Приложение Два очерка Вильгельма Гартевельда из книги «Каторга и бродяги Сибири» (1912)[96]

ГРУЗИНКА

Это было в Тобольске, в первых числах июля.

Я только что вышел из ворот каторжной тюрьмы после записывания там песен, как заметил около них, кроме обязательнаго караула, еще какую-то женщину, которая, принимая от дежурного надзирателя пустой глиняный горшок, оживленно о чем-то разговаривала с ним.

Я только расслышал, что она обещала куда-то прийти «и завтра», на что старик надзиратель заявил: «Чтоб это было в последний раз, а то, — прибавил он, — с вами еще беды наживешь».

Обратив мало значения и на женщину и на разговор, я отправился дальше.

Не торопясь, прошел я мимо губернскаго музея и скоро поравнялся с памятником Ермака, откуда открывается дивный вид. Здесь я решил присесть и немного отдохнуть.

Вечерело.

Под моими ногами лежал город, широкий Иртыш, леса и бесконечныя степи…

Прибавьте к этому нигде в мире не встречающиеся сумерки, окутывающие всю природу каким-то розово-фиолетовым цветом. Явление совершенно исключительное по своей сказочности, встречающееся только в Северо-Западной Сибири. Не только вся природа, но и лица людей, ваши руки, как будто просвечивают таким оттенком. Если-б художник подобными красками написал картину, ему бы пожалуй, не поверили.

Я наслаждался молча и видом и феерическим освещением, как вдруг услышал сзади себя женский голос:

— Можно присесть около вас?

Оглянувшись, я, к своему удивлению, увидел ту самую женщину, которую встретил при своем выходе из тюремных ворот.

Я ответил:

— Пожалуйста. Места много.

Она молча села около меня на траву, поставив свой глиняный пустой горшок возле себя.

Мы оба молчали довольно долго. В то же время, я довольно внимательно осматривал свою соседку.

Это была молодая женщина лет 25–27, ясно выраженнаго южнаго типа. Смуглый цвет лица, вьющиеся волосы цвета «воронова крыла», большие темные глаза и слегка горбатый нос сразу напомнили мне далекий Кавказ. Одета она была бедно, но с претензией на франтовство и шелковая пестрая косынка шла к ея высокой, прямо-таки величественной фигуре.

Удивительны были ея глаза, похожие на глаза испуганной лани, хотя в них и проглядывало что-то наглое и хищное.

Наконец, она обратилась ко мне с вопросом:

— Вы, кажется, были в каторжной тюрьме, господин?

Говорила она с сильным кавказским акцентом, который я не считаю нужным передавать. Дело впоследствии оказалось вовсе не в акценте.

— Да, — ответил я, — как раз перед вами я вышел оттуда.

— А что вы там делали? — в свою очередь задал я вопрос.

— Я приносила мужу люла-кебаб, — сказала она. — Мы оба грузины из Кутаиса, а в тюрьме ведь наших кушаний не готовят.

«Еще бы!» — подумал я.

— А надолго ваш муж заключен? — спросил я.

— Всего на 15 лет, — как-то решительно произнесла она.

— И давно тут?

— Да всего около полугода, — ответила она.

На мой вопрос, видится ли она с мужем, она мне рассказала, что 4 месяца назад им были разрешены свидания в тюрьме через решетку, но потом их запретили.

Я удивился и стал объяснять ей, что она, как жена, имеет законное право на такия свидания и поинтересовался узнать, отчего именно ей запретили видеться с мужем? Она как-то замялась и пробормотала:

— Не знаю, господин… что-то… вышло… не так…

О себе она рассказывала, что когда в Кутаисе осудили ея мужа на 15 лет каторги, она решила следовать за ним и через месяц после его отправки в Тобольск также уехала сюда. От Тюмени до Тобольска она, с разрешения конвойнаго начальника, следовала вместе с этапом.

— Трудно было, — сказала она, — конвойные такие бесстыдники.

— Да ведь теперь вам мало смысла жить здесь, раз вам не разрешают свидания, — сказал я ей.

