожидания он сказал Марии:

— Знаешь, нам и театр нужен. Если я докажу свою правоту, нам дадут мощные тракторы, подходящие для нашей земли. И артистов нам пришлют.

— И зачем тебе эта новая затея с театром? — неодобрительно произнесла Мария. — Уж не артистки ли тебя привлекают?

И он снова пропадал в авторемонтной мастерской. По области ездили агрономы, они привозили ему из поездок сухие сорняки и колоски — еще зеленые, неналившиеся. Ему пока нечем было себя утешить. И он высох, как и сорняки. От него остались одни глаза. Но странно — все, что он пророчил, сбылось. Перед ним стали снимать на улице шапки, встречные почтительно приветствовали его.

Лето все еще не кончилось, но все больше людей начинало относиться к нему с глубоким уважением, хотя прозвище за ним так и осталось.

Наконец пришла и осень с первыми холодами, с редкими облаками, тогда-то и посыпались цифры, красноречиво говорившие о количестве зерна. Туманное марево развеялось над жнивьем, вместо него поднялся дымок — от свежего хлеба, шашлыков. Пошли праздники.

Теперь все двери открылись перед Гербицидом, а шапки стали опускаться до самой земли.

Посыпались цифры, тяжелые грузовики далеко разносили их эхо. Далеко укатилось оно и вернулось издалека; и уже не затихало на этой земле ранее неведомое ей эхо. Не затихло оно ни через год, ни через два года…

А тем временем из других областей приезжали делегации посмотреть на совершенное чудо, тем временем появилось в областном центре неоновое освещение на улицах, появился в городе и театр. Все были довольны театром — кроме Марии, которая стала с непонятной ревностью относиться к артисткам. Особенно к одной, русоволосой.

В этот день они встречали гостей. А после обеда заседали. К вечеру они обследовали снесенные кварталы — весной здесь предстояло начать строительство гостиничного комплекса. Бай Продан не отходил от секретаря ни на час — радостный и оживленный. Потом они направились к театру, где их должна была ждать Мария. Они шли пешком, наслаждаясь прохладой вечера, машина двигалась в отдалении. Неожиданно рука старика остановила секретаря:

— Послушай, сынок, ты вроде бы поверил в то, что мы все хотим, чтобы ты навсегда остался у нас? А ты всего лишь гость.

— Что тебе ответить, бай Продан? — произнес Гербицид. — Думаю, что я не переоцениваю себя… Но и считать меня гостем нет причин. Я уже доказал это…

— Ты так считаешь? Тем лучше, сынок. С твоим авторитетом ты сможешь еще многое для нас сделать. И каналы можешь провести.

— О каналах мы уже говорили, бай Продан! И с глухими разобрались, и со слепыми…

— Но я-то не глухой и не слепой. Твоя система годится только для такой почвы, как наша.

— Мы же богатеем благодаря ей! В других местах богатеют от другого.

— Ладно, не кипятись. Виноват! Но я, виноватый, хочу, чтобы ты уцелел — ради области.

Гербицид остановился. На этот раз сам. И снова посмотрел прямо в глаза высокому старику. Он внутренне словно снова взвешивал его на своих весах.

— Не тяни меня за язык, — произнес бай Продан, — послушай опытного человека, береги свой дом и свою семью. Если они рухнут, рухнет и вся твоя стратегия… Ты ведь — партийный работник.

— Какая стратегия? От чего я должен оберегать свою семью? Мы с Марией живем дружно.

— Не знаю, сынок…

Секретарь хотел возразить, ему вдруг захотелось даже показать, что он носит в портфеле среди бумаг. А носил он массивный дверной замок из кованого железа. Он сам его сделал не так давно, в спокойные дни, в авторемонтной мастерской. Спокойные и веселые пальцы придали металлу красоту. У них с Марией было трое детей, а так как не было такого места, куда детям не разрешали входить, то этот замок должен был развеселить Марию. Конечно, Мария будет долго смеяться, но он так уставал последнее время на работе, что все время забывал вынуть из портфеля свой замок-шутку. Сейчас, остановившись среди площади, он уже засунул было руку в карман, но сейчас же вынул руку — это не для чужих глаз.

— Не знаю, сынок, как тебе поступить, — снова заговорил старик, — но считаю, что тебе стоит выгнать эту русоволосую артистку. Вчера она заходила ко мне…

— Кто? — воскликнул пораженный Гербицид. — Русоволосая?

— Да нет же! Твоя жена была! Мария…

— И что?

— Ничего, пожаловалась… А ты приструни эту, русоволосую…

— За что же, бай Продан? У меня на то никаких причин нет.

— Эх, сынок. Все можно, если захочешь… Каких людей приструнить смог, так о ней ли думать…

Они не поняли друг друга. И времени у них на это не было, они уже подходили к театру. Со ступенек им махала рукой Мария. Уже прозвенел второй или третий звонок, и зрители были внутри.

