Глава первая ИСКРЫ В НОЧИ

1

Ночи в последнюю зиму ссылки казались особенно долгими и тяжкими. Шквалистый ветер нес стужу с близких Саянских гор, рвал ставни, не давал уснуть.

Владимир Ильич вставал, зажигал лампу под зеленым абажуром и садился работать. Это случалось часто и в безветренные ночи, когда над Шушенским мирно светила луна и только избы потрескивали в тиши от мороза.

Но тикали, похрипывали на стене часы. И каждым оборотом стрелки напоминали: уходит еще одна из бесконечной череды зимних ночей 1899 года, и за деревенским оконцем не черная бездна, а дремлющая во мгле сибирская земля.

По утрам Владимир Ильич стремился куда-то ехать, но требовалось разрешение господина исправника, и было унизительно всякий раз подавать прошения, хитрить, выдумывать веские причины для очередной поездки. А жить без встреч с товарищами Владимир Ильич просто не мог.

— Куда ты, Володя? — спрашивала Надежда Константиновна, когда он брался за шапку, надевал полушубок, валенки.

Она и сама томилась, но скрывала, не подавала виду. Ее тоже тянуло к людям, эти бесконечные ночи и снега изводили душу.

— Посмотрю на Макарову страну, — отвечал Владимир Ильич, выходил за дверь и долго стоял там на холоде, вглядываясь в бревенчатую даль села.

«Макарова страна»… Она простиралась во все стороны на тысячи верст, сплошь в непроходимых снежных увалах. «Макарова» — потому, гласила молва, что Сибирь и есть то самое место, куда Макар телят не гонял. И верно — глухомань вокруг была дремучая, не всякий мог к ней привыкнуть. Донимало безлюдье, мучила даже тишина.

Третий год ссылки на исходе. А до нее была тюрьма. Трудные годы…

Нет, чувства одиночества не было. Одинокими бывают люди, когда теряют цель, волю к жизни, а у Владимира Ильича никогда не было такого кипучего настроения подъема и такой веры в свои силы, как сейчас. Он окреп тут, хотя много работал, и об этом говорил живой, задорный блеск в его карих глазах.

Он полюбил этот суровый край, хотя знал, как горюют здесь люди. Даже морозы и потрескивание изб в тихие ночи ему нравились. Крепко!

Только бы вот друзей повидать, поделиться с ними своими ночными думами.

В Тесинском, почти рукой подать, отбывали срок Барамзин, Ленгник, Шаповалов. Не так далеко от Шушенского до таежного села Ермаковского — около сорока верст. Там тоже свои: больной Анатолий Ванеев с женой, Курнатовский, Михаил Сильвин, семья Лепешинских. В Минусинске — Глеб Кржижановский, с которым Владимир Ильич особенно дружил.

В большинстве это были члены разгромленного несколько лет назад питерского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». Владимир Ильич — организатор союза, его душа — попал в тюрьму, а потом в Сибирь один из первых. За работу в Союзе очутилась в ссылке и Надежда Константиновна.

Зачинатели русской социал-демократии — революционные марксисты. Правительство Николая II, императора всея Руси, постаралось отрешить их от мира, законопатить в самых глухих углах Сибири.

Разными правдами и неправдами Владимиру Ильичу и его товарищам иногда все же удавалось выхлопотать у исправника разрешение побывать друг у друга. Дальний путь, мороз, свирепые ветры — все нипочем, все скрасят задушевные товарищеские беседы, жаркий спор, партия шахмат, чаек за самоваром в теплой избе. У каждого какие-то новые вести с воли.

Но бывали и горестные встречи — когда случалась беда.

Недавно в Ермаковском умер Анатолий Ванеев — совсем еще молодой человек. До ареста он готовился стать инженером, самоотверженно работал в питерском «Союзе борьбы». Это был смелый революционер-подпольщик, один из самых надежных в Союзе. В ссылке заболел туберкулезом и быстро сгорел.

Тут уж исправник никого не смог удержать. Все друзья умершего рвались в Ермаковское.

— К лешему, все вы тут одна шатия! — ворчал исправник на тех, кто обращался к нему за разрешением ехать на похороны. — Добьетесь, что скоро и меня самого за либеральство загонят в Туруханск! Ведь были вы недавно в Ермаковском!

— Были. Отмечали день рождения дочки у Лепешинских.

— А сейчас чего опять ехать?

— Помер хороший человек. Доконали его.

— Кто доконал? — сердился исправник. — Вы поговорите у меня, мигом новый срок получите от его превосходительства. Человек от чахотки помер!.. Ох, опять бунтуете!..

Получить новый срок — нет, только не это. С беднягой Ванеевым так и случилось. Однажды, то было около года назад, к нему явился знакомый человек, по фамилии Махновец, тоже ссыльный, и попросил ночлега. Задумал этот Махновец побег.

Человек отзывчивый, Ванеев приютил его, помог бежать. Но скоро петербургской полиции стало известно, кто помог беглецу, и Ванееву прибавили еще два года ссылки.

Вот почему старались не спорить с исправником. Ванеев действительно умер от чахотки, но что же разрушило его легкие, как не тюрьма и Сибирь?

Правдой было и то, что недавно многие побывали в Ермаковском. Отмечали день рождения девочки Лепешинских, точно. Навестили доживавшего последние дни товарища. Но состоялось тогда в Ермаковском еще нечто, чего не знал господин исправник…

Так или иначе уломали начальника, съехались в Ер-маковское, похоронили товарища. Владимир Ильич сказал несколько проникновенных слов над его могилой. Тогда еще был сентябрь, и на людей, обнаживших головы и сгрудившихся тесной кучкой на сиротливом сельском кладбище, падали с деревьев пожелтевшие листья.

Ванеев был родом из Вологды, потом долго жил в Нижнем Новгороде. И щемящее ощущение потери близкого человека еще острее забирало оттого, что среди стоявших у могилы друзей покойного было немало коренных волжан или из мест, близких к Волге. Волжанином был и Владимир Ильич. И пока он говорил, люди вспоминали родные места и минутами, как наяву, начинали слышать извечный плеск реки и ясно видели перед собой могучую ширь ее берегов. И казалось — боже, как там сейчас хорошо, у Волги!..

С кладбища возвращались в Ермаковское молча. Шли не порознь, как придется, держались все той же тесной кучкой. Расставаться не хотелось, а в селе ждали повозки, дрожки, одноколки, и задерживаться никто не мог. Иначе грозят неприятности, и лучше их избежать, чтобы не получить прибавление срока.

Сжималось от боли сердце, и все вокруг казалось враждебным и непостижимо громадным. По косогору от кладбища к ухабистой полевой дороге спускалось десятка полтора людей. Необъятные пространства, простиравшиеся вокруг них, еще больше усиливали чувство тоски и заброшенности. Рукой было подать до села, а возникало ощущение, будто нет на свете ничего — одна тайга да дикая степь.

У кого-то из женщин вырвалось:

— Как нас мало! Горсточка…

— И что же? — послышался голос Кржижановского, шедшего рядом с Владимиром Ильичем. — Старо, как мир, но скажу: ведь все живое начинается с малого, как река — с ручейка… Как наша Волга!