— Что же из этого, — возразила она, — я хоть вижу дом, где он живет, мне не запрещают приносить ему пищу и наконец, 15 лет не вечность. Через 10 лет он выйдет в вольную команду и тогда мы заживем. (Для людей непосвященных добавлю, что «вольной командой» называют тех каторжан, которых за хорошее поведение выпускают раньше срока с каторги, но с обязательством жить близ тюрьмы и ежедневно утром и вечером являться на проверку).

Я выразил мое искреннее удивление и поклонение такому геройству и привязанности к мужу.

В ея глазах опять что-то зажглось.

— У нас на Кавказе любить умеют, — как-то сухо отрезала она.

— Но, ведь, вам здесь трудно жить, или, может быть, у вас есть средства? — полюбопытствовал я.

Грузинка улыбнулась.

— Средств у меня никаких, но, — прибавила она тихо, — я молода… и…

— Можете работать, — досказал я.

Она помолчала и вдруг с каким-то наглым смехом воскликнула:

— Какая может быть работа? Известно какая…

«Ого! — подумал я. — Неужели передо мною жертва «общественнаго темперамента»? Здесь, в Тобольске? Да какой тут может быть темперамент! Скажите пожалуйста, какой Париж нашелся».

— А как вас зовут? — спросил я ее.

— Соломонией.

Опять наступило молчание.

Вдруг она тихо и не глядя на меня спросила:

— Ну, что же, к вам пойдемте, что ли, или ко мне?

— Благодарю вас, — ответил я грузинке, — но мне ваша «работа» не нужна. Если вы очень нуждаетесь, то я и без этого буду рад посильно помочь вам.

С этими словами я вынул из бумажника 5 рублей и подал ей.

Она вскочила, выпрямилась и в позе оскорбленной принцессы Эболи отчеканила:

— Я грузинка и отец мой князь! Милостыни я у вас не просила!

И с презрительным взглядом, взяв свой горшок — ушла.

Я почувствовал себя несколько сконфуженным, в душе упрекая себя что, быть может, слишком грубо хотел навязать ей свою помощь, и отправился немного погодя тоже восвояси.

На другой день я рассказал тюремному смотрителю о своем странном знакомстве. Он расхохотался.

— Ну, поздравляю вас, — смеялся он, — вы теперь от нея не отвяжитесь. Нам она до смерти надоела. Это я вам доложу, не баба, а сам черт в юбке. Она у меня здесь как-то раз устроила настоящий дебош. Ну ее!

И тут я узнал следующее: четыре месяца тому назад, эта грузинка появилась в Тобольске и смотритель разрешил ей (через решетку) свидание с мужем, который угодил сюда на 15 лет за «экспроприацию» на Кавказе.

По словам смотрителя, это было не свидание, а какое-то сплошное эротическое беснование. («Точно два павиана в разных клетках», как он живописно объяснил). Они плакали, смеялись и едва не сломали решетки. «Наконец, она бросилась чуть не с кулаками на меня», — закончил свой рассказ смотритель», крича: смотри, что ты с ним сделал! Видишь, как он худ и бледен. Сам, старый чорт, небось, лопаешь вволю, что захочется, а он у тебя и хлеба не видит. Три человека насилу оторвали ее от решетки и вывели вон. В довершение всего, я потом, по его статейным спискам узнал, что она ему вовсе не жена, по крайней мере, не законная и потому свиданий я больше не разрешил. Ведь, вы знаете сами, что свидания даются лишь законной жене, законным детям и близким родственникам. Теперь она чуть ли не каждый день приносит для него пищу, чего мы запретить не можем, ибо подаяние для арестантов принимается и от посторонних лиц. Но она конечно не знает, что ея стряпня, по тюремным правилам, делится между всеми товарищами по камере.

В тот же вечер, в клубе я рассказал своим партнерам о моем новом знакомстве. Они как-то странно переглянулись, а один чиновник, из холостых, заметил: «Да, это молодец баба. Умеет и капитал приобрести и невинность сохранить».

