Преступник скорее откроет сердце тому, кого привел в его темницу голос любви, а не долг знания. Желаешь узнать свойство природы человеческой — посещай темницы; там увидишь ее на одной из последних крайностей, найдешь такою, какою не покажут тебе ни книги, ни театры.
В свой сибирский вояж Гартевельд отправился из Москвы после 4 апреля. Тем самым счастливо разминувшись с сильнейшим за многовековую историю Белокаменной наводнением, случившимся в Страстную неделю (с 10 по 14 апреля). Тогда уровень воды Москвы-реки местами поднялся до рекордных девяти метров. Были затоплены весь Болотный остров, большая часть Замоскворечья, Дорогомилово, Лужники…
Почему я решил, что путешествие началось не раньше 4 апреля? Исхожу из сугубо земного: именно в этот день родился Вильгельм Наполеонович, и день рождения, представляется мне, он отметил в кругу семьи и друзей. Напомню, что год назад наш герой обвенчался с эстонкой Анной Педер, коей на тот момент исполнилось двадцать пять (супротив сорока восьми гартевельдовских).
К слову, о том, что к тому времени Гартевельд снова сочетался законным браком, в его будущем тексте обнаруживается лишь один-единственный пассаж:
«…дорога шла по берегу р. Тесмы, а с другой стороны громоздились отвесные скалы. Возница мой все время ехал по самому краю берега и, когда я ему заметил, что эдак мы можем свалиться в воду, он весьма резонно ответил, что — «все мы умрем», но просил меня «не сумлеваться». Я же вплоть до города «сумлевался» и не раз вспоминал свою осиротевшую семью…»
Более на подобного рода сентиментальности, как-то: переживание разлуки с молодой женой, тревога за домочадцев, получение долгожданных писем от родных и т. п., Вильгельм Наполеонович в своей книге отвлекаться не станет. Все правильно! Как сказано в уже вышедшем к тому времени главном философском труде Ницше: «Мужчина должен воспитываться для войны, а женщина — для отдохновения воина; все остальное есть глупость». А что есть для Гартевельда поездка в Сибирь, как не своего рода глубинный рейд рейнджера-одиночки, отправившегося раздобыть важнейшие разведсведения?
Итак, путешествие началось после 4-го апреля. Но — не позднее 6–7-го. Потому как на второй день Пасхи (согласно тогдашней Пасхалии, 14-го апреля) Гартевельд должен был отыграть концерт в Челябинске, а до того — около недели провести в Златоусте.
Вот с последнего городка и начнем…
В уральский Златоуст наш герой прибыл поездом Самаро-Златоустовской ж/д, которая к тому времени в магистральной своей части означала участок от станции Батраки, что на правом берегу Волги, до станции Златоуст.
При строительстве этой ветки, ставшей головным участком будущей Транссибирской магистрали, особо отличился писатель Гарин-Михайловский, начинавший свою карьеру именно как инженер-путеец. Причем с наибольшей силой инженерный талант Николая Георгиевича раскрылся как раз в ходе строительства перегона Уфа — Златоуст, где он реализовал свой вариант прокладки железнодорожного полотна. Учитывая, что помимо многих своих прочих ипостасей Гарин-Михайловский был путешественником, этнографом и фольклористом, думается, что Наполеоныч, как минимум, изучал труды Николая Георгиевича. Нельзя исключить и личного знакомства этих авантюрно-родственных душ. Ну да в любом случае, к началу путешествия нашего героя Гарин-Михайловский полтора года как почил в бозе…
Случайный вагонный попутчик Гартевельда — молодой немецкий коммивояжер, узнав о пункте назначения композитора, презрительно сплюнул в сторону и, качая головой, произнес: «Печальная дыра! Дел никаких!» И хотя, как признает потом сам Вильгельм Наполеонович, «я убедился в истине его слов», по неясным причинам он проведет в этом захолустье почти неделю. При том что до более комфортабельного во всех смыслах Челябинска всего 8–9 часов езды.
Отсюда вопрос: с чего вдруг? Тем паче, что песен в Златоусте Гартевельд все равно толком не собирает. Да, похоже, их здесь никто особо и не поет.
«…Хмурая природа, хмурые лица, хмурая погода и таким же оказался впоследствии и самый город. «Город без улыбки» — как я его потом назвал.
И в самом деле. Во время всего моего недельного пребывания в Златоусте я ни в природе, ни в людях не видал привета или улыбки. Суровая природа и суровые люди!»
Жизнь местного населения связана исключительно с заводом.
И жизнь эта, судя по описанию Наполеоныча, не шибко радостная:
«…жителей в нем всего 21,000 человек, из которых 20,000 составляет живой инвентарь при казенном заводе. Завод этот вырабатывает орудий и снарядов в год (смешно сказать) всего на 1 миллион рублей, и уже давно толкуют об упразднении его, ибо кроме убытка он будто бы ничего не дает. Но это было бы равносильно тому, как если бы в Петербурге упразднили бы все присутственные места. «Северная Пальмира» превратилась бы тогда в безжизненное болото, а Златоуст в каменную пустыню…»
По меткому выражению Гартевельда, «быть в Златоусте и не осмотреть казенного завода, то же самое, что быть в Монако и не осмотреть рулетки». Между тем на территорию градообразующего предприятия и единственную, по сути, местную достопримечательность нашего героя не пустили.
«…оказывается, что «посторонним» завод ни в каком случае не показывают и разрешение на осмотр идет чуть ли не из Петербурга. <…> Это тщательное скрывание внутренней жизни завода от посторонних глаз дает основание для различных догадок: или обнаружится слишком много или слишком мало».
Как же так? А где же открытый лист с предписанием «оказывать содействие»?
Странно… Однако ироничный оборот про «много или мало», согласитесь, неплох?
В Златоусте праздношатающийся Гартевельд заводит некоторые знакомства. В том числе — приобретает друзей, которые устраивают ему трехдневную охоту в окрестностях горы Таганай. И от охоты, и от горы наш герой получает несказанное удовольствие.
В общем, на старте путешествия Наполеоныч ведет себя отнюдь не как командировочный, а скорее как сбежавший из рутины душного столичного офиса и дорвавшийся до вольной жизни женатик: прогулки, экскурсии, охота. Даже в местную киношку умудрился сходить. Где посмотрел довольно свежую, особенно по уральским меркам, французскую комедию с Андре Дидом «Глупышкин женится». Ну и, разумеется, выпивка. Без нее в России никуда.
«…вечернее солнце освещало вершины гор. Далеко был виден город и его окрестности. Под моими ногами расстилался край, полный неистощимых богатств и вместе с тем такой бедный, и я решил, что единственно, что можно предпринять, — это спуститься вниз и «выпить по маленькой»…»
«Выпить по маленькой». Восхитительная фраза! Именно ею завершил свой невеселый рассказ о местных реалиях новый златоустовский знакомец Гартевельда — главный ветеринарный врач при заводе, поляк по происхождению. И, отталкиваясь от оной фразы, наш Вильгельм Наполеоныч делает весьма остроумное и — увы! — до сей поры не потерявшее актуальности и злободневности наблюдение:
«Давайте лучше выпьем по маленькой. Таким простым и бесхитростным способом в России часто и благополучно решают весьма сложные вопросы. А между тем на Урале заводы один за другим закрываются, рабочие частных заводов (как, например, в Нижнем Тагиле) по месяцам не получают жалованья, население голодает… Но кто-то «выпивает по маленькой» и все улаживается…»
Браво, Наполеоныч! Не в бровь, а в глаз! Prozit!..
И все же минимум две песни из Златоуста Гартевельд увезет.
«Легенда о Колдуне». Эту песню, которую Наполеонычу напел у подножия горы Таганай «старый седой рудокоп», Гартевельд включит в свой итоговый сборник «Песни каторги» за порядковым номером 32:
Вблизи Златоуста стоит средь Урала гора Великан.
Стоит веками, и на главе лежит всегда густой туман.
Зима придет, весна придет,
Родится кто, а кто умрет,
Гора же все стоит…
«В шахте молотки стучат». Текста этой песни в сборнике «Песни каторги» нет. Однако впоследствии он всплывет в гартевельдовской бытовой драме «Бродяги» (позднее переписанной в «Беглеца»).
В шахте молотки стучат,
Фонари едва горят,
Мина зажигается,
Люди разбегаются.
Тяжко, братцы, вековать в нужде,
Никуда не скрыться от беды.
Все одно, все одно,
Молотками постучать,
Света Божья не видать…
Ориентировочно 11–12 апреля шведский композитор с русскою душою (или все-таки русский композитор со шведскими кровями?) наконец перебирается из «хмурого» Златоуста в Челябинск. В город с совершенно другим настроением!
«…Но какая разница между Златоустом и Челябинском! Если я назвал Златоуст — «город без улыбки», то Челябинск можно смело назвать — «город, который смеется». Это, конечно, не добродушный смех Вены, не задорный смех Парижа, это, пожалуй, даже не смех, а скорее какая-то гримаса, но гримаса веселая. Это гримаса хулигана, обделавшего хорошее «дело» и у которого появились деньги…»
Челябинск нашему герою в общем и целом глянулся. Так что снова поневоле задаешься вопросом: зачем ему столько времени потребовалось проторчать в унылом призаводском городишке?
Любопытный момент: современный челябинский историк и краевед Владимир Боже в одной из своих газетных публикаций упоминает, что в 1908 году Гартевельд посетил Челябинск дважды. Первый раз — в феврале, когда прибыл в город в качестве заведующего музыкально-художественной частью московского оперного театра Солодовникова и пробыл здесь около недели. Со слов Боже, в статьях об этих гастролях, высоко оцененных местной критикой, Наполеоныч позиционировался как «известный композитор и пианист». Однако в своей книге «Каторга и бродяги Сибири» Гартевельд этот момент не озвучивает и описывает весенний Челябинск так, словно бы он объявился здесь впервые.
В целом описанию Челябинска и встреченных в нем ярких типажей Вильгельм Наполеонович отводит полтора десятка страниц текста — это много. Учитывая, что своим главным делом (сбором песен) наш герой здесь, похоже, не занимался вовсе. Ну да, по крайней мере, ему наконец попались на глаза первые ссыльные. Именно в Челябинске состоялось первое, пускай и мимолетное знакомство Гартевельда с потенциальной «целевой аудиторией»:
«…Нравы Челябинска много зависят от того, что он является каким-то распределительным пунктом для ссыльных (больше всего уголовных) и что последних в городе собирается до 2,000 человек. Они получают от казны что-то около 15–20 копеек в сутки и до своего отправления дальше могут жить как хотят. <…> В городе стоит батальон войска, есть острог и все прочее. А нравы, между тем, тождественны с далеким западом Америки. Закон кажный носит с собой в кармане в виде «браунинга», так как с наступлением темноты без такого «аргумента» никто на улицу не выходит. Место судьи является здесь чисто синекурою, ибо суд Линча не хуже, чем на родине Брет-Гарда. Только в Челябинске возможен такой случай, который и имел место лет 8 назад, когда 5–6 предприимчивых, вооруженных граждан ворвались в клуб и отняли у игроков все деньги и опустошили клубную кассу. <…> У меня посейчас хранится еще афиша концерта, где напечатано, что «для безопасности публики по возвращении ея домой из концерта, будет выставлена воинская охрана». Каково?!»
Определение «распределительный пункт» подобрано Гартевельдом весьма точно. Так оно в ту пору и было. (К слову, всего полгода спустя в Челябинске будет открыта построенная по последнему слову техники новая тюрьма, обошедшаяся казне в полтора миллиона рублей.) Что же касается наблюдений Наполеоныча в части местных нравов и «аргумента-браунинга», они также не являются литературно-гротесковым преувеличением. Причем Челябинск — это еще цветочки. А ягодки — они дальше, в Сибири будут. Например, в Иркутске, где Наполеонычу придется транзитом побывать. И где совсем незадолго до визита Гартевельда случилось преоригинальное криминальное происшествие. Так же, как и в случае с Челябинском, связанное с театром:
«Около часа ночи в городском театре закончился спектакль, и толпа зрителей высыпала на улицу. В тот же момент из темного переулка навстречу толпе выскочила пролетка, запряженная двумя лошадьми. Сидевшие в пролетке открыли по театралам стрельбу. Из полицейской хроники следует, что пальба продолжалась с полминуты. Но и этого времени хватило, чтобы люди «в панике кинулись врассыпную, кавалеры сбивали с ног дам, а молодые давили стариков». Через день стрельба повторилась в другом месте города. И опять — пешеходы, пролетка, паника. В полицейском отчете об этом происшествии сообщалось: «При попытке постового городового задержать хулиганов последние оказали сопротивление, но при помощи публики и вечернего обхода были обезоружены и задержаны». Впоследствии выяснилось, что в пролетке находились пьяные приказчики из торгового дома Кукса…»[29]
В докладе тогдашнего иркутского полицмейстера, посвященном криминогенной обстановке в столице Восточной Сибири, честно и откровенно указывалось: «Следует отметить, что в Иркутске не проходит дня и ночи, чтобы не было совершено преступления».
Но до Восточной Сибири нашему герою еще пилить и пилить. А пока по приезде в Челябинск Наполеоныч нанимает извозчика и на уточнение: «В какой гостинице ему желательно поселиться?», — просит отвезти «где потише и почище». Возница доставляет композитора в невеликий, всего на десять номеров, местный «Метрополь», что на улице Азиатской. И вот там-то…
Да уж, и совпадение, и сама история, что и говорить, абсолютно киношные:
«…Самым любопытным, для меня лично, в Челябинске осталось с памяти гостиница «Метрополь», где я остановился, и ея хозяин Поляков.
Итак, позвольте мне представить вам хозяина гостиницы г-на Полякова, бывшаго московского шулера, высланного сюда за мошенничество. Было время — увы — когда я отдал дань зеленому полю. И вот, в лице Полякова, я узнал того господина, котораго как-то «под утро» сильно били в одном из московских игорных притонов, т.-е. клубов. Я его сейчас же вспомнил. Он пришел ко мне в комнату и поведал, что его дела здесь, в Челябинске, идут недурно и, что он имеет еще «порядочный заработок со стороны» (что это был за «заработок», я узнал только в 1909 году, после того как его арестовали в Новониколаевске). Он оказался в то время не только содержателем гостиницы, но также и организатором шайки грабителей, грабившей и убивавшей прохожих на большой дороге. Следствие также выяснило, что он своих постояльцев в гостинице не раз усыплял каким-то дурманом и затем грабил. Я как-то уцелел. Никогда не знаешь, где найдешь и где потеряешь! Благодаря почтенному Полякову, я в Челябинске узнал массу тайн «московских клубов» и помню до сих пор два его афоризма:
1. За каждым столом в клубе, где играют в азартную игру, сидят 2–3 человека «игроков» — остальные бараны. 2. Счастье бывает только в коммерческих играх. В азартной игре все зависит от «умения». Недурно!..
В челябинском клубе он играл всего только один раз, но при этом показал такой «фейерверк», что его туда больше не пустили. Да и мне он показал несколько изумительных по ловкости карточных «трюков». Одним словом, он перед виселицей мог бы, как Нерон, воскликнуть: «Какой артист погибает!»…»
Криминальные подробности сибирского периода жизни г-на Полякова Вильгельм Наполеонович узнает лишь год спустя.
Из газеты «Русское слово», 26 августа 1909 года:
«ЕКАТЕРИНБУРГ, 25, VIII. В Новониколаевске арестован некий Поляков, организатор и участник крупных грабежей, проживавший по пяти подложным паспортам. В последнее время Поляков содержал в Челябинске меблированные комнаты «Метрополь», где, совместно с своей сожительницей, с помощью одурманивающих веществ обирал гостей».