Он тоже был волжанином, Глеб, родом из всем известной Самары.

Владимир Ильич произнес, не оборачиваясь:

— Не надо сейчас об этом, товарищи. Пусть горе уляжется. Оно слепит глаза.

Женщина повторяла свое:

— Как мало нас, друзья, ведь, право, горсточка!..

2

Назад Владимир Ильич и Глеб Кржижановский часть дороги ехали вместе, в одной повозке. Славно грело солнце, стояла пахучая южносибирская осень. Владимир Ильич всей грудью вдыхал свежий степной воздух, то ласково-теплый, то, при порыве ветра, отдававший предзимним холодком.

Правил лошадью шушенский мужичок, нанятый для поездки в Ермаковское. Наезженная колея вилась среди высокой зажелтевшей травы. Никто ее тут не косил.

— Собираюсь ходатайствовать о переводе в Нижнеудинск, — рассказывал по дороге Кржижановский. — Есть у меня возможность устроиться там в паровозном депо.

Все глубже в Сибирь уходила первая железная дорога. У Глеба срок ссылки истекал в январе, и ему хотелось заработать немного денег на обратный путь. Незадолго до ссылки он окончил Петербургский технологический институт и слыл талантливым инженером.

— В трудах я с малых лет, — говорил Глеб, — вы знаете… Отец мой рано ушел из жизни… Поработаю в Нижнеудинске. Приедете на проводы?

Владимир Ильич кивнул:

— Приеду. Поговорить бы надо…

— Что-нибудь новое?

— Да… новое… бесспорно новое, — повторил Владимир Ильич.

Глеб Максимилианович внимательно заглянул в его светло-карие глаза и тоже кивнул.

Оба давно знали друг друга. Еще до тюрьмы и ссылки встречались и вместе работали в петербургском «Союзе борьбы».

Новое… Кржижановский сразу оживился. Его очень заинтересовали слова Владимира Ильича.

Нахлестывая лошадку, возница прислушивался к разговору седоков. Глеб Максимилианович уловил едва заметный знак Владимира Ильича: «будьте осторожны», понял, что сейчас он ничего больше не скажет, и заговорил о богатствах Абаканской степи.

Глебу Кржижановскому шел двадцать восьмой год. Широкообразованный человек, он был обязан своими познаниями только собственной настойчивости и воле. Трудная у него была юность. Рано лишившись отца — тоже человека нелегкой судьбы, — Глеб в тринадцать лет уже был опорой семьи. Уроками зарабатывал на хлеб и сумел, несмотря ни на что, закончить Петербургский технологический институт, с таким блеском сдав экзамены, что имя выпускника было занесено на мраморную доску.

По натуре спокойный, сдержанный, Глеб отличался качествами, которые Владимир Ильич особенно ценил. Упорство в достижении цели в Глебе соединялось с романтической увлеченностью и страстной верой в будущее.

В ссылке нервы не у всех выдерживали. Не всякий мог до конца твердо оставаться человеком чистого служения идее. Страшнее, чем нужда и лишения, была хандра, опасность втянуться в болотную трясину обывательской жизни. Не редки бывали и склоки среди ссыльных, даже принадлежавших к одному лагерю. Глеб умел противостоять болотной среде, и сейчас, после нескольких лет больших невзгод и тяжких испытаний неволи, оставался по-прежнему верен своей идее и мечте.

— С какой бы я охотой поработал, покопался в недрах этой степи! — увлеченно говорил Глеб. — Все бы тут перерыл!

Вот он какой!.. Слушая рассуждения Глеба про Абаканскую степь, Владимир Ильич был рад еще раз убедиться в стойкости и жизнелюбивой натуре своего товарища.

По словам Глеба выходило, что Абаканская степь, видимо, и есть те ворота, через которые азиатские племена когда-то вторгались в Европу. Иначе откуда взялись все эти курганы и каменные бабы. И недаром местные жители испокон веку находят тут старинные украшения, утварь, оружие. Но главное другое: степь и вообще эти места южной Сибири сказочно богаты полезными ископаемыми. И когда-нибудь руки геологов и инженеров дотянутся до них.

Владимир Ильич молчал. Все не надевал шапки, ветер обвевал его обнаженный лоб. Вдруг он дотронулся до локтя Кржижановского:

— Глеб, вы знаете слова Архимеда: «Дайте мне точку опоры, и я переверну мир». Когда мы утвердимся на своей точке опоры, то все поднимем: и эту степь, и всю Россию.

— А мы утвердимся! — воскликнул Глеб, сам не слыша, как далеко по степи отдается его сильный голос. — Я верю!

Позади в одноколке ехали с заплаканными глазами Надежда Константиновна и жена Глеба — Зинаида Павловна. Молодые женщины привыкли к спорам мужчин и не обратили внимания на громкий возглас Глеба. Только какая-то птица испуганно шарахнулась прочь из придорожного кустарника.

Зима наступила вскоре и словно вдруг: густо повалили снега, ударили морозы.

3

Енисейский губернатор разрешил Глебу Кржижановскому переезд в Нижнеудинск. Способные, знающие инженеры были нужны на железной дороге. Но Глебу предстояло работать там на маленькой должности, и он был готов на все: пусть возьмут хоть слесарем.

Исправник опять вышел из себя, когда к нему посыпались просьбы от ссыльных — разрешить им повидаться с Кржижановским накануне его отъезда.

В эти дни исправник заехал по каким-то делам в Шушенское. Он вызвал к себе Ульянова и, в знак уважения к образованности ссыльного адвоката, старался говорить с ним по-хорошему:

— Люди и в ссылке люди, я это понимаю, господин Ульянов. Как не понимать! Но очень уж смахивают ваши сходки на собрания, знаете ли, членов тайного партийного сообщества. И зря вы это! Хоть бы подумали, с какой империей боретесь! Третий Рим! Может, и кесари не имели такой власти, как наш самодержец всероссийский!..

Исправник был толст и сед и любил выказывать перед ссыльными, что и он не лыком шит, какое-то образование имеет. И не упускал случая привести в разговоре, что Российская империя — третий Рим, некогда владевший полмиром.

Потом, дома, Владимир Ильич, смеясь, говорил Надежде Константиновне, что не откажешь исправнику в проницательности:

— Чует, старый цербер. Все вы, говорит, члены одного сообщества и продолжаете свое. Я невинно спрашивал: «Что — свое?» Ответ был один: «Знаем, всё знаем».

— Милое дело! — встревожилась Надежда Константиновна. — Неужели исправник догадывается про то, что было в Ермаковском?

Еще до снегов и морозов, в конце лета, в Ермаковское к одному из ссыльных — Михаилу Сильвину, которого Владимир Ильич хорошо знал по Петербургу, приехала невеста — учительница. Она привезла из Москвы для Владимира Ильича посылку от его старшей сестры Анны.

Был августовский знойный день, когда Сильвин завез посылку в Шушенское. Приехал он с невестой Ольгой. За чаем говорили о новостях.

Ольга робела, стеснялась, и за нее выкладывал новости Сильвин, бородатый, добродушный волжанин лет двадцати шести — близкий друг покойного Ванеева.