А за ужином, когда разговор зашел опять о грузинке, этот же самый чиновник, отозвав меня в сторону, сообщил, что у него была «потешная история» с нею и, что он, на основании своего опыта, советует мне быть осторожным.

По его словам дело было так: так же, как и я, познакомившись с нею случайно, он воспылал мгновенно «страстью нежной» и пригласил ее к себе. (Он нанимал в семье две комнаты.)

Все шло сначала хорошо, сидели и ворковали, как вдруг грузинка вскочила и заявила, что если он немедленно не вручит ей 25 рублей, то она подымет крик, что она, мол, княжна и оскорблять себя не позволит.

— Что же было делать, — закончил он. — Я здесь на службе, черт знает, что могло бы выйти. Я дал ей денег, и она ушла.

Подобную манипуляцию она, оказывается, проделала со многими гражданами города Тобольска.

— Да, тут не пообедаешь, — прибавил чиновник. — А жаль, хороша каналья. На другой день я опять поехал в тюрьму и опять у ворот застал грузинку.

Я довольно сухо поздоровался с нею, а она, к моему удивлению, сказала мне:

— Я вас, господин, подожду.

Ничего ей не ответив, я вошел в тюрьму.

— А ваша любимица опять здесь, — заметил я смотрителю.

— Да, она опять денег принесла, — сообщил он мне. — Удивляюсь, откуда она их берет. Вы знаете, что самый богатый человек из каторжан это ея Абрек с Кавказа. На его имя она у меня в конторе положила уже больше ста рублей. Носит то по 5, то по 10 рублей. Непостижимо!

Когда часа через три я вышел из тюрьмы, моя грузинка была тут как тут.

Она быстро подошла ко мне и скороговоркой просила «не сердиться на нее». «Я вовсе не хотела вас обидеть», — прибавила она.

Я уверил ее, что не имею причины на нее сердиться.

— Так будем друзьями, — сказала она и протянула мне руку.

Я подал ей свою и она крепко и как-то особенно сжала ее.

Мы шли болтая и она вдруг пустилась в откровенность:

— Я узнала, кто вы и зачем ходите в тюрьму, — шептала она, — и я могу вам все сказать. Я не хочу, чтобы он мучился в тюрьме. Я хочу с ним убежать отсюда.

На это я ей заметил, что для нея-то это очень просто, но для него, — несколько затруднительно.

— Ничего, господин, — продолжала она, — я коплю деньги и, как только у меня будет 300 рублей, то мы устроим побег. Говорят, что через надзирателя все можно.

Я возразил ей, что между надзирателями могут найтись неподкупные люди и что в случае неудачного побега ея мужу сверх наказания розгами, прибавят еще и срок каторги.

— Но все-таки попробуем, — сказала она, — я кроме денег еще кое-что прибавлю надзирателю…

И она засмеялась…

Вообще я в ней наблюдал какую-то смесь наивности и наглости.

— А правда ли, господин, что вы записываете острожныя песни, — спросила меня грузинка.

Я подтвердил.

— Так вот что, у меня здесь есть один знакомый человек. Он долго сидел в Акатуевской каторге. По правде сказать, он не дождался срока, а сам ушел. Он у меня бывает, хотите его послушать?

Конечно, это меня заинтересовало и, поблагодарив, я ответил ей, что с большим удовольствием послушал бы его.

— В таком случае, приходите ко мне, — сказала она, — сегодня среда… приходите в пятницу в 6 часов вечера… он как раз будет… и споет вам.

— Да не лучше ли, — возразил я, — если он придет ко мне.

— Этого нельзя, господин, потому что в центре города ему неудобно показываться.

— Ну, в таком случае, я приду к вам сам, — согласился я.

Она дала мне свой адрес, на самой окраине города и мы условились, что в пятницу, в 6 часов я приду слушать «певца из Акатуя». Затем мы расстались.

Обещая грузинке прийти в пятницу я, как на грех, совершенно забыл, что в этот же день должен обедать в очень хорошей и милой семье фабричного инспектора Р. и мне пришлось бы тогда надуть ее. Да, кроме того, я лишился бы возможности услышать песни из Акатуя.