Но пока светлый день Пасхи 14 апреля 1908 года наш герой начнет с того, что разговеется с хозяином гостиницы, его супругой, племянницей и гостями шулера-душегуба — двумя священниками и местным приставом. Вот уж воистину — причудливо тасуется колода.
На следующий день Гартевельд, «уступая просьбам челябинских друзей», отыграет в местном Народном доме сольный фортепианный концерт. Или… не отыграет? Вполне могло статься, что после дня обильного разговения и разгуляева челябинский похмельный народец и в самом деле предпочел остаться «лечиться» дома, а не тащиться, причем за свои кровные, на фортепианный концерт заезжего иностранишки. Грубо говоря: предпочел Григу… брагу? Строю подобное предположение не на пустом месте и предоставляю слово вышепомянутому челябинскому краеведу:
«…Еще в начале прошлого века челябинцы не очень-то любили тратить много денег на культурный досуг. Знаменитый трагик Рафаил Адельгейм, например, выступал при полупустом зале, а Вильгельм Гартевельд, собиратель и пропагандист каторжного фольклора (предтеча нынешнего шансона), и вовсе вынужден был отменить концерт из-за того, что было продано слишком мало билетов».
Владимир Боже приводит точную дату отмененного концерта Гартевельда — 13 мая 1909 года. Причем выступать Вильгельм Наполеонович планировал не соло, а со своими хорошими знакомыми — оперной певицей Натальей Южиной-Ермоленко и ее супругом певцом Давидом Южиным. Но концертанты, как сказано выше, отменили выступление из-за плохих сборов[30], и тем досаднее Наполеонычу было впоследствии читать восторженные газетные рецензии о челябинском концерте Анастасии Вяльцевой, на котором «публика бесновалась», певица «много бисировала», а общий сбор составил полторы тысячи рублей (огромная по местным меркам сумма).
А у Гартевельда с Анастасией Дмитриевной — особые счеты. Все началось с того, что, будучи уже признанной королевой российской эстрады, Вяльцева выказала желание попробовать свои силы в оперном искусстве. С коей целью она взялась брать уроки у видных профессоров по вокалу и даже съездила в Италию к профессору Марти, чтобы «поправить недостатки в постановке голоса».
Заключив контракт с антрепренером театра «Буфф», Вяльцева дебютировала в оперных спектаклях, исполняя партии в «Кармен», «Миньоне» и «Самсоне и Далиле». Невзыскательные поклонники в прямом смысле ломились на эти представления, вынося входные двери, тогда как профессионалы презрительно морщились. В числе последних — Наполеоныч. Когда же в газетах появились сообщения о том, что госпожа Вяльцева подписала договор с московской оперой Солодовникова и в скором времени собирается солировать в рубинштейновском «Демоне», Гартевельд не смог более молчать. И разразился сверхзлобной статьей в журнале «Театр и искусство»:
«На сцену оперы и драмы врываются в последнее время элементы, которые далеки от искусства… Щедрин как-то ворчал о том, что «чумазый идет», я же говорю людям искусства: «Берегитесь! “Несравненная” идет!»
Вяльцева, разумеется, оскорбилась. И опубликовала в газете «Новости дня» ответное письмо Гартевельду:
«На такое оскорбление, брошенное мне без всякого права… чем могу ответить я, слабая женщина?! Скажу лишь, что всякому, сколько-нибудь знающему закулисную жизнь, должно быть понятно, как труден для меня переход в оперу; намерение же это отнюдь не может быть порицаемо, а, скорее, наоборот».
Тем не менее вскоре Дирекция московской оперы Солодовникова объявила артистке, что «ввиду поднятого печатью шума» отказывается выпускать ее в роли Демона из одноименной оперы г-на Рубинштейна. С этого момента Вяльцева свернула оперные эксперименты и возвратилась на более комфортную для нее эстраду. Коему возвращению, как видим, немало поспособствовал наш шведский товарищ. А уж с чего он столь агрессивно взъелся на Анастасию Дмитриевну, нам неведомо. Хотя, возможно, и не было в этом конфликте ничего личного. Только музыка. Учитывая, что тогдашние профессиональные критики и в самом деле отмечали, что на оперной сцене Вяльцевой «вредил несколько носовой тембр голоса», столь ценившийся при исполнении цыганских романсов.
Ну да то дела прошлые. Посему вернемся в апрель 1908 года, в Челябинск. Не так уж важно — состоялся ли концерт Гартевельда в местном Народном доме. На мой взгляд, гораздо интереснее прочесть о еще одной, весьма занятной и снова с криминальным душком челябинской встрече Вильгельма Наполеоновича, которая случилась в гостинице г-на Полякова в один из дней пёстрой недели[31]:
«…Господин Альфред из Варшавы с чувством пожал мне руку и произнес:
— Если пан позволит, то я могу сказать вам хорошее слово.
— А в чем дело? — спросил я.
— Позвольте зайти в ваш апартамент, — сказал «Альфред из Варшавы», — складнее можно разговор держать.
Я согласился. Мы вошли ко мне, и я спросил Альфреда, в чем будет состоять его «хорошее слово» по отношению ко мне.
— Видите ли, — начал он, — я с малого детства имею страсть делать хорошим людям добро. В Варшаве меня не поняли и сослали сюда. Вы, пан, хотите, как я узнал, на Пасху дать здесь «игральный» концерт, а между тем, у вас здесь конкуренция.
— Какая же такая конкуренция? — спросил я.
— Да разве пан не знает, что против Народного дома строят цирк, который будет иметь представление на Пасху?
— Да я видел, — ответил я, — что там строят какой-то временный, деревянный цирк; но какая же это «конкуренция» и при чем же здесь вы? — удивился я.
— А вот, видите ли, пан, — сказал Альфред, — я могу сделать так, что никакой конкуренции вам не будет. Я, — сказал он шепотом, — по специальности поджигатель. За какие-нибудь 50 рублей цирк будет гореть как свечка. Работа будет чистая, без обмана. Вы слышали, на прошлой неделе в Миассах мельница горела? А вы думаете, чья это работа? Конечно, моя! Я работаю здесь для многих фабрик и заводов, и все довольны мной.
Я сердечно поблагодарил господина Альфреда за его доброту ко мне и высказал сожаление, что мне придется отказаться от его услуг, прибавив, что следовало бы его познакомить также с очень милым человеком — с местным исправником. Он встал и уходя сказал:
— Эх, пан, я к вам всей душой, а вы такие нехорошия слова говорите!»
Между прочим, российское уголовное право в дореволюционных своих актах выделяло поджог как самостоятельный состав преступления, относя его к разряду тяжких. Так что шутки шутками, но господин Альфред, желая приподняться на пятьдесят рублей, рисковал очень серьезно. И дело здесь не только в реальности срока. Помните слова Гартевельда о том, что «суд Линча» на Урале не хуже, «чем на родине Брет-Гарда»? Именно так оно и было. Имели место реальные случаи, когда захваченного на месте поджога злоумышленника толпа, верша самосуд, бросала в огонь. Живьем. И, кстати сказать, пребывая в Челябинске, Вильгельм Наполеонович оказался невольным свидетелем схожей народной расправы:
«…Как-то на Страстной неделе я сидел у милейшего человека Челябинска — земского начальника г. Зеленского и пил чай. Вдруг с улицы послышались крики и мы увидели грязного и оборванного человека, старающегося убежать от своих преследователей. Оказалось, что человек этот вытянул у кого-то в казначействе из кармана три рубля. Перед домом г-на Зеленского его настигла толпа и, несмотря на наше старание защитить его, через 5 минут перед нами лежал окровавленный труп.
Жестокие нравы!..»
16 апреля Вильгельм Наполеоныч покидает Челябинск и железной дорогой отправляется в Екатеринбург. Поскольку воспоминание о пребывании в уральской столице уместилось у Гартевельда всего в один абзац, процитирую его целиком:
«…В Екатеринбурге я с огромным удовольствием провел 4 дня. Не даром этот город зовется «Столицею Урала». Превосходная гостиница, интересный музей, прекрасный театр, чистота и удобства — все говорит о высокой культуре города. Если сравнивать Златоуст с жалкой нищей, Челябинск — с хулиганом, а Тюмень — со старой торговкой, то Екатеринбург приходится сравнить с гордой, нарядной красавицей».
Что ж, сказано и красиво, и образно. Вот только этой самой «красавице» наш герой отчего-то уделил всего несколько дней и далее поспешил изменить ей со «старой торговкой» Тюменью. И где, спрашивается, логика? В Златоусте Гартевельд проторчал почти неделю, в Челябинске — чуть меньше, а в весьма фешенебельном, по местным меркам, Екатеринбурге — всего четыре дня.
О-ох, что-то мутит наш Наполеоныч!
В Тюмени Гартевельд объявляется в начале 20-х чисел апреля и позднее оставит об этом городе — мало того что столь же, как в случае с Екатеринбургом, краткую, так еще и весьма нелицеприятную запись:
«…город решительно ничем не отличается. Единственная его достопримечательность, пожалуй, это купец Текутев, прославленный своим богатством, невероятною скупостью и легендарным самодурством. Во время моего пребывания его не показывали, о чем очень сожалею. Политических ссыльных — масса. Их показывают везде».
На этом описание Тюмени у Наполеоныча практически и заканчивается. Разве что далее встречаем справку о местном транспортном сообщении:
«…Тюмень стоит в тупике. Здесь кончается железная дорога, и больше «податься некуда»[32]. Сообщение зимой с Тобольском поддерживается только на лошадях. Летом же ходят пароходы Сибирского Пароходного Общества. Они совершают огромные рейсы по Туре, Тоболу, Иртышу, Оби и т. д. вплоть до Семипалатинска (через Омск). Весь рейс они делают в 20 суток».
Что и говорить — для описания Тюмени маловато, учитывая, что город имеет довольно богатую историю, будучи основанным еще в 1586 году московскими воеводами Иваном Мясным и Василием Сукиным на месте крепости Чинга-Тура. А уж за историю тюремно-каторжную и говорить не приходится…
Уже в XVII веке в Тюмени существовала пересыльная тюрьма, через которую прогоняли, по сути, весь народец, высылаемый на каторгу в Сибирь. В 1783–1786 гг. по указу Екатерины II в городе был организован тюремный острог для отбывания наказания уголовных преступников, а также для временного содержания пересыльных арестантов. Через этот острог прошли Достоевский, Чернышевский, Короленко и другие представители «творческой интеллигенции». В середине XIX века острог переименовали в Тюремный замок, а затем он получил название Центральной тюменской пересыльной тюрьмы. С проведением Сибирской железной дороги тюрьма утратила статус пересыльной и сделалась уездной. И была, похоже, так себе. Да что там — дрянь тюрьма!
Из газеты «Русское слово», 24 декабря 1910 года:
«Тюрьма переполнена… Спят на полу… Пища очень плохая… Врач посещает тюрьму редко…»
Так как описание Тюмени у нашего героя отсутствует, предлагаю взглянуть на нее глазами Ивана Белоконского. Хотя он побывал здесь за двадцать с лишком до Гартевельда лет, думается, с того времени принципиальных изменений не случилось.
«…Как и всякий русский город, Тюмень начинается самым необходимым для порядка зданием — белой каменной тюрьмой, окруженной каменною же высокой стеной; тюрьма находится влево от дороги; направо — длинный, грязный, старый этап. <…> Партии, останавливаясь в этой тюрьме, ждут дальнейшей отправки, которая бывает раз в неделю; отправляют арестантов отсюда опять на барже до Томска. Тюмень расположена на неровной местности холмистой, благодаря чему и улицы тоже неровные, за исключением двух-трех в центре города. Достопримечательностей не имеется, если не считать бывших татарских укреплений, от которых остались лишь чуть заметные развалины, носящие в одном месте название «Царев город». С административной точки зрения Тюмень особенной роли не играет, обладая лишь правом распределения ссыльного элемента по городам и весям Сибири. Для чего в городе имеется «приказ о ссыльных», куда сообщают сведения буквально о каждом ссыльном, назначен ли он в Восточную или Западную Сибирь, — все равно…»
Казалось бы — вот оно, раздолье для научно-исследовательской деятельности Гартевельда? Опять же «ссыльных показывают везде»? Тем не менее о тюменской песенной этнографии — молчок. Тому же г-ну Текутьеву — и то сыскалось упоминание. А вот местной тюрьме — ни словечка.
А вот, право, не знаю: с чего вдруг милейший Вильгельм Наполеонович так взъелся на почтеннейшего Андрея Ивановича Текутьева?
На человека, который за два года до визита Гартевельда за свою благотворительную деятельность был удостоен звания «Почетный гражданин города Тюмени». Причем сам Николай Второй своим указом подтвердил это высокое звание и «благословил» выставить портрет Текутьева в зале Думских собраний Тюмени.
Перечислю лишь малую толику благодеяний Андрея Ивановича:
— в 1892 году на свои средства построил каменный театр и содержал его до конца жизни;
— в 1899 году отдал верхний этаж своего дома на углу улиц Водопроводной и Хохрякова для размещения трех народных училищ;
— в 1904 году построил двухэтажную каменную больницу на 128 мест;
— в 1906 году на свои деньги приобрёл для города рентгеновский аппарат;
— в 1913 году пожертвовал 1000 рублей на строительство тюремной школы и т. д.
Так что обвинения Гартевельда в части «скупости» тюменского магната, мягко говоря, беспочвенны. Что же касается «самодурства»… Ну, если очень условно, то к таковому можно отнести, например, увлечение Текутьева карточной игрой с использованием… оригинальной колоды карт. Об этом эпизоде из жизни Андрея Ивановича я прочел в современном журнале «POKER GAMES»:
«Предприимчивое сибирское купечество очень любило поиграть в такие игры, как дурак, Сидор и Акулина, раскинуть пасьянс. Помимо интереса, т. е. денежного выигрыша, некоторые из них использовали карты для психологической разгрузки. Особенно преуспел в этом известный городской меценат, купец первой гильдии Андрей Иванович Текутьев.
Сто лет назад он заказал в Иркутске дюжину колод игральных карт с фотопортретами купцов из Екатеринбурга, Перми, Семипалатинска и даже Харбина. Каждый из реальных конкурентов именитого купца изображался на картах в качестве короля или валета той или иной масти. На «дамских» картах фигурировали либо жёны текутьевских обидчиков, либо купчихи, сами по себе порядком насолившие Андрею Ивановичу. Интересно, что джокером во всех колодах являлся сам Текутьев.
Заказчик работой остался доволен и уплатил мастерам 183 рубля 37 копеек. Получив заказ на руки, Текутьев частенько резался в карты, предпочитая дурака или мушку. Он испытывал жуткое удовольствие, побивая картами именных королей, дам и валетов. Особо занимала его игра в душу. Он вытягивал её из своих конкурентов с помощью обычных тузов или самоличного джокера.
Картёжные занятия купца не ускользнули от внимания полиции. Знал о них и начальник Тобольского губернского жандармского управления полковник Вельц. Он ничего предосудительного в купеческой забаве не нашёл и приказал тюменскому жандармскому унтер-офицеру Алексею Прелину «впредь рапортами на сей счёт не беспокоить»…»
И чего? По мне, так подобного рода человеческая слабость еще не повод, чтобы ополчиться на чудаковатого магната-мецената… Ну да бог с ним, с Текутьевым. Вернемся к нашему герою и обратимся к фразе, которой он завершает свой рассказ о пребывании в Тюмени:
«…В Тюмени я, по личным делам, прожил довольно долго. И не раз посетив этапы ссыльных, я только 29 июня сел на пароход «Казанец», с которым и уехал в Тобольск».