— Плохи дела в Питере, — рассказывал он, — и вообще, как я понимаю, в рядах нашей социал-демократии полнейший разброд. Верх берут эти крохоборы — экономисты. Ольга! Где это они выпустили тот гнусный листок, о котором тебе говорила Анна Ильинична? В том же Питере? Ну вот… Просто удивительно, что стало там твориться после нас…

В посылке Владимир Ильич нашел зашифрованное письмо от сестры и переписанный ее рукой листок, который назывался «Кредо». Это было сочинение петербургских «экономистов» — так назывались те социал-демократы, которые утверждали, что рабочий класс России еще не созрел для политической борьбы, поэтому ему и незачем создавать свою партию и заниматься политической борьбой. Его дело только объединяться в общества взаимопомощи, создавать стачечные кассы и отстаивать свои экономические интересы. В «Кредо» доказывалось, что для рабочих важнее добиваться от хозяев прибавки хоть по копейке на рубль, а «политика», борьба с самодержавием — это дело интеллигентов и либеральной буржуазии. То был явно антимарксистский, вредный листок, он мешал делу русской социал-демократии.

Вечером, после отъезда гостей, Владимир Ильич долго ходил в задумчивости взад и вперед по избе, экономистский листок его возмутил. Порой Владимир Ильич негодующе восклицал:

— Копейка на рубль! Вот за что ухватились эти дурачки! Не партия, не борьба за новую Россию, за власть пролетариата, а копейка прибавки на рубль! На их взгляд, это все, что рабочему классу нужно!..

Скоро по настоянию Владимира Ильича в Ермаковское съехались ссыльные социал-демократы из окрестных сел. Повод нашелся — день рождения дочки у Лепешинских. В их избе на голом дощатом столе шумел самовар. А в это время собравшиеся тут единомышленники Владимира Ильича обсуждали написанный им гневный протест против «Кредо».

Протест приняли. Одним из первых его подписал Ванеев, уже доживавший тогда последние дни.

Вот об этом событии и вспомнила Надежда Константиновна, когда Владимир Ильич рассказал ей о своем разговоре с исправником. Не донес ли кто? Почему тот вдруг повел речь о «сообществе» и упрекнул Владимира Ильича и его товарищей: мол, продолжаете свое?

— Донести никто не мог, — сказал Владимир Ильич. — Были все свои, но что мы тут не сидим сложа руки, это исправник чует, определенно чует. Просил не вести у Глеба политических разговоров. А я как раз собираюсь.

— О своем новом плане?

С Надеждой Константиновной он делился всем, что ему было дорого. Конечно, она знала о его плане, ей первой он все рассказал.

Да и надо ли было рассказывать! Все рождалось в совместных думах, и Надежда Константиновна даже не могла бы сказать, когда именно, в какой день и час, возник первый проблеск того замысла, который Владимир Ильич разрабатывал сейчас, в эти долгие зимние дни и ночи.

Снежные вьюги не затихали, и все чаще он засиживался до зари у зеленой лампы.

Вьюжным был и тот день, когда он и Надежда Константиновна выезжали в Минусинск к Кржижановским.

4

За обедом в домике, где жили Кржижановские, собралось с десяток ссыльных. Сидели за большим столом, много шутили, смеялись, потому что все были молоды, любили острое словцо, и хоть редко веселились, зато веселились от души. Владимир Ильич изобразил свою беседу с исправником так живо и смешно, что за столом покатывались со смеху.

Глеб восклицал:

— А знаете, исправник, наверное, и не подозревает, насколько он близок к истине, опасаясь нашего, как он выражается, «сообщества». Да, друзья, я верю: в ближайшем будущем Россия еще услышит и почувствует, что такое наше «сообщество»!

Все смотрели на Владимира Ильича, тот улыбался, лукаво щурил глаза. Товарищи по ссылке знали о его плане. То был план, близко затрагивавший их всех, план объединения пока еще разрозненных социал-демократических кружков и комитетов в марксистскую партию — единую для всей России.

Года полтора назад такая попытка, правда, была сделана. В Минске тайно собрались представители ряда социал-демократических комитетов России. Был принят манифест об образовании РСДРП — Российской социал-демократической рабочей партии. Шаг вперед! Владимир Ильич так и расценил это доброе начало, когда в Сибирь пришла весть о первом партийном съезде.

Но скоро полиция выследила и арестовала почти весь Центральный Комитет, избранный съездом. Разброд и шатания по-прежнему царили в местных организациях. Это были, скорее, кружки, а не организации. Не было программы, устава партии, единого руководящего центра. Каждый комитет, каждый марксистский кружок вел подпольную работу сам по себе, а это только дробило силы, вело к кустарщине и частым провалам. А порой и к отходу от марксизма, как случилось с «экономистами».

В сущности, в русском социал-демократическом движении все оставалось по-старому, хотя съезд в Минске и возвестил об образовании партии. Фактически ее еще не было.

Но те люди, которые сидели сейчас за столом у Кржижановских, несмотря ни на что, верили, как и Глеб, что она будет, и горячо поддерживали план Ильича.

Нет, не зря беспокоился исправник, когда просил не вести в квартире Кржижановских разговоров, подрывающих основы Российской империи.

Именно такие разговоры и велись здесь.

— Будет же и на нашей улице праздник! — с жаром говорила жена Глеба — Зинаида Павловна. — Как это поется в песне: «Минует печальное время…» Ведь правда, Владимир Ильич?

— Будет, будет, — отозвался Владимир Ильич. Почуяв, что за столом воцарилось настороженное внимание, он поднял глаза и так лучисто улыбнулся, что и все остальные развеселились. — Будет и у нас партия, друзья, не может не быть. Тут воля даже не столько наша, сколько самой истории!..

Глеб читал за обедом стихи. Он очень любил Пушкина.

Придет ли час моей свободы?

Пора, пора! — взываю к ней;

Брожу над морем, жду погоды,

Маню ветрила кораблей.

Под ризой бурь, с волнами споря,

По вольному распутью моря

Когда ж начну я вольный бег?

Потом пели. Среди гостей был ссыльный, которому очень нравилась грустная украинская песня «Така ж ее доля, о боже мой милый…» За годы ссылки пели ее много раз. Владимир Ильич иногда восставал. «К черту таку ее долю!» — восклицал он и предлагал другую песню.

В этот раз он смолчал. Спели про несчастную долю, о которой рассказывалось в меланхолической песне, потом в очередь пошли «Смело, товарищи, в ногу!» и «Вихри враждебные» — песня, переведенная Глебом с польского, когда он сидел после суда в Бутырской тюрьме в Москве, ожидая отправки в Сибирь.

5

Смерилось рано, зимний день короток.

Из-за стужи и позднего времени никто не захотел пойти на прогулку, а Владимир Ильич и Глеб не побоялись, закутались потеплее и пошли на берег Енисея — подышать воздухом.

Все было обычно в ту морозную, светлую ночь: еще яростнее и злее, чем в Шушенском, лаяли минусинские собаки, в глубоких сугробах тонули бревенчатые домишки, и ни одного прохожего нельзя было встретить в темных переулках. Суровая скованность и стылое безмолвие «Макаровой страны» еще сильнее ощущались в_ эти минуты ранней ночной глухомани.