Гербицид тяжелым шагом пересек площадь, тяжело поднялся по ступеням. Взяв Марию под руку, он поднял отяжелевшие веки, посмотрел на жену и почувствовал, что она взвешивает его на своих черных весах.

— Не волнуйся, — тихо произнесла она, пока они приводили себя в порядок в гардеробе. — Я не злопамятна. Важно, чтобы человек осознал, правда?.. Ты весь взмок, если бы ты знал, как я рада этому поту… Нет, нет, наши места слева… Ты не можешь мириться с ложью… Я ведь вижу, что ты мучаешься… Нам вот сюда…

Гербицид послушно шел за женой, глядя в сторону. Послушно кивал, послушно потел и послушно повторял для чего-то:

— Абсурд, это невозможно! Нет, нет, нет! Что за абсурд? Разве я похож на легковесного человека? Я, который себя чуть не извел!.. Нет! Абсурд!

Они сели, когда в зале уже погас свет. И тогда Мария спросила, жарко дыша ему в ухо:

— Ты принял меры, правда? Вместо нее будет играть другая? Не смотри на меня так, прошу тебя… Все на нас смотрят…

Он ничего не ответил. И не смотрел на нее. Ему хотелось только сказать, что нужно уйти, что ему плохо. Но он ничего не сказал, не успел, потому что на сцене появилась «русоволосая», а Мария поднялась и тихо направилась к выходу. Он не успел встать сразу, и теперь сидел, сунув ладонь под рубашку и растирая грудь с левой стороны.

Эта боль не казалась страшной, ее даже болью назвать было нельзя, просто грудь давила ему на сердце, а воротничок рубашки стягивал шею. Но все прошло, боль отступила. Секретарь поднялся, чтобы незаметно уйти. Вместе с ним поднялся, легонько зашумев, весь ряд. Подниматься было совсем не нужно. Гербицид так исхудал, что мог спокойно пройти, никого не задев. Он в этом не сомневался, но другие явно не считали его таким хрупким. Другим он казался крупным. Он виновато прошел мимо людей, попросив их сесть.

Они послушались его, сели, шепот смолк. Стало так тихо, что он невольно обернулся, подойдя к двери. Даже на сцене стало тихо. Актеры молча смотрели на него. Он махнул им рукой: «Играйте, что же вы?» — и вышел в прохладу вечера.

Он достиг края залитой неоновым светом площади и свернул в узкую улочку. В этом квартале все улочки были такими узкими, что не нуждались в неоновом освещении, но он знал, что обитатели квартала и даже жители окрестных сел через пару лет потребуют этого освещения. Этого не понимают только недальновидные. Но он сейчас же сказал себе: «Я-то вроде дальновидный, столько сложных проблем решил, а самую простую не смог. И знаю, что не смогу. Я даже не хочу ее решать. Неужели мне надо день за днем, ночь за ночью доказывать Марии свою чистоту? И всей области? Каким-то неизвестным людям? Что же мне теперь, уподобиться тем боксерам, которые уже не могут наносить удары и только обороняются, закрыв лицо? На них смотрит зал, по телевидению их показывают всему миру, все ждут от них прежних смелости и размаха, а они оберегают только свое лицо. И наконец проигрывают, падают. Нет, только не это!»

Неожиданно он попал на освещенную улицу. Фонари на высоких столбах так ярко освещали улицу, что эта ночь казалась праздничной, и он шел в ней как победитель.

Он вдруг понял, что просто поднял голову и смотрит на фонарь. Ему опять стало плохо, ноги подкосились, он схватился за столб, глядя вверх… Это был последний столб на дороге, последняя неоновая капля в этой ночи, в этом городе, а может быть, и в его жизни. Это тоже было абсурдом, и дальновидность, которая не покидала его никогда, растворилась в мраке, не давая ему ответа.

Когда ему стало получше, он опять свернул в темные улицы, где царил мрак, но он опять говорил себе, что люди уже не смогут бродить в темноте, скоро здесь появятся голубые лампы, они дойдут до конца его земли.

Вдруг он увидел перед собой необычайно красивый дом в народном стиле — с нависающим вторым этажом, с колонками. Он удивился, что не видел этого дома раньше. В спину ему ударил яркий свет, раздался шум двигателя. Заскрипели тормоза, хлопнула дверца машины, и он услышал голос своего шофера:

— Я здесь, товарищ секретарь.

— Иди домой и ложись спать, — ответил он. Секретарь совершенно забыл, что шофер ждал его перед театром и поедет за ним следом. — Я могу и сам добраться до дома. Погода сегодня прекрасная. И скажи в комитете, скажи… кому надо, что этот дом станет музеем.