Вот те раз! Выясняется, что посвятивший Тюмени всего два абзаца, не раз посетивший этапы ссыльных, однако не поместивший в свой итоговой сборник ни одной песни с пометкой «тюменская», Гартевельд, тем не менее, провел в этом городке целых два месяца. Что же за такие личные дела нарисовались у нашего героя в городе, «решительно ничем не отличающемся»?
Сольные фортепианные выступления отметаем сразу. Ну, один раз, ну пару-тройку — еще куда ни шло. Но! Не два же месяца кряду потчевать местную, пускай даже и неискушенную публику своим исполнительским мастерством?
Быть может, здесь, на месте, ему подвернулась какая-то выгодная халтура? Но какая? К слову, театр в Тюмени имелся — он был основан еще в 1858 году, а с начала 1890-х его попечителем сделался тот самый Текутьев, которого нашему Наполеонычу «не показывали» и о котором он столь нелестно отзывается.
Может, организовывал мастер-классы или давал экспресс-уроки игры на фортепиано дочери местного толстосума? Ну, как вариант.
А может… т-сс!.. женщина? Некое, как тогда выражались, приключение на романтической подкладке? Из разряда тех, о которых не пристало распространяться публично? Что ж… как одна из версий — вполне себе. И что с того, что в Москве осталась молодая супруга? Наш Наполеоныч, судя по всему, тот еще ходок.
Но вот что интересно: предисловие к своему песенному сборнику Гартевельд начнет следующими словами: «Песни, собранные здесь, являются результатом моего путешествия по Сибири летом 1908 года, куда я ездил с целью записать песни каторжан, бродяг и инородцев Сибири». Обращаю внимание на слово «летом». Но ведь в свое путешествие Гартевельд, как мы выяснили, выдвинулся еще в первых числах апреля? Получается, период «апрель-май» — он как бы не в счет? Быть может, эти поездки, чередующиеся как короткими, так и сверхдлительными остановками, не более чем присказка к сказке, которая начнет складываться у Гартевельда лишь по прибытии в Тобольск? Но тогда вопрос: зачем ему потребовалось выезжать из Москвы загодя? Причем на целых три месяца? «Ты куда, Одиссей? От жены, от детей?»
Лично у меня нет ответа. Разве что выдвину еще одну версию:
Могло так статься, что из Москвы Гартевельд выехал, еще не имея на руках полного комплекта сопроводительных документов. Тех самых, что должны были обеспечить беспрепятственный проход в «труднодоступные места». Возможно, предполагалось, что бумаги нагонят его в пути. А именно — в Тюмени. Но в силу бюрократических проволочек на их получение, равно как на последующие согласования и утрясания, у Гартевельда и ушли два тюменских месяца?[33] Возможно, как раз по этой причине (отсутствие надлежащим образом выправленных бумаг) нашего героя и не допустили на территорию «режимного объекта» в Златоусте?
В принципе, данная версия не противоречит всем вышеприведенным. В том смысле, что за время вынужденного творческого простоя Вильгельм Наполеоныч вполне мог скрашивать деньки и халтурами, и флиртами. В конце концов, как мудро заметил пьяный батюшка в «Неуловимых мстителях»: «Все мы немощны — ибо человеце суть». Но еще больше запутывает ситуацию гартевельдовское высказывание о подготовке к сибирскому вояжу, с которого мы начали повествование. Напомню:
«…идея собирания сибирских песен бродяг и каторжников пришла мне на ум в 1905 году в Москве, куда в то время попали две такие песни, поразившие меня. И вот я воспользовался своей поездкой по Сибири, чтобы познакомиться более подробно с этой оригинальной своеобразной песней и получить эти мотивы, так сказать, из первых рук, непосредственно от их создателей».
Здесь ключевые слова — «воспользовался своей поездкой». И вот что сие значит? Означает ли оное высказывание, что изначально Гартевельд собирался в Сибирь по неким своим делам, которые и были для него основным блюдом? К коему этнографо-песенная нагрузка прицепилась сугубо в качестве гарнира? Впрочем, повторюсь: всё вышеизложенное-тюменское — исключительно из области догадок и фантазий. А вот факты…
А факты таковы, что лишь 29 июня 1908 года Вильгельм Наполеоныч погрузился на пароход и отправился в Тобольск.
«…Пароход «Казанец» было судно старое и неважное. Но по другим сибирским рекам встречаются еще худшие пароходы. Кормят сносно и не дорого. Путь из Тюмени идет сначала по Туре (чрезвычайно маловодной), потом пароход входит в Тобол и только близ самого Тобольска прорезывает волны широкого и глубокого Иртыша. Публика на пароходе была довольно невзрачная. В 1-м классе ехало, кроме меня, человек 5–6. Большинство палубных пассажиров состояло из сибирских крестьян или, как их здесь насмешливо зовут — чалдонов…»[34]
Походя отметив, что наш герой, ни в чем себе не отказывая, путешествует первым классом, снова обратимся к тексту неоднократно помянутого на этих страницах Джорджа Кеннана. В книге американца также встречается схожий транспортно-географический абзац. Он же — своего рода размышления витязя, стоящего на тюменском распутье у придорожного камня-указателя:
«У путешественника, желающего отправиться из Тюмени в Восточную Сибирь, есть возможность выбрать один из трех маршрутов, значительно отличающихся один от другого; первым, который можно назвать северным, или речным, следуют пароходом вниз по Иртышу и вверх по Оби до Томска; второй, так называемый средний, или зимний, идет по Большому Сибирскому почтовому тракту через Омск, Каинск и Колывань; и третий, южный, или степной, проходит через Омск, Павлодар, Семипалатинск и Барнаул… Каждый из маршрутов имеет некоторые преимущества перед другими. Так, средний маршрут является самым коротким, но также самым известным и чаще употребляемым. Северный же маршрут менее известен и им удобнее и выгоднее пользоваться летом; но он ведет по скучным, малозаселенным северным районам».
Кеннан и его спутник выберут «туристический маршрут № 3». А вот наш Вильгельм Наполеонович предпочтет вроде бы более скучный летний, вариант № 1. И не прогадает: Тобольск в части каторжного фольклора оказался весьма урожайным местом.
В Тобольск наш герой прибыл утром 1-го июля. Поспев аккурат к свежему номеру газеты «Сибирская жизнь», которая в этот день, пускай и с двухнедельным запозданием, сообщила о падении Тунгусского метеорита. (Вернее, о некоем загадочном природном явлении, произошедшем в районе реки Подкаменная Тунгуска.) Нет-нет, этот факт в воспоминаниях Гартевельда не приводится. Но представляется мне, что как человека пытливого Вильгельма Наполеоновича подобная заметка наверняка заинтересовала.
Тобольск и Тюмень — фактически близнецы-братья. В том смысле, что Тобольск стал вторым русским городом в Сибири, будучи основанным всего на год позже Тюмени. В каких-то 15–17 километрах от Тобольска находилась столица Сибирского ханства — Искер, где случилась решающая битва дружины Ермака с татарским войском. В этих же краях Ермак Тимофеевич и погиб. В честь этого события в 1839 году в Тобольске был поставлен памятник, о котором наш Вильгельм Наполеоныч высказался следующим образом: «Памятник в Тобольске есть только один — Ермаку, недалеко от того места Иртыша, где он утонул. Памятник очень невзрачный, в виде обелиска, над обрывом в верхней части города».
…в Сибирь жестокую далеко
Судом я буду осужден,
Где монумент за покоренье
В честь Ермака сооружен[35]
…За год до открытия памятника Ермаку в городе построили сохранившийся до наших дней Тюремный замок, служивший в качестве пересыльно-каторжной тюрьмы. И если еще в XVIII веке делами сибирской ссылки занимался столичный, так называемый «Разбойный приказ», то в 1829 году эти дела передали созданному в Тобольске «Приказу о ссыльных». С этого времени тобольский «Приказ» занимался учетом всех поступающих ссыльных и распределением их по Сибири. Помимо все тех же Достоевского, Чернышевского и Короленко, отметившихся транзитом и здесь, в разное время в Тобольске не по своей воле побывали протопоп Аввакум, декабристы Анненков, Кюхельбекер, Муравьев, писатель Радищев, государственный деятель Сперанский, последний российский император Николай II со своей семьей и другие интереснейшие персонажи[36].
А вот как описывал тобольскую тюрьму Сергей Максимов, которому довелось побывать в этих местах за полвека до визита Гартевельда:
«…Тюрьма тобольская, несмотря на то, что играла как будто неопределенную роль как место временного помещения, как бы роль проходного только постоялого двора, — важна была для проходящих партий главною стороною: коренною и самостоятельною наукою — наукою жизни в ссылке, на каторге, на поселении и на тех же этапах. У тюрьмы тобольской своя история, оригинальная и поучительная, история, могущая служить прототипом для всех российских тюрем. Это — резервуар, куда стекались все нечистоты, скопившиеся во всех других русских тюрьмах. Ее и на каторге разумели в том же смысле, как разумеют Москву другие города, торгующие тем же товаром, по тем же самым приемам и законам. Тобольская тюрьма сама даже некогда исполняла роль каторжного места и соблюдала в своих стенах прикованных на цепь, к тачке и проч…»
К моменту визита Гартевельда в Тобольске существовали две каторжные тюрьмы, формально еще носившие негласный статус уголовных, так как вплоть до лета 1906 года политических сидельцев здесь почти не было. Но затем местные тюрьмы начали быстро менять окрас, превращаясь из уголовных в уголовно-политические. И все же уголовники пока продолжали, выражаясь современным криминальным жаргоном, «держать местную зону». Так что для фольклорной миссии Гартевельда посещение тобольских тюрем сулило большие надежды. И оные оправдались вполне: из Тобольска Вильгельм Наполеонович увез ворох впечатлений. Самое главное — открыл счет собранным каторжным песням. Одна из жемчужин его коллекции — «Подкандальный марш» — родом как раз из Тобольска.
Итак… Ранним утром 1-го июля 1908 года пароход «Казанец» подошел к пристани Тобольска. Осмотрев городок с палубы, Вильгельм Наполеонович, демонстрируя отменное знание русских поговорок, вынес краткое резюме:
«…когда пароход причалил к пристани, я невольно сказал сам себе:
— Да, это тот край, куда Макар телят не гонял!
Уже на пристани я увидел ссыльных…»
Странное дело: а вот у некогда прибывшего в Тобольск водным же путем Ивана Белоконского эмоции от открывшегося с палубы вида на город оказались на порядок позитивнее. И это при том, что, в отличие от Гартевельда, будущий автор книги «По тюрьмам и этапам» попал в город не по своей воле. Будучи принудительно выслан в Восточную Сибирь:
«…мы увидели вдали красивый г. Тобольск. Блеснувшие главы многих церквей и расположение одной части города на горе напомнили нам Киев, когда посмотреть на него с Днепра; подгорная, главная часть Тобольска, показалась нам похожею на Подол Киева. Все любовались городом…»
Вот тебе и Макар с телятами! В жизни Гартевельда так много связано с Киевом, но схожих ассоциаций отчего-то не возникло. Впрочем… Первое впечатление, оно ведь от многих факторов зависит. Может, наш Наполеоныч в то утро просто не выспался? Или желудком страдал? Всякое в пути случается. Тем более — в столь долгом пути.
Поскольку бытописанию тобольских мест заключения, заведенным в них порядкам, правилам и царящим там нравам мы уделим место в следующей главе, покамест сосредоточимся непосредственно на исследовательской деятельности нашего героя. Довольно с нас безрадостной жизненной прозы — поговорим о поэзии и музыке. А там, глядишь, и сами запоем.
Начну с неприятного открытия, сделанного Гартевельдом непосредственно по прибытии на место. Открытие заключалось в том, что в Сибири народная песня… отсутствовала. То есть — абсолютно!
«…сибиряки при всех их несомненных достоинствах, при их энергии, их большом предпринимательском чутье и выносливости, крайне немузыкальны и совершенно не поют. В сибирской деревне, даже самой богатой и наиболее развитой в том отношении, что туда проникла техническая культура века, вы услышите лишь ту же самую частушку с ея примитивным напевом и массой (замечу в скобках) фривольно-циничных прибауток на деревенско-общественные темы».
Здесь невольно вспоминается эпизод из советской музыкальной кинокомедии «Шла собака по роялю» (1978): в деревню Берсеневку приезжает старичок-собиратель фольклора, и местный председатель стыкует его с бабкой Меланьей. Аккомпанируя себе на балалайке, та затягивает: «А у тебя-аяя, ну правду, Зин, в семидеся-а-а-том был грузин». На резонное замечание этнографа: мол де, это не нужно, это Высоцкий, Меланья парирует: песня эта — народная, с автором её отец был знаком лично.
В общем, по прибытии в Тобольск Гартевельд в полный рост столкнулся с таким социальным явлением, как, выражаясь высоким штилем, «вытеснение фольклора массовой культурой». Столкнулся, в принципе, предсказуемо. Но явно не ожидая, что масштабы сего процесса окажутся столь велики. Помните наши размышления по поводу победоносного шествия фабричной частушки по всем музыкальным фронтам? Вот это как раз он — тот самый случай. Причем подобное вытеснение началось далеко не вчера. Тот же Иван Белоконский зафиксировал подобный культурологический факт много раньше:
«…у сибиряка нет ничего своего, оригинального: все наносно и, к несчастию, сюда занесено ссыльным элементом большию частию худшее. Послушайте песню сибиряка. Вы услышите перевранные «романсы», изуродованные до неузнаваемости песни малорусская, великорусская и «книжная», если можно так выразиться, т. е. заимствованный из различного рода «сборников» и «песенников». Темные леса, реки широкие, степи необъятные не тронули души сибиряка, и он на берегах Енисея орет «вниз да по матушке по Волге»; говорим «орет» потому, что сибиряк и петь-то хорошо не умеет. Идите на свадьбу: там все французское с азиятским: китайские церемонии, благодаря чему ранее трехкратного приглашения есть не полагается, французския кадрили, полуазиатские, полуевропейские костюмы, русское пьянство, непременно с мордобоем, и все это начинается и кончается действительно удалою, ухарскою, бешеною ездою с бубенцами, колокольцами и криком на все село или город…»
На первый взгляд — катастрофа. Полный провал гартевельдовской песенной миссии.
Ну да не все так плохо. Тут же на месте выяснилось, что…
«…единственными носителями музыкальной культуры в этом крае, как это ни странно, являются каторжники, бродяги и беглые, в особенности эти две последние категории».
В тобольский период знаковым и отчасти судьбоносным для Наполеоныча оказалось знакомство с каторжанином по фамилии Мурайченко. Знакомство, естественно, санкционированное начальником местной тюрьмы г. Могилевым.
В миру (до посадки) Мурайченко — этот «коренастый мужчина лет около 45, с легкой проседью, живыми маленькими глазками и с сильным малороссийским акцентом» был священником. Неудивительно, что в тобольском остроге ему досталась почетная должность регента церковного хора. Осужденный к двадцати годам (!) за изнасилование (!), сей регент, по словам Гартевельда, оказался «человеком ценным» и, что немаловажно, «на хорошем счету у начальства». Так что вынужденное каторжное регентство Мурайченко оказалось весьма кстати. Ибо, как уже на месте выяснил Вильгельм Наполеонович, «гармонизация в русских арестантских песнях почти сплошь построена на церковный лад».