Особенно пустынно и глухо было на берегу. Но зато красиво как! Восторг и удивление вызывало величественное сияние закрытой льдом речной протоки, искристая игра белого снега и черного неба в звездах.

Скрипел под ногами снег, и было хорошо шагать, шагать по морозной ночи и вести разговор о России, о ее прошлом и будущем.

— Наш исправник всё бахвалится третьим Римом, — говорил Владимир Ильич. — Третий Рим… — Он несколько раз повторил эти слова, задумчиво глядя перед собой в одну точку. — Свалим его, нет сомнения. При всей отсталости наша Россиюшка имеет глубоко революционный по духу рабочий класс. А это, Глеб, великое дело, я бы сказал наше особое счастье. И со временем это поймут все и по достоинству оценят. И еще у нас есть преимущество, которого и на Западе нет. Во всяком случае, тут мы бесспорно на первом месте. Я говорю о связи нашей передовой культуры с революционно-демократическим движением. Это многого стоит, Глеб, тут мы далеко впереди! Процесс, идущий еще от декабристов и Герцена…

Глеб любил слушать Владимира Ильича. Его обстоятельные высказывания отличались удивительной целеустремленностью, в каждом явлении общественной жизни он прежде всего раскрывал революционный смысл, то, что могло служить делу марксизма, его великим идеям раскрепощения человека.

Можно было диву даваться, что, живя столько времени за многие тысячи верст от центра страны, прикованный к Шуше, Владимир Ильич так много знает о происходящем и за границей, и в Петербурге, и в других местах России. Его радовало, что марксизм все глубже проникает в толщу рабочей массы, что все учащаются рабочие забастовки и крестьянские волнения и быстро растет в низах народа дух протеста против буржуазно-крепостнического засилия в России.

— Куда ни глянь, вывод один, — продолжал Владимир Ильич развивать свою мысль. — В народе зреют силы, готовые восстать против невыносимого гнета царизма, а в современных условиях победа революции без сплоченной, идейно закаленной пролетарской партии невозможна. Вы это знаете, Глеб, но далеко еще не все это понимают.

Миллионы искорок светились на снегу. Всходила луна, и тени становились все более резкими, точно вырезанными из черного бархата.

А Енисей весь купался в серебре, и ясно видна была ярко-зеленая стена тайги на той стороне.

Владимир Ильич не отрывал глаз от причудливой игры света, разлитого вокруг, — все искрилось, мерцало, струилось живыми огоньками. Они гасли и вновь вспыхивали.

Любуясь красотой зимней сибирской ночи, Владимир Ильич говорил:

— Вот мы сегодня все пели: «Вихри враждебные веют над нами». Да, так и есть: царский режим душит все живое, жестоко преследует любое проявление свободной мысли. В таких условиях социал-демократическое движение у нас в России и не могло начаться иначе как с небольших нелегальных кружков и групп. Это был неизбежный этап. Но сейчас, Глеб, пришла другая пора! Пора нам выбраться из пеленок кружковщины, выйти на дорогу открытой проповеди социализма и открытой политической борьбы! А как? «Злые вихри» веют над нами еще сильнее, чем прежде. Что же делать? Как строить нашу партию?

Было еще не так поздно, а казалось, уже давно за полночь. Завьюженные улицы точно вымерли. Грабежи в Минусинске не редкость. Сибирь полна забубенных головушек — и будь начеку. Не нарваться бы на варнаков в этих глухих прибрежных переулках. Поэтому Глеб время от времени настороженно поглядывал по сторонам.

План Владимира Ильича поражал своей новизной и смелостью.

Это был замысел, рассчитанный на годы идейной и организационной борьбы за преодоление разброда и кустарщины в русском социал-демократическом движении. Далеко смотрел Владимир Ильич! А началом всего, по его мысли, должна была стать газета. Да, именно газета.

О ней он сейчас и говорил Глебу:

— Вы знаете, Глеб, все живое начинается с ядра, с живой протоплазмы. А нам с чего начать? На Западе социал-демократические партии складывались в условиях легальных, у нас в России это невозможно. Как же нам объединиться в партию, как преодолеть все то, что мешает, и сплотить вокруг себя все здоровое и передовое? Прежде всего — крепкое ядро профессиональных революционеров, всей душой преданных идеям марксизма. А чтобы вокруг ядра начала сколачиваться организация, нужна трибуна. Да, общерусская нелегальная трибуна, которая помогла бы нам сплотиться, собрать силы и создать ту партию, о которой мы мечтаем. Путь, может, необычный, но кто сказал, что к революции ведут только проторенные дорожки?..

Глебу словно открывалась какая-то необъятная громада. И все в ней незнакомо, ново… Ведь и сама партия, о которой говорит Владимир Ильич, не будет похожей на другие. Это будет партия активного революционного действия, таких нет на Западе.

Не было нигде я газеты, какая виделась Владимиру Ильичу. Кое-где в крупных городах России от случая к случаю пытались издавать нелегальные социал-демократические листки-газеты. Но узок их кругозор, больших вопросов грядущей революции они не в силах поднять и теоретически слабы.

Иную газету замыслил Владимир Ильич. В надежных руках тесно сплоченной группы марксистов подпольная газета станет тем идейным и организационным центром, вокруг которого объединится все живое, истинно революционное. Она будет звучать как «колокол на башне вечевой». До самых глухих углов дойдет ее голос.

Именно такую газету готовился создать Владимир Ильич по возвращении из ссылки. Новости, которые он припас для Глеба, касались практической организации газеты и были отрадны.

— Могу сообщить вам, Глеб, что в Питере, Москве и еще кое-где уже есть люди, готовые поддержать нашу будущую газету. Видно, она найдет добрый отклик и в плехановской группе «Освобождение труда». Я получил из Женевы обнадеживающие известия.

— Вот как! — воодушевился Глеб. — Чудесно!..

Пора было домой, там уже, наверное, беспокоились, а он и Владимир Ильич все шагали и шагали по тихим прибрежным переулкам и разговаривали о своем, а вокруг все так же величественно чернела ночь, полная морозного хруста и яркого снежного блеска.

— Когда же вы все это успели? — допытывался Глеб. — На каком ковре-самолете вы летаете?

Глеб шутил, он догадывался, конечно, что за «ковер-самолет» помогает Владимиру Ильичу, сидя в Шушенском, связываться с нужными ему людьми. Опытный конспиратор, Владимир Ильич находил для этого разные пути. Москва, Питер, Астрахань, Псков, Туруханск, Самара, даже Женева — во все концы пишет Владимир Ильич и оттуда пишут ему. И это не так просто. Ведь и здесь, в Сибири, ссыльный оставался под надзором полиции. Письма перехватывались охранкой, проверялись.

— Будут и деньги для газеты, — рассказывал Владимир Ильич. — У нас их нет, но нашлись люди, готовые отдать свои деньги на благородное дело.

— Кто же это? И где будет выходить газета?

— В свое время узнаете, Глеб. У меня нет секретов от вас, но просто еще рано называть имена и места.

— Непостижимо! — восторгался Глеб.

Владимир Ильич тронул Кржижановского за рукав и предложил повернуть к дому. Казалось, что-то его внезапно расстроило. С лица сошла улыбка, он помрачнел.