В этот момент ему было очень тяжело, потому что теперь ко всем болям прибавилась и эта — он слишком поздно увидел этот дом, а, наверно, здесь есть и другие такие же дома, ведь такие вещи не появляются сами собой.

Но открылась и задняя дверца машины, и появился бай Продан:

— Я, признаться, забеспокоился уже, сынок, но раз с тобой все в порядке, давай поговорим. Знаю, что не успокоюсь, пока мы не поговорим. Ты на машине или пешком?

— О чем мы должны поговорить, бай Продан?

— Да как тебе сказать…

— Как-нибудь скажешь, раз решил.

Старик долго не решался заговорить, они вдвоем шли по улице, а машина ползла следом за ними. Потом он заговорил о каналах. И соседние области они могли бы водой снабжать, лучшее зерно получали бы.

— Разве мы даем плохое зерно?

— Я не говорю, что плохое. Только в этом много химии. Да и юг наступает на нас, снега все меньше, лежит он недолго. Успокаивать меня не надо, сынок. Со святым Ильей об осадках не договоришься.

— Договорюсь и договор тебе покажу, если ты дашь мне гарантии, что уровень воды в каналах через десять лет не упадет. И что они останутся чистыми. И что не приползет сюда с большой реки лесс с нефтью. И что не окажутся в воде химикаты, куда более опасные, чем мои. Я, бай Продан, употребляю столько препаратов, сколько их употребляют повсюду в мире. Если мир откажется от них, откажемся и мы. Но если даже и откажутся от них, то лишь затем, чтобы заменить чем-то более совершенным. Возврата к прошлому не будет, бай Продан, не может быть.

Он говорил уже быстро, задыхаясь. Воздух уже не входил в его слабое измученное тело. Он вцепился пальцами в воротничок, пуговица оторвалась и упала на землю.

Голос его не зазвучал снова. Все поглотила эта ночь, а ему еще многое нужно было сказать. И здесь все притихли, и там, в театре. А люди ждали его слов. Надо было закончить ему свой разговор с бай Проданом там, на сцене:

— Мое право, бай Продан, базируется на риске. Я начал эксперимент, поэтому терпеливо жди его окончания. Если проиграю, то хуже всего будет мне самому.

— Ты заговорил прямо как наш народный герой Левский! — воскликнул бай Продан.

— Я не Левский, поэтому мне и тяжело. Нередко я спрашиваю себя, что делали бы сегодня такие, как он, из того же теста сделанные люди? Как бы жили, когда с рабством, против которого они боролись, уже покончено?

— Ты можешь с легкостью рассуждать о Левеком, ты ведь губишь область, в землю ее зарываешь…

А зал уже шумел, говорили все разом о том, чего Гербицид не сказал старику, а, может быть, этого и не стоило ему говорить — недра их земли благодатны, секретарь открыл их щедрость.

…Там, на черной глине, были следы, но не круглые, а длинные и прямые — бесконечные борозды, протянувшиеся от горизонта до горизонта, в которых искрился золотистый промытый песок.

Ему тесно было внизу, на темной глине с золотыми разводами, он тянулся все вверх и вверх по таким же бороздам, звенели тяжелые колосья, звенели и искрились, раскинувшись от горизонта до горизонта. Золото хлеба покрыло целый остров, этот остров плыл, плыла вся эта новая и суровая земля, с которой он нашел общий язык.

И уже ничего его не страшило, только грустно было, что не успел он показать Марии смешной замок, сделанный собственными руками, ему хотелось с кем-то передать его жене, но он понял, что этого ему уже не сделать. Да и Мария смеялась бы только, если бы замок вынул он, ее муж, и ее смеху никто не радовался бы так, как он.

Бай Продан пытался приподнять его единственной рукой, попросил шофера посмотреть, светятся ли еще живым блеском глаза Гербицида. Шофер пожал плечами:

— У него это уже было, бай Продан! И не раз.

— Что это, говори!

— Да инфаркты.

— Но ведь это не может продолжаться бесконечно, — тихо произнес расстроенный вконец бай Продан. — Ты что, думаешь такие вещи могут проходить бесследно? — И вдруг крикнул: — Скорее! Скорее в больницу! Если надо, в Софию! Могут и оттуда самолет прислать. Это же такой человек!..

В больнице доктор сказал, что надеется только на везение. Больного перенесли в другую машину, которая с воем помчалась на аэродром. В машину сели и бай Продан, и шофер, и доктор. Автомобиль несся с воем и словно стонал: «Берегитесь, берегитесь! С меня должно начаться везение!»

Фары уже, освещали взлетную полосу. На середине бетонной полосы уже вертелся пропеллер небольшого самолета — из тех, с которых распыляют гербициды.

Самолет заправляли бензином — предстоял «дальний полет, может быть, самый дальний полет этого самолета.

Загрузка...