Во многом благодаря Мурайченко в гартевельдовском сборнике «Песни каторги» появились, в том числе, тексты таких ныне бесспорных хитов, как «Славное море, священный Байкал» и «В пустынных степях Забайкалья». В примечании к первой Гартевельд укажет: «Каторжанин Тобольской каторги Мурайченко назвал эту песню «Песнь обер-бродяги»[37], а вторую просто пометит как «тобольская». Так, с легкой руки малороссийского священника-насильника и стараниями шведского композитора-этнографа нотные записи этих двух «байкальских» песен вскоре доберутся до столичных городов империи, где мгновенно приобретут новую жизнь и широчайшую известность. И с тех пор прочно войдут в классический песенный репертуар — как признанных мастеров сцены, так и рядовых любителей хоровых упражнений в ходе частных застолий и возлияний. То бишь получается, что эти, уже на уровне подкорки заложенные в нас песни существуют именно в мелодической интерпретации Гартевельда!
Но удивительное дело: весьма подробно описывая в своей книге процесс работы с каторжным хором Мурайченко, именно этим двум песням Гартевельд не уделил ни словечка. Хотя, казалось бы, с учетом последующего колоссального интереса публики имело смысл как раз на них-то остановиться особо. Равно как остается загадкой — знал ли Гартевельд, что песни эти являются не имярек-народными, а, минимум в части текста, имеют конкретных авторов?
Стихотворение «Думы беглеца на Байкале» («Славное море — священный Байкал» будет процитирован) в 1848 году написал сибирский поэт, путешественник, этнограф, автор якутско-русского словаря Дмитрий Давыдов (1811–1888). Десять лет спустя этот текст будет опубликован в петербургской еженедельной газете «Золотое руно», с которой Давыдов сотрудничал в качестве сибирского спецкора, а еще через пять лет в журнале «Современник» выйдет статья литературного критика и публициста Максима Антоновича «Арестанты в Сибири». В этой статье текст «Славное море — священный Байкал» будет процитирован уже как… образец творчества сибирских узников. Чуть ранее его же, и — тоже как пример тогдашней песенно-тюремной лирики, зафиксирует Сергей Максимов: возвращаясь из Амурской экспедиции, он, по специальному поручению, занимался изучением сибирской тюрьмы и ссылки. В дальнейшем Максимов опубликует трехтомный исследовательский труд «Сибирь и каторга», куда поместит особый раздел, посвященный тюремным песням, где не обойдет вниманием и «Славное море»:
«…некоторым достоинством и даже искусством, обличающим опытного стихотворца, отличается одна песня, известная в нерчинских тюрьмах и предлагаемая как образчик туземного, сибирского творчества. Песню подцветили даже местными словами для пущего колорита: является омулевая бочка — вместилище любимой иркутской рыбы омуля, во множестве добываемой в Байкале и, в соленом виде, с достоинством заменяющей в Сибири голландские сельди; слышится баргузин, как название северо-восточного ветра, названного так потому, что дует со стороны Баргузина, и замечательного тем, что для нерчинских бродяг всегда благоприятный, потому что попутный. Наталкиваемся в этой песне на Акатуй — некогда страшное для ссыльных место, ибо там имелись каменные мешки и ссыльных сажали на цепь, Акатуй — предназначавшийся для безнадежных, отчаянных и почему-либо опасных каторжников. В середине песни вплываем мы и в реку Карчу — маленькую, одну из 224 речек, впадающих в замечательное и знаменитое озеро-море Байкал.
Славное море, привольный Байкал![38]
Славный корабль — омулевая бочка!
Ну, баргузин, пошевеливай вал,
Плыть молодцу недалечко.
Долго я звонкие цепи носил,
Душно мне было в горах Акатуя!
Старый товарищ бежать пособил:
Ожил я, волю почуя…
Вот, стало быть, и барин какой-то снизошел подарком и написал арестантам стихи, на манер столичного способа, к которому прибегали стихотворцы и водевилисты, желавшие приголубить и задобрить трактирных половых, банщиков и клубных швейцаров».
Чутье опытного исследователя не подвело — Максимов раскусил авторское, профессиональное происхождение сего песенного текста. Ошибся только в «масти» — деятельный трудяга, человек самых разносторонних интересов Владимир Давыдов был в жизни кем угодно, но только не барином.
Что же касается песни «В пустынных степях Забайкалья», ее текст как весьма популярный среди каторжан Восточной Сибири за двадцать лет до Гартевельда привел в своей книге «По тюрьмам и этапам» Иван Белоконский (1887)[39]. Но она, как и в случае с «Думами беглеца на Байкале», столичному читателю тогда, что называется, не легла на душу. Не запала, не прозвучала. Помните, мы уже говорили: лучше один раз спеть, чем сто раз прочитать? Все правильно. Как недавно писала в своей монографии доктор исторических наук, профессор НГПУ Наталья Родигина, «большинство исследователей обращаются только к текстам песен, практически игнорируя их мелодии, что объясняется отсутствием представлений о методах работы историков с песней как целостным феноменом культуры». Что ж, в таком случае остается лишь снять шляпу перед нашим Наполеонычем — уж он-то знал толк в мелодиях!
Иное дело — сохранил ли Гартевельд их в исходном (подлинном) виде, записав музыкальные решения в формате «один к одному»? Или все-таки внес некие собственные, композиторские фишечки и мулечки? Увы, этого мы теперь никогда не узнаем. Ну да — в любом случае, низкий поклон вам, Вильгельм Наполеонович! И за «бродягу, судьбу, проклинающего», и за «славный корабль — омулевую бочку»…
Осенью 2013 года на Байкале на смотровой площадке Куркутского залива поставили памятник герою песни «По диким степям Забайкалья» — БРОДЯГЕ. По замыслу авторов, четырехметровый великан как бы застыл над кручей, переводя дух (добрался!) и любуясь величием озера. Рядом — крест и мраморная плита с высеченным текстом песни. Вот только, разумеется, никто не озаботился тем, чтобы поместить на плите имя Гартевельда. Хотя бы самыми меленькими буковками.
Стремление местных властей увековечить песенного персонажа в принципе понятно. В последние годы у нас сделалось модным ваять и устанавливать кто во что горазд так называемую уличную скульптуру. Запечатлевая Все и Вся. Хотя бы даже и собачью, пардон, какашку. Байкальский песенный бродяга, безусловно, местный бренд. Однако есть нюансы… Мало кто ныне задумывается, что герой сей замечательной песни — это вовсе не бежавший с каторги от невыносимой тяжести бытия «несчастненький». Бродяга в тогдашней криминальной иерархии — это профессиональный авторитетный каторжанин. Матерый урка, которого нормальный человек, от греха подальше, за версту обходить должен. А не слезою обливаться над его горькою судьбиною.
Угу, как же — горше некуда, щас! В очередной раз предоставляю слово Ивану Белоконскому:
«…самые влиятельные и самые солидарные между собой лица в партии — это бродяги; стоит оскорбить одного бродягу, и приходится иметь дело с целой компанией; нередко десяток бродяг держит в руках всю партию. Причина понятна: бродяга не раз надувал начальство, уходил из-под замков и от конвоя, прошел вдоль и поперек Сибирь, гулял на воле на правах свободного человека и теперь идет на поселение. Оно ему не страшно: он хорошо знает все места, где придется проходить, и часто заранее решает, откуда он убежит, и непременно убежит! Кто лучше бродяги знает начальство от Одессы до Сахалина? Кто знает путь, все бродяжьи тропы в тайге? Как обойтись без бродяги новичку, идущему в Сибирь впервые и желающему бежать? Бродяга понимает это и, как нельзя лучше, пользуется обстоятельствами, эксплуатируя простых смертных из арестантов самым бесцеремонным образом; нередко он грабит и убивает тех, которых сам же выручил из беды, дав возможность бежать. У бродяги потеряно чувство жалости, человечности: его никто не жалеет, и он никого: сегодня на него охотятся, как на дикого зверя, он питается одними кореньями, терпит нужду, голод и холод, а завтра он убивает своего преследователя или кого попало, грабит, ворует и кутит напропалую, топит в вине воспоминание о пережитых страданиях…»
А вот описание одного отдельно взятого Бродяги, выведенное Вс. Крестовским в его знаменитых «Петербургских трущобах», произведении, возможно, и не самом высокохудожественном, но в части исследования криминального мира Петербурга середины XIX века — образцовом:
«…поневоле остановишься над такою личностью. Вся жизнь человека проходит в том, что он бегает из какой-то необъяснимой любви к бегам, из смутной инстинктивной жажды «воли вольной». И он не лжет, когда говорит, что в этом только все вины его государские заключаются. <…> Человек в течение многих лет каждогодно рискует своей спиной, мало того — рискует умереть голодной смертью, потонуть в Байкале, быть растерзану зверем лютым — и все-таки бежит. <…> Нет, старый жиган все-таки человек, и не совсем еще заглохли в нем хорошие движения. Но он человек надорванный, порченный, и бездна в нем привитого, наносного варварства. Он до сих пор еще не был убийцей, но легко может им сделаться — и по холодному расчету, и по наслаждению убить человека…»
Сюда же, в общую копилку, добавлю цитату из книги Петра Якубовича «В мире отверженных. Записки бывшего каторжника»:
«…Бродяги вообще являются сущим наказанием каждой партии. Это люди — по преимуществу испорченные, не имеющие за душой, что называется, «ni foi, ni loi» («ни чести, ни совести». — И. Ш.), но они цепко держатся один за другого и составляют в партии настоящее государство в государстве. Бродяга, по их мнению, высший титул для арестанта, он означает человека, для которого дороже всего на свете воля, который ловок, умеет увернуться от всякой кары. В плутовских глазах бродяги так и написано, что какой, мол, он непомнящий! Он не раз, мол, бывал уже «за морем», то есть за Байкалом, в каторге, да вот не захотел покориться — ушел!.. Впрочем, он и громко утверждает то же самое в глаза самому начальству».
И, наконец, описания Бродяг, оставленные самим Вильгельмом Наполеоновичем:
«Особым родом людей в Сибири надо считать бродяг. От Челябинска до Владивостока вся Сибирь кишит ими. Типичный сибирский бродяга в большинстве случаев — каторжник и непременно уголовный, при этом обыкновенно из бессрочных, так как малосрочному каторжнику нет расчета бежать; а политический каторжник, если сбежит, то уж совсем сбежит, и в Сибири, конечно, не останется»;
«…Бродяга — человек отчаянный, способный из-за нескольких копеек зарезать кого угодно; и несколько песен мне пришлось записывать в тайге не то карандашом, не то револьвером. Сибиряки, или, как их презрительно называют бродяги, «чалдоны», стараются быть с бродягами в хороших отношениях, так как бродяги иначе способны спалить селение, перерезать скот, убить, ограбить и т. д. Поэтому ночью выставляют в селениях на окнах изб молоко и хлеб для бродяг, а картофель и репу сеют в Сибири около большой дороги опять для того, чтобы бродяги могли пользоваться этим. Вообще, сибиряки относятся гуманно как к каторжникам, так и к бродягам, и никогда не называют их ни каторжниками, ни бродягами, а всегда несчастненькими».
…Вся страна кругом — моя!
Горы, тундры и тайга!
В страхе все живут:
От меня бегут
Или дань несут.
Я приму и пойду!
Я бродягой уродился
И бродягой я умру.
Я в Рассеи не ужился —
Волей пуще всего дорожу![40]
Второе некогда бытовавшее название Бродяг как уголовно-арестантской касты — «иваны». Это распространенное на Руси имя собственное перекочевало в жаргон из казенных бумаг: когда дознаватели брались идентифицировать очередного задержанного бродягу, тот, скрывая уголовное прошлое, отзывался на «Ивана». А на вопрос о месте рождения/проживания — «не помню». Так их и отправляли на этап, зафиксировав в сопроводительных бумагах очередного «Ивана, не помнящего родства». К середине XX века уголовный термин «иван» перешел в разряд архаизмов, чему немало поспособствовали энкавэдэшные дознаватели, которые с задержанными особо не церемонились и люто выбивали нужные показания. Но вот жаргонное определение «бродяга» как своего рода положительная (и уважительная) характеристика преступного авторитета сохранилось и по сей день.
Ну, и как вам сборный итоговый портретик несчастненького? Впечатляет, не правда ли? Лично я сто раз бы подумал, прежде чем сниматься с семьей/детишками для домашнего фотоальбома на фоне памятника эдакому упырю. Иное дело, что как раз для фольклорной миссии Гартевельда типаж Бродяги представлял особый интерес. Поскольку:
«…бродяги являются главными хранителями настоящих старинных песен, как, например, песни Ваньки Каина, Стеньки Разина, Кармелюка и др., т. е. песен, имеющих в этнографическом отношении наибольшую ценность. <…> Во всех песнях бродяг проглядывает огромная чисто народная поэзия, а местами высокий лирический подъем. Этот элемент поэзии можно объяснить только постоянным соприкосновением с природой».
Но довольно с нас байкальских хитов! Далее обратимся к технологиям, по которым велся процесс прослушивания и записи Гартевельдом песен тобольских каторжан. Слово Вильгельму Наполеоновичу:
«…Вскоре я услышал звон кандалов, и под усиленным конвоем солдат вошли арестанты-исполнители под предводительством Мурайченка. Хористов-каторжан было 12 человек. Их поместили около окна, Мурайченко с нотным пюпитром стал среди них, а я сел невдалеке, готовый записывать их песни. Перед началом «концерта» ко мне подошел Мурайченко поздороваться и подал программу с названием песен и имен хористов-каторжан. При этом он сказал (он вообще любил выражаться немного витиевато):
— В наших песнях вы услышите весь психический мир заключенных.
И это правда. Молитвы, застольные песни, любовные излияния, разбойничьи песни, марши, словом, все моменты жизни находят себе иллюстрации в этих песнях. Поются они часто одним голосом, двумя, но большинство — хором. Мотивы их также разнообразны. Замечу, кстати, что чем дальше удаляешься к востоку, тем мотивы тюремных песен становятся более оригинальными, и в Нерчинском и Акатуевском округах есть уже песни, которые отдают бурятскими и якутскими мотивами, а к северу от Тобольска в мотивах этих уже звучит песня остяков, заимствованная чуть ли не вполне. <…> Разнообразие песен колоссальное. Я разделил бы их на две категории. Первую я назвал бы «песнями русских арестантов», а вторую — «песнями инородцев». Самые интересные песни относятся ко второй категории. <…>
Что меня приятно поразило во время нашего музыкального matinee (утренника. — И. Ш.) в тобольской каторге, помимо самих песен, это исполнение. Видно было, что хористы, обладающие к тому же хорошими голосами, пели с одушевлением, да и Мурайченко управлял хором с большим умением. Некоторые песни мне пришлось попросить повторить, так как трудно было с одного раза верно записать их гармонию. Но вот пение кончилось, зазвенели кандалы, застучали винтовки, вся «труппа» выстроилась и удалилась».
Забегая вперед, замечу, что нашему герою нечасто ТАК везло, чтобы носителей интересующей его песенной информации доставляли строем и задаром. В большинстве случаев все ж таки приходилось за песни либо платить, либо изобретать какой-то нестандартный, зачастую авантюрный заход. Далее приведу описание нескольких характерных методик гартевельдовского фольклорного собирательства:
1. «Условившись с ним в цене (3 рубля и две бутылки водки), я разложил на столе нотную бумагу, взял карандаш в руки и «сеанс» начался. То, что он пел, было безусловно для меня интересно, и я не пожалел, что приехал к проклятой бабе…»;
2. «Когда он кончил, я придумал:
— Вот, братцы, какой у меня есть фокус. (Я вынул нотную бумагу и карандаш). Пусть он еще раз споет, а я тут на бумагу запишу, да потом сам спою то же самое (таким путем я бы мог проверить записанное). — Идет, на одну кружку? — обратился я к Миляге.