— Знаете, что мне еще сообщили из Питера? — сказал он озадаченному Глебу. — Написали, что какой-то тамошний рабочий, распропагандированный экономистами, заявил: «Не надо нам никаких Марксов». Вы подумайте, Глеб, что это такое? — продолжал Владимир Ильич с горячностью. — Я сейчас вспомнил, и опять во мне все закипело. Нет, Глеб, не существует иного выхода, кроме как через газету, теоретически сильную и тесно связанную с революционной Россией, повести смертельную борьбу против всяческой политической низости, против пустоболтов и путаников, за все настоящее, дело-вое, честное. И чтобы из рыхлого и бесформенного создавалось нечто твердое. Без этого нельзя идти к рабочему классу и звать его за собой. Без этого вообще ни-чего хорошего не может выйти!..

Глеб повторил про себя слова, «чтобы из рыхлого и бесформенного создавалось твердое нечто», и с особой ясностью вдруг понял: ведь то, что задумал и начал осуществлять Владимир Ильич, — это открытие, именно открытие! Найдено главное звено, за которое надо ухватиться, чтобы вытащить всю цепь. Да, для России это, пожалуй, действительно единственно верное решение трудной задачи. Иного решения быть не может.

— Эх, Владимир Ильич! — сказал растроганно Глеб. — Если б вы только знали, как чудесно все то, что вы задумали. Это открытие, великое начинание! И я буду счастлив, если хоть чем-нибудь смогу в нем участвовать. Берите и меня в дело, Владимир Ильич! Ведь понадобится распространять газету, собирать вокруг нее людей. Хотите, буду агентом-распространителем. Идет, а?

Владимир Ильич благодарно посмотрел на Глеба, крепко стиснул его руку.

— Я очень рад услышать такое от вас, Глеб, — сказал он с чувством. — Об этом я и собирался со всеми говорить, затем и приехал. Великое дело — начало! Лиха беда начало, говорят. Нет, начало может быть и красивым, хоть и трудным, и в жизни это часто бывает. Помните? «Из искры возгорится пламя». Так и будет! Вот гляжу на эти снежные искорки и думаю…

Владимир Ильич не успел договорить. Вдали показались три темные фигуры. Говор быстрый, хриплый, разудалый. «Могила», «сушилка», «ментяга», «ховыра» — словечки из языка разбойной каторги так и сыпались.

К счастью, варнаки прошли мимо, никого не тронув. Правда, один, сильно пьяный, остановился, посветил горящей цигаркой в бородатые лица Владимира Ильича и Кржижановского и с усмешкой бросил, поспешая за своими:

— A-а! Интеллигенция! Плюс, минус, глобус!

К прерванному разговору о снежном сиянии они уже не вернулись, и впоследствии Глеб не раз сожалел: Владимир Ильич ведь хотел что-то сказать, да так и не докончил.

6

О, какие трудные дни наступили потом! Уехали в Нижнеудинск Кржижановские, угнали в далекую Ригу на солдатчину Сильвина, не проходила печаль по навеки залегшему в сибирской земле Ванееву. Чаще и злее шумел ветер над Шушенским, лютая снежная пурга сменялась жгучим морозом.

Владимир Ильич стал молчалив, смеялся реже. Чувствовал себя хорошо, за время ссылки ни разу не болел, но Надежда Константиновна знала, как он истосковался по воле и как мучительно переносит последние месяцы срока. В январе — конец неволи. Позади более четырех лет тюрьмы и ссылки, более четырех лет! И, весь уже устремленный в будущее, Владимир Ильич в эти дни дер-жался на громадном, казалось неиссякаемом, как подземный ключ, напряжении воли. И только этому, видимо, был обязан тем, что, просиживая ночи за рабочим столом, к утру мог опять как ни в чем не бывало ходить, читать, писать. Словно и не было бессонной ночи и колоссальной затраты энергии на обдумывание всего того, чем был занят его мозг.

Надежда Константиновна тоже много работала. Поднималась чуть свет, едва только белое от инея окно загоралось искрами холодной сибирской зари.

— Будем трудиться? — шутливым тоном спрашивал Владимир Ильич у Надежды Константиновны.

Она отвечала с улыбкой:

— Конечно. Ты заразил меня своей энергией. Только лампу свою, пожалуйста, погаси. Ведь уже утро!..

— Да, Надя, уже утро. Люблю утро. А ты?

— И я.

Готовая день и ночь работать, делать что-то доброе людям, она находила себе множество разных полезных дел. Но главным для нее была помощь ему — Владимиру Ильичу; чем больше разрастался его план, тем больше становилось работы.

В сущности, ту деятельность, которую изо дня в день вел Владимир Ильич, уже сейчас можно было приравнять к работе активно действующего подпольного революционного центра, и одному человеку становилось невмоготу справляться со всем. Помощь Надежды Константиновны была просто необходима.

В удивительной трудоспособности и выносливости она, пожалуй, не уступала Владимиру Ильичу, хотя была куда слабее его здоровьем.

Позавтракали по-сибирски плотно, сели за работу. Покойно и тепло в избе. Худенькая, бледная, в длинной черной юбке и блузке, перехваченной у талии кожаным поясом, Надежда Константиновна сохраняла и сейчас облик и повадки учительницы. Такой она была и в те годы, когда преподавала в вечерне-воскресной рабочей школе за Невской заставой.

Мягко лучатся добрые серо-синие глаза, оттененные длинными бровями. Глаза смотрят в мир искренне и чисто, и чувствуется: эта женщина способна все отдать ради любимого человека и ради той идеи, в которую она на всю жизнь поверила.

Казалось, и он ничуть не изменился с тех пор: во всем точен, аккуратен, всегда подобран. Когда она познакомилась с ним, молодым помощником присяжного поверенного, только что приехавшим в Питер, ему было всего двадцать три года. Как быстро он покорил всех глубиной знаний и силой мысли!

Около шести лет прошло с тех пор.

Озаренная мягким светом зимнего полудня русая голова Владимира Ильича, сидящего за своей конторкой, кажется Надежде Константиновне по-своему красивой. Только немножко жаль, что рано у него редеют волосы. Хорошие, мягкие, в детстве они у него чудесно вились, — она видела на фотографии!

Лысеет голова… Не оттого ли к нему так пристало слово «Ильич», как его часто называют друзья, а нередко они между собой зовут его и Стариком.

Сама Надежда Константиновна начинала привыкать к этому и на людях говорила не Володя, а Ильич, а ему, казалось, даже нравится, что его так называют.

Вот луч солнца скользнул по его задумчивому лицу, сделал ярко-белым ворот холщовой рубахи. Дрогнул надбровный мускул — отклик на какое-то внутреннее движение мысли: открылась сердцевина задачи — и что-то стало яснее.

Оставаться просто наблюдателем Надежда Константиновна не могла. Волновалась, переживала, вся жила единой жизнью с ним.

Тихая, вдумчивая, она стала для Владимира Ильича первым советчиком и помощником. Это она переписала своим ровным почерком рукопись новой работы Владимира Ильича о развитии капитализма в России. Владимир Ильич читал ей эту рукопись по главам, просил нарочно играть роль «беспонятной», чтобы таким образом он мог проверить, достаточно ли доступны его экономические выкладки о хищническом характере капитализма и страшном разорении народных масс в России. Теперь Надежда Константиновна все больше брала на себя его переписку с друзьями по ссылке, с Москвой, где жили родные Владимира Ильича. Шифровала письма (это требовало большого труда), а еще больше времени и усилий тратила на их расшифровку.