Как тут быть?

Послать к ней по многим причинам было для меня неудобно и я решил на следующий день (четверг) сам пойти к ней и попросить ее отложить наш вокальный сеанс до субботы.

Сказано-сделано!

На другой день, около 5 часов я пешком отправился по данному ею адресу. Было то чуть не на краю света. Оставив город за собой, я дошел почти до леса, покрывающего берег Иртыша, когда наконец заметил описанный ею серый дом, с красной крышей. Домик стоял одиноко, саженях в 30 от реки.

Нащупав в кармане свой револьвер, я осторожно подошел ближе.

Кругом ни души.

Дверь стояла полуоткрытой и я вошел в полутемныя сени.

Вдруг из дверей налево показались два кавказца, похожие на мингрельцев.

Это меня не удивило, так как в Тобольске живет масса ссыльных кавказцев.

Я спросил их:

— Здесь живет Соломония?

Они указали мне молча на дверь напротив.

В это время я услышал какую-то возню и громкий смех Соломонии. Отворив дверь, на которую указали мне кавказцы, я вошел в комнату и остолбенел.

На столе, смеясь, сидела Соломония, а на стуле перед нею молодой и довольно франтоватый тюремный надзиратель…

Фуражка, револьвер и оружие надзирателя мирно покоились на подоконнике, а на столе стола бутылка вина и лежала копченая рыба.

Мы все трое некоторое время изображали собою каменные изваяния…

Соломония опомнилась первая.

— Вот и еще гость, — с каким-то деланным смехом воскликнула она, — втроем-то веселее… вот и господин надзиратель иной раз заходит. Жалеет мое сиротство.

«Господин надзиратель», конечно, узнал меня и немедленно вытянулся во фронт.

— Я, ваше благородие, ничего… — начал он, — я ничего… вы не подумайте, ваше благородие… зашел мимоходом… поотдохнуть маленько…

— Да, что вы, — успокоил я его, — ваше дело молодое… я извиняюсь… кажется, я помешал…

— Да помилуйте, ваше благородие, — говорил суетясь и надевая фуражку и оружие надзиратель, — я с полным моим удовольствием…

— Ради Бога, оставайтесь, — сказал я готовому уступить мне свое место надзирателю, — я сам тороплюсь больше вас.

Тут я объяснил Соломонии, что в пятницу я занят и попросил позвать ея акатуевского знакомаго в субботу. Она согласилась и я ушел.

Не успел я отойти подальше от дома Соломонии, как услышал позади себя чьи-то торопливые шаги. Оказалось, догонял меня «господин надзиратель». Он был без фуражки.

— Ради Христа, ваше благородие, — умолял он задыхаясь, — не губите… не говорите в тюрьме, что видали меня здесь; я ведь так… очень уж меня разобрало… хороша баба, ваше благородие… заставьте Бога молить…

Я успокоил его, обещав, что ничего не скажу, но прибавил:

— Все-таки советую вам бросить это дело. Знакомство ваше с Соломонией, если узнают, возбудит толки не очень удобные для вас…

— Да, помилуйте, ваше благородие, — начал он, — да будь ей пусто, больше нога моя у проклятой бабы не будет. Сейчас только схожу за фуражкой, да и айда домой.

Он бегом вернулся в дом, а я продолжал свой путь к городу. Сколько раз я не оборачивался, а «господина надзирателя» и след простыл. Должно быть не легко было уйти от «проклятой бабы».

В субботу, около 4 часов дня, я сидел у себя в гостинице и обедал, как вдруг услышал робкий стук в дверь. На мое «войдите» дверь потихоньку отворилась и на пороге показалась величественная Соломония.

Не скажу, что я обрадовался.

В гостинице я пользовался реномэ «хорошаго господина» и приход грузинки, чего добраго, мог бы отнять у меня ореол целомудрия, сиявший вокруг меня до той поры. Но, как бы то ни было, я просил свою гостью присесть и при этом выразил удивление ея приходу, тем более, что я условился быть у нея в этот же день в 6 часов вечера.