— Идет, — ответил он. — Пой, Крючок!
Бродяга под названием Крючок запел опять, и я стал записывать. Затем по записанному я спел то же самое.
Эффект был поразительный.
— Вот так фокусник, — сказал Безклювый. — Вот так грамотей, ешь меня с потрохами! Ловко! Ай ловко!
Таким образом, они мне пели, я записывал, и все шло как нельзя лучше…»;
3. «Надев высокие сапоги, рваную поддевку, старую фуражку, взяв в левый карман возможно больше мелких серебряных и медных денег и в правый переложив револьвер, я, как-то рано утром, двинулся в тайгу. Так как я рассчитывал услышать песни, то прихватил с собой карандаш и нотную бумагу. Обыкновенно при встречах с бродягами я сам выдавал себя за беглаго и, во всяком случае, выглядел в своем наряде достаточно подозрительно, — одним словом, я мог возбудить доверие у бродяги…»
Что и говорить — лихо. Согласитесь, НАШ ЧЕЛОВЕК милейший Вильгельм Наполеоныч?!
Эдакий, прости Господи, шельмец. Даром что швед….
Из всех тобольских песен, привезенных Гартевельдом из сибирской поездки, персонально меня наиболее зацепила «Мечта узника»:
Звезда, прости, пора мне спать,
Но жаль расстаться мне с тобою.
С тобою я привык мечтать,
Ведь я живу одной мечтою…
В процессе работы мне попадались современные упоминания этого текста с отсылом на якобы «казаческое» его происхождение[41]. На самом деле текст «Звезды» на закате жизни написал русский поэт Иван Мятлев (1796–1844), который был известен как автор юмористических стихотворений. Прежде всего знаменитой поэмы «Сенсации и замечания мадам Курдюковой», а также слов популярных городских романсов («Как хороши, как свежи были розы…», «Фонарики-сударики»), Трудно сказать, когда мятлевский текст сделался романсом и каким образом был занесен в Сибирь. Но именно с подачи Гартевельда, записавшего эту песню на Тобольской каторге, а затем издавшего ее с нотами и на пластинках, романтичная «Звезда» получила бытование как «тюремная песня».
Сам текст «Мечты узника» невольно навевает ассоциации с великим романсом «Гори, гори моя звезда». Ко времени миссии Гартевельда романс сей (музыка Петра Булахова, слова Владимира Чуевского) уже успел — и быть написанным, и стать плотно забытым. Вторую жизнь ему подарит в 1915 году трагической судьбы композитор и исполнитель Владимир Сабинин, который слегка изменит слова и сделает новую аранжировку мелодии[42]. Так вот, тобольская каторжная «Мечта узника» ложится на музыку этого романса буквально как родная.
В недрах всемирной паутины я сыскал оригинальную запись «Мечты» образца 1914 года в исполнении звезды царской эстрады Льва Михайловича Сибирякова[43]. Мелодия там, конечно, иная. Но! Безусловно, я не великий (да что там — никакой) специалист в теории музыки, но все равно не покидает чувство, что нечто обще-корневое в этих двух песнях присутствует. Возможно, это всего лишь мои нелепые фантазии и домыслы. Пусть решают специалисты. Из числа, например, тех, что установили «интонационную связь» между песнями «Славное море — священный Байкал» и «Смело, товарищи, в ногу». Якобы там «совпадают начальные мелодические обороты в первой фазе с хроматическим опеванием пятой ступени мажора, создающие ощущение приподнятости». В общем, что касается музыкальных парафраз и заимствований — темна вода во облацех.
Ну, а сам Вильгельм Наполеоныч жемчужиной тобольской песенной коллекции считал отнюдь не песни про Байкал и не столь полюбившуюся мне «Мечту узника», а «Подкандальный марш». Вернее так: в своих предпочтениях ставил его на второе место, сразу после песни «Из Кремля, Кремля, крепка города», которую он услышал в богадельне Тобольска от стариков — ветеранов карийской каторги.
Из Кремля, Кремля, крепка города
От дворца, дворца, белокаменна
Что до самой ли красной площади
Пролегала широкая дороженька.
Что по той ли по дороженьке
Как ведут казнить добра молодца,
Добра молодца, большого боярина,
Самого атамана стрелецкого…
Скорее всего, в случае с данной песней наш Наполеоныч прежде всего гордился тем фактом, что ему удалось отфиксировать оригинальную мелодию. Потому что сам текст был известен с незапамятных времен и неоднократно публиковался.
Как рассказал мой добрый знакомый, кандидат филологических наук, культурный антрополог и фольклорист Олег Николаев, песня эта относится к исконной русской молодецкой лирике, то есть к традиционному фольклору, который еще не испытал влияния литературы и к ней не восходит. Текст «Из Кремля…», по мнению Олега, явно связан со стрелецким бунтом, таким образом, и сама песня проходит по разряду исторических. Учитывая, что в ходе поездки по Сибири традиционных песен Гартевельд собрал немного, в данном конкретном случае гордость Наполеоныча вполне объяснима. Ведь ему наконец-то удалось записать старинную песню архаического строя, зафиксировав факт ее живого бытования. Да еще и в каторжной среде[44].
Но если текст песни «Из Кремля…» к тому времени публиковался много раз, то вот «Подкандальный марш» — да, это чистой воды эксклюзив. Неудивительно, что в будущем именно он и станет хитом № 1 на концертах ансамбля Гартевельда.
На каторге, если кто не в курсе, были запрещены музыкальные инструменты. По коему поводу, к слову сказать, наш Наполеоныч выказывал немалое сожаление:
«…музыка и пение строго запрещены в тюрьме. Хорошо ли это? Не излишняя ли это жестокость? Конечно, если смотреть на музыку и пение, как на забаву. О! Разумеется администрация тюрьмы права, когда говорит, что тюрьма — не увеселительное заведение. Но если смотреть на музыку и пение с более правильной точки зрения, т.-е. как на нечто тесно связанное с человеческой природой, то придется пожалеть о том, что у арестанта — и без того уже лишенного многого — отнимают еще и очень для него дорогое — песню».
Ну да, запреты запретами, но голь на выдумки хитра. И «Подкандальный марш», за неимением духовых и медных, исполнялся на гребешках (расческах). С тихим пением хора и с равномерными ударами кандалов:
«…Игру на гребешках ввели матросы с «Потемкина». У них во время этапа по Сибири был целый оркестр из этих своеобразных музыкальных инструментов. Во время марша хор поет с закрытым ртом — получается нечто замечательно похожее на стон — гребешки ехидно и насмешливо пищат, кандалы звенят холодным лязгом. Картина, от которой мурашки бегают по спине. Марш этот не для слабонервных, и на меня, слушавшего это в мрачной обстановке тобольской каторги, он произвел потрясающее впечатление. Трудно поверить, но один из надзирателей во время этого марша заплакал. «Подкандальный марш» можно назвать гимном каторги».
Собственно, сам текст марша умещается всего в четыре строки, которые при исполнении повторяются дважды. Вот они, эти бесхитростные строчки, от которых даже тюремные надзиратели рыдали, как дети:
В ночи шпанята и кобылка,
Духи за нами по пятам.
Ночью этап, а там бутылку
Может, Иван добудет нам.
В своем песенном сборнике Гартевельд любезно дает расшифровку аргоизмов, поминаемых в этой каторжной мантре: шпанята — младшие члены каторги; кобылка — вся каторга; духи — конвой и вообще всякое начальство; Иван — старший в камере или в этапе из бывалых каторжан[45].
Вот такой сюжетец. По мне так — классическая блатная песня, эдакий дореволюционный gangsta rap. Уж не знаю, что в ней такого мурашечного?
Да, и, кстати, о бутылке: а как собирался добывать оную песенный герой Иван? У Гартевельда на этот счет ничего не сказано. Но вот у Сергея Максимова данная метода описана предельно ясно и доходчиво:
«— Как вы водку в тюрьме достаете? — спрашивал я одного из арестантов.
— Штоф водки стоит на воле 80 копеек, дам солдату 1 рубль 60 копеек, и принесет.
То есть таков закон, таково положение; иначе и быть не может, иначе никогда и нигде не бывало и не будет.
— Арестантское дело такое, — объясняли мне другие преступники, — не согласен один — другого попроси, этот заупрямился — третьего попробуй. На четвертом не оборвешься, посчастливит, соблазнится четвертый. Такого и примера не запомним, чтобы четыре солдата вместе все каменные были».
Нечто подобное встречаем и в описании Ивана Белоконского:
«…Кстати о деньгах. Лично сам арестант ничего не может себе купить, даже имея деньги; но и здесь, как и везде, евреи снабжали желающих очень многим: табаком, селедками, булками и даже водкою, конечно, по несообразно высоким ценам. Кроме того, арестанты и арестантки на свои гроши, припрятанные ими «на всякий случай», поручали сторожам покупать то то, то другое, сторожа редко отказывались от комиссий, так как всегда очень значительный процент попадал в их карман «за проходку» и благодаря тому, что товар покупали плохой, а цены выставляли высокие».
Белоконский описывает «коррупционную модель» двадцатилетней давности. Но вот вам более свежий, максимально близкий ко времени миссии Гартевельда пример, оставленный в воспоминаниях Адриана Федоровича Тимофеева, арестованного в Киеве на областном съезде эсеров 4 декабря 1905 года и помещенного в местную, Лукьяновскую, тюрьму:
«…Помимо тюремных надзирателей и воинского караула со всех 4-х сторон тюрьмы к политическим был прикреплен жандармский дивизион, но некоторые из жандармов и надзирателей, как настоящие царские слуги, за деньги и за водку, скрытно конечно, и принимая все меры предосторожности, так как и их обыскивали при выходе из ворот тюрьмы, делали для нас самые недозволенные вещи. Так доставка нам газеты стоила 20 коп., носили наши письма на волю и приносили ответы, приносили водку, которую главным образом сами же и выпивали…»
Вот такие зарисовочки из тюремной политэкономии. Во всех отношениях — и справедливые, и своей актуальности доселе не потерявшие: ровно так же, точно по таким же принципам живут и постояльцы нынешней российской пенитенциарной системы.
Чтоб нам с нею ни разу не встречаться!
Ранее мы слегка затрагивали тему гартевельдовской нарочитой отстраненности от политики. Вот еще один показательный тому пример: в Тобольске Вильгельм Наполеонович записал песню «Говорила сыну мать», которая будет помещена в его итоговый песенный сборник за № 12. В цитируемом Гартевельдом варианте пять куплетов, складывающихся в образчик типично уголовной лирики. Где герой-страдалец сетует на то, что в свое время не послушался матушку и, как результат, пошел по кривой дорожке:
Вспомню, вспомню, вспомню я
Как меня мать любила
И не раз, и не два
Она мне говорила
Эх, мой миленький сынок,
Не водись с ворами
В каторгу-Сибирь пойдешь,
Скуют кандалами…
Между тем, в те годы имел хождение вариант этой же песни размером в шестнадцать (!) куплетов, где по ходу повествования выясняется, что лирический герой пострадал за правое, за народное дело:
…был в деревне мироед,
С нами он не знался;
И над голым бедняком
Завсегда смеялся.
Собралися мы на сход
Промеж нас читаем,
А купчина-мироед
Проходил случаем.
Он уряднику донес,
Что мы взбунтовались:
Нас отправили в тюрьму,
Чтоб не собирались.
А как вышел из тюрьмы,
Так побил купчину.
В суд обжаловал меня
И послал в чужбину…
Можно допустить, что Вильгельму Наполеоновичу второй вариант просто не попался на глаза. К тому же в те годы была широко распространена практика сознательного соединения новых революционных текстов с популярными в народе напевами. Делалось это в целях конспирации: звучание привычного напева будто бы усыпляло внимание полиции. То был весьма действенный агитационный прием, встречавшийся и раньше в практике революционного движения России (например, песни декабристов). И все же представляется, что в данном конкретном случае Гартевельд намеренно использовал в своем труде «лайт-версию» песни, дабы понапрасну не дразнить гусей от цензуры. Не секрет, что в ту пору практически все области общественной жизни, включая культуру, находились под контролем политической полиции[46]. Причем подобный контроль распространялся как на российских, так и на иностранных авторов. Ну да, о боданиях Наполеоныча с российскими цензорами у нас еще будет возможность поговорить. А пока проследуем за нашим путешественником. Который, по моим подсчетам, не позднее 15-го июля покинул Тобольск и вернулся в Тюмень.
На этот раз Гартевельд пустился в водное путешествие на самом маленьком местном пароходике «Ласточка». Между прочим, за несколько дней до этого наш герой умудрился вписаться в авантюрную переделку, по итогам которой едва не отправился по воде иным способом — самоходом. Сиречь — раздувшимся хладным трупом утопленника.
Понятно, что сей эпизод Гартевельд отписывал позднее, когда все ужасы и страсти этого происшествия подзабылись и улеглись. А потому в книге он выписан вполне себе беспристрастно и не без бахвальства. Тем не менее, прочитав его даже и в таком, олитературенном виде, понимаешь, что в путешествии Вильгельма Наполеоновича имели место весьма и весьма напряженные моменты:
«Когда мы кончили, я вынул из бумажника и подал ему 5 рублей, еще раз поблагодарив за песни. (Соломония в это время куда-то исчезла.) Оборванец спрятал деньги к себе на грудь и, к моему удивлению, сказал:
— Мало, господин…
— Как мало, — возразил я, — ведь я даю вам больше, чем мы условились.
— А вы, господин, подайте мне бумажник, как он есть, а там увидим, много или мало, — сказал бродяга. — Да, кроме того, пожалуйте мне ваши часики. Давно барином не ходил.
— Да вы с ума сошли? — вскричал я, вынимая револьвер, — отойдите от двери, а то стрелять буду!
Бродяга засмеялся.
— Дайте дорогу, говорю последний раз, — и я поднял револьвер.
В то же самое время дверь отворилась и вошли оба кавказца, те самые, которых я видел у Соломонии при первом своем посещении.
— Что вы тут спорите, господа, — сказал один из них, — отдайте, что следует, господин, бумажник и часики, а то хуже будет. Да и спрячьте ваш пистолет. Один раз стрельнуть успеете, а потом и вам капут. На дне Иртыша лежать-то вам скучно будет.
Я понял, что попался в ловушку и предложил почтенной компании войти со мной в соглашение, т. е. взять половину денег и оставить мне ничего не стоящий медальон с портретом моей жены.
— Да что с ним разговаривать, — грубо гаркнул «человек из Акатуя» и, засучив рукава, двинулся на меня.
Я попятился назад в крайний угол и решил не дешево продать свою жизнь, как вдруг…»
Сохраняя интригу, намеренно обрываю рассказ нашего героя. Если кому-то не терпится узнать, каким образом выкрутился Вильгельм Наполеонович, отсылаю к Приложению (см. очерк «Грузинка»).
Инда продолжим…
Тем тобольским вечерком все, слава богу, обошлось, и через пару дней Гартевельд благополучно погрузился на пароходик «Ласточка».
Заслуживающий, по авторитетному мнению Вильгельма Наполеоновича, скорее названия «Колибри», так как «по своим размерам он разве немного больше петербургских пароходиков, поддерживающих сообщение с Охтой».