Владимир Ильич ценил эту большую помощь Надежды Константиновны. Не без ее участия возник его новый план. Но, когда он говорил: «наш план», она протестовала:

— Твой, твой, Володя. Я только умею тебя слушать…

Предельно скромная, очень застенчивая и потому часто молчаливая, Надежда Константиновна обладала глубокими знаниями. Она и здесь, в ссылке, много читала, штудировала экономику, философию, историю, каждую свободную минуту отдавала делу и старалась ни в чем не отстать от Владимира Ильича, сделать что-то полезное для осуществления его замысла.

7

Минувшей весной книга Владимира Ильича «Развитие капитализма в России» легально вышла в свет. Владимир Ильич начинал эту работу, еще сидя в Петербургской тюрьме. Царская цензура не разобралась в книге, не увидела крамолы в строго научном ее названии и разрешила к печати. Ее издали в Петербурге. Автором на обложке значился Владимир Ильин.

Сейчас Владимир Ильич готовил новые работы, много думал над программой партии. Первый набросок программы был им сделан в той же петербургской тюрьме. Писал он для конспирации молоком между строк какого-то статистического сборника. Слепленные из хлебного мякиша «чернильницы» Владимир Ильич съедал, едва только, бывало, заслышит шаги надзирателя. Был день, когда из-за частых тревог пришлось проглотить несколько таких «чернильниц».

За годы ссылки Владимир Ильич изучил гору книг. Из Шушенского он зорко следил за всем, что происходило в международном и русском рабочем движении. Много писал, снова и снова обменивался письмами с теми, кого думал привлечь к своей будущей газете, пользовался каждым случаем, чтобы опять встретиться с товарищами по ссылке и поговорить с ними.

Порой он брался за географическую карту России. Бормоча что-то под нос, пристально изучал ее, водил пальцем по отмеченным кружочками городам. Подходила Надежда Константиновна. Присаживалась рядышком, тоже разглядывала извилистые линии на карте.

— Ты что-то бледна сегодня, нездоровится? — спрашивал он.

— Бледна я разве? Чувствую себя неплохо.

Они давно научились понимать друг друга с полуслова и часто, желая что-то сказать, только обменивались взглядами. Вот он придержал палец у точки, обозначающей город Псков. Потом, быстро взглянув на Надежду Константиновну, передвинул палец к Петербургу. Как близко, правда? Ее брови зашевелились, сдвинулись. Она одобрительно кивнула:

— Да, Володя, выбор верный.

Куда ехать после ссылки, где поселиться? Вот над чем Владимир Ильич часто задумывался в эти дни. Жить в Петербурге ему не разрешат. А для успеха задуманного дела важно поддерживать тесные связи особенно с Петербургом, который был не только столицей империи, но и самым крупным центром революционного движения в стране. Вот почему Владимир Ильич склонялся к тому, чтобы поселиться в древнем и тихом Пскове — отсюда почти рукой подать до столицы, всего пять-шесть часов езды.

— А где поселятся остальные? — спрашивала Надежда Константиновна. — Тоже в Пскове?

Она знала — кто «остальные». Люди, которые готовы помочь Владимиру Ильичу в организации и редактировании задуманной газеты. Эти люди находились сейчас в ссылке в разных углах России.

— Видимо, тоже изберут Псков, — отвечал Владимир Ильич. — Во всяком случае, встречу и обсуждение всего дела проведем там. А дальше видно будет.

Слышен тихий, легкий вздох. Владимир Ильич поднимает голову. Он не смотрит на Надежду Константиновну, но отлично видит ее погрустневшее лицо.

Надежде Константиновне остается еще год ссылки, ее арестовали по делу «Союза борьбы» позже, чем Владимира Ильича, и тоже дали три года срока. И она знает: ей не позволят досиживать ссылку в Пскове, где Владимир Ильич задумал поселиться.

Значит — разлука… Но о ней старались не говорить.

Он только ласково потрогал руку жены, ободряюще пожал.

Отложив в сторону карту России, брались за карту Западной Европы.

Еще не решенным оставался вопрос, где издавать газету — в России или за границей.

За годы, которые Владимир Ильич провел в тюрьме и ссылке, «Союзы борьбы», возникшие в разных городах по типу питерского союза, превратились в социал-демократические комитеты. Много новых комитетов образовалось в последнее время. И чуть не каждый из них старался завести свои обособленные печатные издания. С трудом доставали шрифт, бумагу, кое-как налаживали тайную типографию, но скоро полиция добиралась до нее и все дело проваливалось.

Значит, надо ставить газету так, чтобы она была недосягаема для полиции. Где же? Опять Владимир Ильич водил пальцем по географическим точкам, на этот раз уже не России, а Бельгии, Франции, Германии.

— Брюссель, Брюссель… — бормотал он. — Посмотри-ка, Надя, близко и до Парижа, и до Берлина, и до Лондона. Только до России далеко, вот что худо.

— Горькая шутка, Володя, но, как говорится, здесь и зарыта собака. Газету придется перебрасывать в Россию, и для этого лучше было бы организовать все дело, например, в Германии. Ближе к границе.

— Резонно, — соглашался Владимир Ильич.

И начиналось кропотливое изучение обозначенных на карте германских городов. Владимир Ильич уже не раз приглядывался к ним.

Подходила Елизавета Васильевна — мать Надежды Константиновны, звала к столу, на котором уже был накрыт завтрак.

— Оторвитесь наконец от карт, путешественники!..

К Владимиру Ильичу в Шушенское Надежда Константиновна приехала не одна, а с матерью — женщиной стойкого характера и мягкого, добродушного нрава. Выросшая в семье скромного достатка, Елизавета Васильевна смолоду служила в гувернантках, чтобы заработать кусок хлеба. Рано овдовела. Надежда Константиновна была ее единственной дочерью.

Чуть не до слез трогало Елизавету Васильевну заботливое внимание Владимира Ильича к ней и Надежде Константиновне.

Обе старались освобождать его от бремени хозяйственных дел. Он протестовал против такой, как он выражался, «вопиющей несправедливости». Весной и летом сам обрабатывал огород, носил воду, ревниво следил за тем, чтобы женщины не брались за работу, которая может быть для них тяжелой.

На прогулки один не ходил — обязательно с Надеждой Константиновной, и по дороге делился с ней самым сокровенным. Нередко он затевал игру в снежки или веселое катание на санках и потом говорил Надежде Константиновне, что ему приятно слышать ее смех.

Вернувшись с прогулки, опять садились за работу. И тут на помощь им приходила Елизавета Васильевна: переписывала рукописи Владимира Ильича, шифровала письма. Эта женщина умела беззаветно служить и помогать справедливому делу, как служил ее муж — человек, горячо сочувствовавший угнетенным.

Прошел ноябрь. Снега становились все более глубокими, ночи — все более длинными. Казалось, не выпустит своих пленников «Макарова страна», снегом, морозом и стужей закроет путь.