— Да я боялась, что вы больше ко мне не придете, раз увидели господина надзирателя, — сказала она, — и вот я пришла узнать, ждать мне вас или нет?

Мне стало смешно.

— Я, друг мой, нисколько не желаю нарушать прав «господина надзирателя», — ответил я, — я хотел прийти слушать песни вашего знакомаго, ну я и приду.

— Тогда я посижу немного и мы пойдем вместе, — предложила мне Соломония.

Хотя мне не особенно улыбалось шествовать по городу с Соломонией, но тем ни менее, я ответил:

— Прекрасно! Пойдемте вместе.

Я вышел на минуту, дабы сказать моему соседу, капитану П., что я вечером буду в клубе. Возвратившись в свою комнату, я застал грузинку около письменного стола, на котором я позабыл свой бумажник.

Она страшно сконфузилась, когда я увидел ее с ним в руках, но сейчас же нашлась и проговорила: «Какой хорошенький бумажник». Я был убежден, что она его осматривала не только снаружи, но и внутри.

Довольно неделикатно пересчитав при ней деньги, я собирался спрятать его в письменный стол, когда она мне сказала:

— Неужели вы рискуете оставлять здесь деньги? Я бы вам не советовала. В гостинице всегда крадут их; уж вернее иметь их при себе.

Я подумал и сунул бумажник себе в боковой карман.

Немного погодя мы вышли; я нанял извозчика и мы поехали к ней слушать песни из Акатуя. Подъезжая к уже знакомому мне серенькому домику, я заметил на крыльце какого-то оборванца. Он сидел на ступеньках и, очевидно, поджидал нас. Это был человек огромнаго роста, уже не первой молодости, с седой бородой. Одного глаза у него не было (должно быть вытек). Был он совершенно лыс и голова его была повязана грязным платком.

— Вот, это он и есть, — сказала Соломония, — пойдемте.

«Человек из Акатуя» вошел вслед за нами в комнату и, так же, как мы, уселся около стола…

Условившись с ним в цене (3 рубля и две бутылки водки), я разложил на столе нотную бумагу, взял карандаш в руки и «сеанс» начался.

То, что он пел, было безусловно для меня интересно, и я не пожалел, что приехал к «проклятой бабе».

Когда мы кончили, я вынул из бумажника и подал ему 5 рублей, еще раз поблагодарив за песни. (Соломония в это время куда-то исчезла.) Оборванец спрятал деньги к себе на грудь и, к моему удивлению, сказал:

— Мало, господин.

— Как мало, — возразил я, — ведь я даю вам больше, чем мы условились.

— А вы, господин, подайте мне бумажник, как он есть, а там увидим, много или мало, — сказал бродяга. — Да, кроме того, пожалуйте мне ваши часики. Давно барином не ходил.

— Да вы с ума сошли? — вскричал я, вынимая револьвер, — отойдите от двери, а то стрелять буду!

Бродяга засмеялся.

— Дайте дорогу, говорю последний раз, — и я поднял револьвер.

В то же время дверь отворилась и вошли оба кавказца, те самые, которых я видел у Соломонии при первом своем посещении.

— Что вы тут спорите, господа, — сказал один из них, — отдайте, что следует, господин, бумажник и часики, а то хуже будет. Да и спрячьте ваш пистолет. Один раз стрельнуть успеете, а потом и вам капут. На дне Иртыша лежать-то вам скучно будет.

Я понял, что попался в ловушку и предложил почтенной компании войти со мной в соглашение, т. е. взять половину денег и оставить мне ничего не стоящий медальон с портретом моей жены.

— Да что с ним разговаривать, — грубо гаркнул «человек из Акатуя» и, засучив рукава двинулся на меня.

Я попятился назад в крайний угол и решил не дешево продать свою жизнь, как вдруг услышал какую-то возню в сенях и голос Соломонии взывавший:

— Помогите, помогите!

Кавказцы и бродяга смутились.