Наш герой умеет понравиться людям, и на пристани его провожают мало не со слезой:
«…Вся набережная была усеяна народом. Почти весь Тобольск вышел провожать «Ласточку». Много знакомых пришло провожать меня. Кое-кто принес мне полевых цветов. На пароходе были Никифоров, Бородичук, товарищ Соня и др.
Масса полиции следила за уезжающими и в особенности за ссыльными.
На душе было как-то легко. И я с радостью прощался с этим краем, с этой родиной «кузькиной матери» (после того, как это выражение нашло себе место даже в прениях 3-й Государственной Думы, оно, конечно, стало литературным).
Пароход тронулся, с набережной замахали шляпами и платками, до меня донеслись возгласы ссыльных: «Не забывайте!» и мало-помалу Тобольск, с его каторжной тюрьмой, уменьшился и, наконец, совсем скрылся из глаз.
На этой же самой «Ласточке» ехал депутат Государственной Думы, трудовик Н. Л. Скалозубов с семьею. Он, как и я, направлялся в Тюмень…»
Здесь замечу, что местный депутат Николай Скалозубов был не только «трудовиком»[47], но и большим тружеником. На момент пересечения путей-дорожек Гартевельда и Николая Лукича последний входил в так называемую «сибирскую парламентскую группу». И придерживался отчасти романтических убеждений, полагая, что «народные избранники должны добиваться в Думе такого порядка, при котором всем жилось бы лучше… чтобы все были равны, без различий по сословиям, чтобы личность каждого человека была неприкосновенна». В 1912 году, сложив депутатские полномочия, Скалозубов вернется к основной профессии и, покинув Тобольск, уедет заведовать Петровской опытной селекционной сельскохозяйственной станцией Курганского уезда.
По стечению обстоятельств как раз в Курган и лежал дальнейший путь Наполеоныча.
Курган в ту пору входил в состав Тобольской губернии. От Тюмени, если по нынешним меркам, да напрямки — всего-то 220 км. Но: то ли не построили еще такие вот прямки, то ли Гартевельду потребовалось зачем-то прошвырнуться по былым местам… Так или иначе, но до Кургана он добирается, заложив знатного (почти 450 км) кругаля, через уже знакомый ему Челябинск. К сожалению, далее в своем тексте Наполеоныч конкретные даты не называет. Потому синхронизировать по времени его последующий маршрут становится делом весьма проблематичным…
«…Курган — город небольшой и, как все сибирские города, грязный. Но он более интеллигентен, чем Златоуст, Челябинск и Тобольск вместе взятые. Он имеет сносные гостиницы, а главное — в нем есть жизнь. Даже существует «Курганское музыкальное общество», имеющее свой собственный симфонический оркестр. Весьма возможно, что все эти культурные начинания зависят от массы иностранцев, здесь живущих (англичане, немцы и датчане)».
В плане тюремно-каторжной субкультуры Курган для Гартевельда — город не самый интересный. За неимением таковой. Правда, некогда в этих краях отбывали ссылку декабристы, но с той поры немало воды утекло в Тоболе. А поскольку в период первой русской революции население города отметилось «высокой общественно-политической активностью», массовой политической ссылки, характерной для северных городов и уездов Тобольской губернии, в Кургане не возникло. Достаточно сказать, что вплоть до начала августа 1908 года в городе под гласным надзором полиции из числа ссыльных состояло всего четыре человека. Но, как уже поминалось, под Курганом располагались так называемые сахалинские поселения. Именно они, со слов Гартевельда, в первую очередь его и интересовали:
«…я знал, что на Сахалине было в ходу множество тюремных песен, и я решил обязательно побывать в поселениях. Вот почему я и сделал остановку в Кургане».
Помните текст газетной заметки, где сообщалось, что нашему герою якобы поручено записать мотивы сахалинских песен, помянутых Дорошевичем в его книге «Сахалин»? Получается, Гартевельд и в самом деле спешит отработать сие общественное поручение? Ведь в ином случае ему было куда как проще погрузиться в Тюмени на пароход и с относительным комфортом сплавиться по Туре, Иртышу, Оби и Томи — в Томск. Ан нет: вместо восточного направления Наполеоныч, теряя драгоценные дни, движется на юг. И во второй половине июля добирается до Кургана, вооруженный этнографическим знанием о том, что всего в семи верстах от города находятся сахалинские поселения. Однако тут же, на месте, выяснилось, что с этими самыми поселениями дело обстоит — полный швах. А все потому, что:
«…сначала все шло хорошо. Но мало-помалу «сахалинцы» начали грабить и красть. Были и убийства. Наконец, вышли крупные беспорядки: «сахалинцы» чуть не штурмом намеревались взять город. Тут их сократили. Многие из них были перебиты, другие разбежались, и «Сахалинские поселения» почти совсем перестали существовать. Осталось всего человек 10 бывших сахалинских героев. Они ведут себя смирно, тихо, и их уже не трогают…»
И все же Гартевельду снова свезло. Местный чиновник, который в свое время занимался вопросами заселения сахалинцев на близ-курганские земли, дал Вильгельму Наполеоновичу набой на «нужного старика». Сопроводив его исчерпывающим комментарием: «Если он вам не поможет, так поезжайте дальше, мимо нас. Больше никого нет».
Интересный оказался персонаж, этот нужный старик, он же — курганский респондент Гартевельда. Будем знакомы: урожденный Калужской губернии Арефьев Антон Зиновьевич, 1840 г. р. В 1865-м за убийство семьи местного помещика и за поджог с целью сокрытия следов данного преступления был осужден к двадцати годам каторги и сослан на Сахалин. С каторги Арефьев бежал и примерно с полгода скрывался в сахалинской тайге, хоронясь у местных аборигенов (айнов). Был пойман, однако вскоре бежал снова. Причем на сей раз умудрился перебраться через Татарский пролив и «ушел» в глубь континента.
Как из Острова из проклятого
Я убег, утек через море бурливое…
Да нет силушки, нету моченьки
Было мне остаться и сгинуть так, пропадать[48].
В 1885 году в Чите Арефьев совершил убийство пяти человек, был схвачен и осужден в бессрочную каторгу без перевода в разряд испытуемых, став пожизненным кандальником. До кучи получил четыреста (!) ударов розгами, после чего был снова возвращен на Сахалин. Отсидев в кандалах почти двадцать лет, с началом русско-японской войны записался в добровольные дружинники. И, какое-то время спустя, с полным отпущением прежних смертных грехов (по утверждению Гартевельда, на совести Арефьева «гибель 23 душ»), в возрасте 68-ми лет очутился под Курганом[49].
Биография, что и говорить, характерная. Неудивительно, что люди знающие советовали нашему Наполеонычу если и ехать к Арефьеву, то «с осторожностью». Гартевельд поехал[50]. И старик не подкачал. Спел — и как надо, и что надо. В общей сложности Арефьев припомнил полтора десятка каторжных песен. Причем многие из них, по просьбе Гартевельда, он повторял по пять-шесть раз.
«Своим старчески-надтреснутым голосом этот «злодей на покое» напевал мне сахалинские песни самого сентиментального содержания. Между прочим, он случайно сохранил в своей памяти два мотива песни айносов, первоначальных обитателей Сахалина, теперь составляющих постепенно вымирающее племя. Эти два мотива я записал. О происхождении айносов до сих пор идет спор. Но песни их построены на китайскую гамму; их характерной особенностью является отсутствие тонического кварта…»
В наши дни айны остались в основном в Японии, где, согласно официальным цифрам, их численность составляет около 25 000 человек (по неофициальным — может доходить и до 200 000). В России по итогам переписи 2010 года зафиксировано 109 айнов, из них — 94 в Камчатском крае. (К слову, айны считают, что именно они обладают суверенными правами на четыре «спорных» острова Курильского архипелага.)
Коренной айнский язык радикально отличается от японского, нивхского, китайского, а также прочих языков Дальнего Востока и Юго-Восточной Азии. Другое дело, что к настоящему времени айны массово перешли на японский язык, так что изолированный айнский язык уже практически можно считать мёртвым. И в этом смысле даже две записанные и привезенные Гартевельдом песни (в другом месте наш герой говорит о трех), надо полагать, представляют интерес для лингвистов. Приведу текст одной из таких песен, что была записана Наполеонычем с напева душегуба Арефьева:
Калайдос!
Уритама, урых!
Мей ци каз,
Махты терэ.
Метес махты-на!
Кьяхты лоси-ре
Уритама вая Калайдос!
Вая![51]
На заимке у Арефьева Гартевельд провел целый день и даже заночевал. При том, что в это время в избе у старика скрывался некий находящийся в бегах субъект. Это я снова к тому, что в своих сибирских странствиях наш Вильгельм Наполеонович не раз по-настоящему рисковал головой. Отсюда и револьвер, с которым в своем сибирском путешествии он, похоже, не расставался:
«Я вскочил и впросонках схватился за револьвер, но его под подушкой не оказалось. <…> Я сконфуженно сказал Арефьеву:
— Я вчера здесь, под подушку, положил одну вещь…
— Знаю, — смеясь, перебил он меня, — пистолет. Я побоялся, как бы вы ночью, нечаянно, вреда себе не сделали… Я его из-под подушки осторожно и вынул. Вот он…
И он подал мне револьвер.
— Не угодно ли, — сказал он, показывая на стол с чаем.
Я встал, оделся и, напившись чаю, простился со «злодеем на покое».
На прощанье я предложил ему денег.
Он молча отвел мою руку.
— Спрячьте, — сказал он, — без них проживу. А насчет моего товарища, — прибавил он, — там, в городе-то, лучше вам не распространяться.
На одно мгновение что-то грозное промелькнуло у него в глазах.
— Я тоже не Иуда, — успокоил я его.
И поскакал обратно в Курган».
Что ж… В чем в чем, а в смелости нашему герою не откажешь. Кстати, интересно, а «ствол» у Наполеоныча официальный или «левый»? Он же у нас — иностранный подданный. А потому, по тогдашним законам, обязан был зарегистрировать револьвер в полицейском участке и получить разрешение на постоянное ношение оружия.
Не позднее 1-го августа Вильгельм Наполеоныч добирается до Омска. Учитывая, что на середине пути между Курганом и Омском находится Петропавловск, а из газетных публикаций известно, что Гартевельд посетил и его, скорее всего, как раз после 25 июля он и сделал краткую остановку в Петропавловске, где записал для своей коллекции минимум одну песню — «В тайге глухой»:
В тайге глухой одиноко могила стоит.
Ели суровые, кедры седые глядят!
Тихо кругом
В тайге глухой…
Цветики божие нежно и робко цветут.
Жалобно птички день целый и ночку поют.
Тихо кругом
В тайге глухой…
В общем — «тихо вокруг, только не спит барсук». Но и этот «барсук», он неспроста. Сам Вильгельм Наполеонович впоследствии прокомментирует сей приторно-сентиментальный момент во многих песнях сибирских сидельцев следующим образом:
«…есть еще одна странная черта у каторжан и бродяг, которую до меня заметили и другие: самые отъявленные головорезы и убийцы из них питают какую-то страсть к нежным песенкам и сентиментальным стихам, — это какая-то странная психологическая черта, трудно объяснимая».
О своем пребывании в Петропавловске Гартевельд не оставил ни строчки воспоминаний. Также добрых слов от него не дождался и более солидный во всех смыслах Омск. А ведь именно отсюда ушла в столичную прессу ранее процитированная телеграмма, трансформировавшаяся в невеликую заметку:
«Нам пишут. Из Омска. К нам приехал небезызвестный композитор и пианист В. Н. Гартевельд со специальным поручением записать слова и мотивы песен сибирских арестантов. Между прочим, ему поручено записать мотивы тех сахалинских песен, слова которых записаны В. М. Дорошевичем в его книге «Сахалин».
Очень похоже, что корреспондент, отписавший данную новость, имел удовольствие накоротке пообщаться с нашим героем. И тот, воодушевленный итогами посещения Кургана, намеренно заинтриговал журналиста обнаруженными сахалинскими песнями. Коий факт тотчас был интерпретирован (Гартевельдом ли, местным репортером ли?) как исполнение «специального поручения».
Здесь исхожу из того, что встреча Вильгельма Наполеоновича со стариком Арефьевым была чистой воды счастливой случайностью. Не подвернись она, отфиксировать песни сахалинской каторги Гартевельду вряд ли бы удалось. Но теперь, находясь, по сути, еще в середине пути, Наполеоныч посредством СМИ уже вбрасывал в столицы интригу. Намекая, что возвратится из путешествия — мало того что не с пустыми руками, но и с сенсацией. С теми самыми песнями из запрещенной цензурой книги Дорошевича. В общем, думается мне, что наш герой в данном случае использует методу из области пиар-технологий. Ну да не стоит его за это винить. Время такое. XX век на дворе, все дела.
Далее из Омска Вильгельм Наполеонович направляет свои стопы…
Оп-па! Здрасьте — приехали! Даже календарного месяца не прошло!
Из газеты «Сибирский листок», 12 августа 1908 года:
«Во вторник, 12 августа, на пароходе «Казанец» приезжает в Тобольск г. Гартевельд, игра которого на рояли так понравилась тоболякам, когда он был здесь недавно с оперными артистами г. Дракули и Ко. Г. Гартевельд 15 августа дает концерт в Тобольске».
Речной маршрут по линии «Омск — Тобольск» проходит по рекам Иртыш и Тобол и составляет порядка 1200 км. Таким образом, на подобное водное путешествие у Гартевельда должно было уйти не менее трех суток. Следовательно — пробыв в Омске около недели, он должен был погрузиться на пароход не позднее 9-го числа. Чтобы успеть «через север, через юг — возвратиться, сделав круг» в Тобольск.
Вообще-то для своих научных изысканий Вильгельму Наполеоновичу далее требовалось, огибая Байкал, двигаться в направлении Нерчинска. Исходя из чего, казалось, сам Бог велел сесть в Омске в поезд и по недавно построенному участку Транссиба с ветерком и со всеми удобствами покатить через Красноярск, Нижнеудинск и Иркутск аккурат до самой Читы. А уж там до Акатуйских и Нерчинских рудников — рукой подать. То бишь всего за неделю, если поднапрячься, Наполеоныч мог преодолеть расстояние, на которое у американца Кеннана, с его почтово-перекладными, ушло почти три месяца.
Но Гартевельд, что тот Дед Мороз, не желает пропускать ёлки. Сиречь — концерты, которых у него за весьма короткий период случится не менее трех. Судите сами: 15 августа, если верить газете, Вильгельм Наполеоныч играет в Тобольске. А вот затем…
Из газеты «Сибирский листок», 19 августа 1908 года:
«Тобольск. ГОРОДСКАЯ ХРОНИКА. В воскресенье, 17 августа, на пароходе «Ласточка» выехал в Тюмень депутат от Тобольской губ. Н. Л. Скалозубов. В сентябре он вновь возвратится в Тобольск на короткое время. <..> Пианист В. Н. Гартевельд выехал на том же пароходе «Ласточка» в Тюмень, где он даст концерт, а затем возвратится в Тобольск ко дню концерта в пользу недостаточных студентов-тоболяков 22 августа».
Такое ощущение, что наш герой настолько увлекся концертами, что временно позабыл об истинной цели своей миссии. Отсюда в очередной раз невольно закрадывается крамольная мысль: а что если сама эта его миссия все-таки есть не более чем залегендированный предлог для организации серии сольных фортепианных выступлений по сибирской глухомани?