И кроме тысячи опасностей, которые грозят плану Владимира Ильича, кроме множества трудностей, через которые придется пройти, не так-то просто будет одолеть эти бескрайние пространства Сибири.

Слетали с календаря последние листочки.

К январю выяснилось уже точно: прибавки срока не будет. То-то было радости! Скорей собирать вещи, книги — и в дорогу.

8

В эти дни в Сибирь пришла полицейская бумага с двуглавым орлом. Она решила судьбу Ульянова и некоторых других ссыльных.

«Ввиду истекающего 29 января 1900 года срока ссылки названных лиц, департамент полиции полагал бы: воспретить им жительство независимо столиц и С.-Петербургской губернии, также и в местностях фабричного района, университетских городах… сроком на 3 года».

Владимиру Ульянову, в силу такого решения, дозволялось поселиться в захолустном Пскове, о чем он и сам просил. Надежде Крупской далее Уфы подорожной бумаги не дали; остальной срок ссылки ей предстояло отбыть в Уфе.

От Минусинска почтовый тракт вел на Ачинск, оттуда начиналась только что построенная железная дорога. Но добраться до Ачинска среди зимы было не легким делом. Путь только санный и не близкий.

Местом сбора был Минусинск. Примчали в кошеве из Ермаковского Лепешинские — они тоже покидали Сибирь.

И должно же так случиться: заболела на жгучем морозе у Лепешинских их любимая крошка; это всем омрачило радость отъезда. Пускаться сейчас с больной малюткой в дальний санный путь по такому морозу было рискованно.

Пантелеймон Николаевич, отец девочки, в прошлом земский статистик, огорченно вздыхал. В Минусинске предстояла ночевка, и не оставалось надежды, что наутро к назначенному часу отъезда на Ачинск девочке полегчает: врач нашел у нее крупозное воспаление легких.

Ночью в дом, где приютились Лепешинские, заходил Владимир Ильич. С каменными, потемневшими лицами сидели у постели своей любимицы оба — отец и мать. Девочка металась в сильном жару. Ольга Борисовна — жена Лепешинского — вдруг стала убиваться: какое несчастье, она забыла в Ермаковском пельмени, которые приготовила на дорогу для всех.

— Оставьте, — сказал ей Владимир Ильич. — Не надо ли достать каких-нибудь лекарств?

— Нет, нет, — говорил Пантелеймон Николаевич. — Мы достали все необходимое. Вы не беспокойтесь.

На каждом шагу жизнь начинала ставить препятствия на пути Владимира Ильича и его единомышленников. Возникали самые непредвиденные обстоятельства. Вот заболел ребенок у Лепешинских, и они уже не могут ехать вместе с Владимиром Ильичем в Псков. А Владимир Ильич надеялся на их помощь. Кое-что Лепешинские должны были подготовить в Пскове до приезда Владимира Ильича — сам он собирался сначала заехать нелегально в Питер и Москву и только потом осесть в Пскове.

— Грустно, грустно, — вздыхал Пантелеймон Николаевич. — В Пскове работает сильная группа статистиков, я бы привлек их к делу. У них можно взять адреса, явки…

Владимир Ильич долго просидел в ту ночь у Лепешинских.

— Идите отдыхать, ведь поздно, — упрашивала его Ольга Борисовна.

Проводив его, Пантелеймон Николаевич вернулся к кроватке девочки и с внезапным душевным подъемом зашептал жене:

— Без нас не обойдется, ты не убивайся. Все еще только начинается. Сейчас Старик говорил мне, что он заранее и твердо считает нас агентами будущей газеты… Ну, как Олечке — легче? Дай потрогаю ее лобик…

9

Верст триста ехали на лошадях. На путешествие до Ачинска ушло около двух суток. Встречный ветер бил в лицо колючей снежной пылью, позвякивали бубенцы. Казалось, конца не будет угрюмой, глухо шумящей, так неохотно уплывающей назад заснеженной тайге.

Книги Ильич отправил багажом в большом ящике. По квитанции оказалось весу до 15 пудов.

Он шутил всю дорогу. Каждый раз, бережно пряча свое «проходное свидетельство» на право въезда в центр России, которое часто приходилось предъявлять в пути жандармам, он с лукавой улыбкой говорил:

— Жаль, что господин исправник забыл прикрепить сюда перо.

Шутку Владимира Ильича сразу улавливали те, кто знал, что в России еще несколько десятков лет назад было правило: когда хотели, чтобы письмо шло быстро, без задержек, то к сургучной печати приклеивали частицу гусиного пера. Это был знак, что письмо должно как бы лететь птицей.

Надежда Константиновна понимала, какое великое нетерпение кроется за этой шуткой.

В Ачинске пересели на поезд. И пока состав тащился к центральным местам России, отчаянно скрипя колесами на морозе, впереди путешественников летела другая бумага:

«Имею честь уведомить… для сведения, что состоящая в Минусинском уезде под гласным надзором полиции Н. К. Ульянова (урожденная Крупская), согласно разрешения департамента полиции, 30 января сего года выехала на жительство в Уфимскую губернию, о чем мною сообщено г. уфимскому губернатору для зависящего распоряжения о подчинении Ульяновой упомянутому надзору полиции. При этом присовокупляю, что муж Ульяновой — В. Ульянов, по окончании 29 января сего года гласного надзора полиции, выехал на жительство в г. Псков…»

Первого филера Владимир Ильич заметил, когда, простившись с товарищами, вместе с Надеждой Константиновной и ее матерью сходил с поезда на уфимской станции.

— Вот, — показал он жене глазами на подозрительного типа в котелке, топтавшегося на перроне.

— Ну ясно же, покоя тебе не дадут, — тихо отозвалась Надежда Константиновна. — Ты собираешься еще объехать ряд мест. Берегись, Володя. Не дай бог опять попасть в «Романов хутор».

Теперь Владимиру Ильичу предстояло жить под так называемым негласным надзором. Это означало — все время быть настороже.

Остановились в меблированных комнатах. Гостиница была плохонькая. Уфа показалась не лучше Шушенского — скучный, унылый городишко, переполненный политическими ссыльными. В первый же день начались встречи, разговоры.

Ссыльные и тут делились на два лагеря: социал-демократы — этих было большинство, и народники, по-прежнему верившие, что через крестьянскую общину Россия может прийти к социализму.

Надежда Константиновна чувствовала себя не очень хорошо с дороги, пришлось сразу позвать к ней врача. А тут в номер явились киевский адвокат Крохмаль и земский статистик Цюрупа — оба ссыльные социал-демократы — и сразу захватили Владимира Ильича в плен. И ничего нельзя было сделать — он и сам был рад встрече с каждым новым лицом. И разговоров хватило на весь вечер.

А Елизавета Васильевна стойко перенесла путешествие и радовалась Уфе, и еще больше бы радовалась, если бы Владимиру Ильичу не надо было ехать в Псков и он бы оставался тут с Надей.

Утром звонили колокола, было тихо и по-февральски мягко в природе, и был приятен даже крик галок в голых садах. Снова приходили Крохмаль и Цюрупа. Они скоро увезли с собой Владимира Ильича на какое-то совещание, и Надежде Константиновне было жаль, что недомогание мешает ей бывать при встречах Владимира Ильича с местной революционной публикой.