Очевидно, они вообразили, что со мною пришла охрана и выбежали в сени, где мы застали следующую картину: надзиратель из тюрьмы бил лежащую на полу Соломонию, что называется, смертным боем. При этом он кричал:

— Накрыл я тебя, проклятая. Шашни завела, мало тебе одного! Шалишь! Меня не надуешь!

Я сейчас же остановил рассвирепевшаго тобольскаго Отелло и передал ему в двух словах, в чем тут дело и что я нахожусь здесь вовсе не для «шашней», а для записывания песен, причем едва не был ограблен и убит.

Надзиратель же объяснил мне, что он пришел в неусловное время (желая, по-видимому, застать изменницу на месте преступления), так как воспылал ревностью, узнав, что у грузинки есть «господин из города».

Во время нашего разговора с надзирателем кавказцы и акатуевский бродяга потихоньку вышли и, выглянув в окно, я увидел всех трех бежавших что есть силы по направлению Иртыша… Видно было, как они там сели в лодку и переплыли на другую сторону реки… Мы бросились их преследовать, но уже становилось темно. Тем ни менее, надзиратель, дал несколько выстрелов по направлению лодки. Из темноты послышался крик и какое-то проклятие, затем все стихло и мы вернулись к Соломонии.

Она сидела около стола и своими большими глазами неподвижно и как-то безумно смотрела на нас.

— Ишь ты стерва, — сказал, сплюнув, надзиратель, — все хвостом вертишь, проклятая, а теперь, небось, обалдела. Пойдемте, ваше благородие. Плюньте на нее! Я вас все-таки провожу.

— Вы уходите, — ответил я ему, — а я один пойду отсюда. Нельзя же оставить ее в таком состоянии.

— Как прикажите ваше благородие. Счастливо оставаться!

Он вышел, но проходя мимо Соломонии не удержался, чтобы еще раз не бросить ей:

— Уу… Вертихвостка!

Я заговорил с ней, но она оставалась все такой же неподвижной и взгляд ей был все такой же стеклянный и безумный. И тут я только заметил, что на нее нашло что-то вроде столбняка.

Кругом никого не было. Я выбежал в сени и достал воды; взбрызнул ее, а так как рот ея был судорожно сжат, то чуть ли не силой влил ей в него немного воды. Она мало по малу пришла в себя и, наконец, грубо и дерзко вскричала:

— Ну, что же, арестуйте меня, что ли!

Я ей ответил, что то не мое дело.

— А ваше дело какое? — кричала она. — Вы также бить меня хотите? Нате, бейте, бейте, — и она стала рвать на себе свое платье, и в каком-то исступлении продолжала кричать. — Бейте за то, что я любила его одного, бейте за то, что я даже убивать и грабить хотела, лишь бы ему свободу добыть. Бейте меня! Ведь бил же меня здесь солдат мужик!

Исступление ея кончилось ужасными рыданиями, причем все ея тело конвульсивно вздрагивало. Наконец она немного успокоилась и спросила меня, что же теперь ей будет, не арестуют ли ее. Я ответил, что не желаю ей зла. Она дала мне слово, что поедет в Кутаис, где у нее остался отец. Немного погодя я ушел к себе домой, а на другое утро я посадил грузинку на пароход, отходивший в Тюмень.

Денег для нея мы накануне собрали в клубе.

На пароходе она долго плакала и посылала все время поцелуи по направлению каторжной тюрьмы.

Пароход ушел… мне думается, что она много любила и много простится ей за это.

Когда я, на другой день, сообщил смотрителю тюрьмы, что отправил ее из Тобольска на родину, он мне сказал:

— И охота вам возиться со всякой дрянью…

КУСОК МЫЛА

Это было в кабинете начальника каторжной тюрьмы.

Я чуть не целый день провел в тюрьме, обходя камеры арестантов и беседуя с ними в своей погоне за песнями.

Толстый и довольно добродушный начальник тюрьмы Адриан Федорович сам собирался уходить.