Да, и кстати: откуда они вообще взялись, эти Дракула и его оперная компания? Когда они с Гартевельдом успели полюбиться тобольской публике? Кто он вообще такой, этот однофамилец трансильванского вампира? На последний вопрос ответить проще. С него и начнем.
Дракули (Дракули-Критикос) Александр Николаевич. Оперный артист (бас) и антрепренер. Обучался пению в Московской консерватории, дебютировал сразу в Большом театре (сезон 1901/02) в «Псковитянке» Римского-Корсакова. Работал в Томске, Киеве, Саратове, Екатеринбурге. Как писала пресса, Дракули обладал голосом «бархатного» тембра, исполнение «отличалось задушевностью». Вёл антрепренерскую деятельность в Нижнем Новгороде (1905), Петербурге (1907), Иркутске (1908), Екатеринбурге и т. д.
Дракули и Вильгельм Наполеоныч не просто знакомы — близко знакомы. Возможно, еще по киевскому периоду. Но самое главное — незадолго до того как Гартевельд стартовал из Москвы в свой сибирский вояж, ему довелось тесным образом посотрудничать с Дракули-Критикосом в Санкт-Петербурге. Рассказываю:
На момент описываемых событий прижилась практика сдачи сцены Большого зала Петербургской консерватории в аренду частным оперным антрепризам. На сезон 1907/08 гг. Большой зал был официально сдан антрепризе Дракули-Критикоса «для проведения итальянских, русских и драматических представлений». И именно в постановке Дракули 12 октября 1907 года впервые в Санкт-Петербурге здесь, на сцене Большого зала, столичной публике наконец-то была представлена гартевельдовская опера «Песнь торжествующей любви». Причем показ состоялся при участии одного из двух братьев-скрипачей по фамилии Пиастро — весьма модных в ту пору музыкантов, впоследствии сделавших блистательные музыкальные карьеры в США.
Надо сказать, что с этой своей антрепризой в прекрасный для Гартевельда и злополучный для труппы сезон 1907/08 г-н Дракули накуролесил изрядно. Отыграв в сентябре-октябре немалое количество спектаклей (где в главных партиях блистал он сам), в начале ноября директор с вампирской фамилией по неизвестной причине умотал из столицы в неизвестном направлении. По сути — бросил своих артистов на произвол судьбы, оставив без денег и работы. Несчастные певцы и музыканты обратились в дирекцию Консерватории с просьбой разрешить самостоятельно отыграть семь спектаклей на льготных условиях, но получили отказ. Ситуация грозила обернуться жутким скандалом, но в последний момент осиротевших артистов взяло под свое крыло «Товарищество русских оперных артистов» Фигнера. А вот удравший от своих подопечных г-н Дракули, как теперь выясняется, умотал аж в столицу Урала — Екатеринбург. Где взялся «басить» на деревянной сцене местного, деревянной же постройки драматического театра[52]в оперной антрепризе. Умудряясь при этом еще и вести собственные антрепризные делишки в Иркутске…
Исходя из того, что 16–20 апреля 1908 года Гартевельд гостил в Екатеринбурге и «остался доволен местным театром», не исключено, что именно тогда они со старым знакомым и спелись. И результатом спевки, похоже, явились совместные концерты в Тобольске в первых числах июля.
В своей книге Вильгельм Наполеонович практически ни слова не пишет о параллельной концертной деятельности, имевшей место быть в ходе сибирского вояжа 1908 года. Помимо одного коротенького упоминания о выступлении в Челябинске — более ничего, тишина. Да и тот челябинский концерт Гартевельд упоминает с оговоркой: дескать, друзья попросили, не мог отказать. Так что не удивлюсь, что на самом деле концертов в этот сибирский вояж у него могло быть много больше. Но вот почему Наполеоныч не пожелал о них распространяться? Теряюсь в догадках. Быть может, попутное зарабатывание гастролерством слегка оттеняло исходную благородную цель его этнографического миссионерства? Ну, как вариант… Интересно, а налоговые инспекции тогда уже отслеживали неучтенные заработки артистов? Существовал в ту пору аналог современного (не к ночи будь) РАО, фиксирующего количество публичных исполнений Грига, Шопена, Чайковского и иже с ними? Ау, знатоки! Отзовитесь!
Ну да — шут с ними, с левыми концертами. Вернемся обратно, на маршрут нашего героя…
С 12 по 22 августа Гартевельд вновь в Тобольске (с кратковременным выездом в Тюмень).
В этот раз местную тюрьму он не посещает. И с начальником ее, г-ном Могилевым, не встречается, разве что на концерте. Но зато, судя по ряду косвенных текстовых отсылок, именно в этот, во второй свой тобольский визит он выезжает в однодневную творческую командировку по реке. К местам поселений остяков, где записывает несколько песен и встречает местного аборигена по имени «Телячья Нога»:
«С этим «Телячьей Ногой» был курьез. Его подозревали в том, что он увез одного политического ссыльного, которого поймали. Спустя некоторое время схватили другого остяка, с фамилией «Коровья Нога». «Ничего — сказал исправник, — был он телячьей, теперь вырос в коровью, пусть посидит». И посадили».
Последнее — есть печальная, но до сей поры распространенная разновидность полицейского произвола. В наши дни также нередки случаи, когда за чужое преступление упекают за решетку первого подвернувшегося под руку гастарбайтера. Руководствуясь принципом, мол «все они, в принципе, склонны к противоправной деятельности, все они — на одно лицо и на одну созвучную фамилию». Поскольку описание остяков у Гартевельда отсутствует, придется нам подглядеть за местными аборигенами, в очередной раз воспользовавшись лорнетом Ивана Белоконского, который куда как более тщательно записывал свои сибирские наблюдения и встречи:
«Неуклюжие, сонные, небольшого роста, с плоским лицом, узкими, больными глазами; остяки принадлежат к финскому племени, название которого произошло от татарского «угитяк», т. е. дикий, и это название как нельзя более подходит к остяку. Обские остяки живут зимой в бревенчатых юртах, которых нельзя даже сравнить с худшей черной баней; летние юрты, имеющие то форму конуса, то вид навеса, строят из тонких деревьев и покрывают берестой. Питаются остяки рыбой, мясом лося, оленя, едят даже крыс; все это пожирается в полусыром виде, в большинстве без соли и хлеба, так как последнее — роскошь для этих дикарей; к числу остяцких лакомств принадлежат теплая кровь животных, а осенью кишки белок, когда они, т. е. кишки, наполнены кедровыми орехами. Из растительной пищи они употребляют черемшу, спасающую от цинги; одеваются в звериную шкуру.
Остяки платят подать не деньгами, а натурой, «ясаком», т. е. звериными шкурами (соболя, лисицы, медведя, горностая и прочих). <…> Продажа рыбы и дичи производилась следующим образом: в руку остяка бросали медные деньги (серебра они не любят), и он отрицательно качал головой, пока сумма его не удовлетворяла, тогда он отдавал рыбу. Охотнее, чем деньги, остяки берут хлеб: мы видели, как один остяк торжественно уносил два белых хлеба, за которые отдал массу рыбы, а остальная толпа с жадностью и завистью глядела на счастливца. Более всего однако остяки любят водку, и можно себе представить, как пользуются этой страстью и поощряют ее купцы, скупающие у инородцев шкуры, рыбу и дичь».
Отыграв 22-го числа концерт в пользу голодающих студентов, Гартевельд должен был сразу, едва не на следующий день, выехать из Тобольска.
В данном случае опираюсь на два факта:
1. Фраза из книги Наполеоныча: «Только в начале сентября попал я (уже на обратном пути в Россию) в Новониколаевск»;
2. Прием в «домашнем кабинете» у Столыпина, который случился 4 октября 1908 года.
Отсюда выходит, что на посещение крайней точки своего путешествия — Нерчинска и Акатуя — с промежуточными транзитными остановками в пути — у Гартевельда оставалась всего пара недель, немногим больше. Что называется, промчаться «галопом по азиопам».
Вообще весь сибирский вояж Гартевельда 1908 года разбивается на совершенно неравные по продолжительности этапы. (Экое… каторжное словечко.) Такое ощущение, что наш герой в пути словно бы создает собственное музыкальное сочинение с постоянной сменой темпа — то неоправданно замедляясь, то неожиданно ускоряясь.
Adajio (медленно, спокойно): 1–20 апреля. Златоуст, Челябинск, Екатеринбург.
Largo (широко, очень медленно): 25 апреля — 29 июня. Тюмень.
Moderato (умеренно, сдержанно): 1–15 июля. Тобольск
Animato (оживленно): 16 июля — 1 августа. Тюмень, Курган, Петропавловск.
Adajio (медленно, спокойно): 2–11 августа. Омск, водное путешествие.
Tempo di marcia (в темпе марша): 12–23 августа. Тобольск, Тюмень, Тобольск.
Presto (быстро): Конец августа — сентябрь. Байкал, Акатуй, Нерчинск и обратно.
Скорее всего, для того чтобы проделать последний отрезок пути в темпе «presto», Гартевельд воспользовался вышерекомендованным ж/д вариантом. Существовавший на тот момент альтернативный, часть которого проходит водным путем и которым некогда проследовал цесаревич Николай Александрович, возвращаясь из своего полукругосветного путешествия, несомненно, на порядок живописнее. Но — слишком долог.
Таким образом, дальнейший путь Гартевельда из Тобольска мог быть следующим: снова пароходом в Омск. Затем — поездом на Иркутск (здесь предполагаю кратковременную остановку с последующей вылазкой по окрестностям). Далее — поездом же через Верхнеудинск на Читу. Из Читы до Нерчинска, возможно, на лошадях (примерно 250 км). Обратный путь — из Читы до Хайлара. Там кратковременная остановка с пересадкой в поезд. Заезд в Новониколаевск с краткой остановкой. Оттуда — старт на Омск, далее — Тюмень, потом переваливаем через Урал и… Ну, здравствуй, Россия-матушка! Как ты тут без меня? Поздорову ли?
Вот не покидает смутное ощущение, что наш герой стартует в направлении Нерчинска исключительно, чтобы… э-эээ… чисто отметиться, для галочки. По всему, Наполеоныч явно не желает затягивать свое пребывание в сибирских землях. Имеет твердое намерение убраться отсюда, что называется, до первых заморозков. Тем более что к тому моменту он, похоже, считает свою этнографическую миссию вполне себе состоявшейся. В данном случае исхожу из письма, которое 24 августа Гартевельд отправил в адрес «зеркала русской революции». В письме он испрашивает разрешения приехать в Ясную Поляну, дабы ознакомить Льва Николаевича с полученными им во время путешествия по Сибири сведениями о каторжных тюрьмах. Получается, сам для себя уже тогда решил, что и собранного материала — за глаза и за уши?
Забегая вперед, рискну предположить, что со страстно желаемой встречей со Львом Толстым у Гартевельда тогда не срослось. Скорее всего, и сам собранный песенный материал, и масштаб личности Наполеоныча живого классика не шибко заинтриговали. Сужу об этом из невеликого контекстного упоминания, оброненного в записках театрального и литературного критика, священника и богослова Сергея Николаевича Дурылина «У Толстого и о Толстом»:
«Я видел Льва Николаевича еще раз в тот же вечер. Перед этим я говорил о Гаршине с Софьей Андреевной. Очевидно, ей сказал о моей работе над биографией Гаршина сам Лев Николаевич, потому что она сразу заговорила со мной о Гаршине. Вечером, позднее, Лев Николаевич пришел к чайному столу, уже перед самым моим отъездом. Он пришел прочесть только что им написанное письмо к редактору ведийского журнала.
Несколько мимоходных его замечаний. Оказывается, он любит игру на балалайке, и улыбаясь, замечает, что она очень понравилась сыну Генри Джорджа, когда он был в Ясной Поляне; наоборот, пластинки граммофона с песнями каторжан, записанными композитором В. Гартевельдом, Льву Николаевичу не нравятся:
— Разве можно увеселяться чужим страданием?»
Тем не менее получается, что, как минимум, некие гартевельдовские пластиночки Толстой впоследствии все-таки послушал? Что ж, как говорится, и на том спасибо[53].
Но пластинки и лавры будут позднее. А пока нашему этнографу в очередной раз свезло: в Акатуевском горнозаводском округе, хотя бы и в темпе марша (с учетом дороги он провел в этих краях не более недели или и того меньше), он собрал неплохой песенный урожай…
История массового заселения этих мест уголовным и ссыльным элементом восходит к середине XVIII века. Семилетняя война 1756–1762 гг., вкупе с постоянно растущими расходами на содержание Императорского двора, ощутимо опустошили российскую казну. Елизавета Петровна мучительно выискивала способы поправить пошатнувшееся финансовое положение и, в числе прочих «антикризисных мер», обратила свой царственный взор на казенные Нерчинские сереброплавильные заводы. Дабы «те заводы выплавкою… знатного числа серебра в наилучшую сторону привесть было можно». Идея была неплоха, но для увеличения выплавки серебра требовалось обеспечить заводы дополнительной рабочей силой. Сенаторам была поставлена задача скреативить что-либо на сей счет. И те, особо не ломая голов, решили обеспечить заводы рабочими за счет ссыльных, «кои помещичьи дворовые и монастырские дворовые люди и крестьяне, которые вместо услуг непристойными предерзностными поступками… беспокойства причиняют и другим подобным себе пример дают».
Так возникла печально знаменитая Нерчинская каторга, столетие спустя ставшая основным в Восточной Сибири местом отбывания наказания приговорённых к каторжным работам. Нерчинские каторжане привлекались для разработки месторождений, на литейных, винокуренных и соляных заводах, а также использовались на строительстве и хозяйственных работах. Ссыльнокаторжные сперва поступали в Сретенскую пересыльную тюрьму, где распределялись по каторжным тюрьмам трёх административных районов: Алгачинского, Зерентуйского и Карийского. В 1873–1890 гг. все политкаторжане сосредоточиваются на Каре, а начиная с 1890 года — в Акатуевской каторжной тюрьме[54].
Но не станем углубляться в историко-каторжные дебри. Далее просто процитирую несколько весьма говорящих наблюдений и зарисовок, сделанных Гартевельдом в этих тоскливых краях:
«Больше всего я записал песен в тобольской каторге, а также в Акатуевском округе. Меньше всего я записывал в Нерчинске. Рудники там свинцово-серебряные. Свинец ложится на легкие каторжников, что мало способствует пению вообще»;
«Чем дальше удаляешься к востоку, тем мотивы тюремных песен становятся более оригинальными, и в Нерчинском и Акатуевском округах уже есть песни, которые отдают бурятскими и якутскими мотивами»[55];
«Очень интересный элемент я нашел в Нерчинске — это польский элемент. В 63-м году в Нерчинск было сослано около трех тысяч поляков, а между ними и вожди движения, как Видорт, Высоцкий, Бенчик и другие. Их, конечно, давно нет, но потомки их до сих пор около Нерчинска сохраняют обычаи, нравы, язык и религию предков. Песни их сохранились и поются нынешним поколением каторжников. Из этих песен записанная мною «Кибель мой» является одною из выдающихся в моей коллекции».