— Ну как? — спросила она, когда он вернулся с совещания. — Одобряют, помогут?

— Люди тут разные. В целом одобряют и готовы помочь.

Недомогание скоро прошло, так скоро, что Владимир Ильич даже не поверил и потихоньку от Елизаветы Васильевны спросил у жены:

— Ты не хочешь, чтоб я задерживался здесь?

— Да, Володя, — ответила она чистосердечно. — Тебе надо уезжать. Все равно нам этот год не быть вместе.

Крохмаль жил на холостяцкой квартире из двух комнат. У него собирались более устойчивые социал-демократы. Менее «правоверные» собирались в другом месте. Но сколько путаницы было и в голове Крохмаля, хоть он считался самым левым. Хорошее впечатление производил Александр Цюрупа — сдержанный, вдумчивый человек.

Дед Цюрупы был кузнецом из Галиции, отец — небольшим уездным чиновником.

Владимир Ильич сразу увидел: этот молодой революционер, горячо преданный марксизму, по годам ровесник ему, будет очень полезен будущей газете.

В свою очередь, и Цюрупа всей душой потянулся к Владимиру Ильичу. Они быстро договорились.

— Значит, поможете, так, Александр Дмитриевич?

— Рассчитывайте твердо. Все, что надо, сделаю.

Владимир Ильич любил таких людей: ни позы, ни громких слов, простота и искренность. После беседы Владимира Ильича с Цюрупой еще одним приверженцем «сибирского плана» стало больше.

Крохмаль, по натуре деятельный, размашистый, слыл боевым опытным конспиратором. До него каким-то чудом мгновенно доходили все новости.

Он первый сообщил Владимиру Ильичу, что «кое-кто» на юге России и «некие инициаторы» за границей хотят устроить очередной съезд партии, и не позже лета нынешнего года.

— Смотрите, какую газету издают екатеринославцы! — расхваливал южан Крохмаль и потряхивал в руке небольшим подпольным листком, в заголовке которого значилось: «Южный рабочий».

Владимир Ильич с жадностью припал к листку, пробежал глазами некоторые статьи. Видно было, что его интересует эта газета… Таких не было пять лет назад, когда за ним захлопнулась дверь тюрьмы.

— Плехановская группа «Освобождение труда» в организационном отношении ни черта не делает, — говорил Крохмаль. — Абсолютный нуль. Сидит себе в Женеве и теоретизирует.

Давно не видела Надежда Константиновна такой вспышки ярости у Владимира Ильича, как в тот день на квартире у Крохмаля.

— Как можете вы так говорить? Плехановская группа первая донесла до России марксизм! «Сидит себе в Женеве…» Неужели вам не известно, что именно Плеханов и его группа помогли нам разбить народников и сейчас с той же силой они бьют по всяческим путаникам, вроде наших экономистов! Нет, товарищ Крохмаль, Плеханова и его группу я не дам в обиду.

— Я не собираюсь обижать Плеханова, — пожимал плечами Крохмаль. — Я сам почитаю Плеханова, как бога, хотя как марксист не могу считать богом даже самую выдающуюся личность. Сама по себе личность нуль, как мы знаем.

Владимир Ильич с минуту молча разглядывал Крохмаля. Разглядывал с напряжением, возле скул собрались морщинки.

— А я-то думал, что личность кое-что да значит, — проговорил он. — Оказывается, нуль. Нет, сударь, не нуль. Никак не нуль, если только правильно выражает закономерности своей эпохи. Мне кажется, — добавил Владимир Ильич уже с улыбкой, — что после Маркса и Энгельса этот вопрос достаточно ясен.

Крохмаль закивал:

— Да, да, видимо, я не точно выразился…

Владимир Ильич смотрел на Крохмаля и думал: сколько еще таких недозрелых марксистов в русской социал-демократической среде. Они, бесспорно, преданы революции, но обладают особым даром к смешению понятий. Едва усвоив азы марксистского учения, затвердив из него две-три формулы, уже важничают, шумят. Такие всегда торопятся. И вот — уже готовы «смахнуть» Плеханова и даже хотят провести партийный съезд!

А на какой основе могло бы сейчас произойти объединение социал-демократических комитетов России в одну партию? На почве «экономистских» настроений, которые так сильны? «Экономизм» — страшная угроза для судеб русской революции и марксизма вообще. Какой смысл при таком политическом бездорожье торопиться со съездом? Не ясно ли, что сперва надо разбить «экономизм» и подготовить съезд так, чтоб революционный рабочий класс России получил действительно достойный его авангард в лице боевой и единой марксистской партии.

Но кто же «инициаторы», которых упомянул Крохмаль? Не те ли, которые издают путаную газету «Рабочая мысль» и не менее путаный журнал «Рабочее дело»? Два-три вопроса, заданные Владимиром Ильичем Крохмалю, прояснили все. Оказалось, именно те самые! Махровые «экономисты»!

Крохмаль оправдывался, говорил, что имена и политическая окраска инициаторов немедленного созыва съезда ему самому неизвестны, но, мол, одно он знает точно: возня вокруг созыва съезда идет немалая.

— Ведь вы едете отсюда в Москву, не правда ли? — допытывался Крохмаль. — Ну, вот. Туда приедут товарищи с юга, чтобы повидаться с вами и все досконально обсудить. Я лично тоже за немедленный съезд!

Когда Владимир Ильич шел к себе в номера с Надеждой Константиновной, он говорил ей, что, на его взгляд, никакой партийный съезд сейчас немыслим. Нужна большая работа, понадобятся, может быть, годы идейной борьбы с разбродом и шатаниями в рядах социал-демократии в России, прежде чем возникнет нужная обстановка для съезда.

— Разговор с Крохмалем меня в этом еще больше убедил.

Остаток дня после обеда они гуляли, были у реки, потом зашли в какой-то сад, немного посидели там, послушали предвесенние голоса птиц.

— «Искра»… «Искра»… — вдруг проговорил Владимир Ильич.

— О чем ты, Володя?

— Любуюсь природой, а думаю все о своем, — ответил он, смеясь. — Гёте говорил, что каждый день следует прослушать хоть одну песню, посмотреть хорошую картину и, если возможно, прочитать хоть какое-нибудь мудрое изречение. А я считаю потерянным день, если не сделаю хоть что-нибудь для нашей будущей «Искры».

— Как ты сказал? — с живостью переспросила Надежда Константиновна. — Уже и название есть?

— Да, «Искра». Помнишь стихи Одоевского, которые он написал в ответ на послание Пушкина к декабристам? «Из искры возгорится пламя…» Эти слова и станут эпиграфом в газете.

— Хорошее название, — одобрила она. — Я — за!..

А на другой день он уезжал. Надежда Константиновна чувствовала себя совсем хорошо, была бодра и весело смеялась, когда уже на вокзале, прощаясь, он сказал ей:

— Мы с тобой великие путешественники, Надя, и перед нами лежит еще много дорог. И сколько бы ни было расставаний, все равно впереди — встречи. Я в это твердо верю!

— Я тоже верю в это, Володя. Удачи тебе!..

Загрузка...