Прощаясь с ним, я шутя сказал:

— Ну, теперь вы, значит, nach Hause, да и закусите как следует?

— Какой там «закусите»! — воскликнул он. — Я сегодня нарочно пораньше пообедал, сейчас хочу заснуть часик-другой.

— Что вы! — удивился я. — Теперь еще 7 часов нет.

— А вы, что думаете, ведь мне сегодня ночью и лечь-то не придется.

— Почему? — спросил я.

— Да вы разве ничего не знаете? — удивился, в свою очередь, Адриан Федорович. — Ведь Матохину-то капут, вчера приговор был конфирмован, а сегодня на рассвете… — и он красноречиво провел рукою кругом шеи.

— Да неужели… — я не договорил.

— Да-с, голубчик, — подтвердил Адриан Федорович, — Матохину на рассвете предстоит неприятная процедура… — Он помолчал и, немного погодя, прибавил: — А он про вас спрашивал. Если хотите, я вам дам пропуск.

— Пожалуйста, дайте, — попросил я.

Адриан Федорович быстро написал мне пропуск к Матохину, и я с этой бумажкой вернулся обратно в тюрьму.

Решив посетить несчастного, я хотел узнать, быть может, у него есть какия-нибудь пожелания перед «этим» или, может быть, он хочет передать что-либо своим близким в России. Матохин был родом из г. Костромы.

Про него я знал только следующее:

Матохин даже между каторжанами считался чем-то исключительным по своей жестокости. Он вырезал с товарищем в России целую семью, причем не пожалел даже малолетних детей, а в Сибири, во время побега, искромсал ножом, по его собственному признанию, более 8 человек. Будучи вновь схвачен, он был присужден к бессрочной каторге и состоял под особым наблюдением. Это был человек еще не старый, лет 40–42, средняго роста, коренастый, с черными вьющимися, как у негра, волосами и с маленькими, острыми, вечно бегающими глазами. Матохин, вероятно, кончил бы свою жизнь просто на каторге (бежать еще раз ему уже не удалось бы — слишком за ним внимательно смотрели), если бы не выкинул «штуки», повергшей в изумление всю каторгу.

Как-то, по окончании вечерней поверки Матохин, безо всякой ссоры, так, здорово живешь, всадил нож прямо в сердце одному из арестантов. Это убийство поразило всех своей нелепостью и бессмысленностью. Убитый им каторжанин был из другой камеры, и Матохин его почти не знал.

Спрошенный на суде о причинах убийства, он угрюмо молчал и, наконец, только ответил:

— Так нужно… Нельзя было… Подошла моя пора…

Больше от него ничего не добились.

Арестанты были страшно озлоблены на Матохина за это убийство и своим судом решили убить его, если он снова попадется среди них.

А военный суд присудил Матохина к смертной казни через повешение. Приговор уже был утвержден, и часы Матохина сочтены.

Вот все, что я знал о нем.

Я пошел по мрачным коридорам углового здания тюрьмы, где меня встретил старший надзиратель.

— Вот, — сказал я, — пропуск для меня в камеру № 38.

— Пожалуйста. Я вам отворю и подожду около двери. Там ведь у нас птица сидит, настоящая… Если чуть что — вы только крикните…

Подойдя к камере № 38, надзиратель сперва взглянул через «волчок», а потом быстро отворил дверь.

Так как Матохин был «на особом положении», то для него отвели одиночку. Камера была крошечная. Стояли там нары, деревянный столик и деревянный стул. Больше ничего.

Было темно, так как ламп в коридоре еще не зажигали.

Когда я вошел, осужденный в ручных и ножных кандалах лежал на нарах. Он быстро поднялся на локте, но узнав меня, сел. Я подошел к нему.

— Здравствуйте, Матохин, — сказал я. — Что? Как? Здоровы?

— Здоров-то здоров, — ответил он мне, — но ежели песен ищете, то проходите дальше. Моя песенка спета.

— Боже! — подумал я. — И этот человек шутит.

— Да вы разве что-нибудь особенное узнали, Матохин? — осторожно спросил я его.