Коронационный манифест Императора Александра III освободил практически всех некогда сосланных в Сибирь польских бунтарей. Да только многие из них по разным причинам предпочли не возвращаться на родину: одни к тому времени плотно обжились, обзавелись семьями и достойной работой, другие — банально не имели средств, чтобы добраться до Европы. Наконец, третьи — и могли бы уехать, но там, на родине, у них давно ничего и никого не осталось. Посему: какой смысл возвращаться и начинать строить жизнь с нуля, когда здесь какое-никакое подобие польской диаспоры худо-бедно сформировалось. Как писал Иван Белоконский: «Поляки устроили здесь булочные, колбасные, кондитерские, биргалле, гостиницы, рестораны; дали хороших медиков, ученых, ремесленников…»
Еще более хлесткое описание обрусевших в Сибири поляков оставил в своей книге «Железнодорожная неразбериха» (1911) Николай Верховской — человек, без малого сорок лет проработавший на железных дорогах Российской Империи:
«По правде сказать, завидное свойство поляков тянуть друг друга, стоять один за другого и быть постоянно в полной солидарности между собой. К глубокому сожалению, ничего подобного нет у нашего брата русского; у инородцев — солидарность, у нас — антагонизм; потому-то мы так легко и поддаемся засилию их.
Русский начальник — интернационал. У него все национальности равны: немцы, поляки, татары, армяне — это все русские в его глазах, и скорее всего, он благоволит к тем же полякам, которые обладают особой способностью угодить кому нужно не своею деловитостью, а умением затронуть corde sensible (чувствительную струну. — И. Ш.) своего начальника и ловко ему польстить; до этого всякое начальство очень падко.
Они искусно афишируют свою благонадежность, усыпляя бдительность начальства, охотно поддающегося обману. Хотя в среде железнодорожных служащих польского происхождения, а также в среде инженеров-поляков есть много очень дельных и полезных людей, но чтобы вообще поляки были особенно выдающиеся по способностям и деловитости — этого сказать нельзя. Средний служащий поляк, по-моему, обладает меньшею деловитостью, чем русский, зато он мастер себя рекламировать и втирать очки».
Как ни крути, получается, не так уж и сильно в те годы поляков и притесняли. Жить можно. Пусть не припеваючи, но, с учетом записей Гартевельда, все-таки с песней.
Кстати сказать, примерно в те же годы будущий вождь мирового пролетариата, придававший большое значение революционной песне и любивший лучшие ее образцы, обратил внимание как раз на песенное творчество польских товарищей. Ознакомившись на рубеже веков с польскими революционными рабочими песнями, Владимир Ильич указал на необходимость «создать таковые для России». Иное дело, что в помянутой Гартевельдом «Кибели» ничего сверхвыдающегося революционного нет. Так, не более чем одна из разновидностей песенки-«помогалочки». Навроде нашей «Дубинушки», только без финального призыва к нецелевому использованию дубины.
Кибель мой, кибель мой[56]
Поднимается, опускается!
Тянем-ка, тянем-ка,
Раз, два, хватай!
В шахте там, в шахте там
Копошатся и умаются.
Тянем-ка, тянем-ка,
Раз, два, хватай!..
В процессе своих изысканий я наткнулся на еще одну польскую песню, якобы записанную Гартевельдом в ходе своего сибирского вояжа. Наколку на нее я обнаружил в тексте интервью с одним из последних учеников Шостаковича, композитором Вадимом Биберганом, опубликованном в ноябре 2015 года на площадке еврейского on-line центра (jevish.ru:
Ж: В фильме Панфилова «Прошу слова» звучит песня, на которой я всегда плачу, — «Вперед, друзья, вперед, вперед, вперед!»
В. Б.: Панфилов попросил меня найти такую песню времен революции, которая бы производила сильное эмоциональное впечатление. Все революционные песни к тому времени были уже изъезжены, замусолены… И вот я случайно услышал обработку Левашова для хора Пятницкого. Левашов переделал песню, которая была записана Вильгельмом Гартевельдом — обрусевшим шведом, который в начале XX века разъезжал по провинции и записывал народные песни. У меня даже есть сборник песен, записанных Гартевельдом, — «Песни сибирских каторжан, бродяг и инородцев». Гартевельд записал и выпустил много пластинок, сохранив для нас песни «Шумела буря, гром гремел», «По диким степям Забайкалья», «Бежал бродяга с Сахалина». Однако в этом сборнике я перепетую Левашовым песню найти не смог. Но дочь Калугиной, бывшей руководительницы Омского народного хора, сказала, что ее мать нашла эту песню где-то в его черновиках. Судя по складу — это песня польских революционеров, она немножко такая «мазурчатая». И вот когда эта песня прозвучала в фильме, она действительно произвела шокирующее впечатление. После картины пошли вопросы: откуда, кто автор? Стали исполнять. Странно, но, хотя хор Пятницкого ее и до этого исполнял, такого распространения, как после этой картины, она не имела.
По сюжету фильма Глеба Панфилова «Прошу слова» (1975) председатель горсовета в исполнении Инны Чуриковой приходит вместе со старыми революционерами-политкаторжанами на квартиру к большевику Бушуеву, чтобы поздравить того с присуждением ордена и с юбилеем. Они застают Бушуева в постели — тот при смерти. В какой-то момент несгибаемый большевик, дабы подбодрить товарищей, призывает их: «Ну что? Так и будем молчать? Я ведь не помер еще. Давайте песни петь! Гриша, запевай!» И прошедшие каторги и тюрьмы старики хором затягивают песню.
Песня, о которой идет речь, известна как «Узник». Она же — «Песня декабристов»[57].
Угрюмый лес стоит стеной кругом;
Стоит, задумался и ждет.
Лишь вихрь порой в его груди взревет.
Вперед, друзья, вперед, вперед, вперед…
Вадим Биберган прав — в гартевельдовском сборнике «Песни каторги» текста этой песни нет. Но куда больше интригует помянутая в интервью фраза Калугиной-младшей о том, что ее мать «нашла эту песню где-то в его черновиках». Честно сказать, слабо верится, что где-то в Сибири могли сохраниться какие-то черновики записей Гартевельда — Вильгельм Наполеонович был человеком педантичным, все свое носил с собой. Однако промониторив интернет-блогосферу, я обнаружил любопытную запись, датированную августом 2004 года, от «жэжэшника» с ником old_fox (он же «пан Твардовский»):
«Текст песни («Узник». — Авт.) был найден после войны Еленой Владимировной Калугиной — собирательницей русских народных песен, учёным-краеведом, которая изучала фольклор Сибири и в частности сибирских ссыльных с начала XIX века, с момента поселения в Сибири ссыльных декабристов. Песня «Вперёд, друзья» (название в оригинальной записи «Узник») относится ко второй половине XIX века. Автор слов неизвестен. Найденный Калугиной вариант вошёл в репертуар Омского русского народного хора. «Узник» исполнялся в «исторической» концертной программе вместе с другими русскими революционными песнями — «Нагаечкой», «Сбейте оковы» (та самая, где в припеве легендарная фраза «Я научу вас свободу любить!»), песнями на стихи Бестужева. Возможно, издавалась в каком-либо из ранних послереволюционных песенников, но мне в песенниках не встречалась».
Что ж, шансов, конечно, немного, но… Кто знает, быть может, когда-нибудь в Омске либо в его окрестностях и в самом деле сыщется оригинальная песенная рукопись Гартевельда.
Судя по всему, в Нерчинском округе наш герой общался исключительно с местными ссыльно-поселенцами, а вот непосредственно в Акатуевской тюрьме ему побывать не довелось.
Во-первых, там содержались сплошь политические, а следовательно, получить доступ на данный режимный объект было делом непростым. А во-вторых… Похоже, Гартевельд и сам туда не особо стремился. Учитывая, что, по его собственному признанию, фольклор политических «в музыкальном отношении совершенно ничтожен». А значит, интереса для него не представлял.
Печалит другое: в итоговых очерковых записях Вильгельм Наполеонович обошел стороной подробности своего героического марш-броска в Восточную Сибирь. Хотя, казалось бы, тема более чем благодатная. Ан нет — о последнем отрезке своего путешествия Гартевельд оставил лишь небезынтересные описания феномена бродяжничества в сибирской тайге (где, в том числе, красочно живописал непростые взаимоотношения беглых каторжан с коренным местным населением). А также отписал любопытнейшее мини-приключение, случившееся с ним на восточном берегу Байкала близ деревеньки Ишь-Куль, где Наполеонычу довелось познакомиться с колоритнейшим новониколаевским купчиной с очаровательной фамилией Миляга, которому впоследствии наш герой нанес визит вежливости в Новониколаевске в начале сентября, уже возвращаясь обратно, в Россию. На этом эпизоде описание сибирских скитаний Гартевельда и завершается (обрывается):
«— Ну, как живете? Как здоровье? — спросил я его.
— И вы туда же. Полно врать-то… Что со мной делается! — А живу я? — Как медведь в берлоге, — вроде как сплю. — Тебе что, — обратился он к вошедшему в лавку мужику.
— Овса бы… пуда два, что ли, — ответил мужик.
— Поди, отвесь ему, — послал он рыжеволосого мальчика, торговавшего в лавке.
— Вот так и живем, — обратился он ко мне. — Продаем да покупаем… обмеряем да надуваем… без правды живем… А она-то придет, правда-то, хотя бы весной. Мы с ним еще немного поболтали, и вечером я уехал дальше, на Омск. КОНЕЦ»[58].
Вот так же и я, впопыхах, закругляюсь со своей реконструкцией сибирского вояжа милейшего Вильгельма Наполеоновича. И следом за ним на всех парах спешу в Златоглавую. Туда, где нашего героя заждалась — да что там! все жданки проела! — благодарная московская публика.
Вперед, вернее — назад, в Европу! Она же — Россия.
Навстречу очередному триумфу «торжествующей любви».
На сей раз любви к… жалистливым песням тюрьмы и каторги.
…Там в Рассеи всем живется
И вольготно и тепло,
О безлюдье нет помину,
За селом стоит село!
Хлеб родится всем там вволю,
Солнце светит круглый год.
Но туда нам не добраться,
Там для нас местечка нет![59]..
К двадцатым числам сентября Гартевельд возвращается в Москву и сразу приступает к разбору привезенного музыкального багажа. А тот оказался достаточно объемен: Вильгельму Наполеоновичу удалось записать в своем путешествии около ста двадцати песен — половина из них войдет в итоговый сборник «Песни каторги». Не думаю, что Гартевельд намеренно попридержал вторую часть, дабы сразу не сдавать весь эксклюзив и приберечь что-то на черный день. Просто, будучи профессионалом, Наполеоныч прекрасно понимал, что собранный материал далеко не равнозначен:
«Не все то, что я привез из Сибири, представляет собой чистое золото, — есть и песок. Я постарался устроить промывку и включил в свою коллекцию только то, что мне кажется интересным».
Опять же — многие записанные Гартевельдом песни, будучи интересными в музыкальном отношении, элементарно не могли быть поняты и оценены, окажись представлены лишь в текстовом формате. В первую очередь, те из них, что проходили по разряду чистой этнографии. Помните, чуть выше мы цитировали одну из таких песен (бурятскую): «Дамай! / Годы вых, Дамай! / Тахе Дамай, ай-хе годи. / Тех Дамай! / Дамай годи, / Годи-на, Дамай!»? Хоть сто раз перечти это заклинание местных шаманов — никаких эмоций. Набор букв, не более того. Чтобы оценить эту красоту, без музыкальной составляющей — никуда. Да и не факт, что и тогда погружение состоится — здесь еще сама мизансцена важна. О чем-то подобном можно прочесть в «Истории моего современника» Владимира Короленко:
«С некоторого времени до меня стали долетать странные звуки. К однообразному скрипу полозьев по снегу и к шуму тайги присоединилось еще что-то, точно жужжание овода, прерываемое какими-то всхлипами. Видя, что я с недоумением оглядываюсь, стараясь определить источник звуков, казак усмехнулся и сказал:
— Это он поет песню. Вам еще не в привычку.
Это была действительно якутская песня — нечто горловое, тягучее, жалобное. Начиналась она звуком а-ы-ы-ы-ы… тянувшимся бесконечно и по временам модулируемым почти истерическими, рыдающими перехватами голоса. Странные звуки удивительно сливались со скрипом полозьев и ровным шумом тайги…»
А Короленко — человек во всех смыслах авторитетный. Наполеонычу в скором времени доведется с ним и познакомиться, и посотрудничать…
Гартевельд условно разделил собранный им песенный урожай на три категории: 1. Песни каторжан и бродяг. 2. Песни «заводского населения» (рудники). 3. Песни «сибирских инородцев» (самоедов, остяков, киргизов, бурятов, айносов и проч.). Не исключено, что также и в целях дополнительного подогрева интереса публики в дальнейшем будет помянуто, что творцами многих песен являются знаменитые разбойники (Стенька Разин, Ванька Каин, Устим Кармелюк, Иван Гусев).
Разумеется, трудно представить, что у перечисленных душегубов в самом деле сыскивалось достаточное количество свободного времени для поэтического творчества. Так что в данном случае речь всего лишь идет о песнях, сочиненных в народе о них (разбойниках; как, например, о Стеньке Разине) или любимых ими (разбойниками; как в случае с Ванькой Каином). Так или иначе, в итоговый гартевельдовский песенный сборник войдут всего два текста, условно относящиеся к «посконным» авторским-разбойницким. Это записанная в Нерчинске сочиненная на малороссийской мове «песня Кармелюка» и привезенная с Карийских рудников песня «Из Кремля, Кремля крепка города…», которую Вильгельм Наполеонович, со слов местных сидельцев, приписал Ваньке Каину.
Текст «Из Кремля…» почти один в один копирует текст, опубликованный в сборнике «Собрание разных песен» Михаила Чулкова (1770) и действительно относится к так называемым «каиновым песням». То был некогда весьма популярный среди простого русского народа песенный жанр, где главный герой — разудалый добрый молодец — грабит богачей, глумится над властями, речь держит прибаутками да сказками, а душу отводит в песне. Оригинальный парафраз текста песни «Из Кремля…» также сыскивается среди иных прочих в приложении к повести Матвея Комарова «Обстоятельное и верное описание добрых и злых дел российского мошенника, вора, разбойника и бывшего московского сыщика Ваньки Каина, всей его жизни и странных похождений» (1775). В общем, на сенсацию текст всяко не тянул. Иное дело, что его мелодическая основа к тому времени наверняка была плотно позабыта.
Ну да разбираться в истории народного песенного творчества, посвященного знаменитым разбойникам, — дело долгое, хлопотное, а наш герой сейчас очень нервничает и спешит. А все потому, что в октябре, как мы помним, у Гартевельда должна состояться встреча со Столыпиным. В ходе которой он — кровь из носу! — должен расстараться, показав товар лицом и во всей красе. Потому что если по итогам приватной презентации премьер-министр не впечатлится гартевельдовской идеей, на дальнейшем продвижении проекта (в том числе коммерческом), скорее всего, пришлось бы поставить жирный крест.
А ведь привезенные из Сибири записи и наброски нужно было не просто переписать на нотную бумагу набело, но и предварительно адаптировать, переложив на имеющиеся под рукой инструменты. Грубо говоря, обеспечить более привычный для восприятия европейца саунд. Как вынужденно признавался сам Вильгельм Наполеонович, «появление в концерте таких инструментов, как рояль и фисгармония, может показаться странным, ибо ни на каторге, ни в тундрах и тайгах Сибири эти инструменты не найдутся». Точно также и в европейской части России проблематично было отыскать подлинные (аутентичные) инструменты (кобыза, киатонг, дайхе и т. п.), которыми свое пение сопровождали сибирские бродяги и представители местных коренных племен. Так что Гартевельду поневоле пришлось вносить серьезные правки в партитуры, заменяя роялем струнные народные инструменты, а свирели и прочие дуделки-сопелки — фисгармонией.