— Да особеннаго ничего… Но только меня, должно быть, сегодня ночью вздернут…

Я даже отшатнулся.

— Так что же, — продолжал Матохин, — это, по-моему, правильно. Они бы попались мне, я бы их всех зарезал. Попался я им — они меня вздернут. Чего проще!

Он угрюмо замолчал.

— Но послушайте, Матохин, — начал я. — Мне смотритель сказал, что вы пожелали меня видеть т. е. вы, по крайней мере, спрашивали обо мне. Ну, вот и скажите мне на милость, для чего убили вы этого нечастного Беккера (так звали покойную жертву)? Хоть бы и на каторге, а жили бы да жили, а там кто знает… Ну, скажите, для чего нужно это было делать?

— Да такая уж вышла планида… Пришла пора… — заладил Матохин, как бы нехотя.

— Да перестаньте, — перебил я его. — Какая там «планида»! Что за «пора»! Бросьте дурачиться, Матохин! Даю вам слово, что, если вы мне все расскажите, я унесу вашу тайну с собой в могилу и никому ее не открою.

Он молчал.

— Может быть, у вас были какие-нибудь давнишние счеты с Беккером? Да, наконец, может быть, вы ему, отомстили за какого-нибудь товарища? — допытывался я.

— Вот все с этим также и на суде ко мне приставали. Скажи, да скажи! Вынь да положь! Тайна да тайна! А тайны тут никакой нет. Беккера я почти что не знавал и сердца к нему не имел. Подвернулся человек — и все тут. Не попадайся! — как-то грозно сказал Матохин.

— Но ведь это же дико! Нелепо! — вскричал я.

Он опять промолчал.

— Видите ли, — начал он, наконец, — я с малолетства имею страсть к этим делам. Отца и матери я не знавал. Мальчишкой по деревням бегал, приют имел, где пришлось. Рано у меня эти замашки проявились… Любил я шибко — взять хотя бы кошку или мышонка да помучать… А то у таракана или, скажем, у бабочки то одну, то другую ногу отрывать — потеха! — бьется, да ничего сделать не может. А лет девять мне было, как ножичком искромсал котенка. Ну, и смеха тут было!.. Хоть и драли же меня за это! А там и пошло… Людей-то я начал резать уже к 20 годам, после того, как в Туле служил на бойне. Попался и пошел по Владимирке. Ну, вот, нынешний год все чувствую себя неладно. Не сплю, не ем, да все какие-то зеленые круги перед глазами вертятся, мутно стало мне. Это, значит, приходит пора моя… крови бы… Ну вот и случилось дело… а против Беккера я ни-ни… Даже жаль, сказывают, парень ничего был… А мне после этого точно полегчало, сплю хорошо, ем хорошо, будто камень с меня упал. Знатно поправился.

— Боже мой, — подумал я, — и этого человека вешают, вместо того, чтобы лечить!

— Скажите, Матохин, — спросил я его, — не говорил ли с вами когда-нибудь доктор?

Он даже ухмыльнулся.

— Да что я за барин такой! Плетьми да розгами больше пользовали, — сказал он. — Сегодня, небось, и вылечат в конец. Ну, спасибо, что зашли. Теперь бы мне маленько соснуть.

Я понял, что ему не до разговоров, и сказал:

— Ну, до свидания пока, Матохин.

— Нет уж, прощайте, — ответил он.

— Может быть, вы чего-нибудь особенно хотите или имеете передать, я бы с удовольствием…

— Да чего мне еще желать… Кажись, все устроено по чести. Разве бы… вот, если милость ваша будет… Сказывали, видите ли, что со мною вместе выведут и товарищей — смотрите, мол, чтобы неповадно было… так вот, боюсь, не сдрейфить бы мне… а то ребята смеяться будут… Так вот, мне водочки бы… так, знаете, для форсу, для куражу, что ли…

— Постараюсь достать, — сказал я и вышел из камеры.

Я решил, во что бы то ни стало, исполнить желание Матохина и с этой целью пошел на квартиру смотрителя.

На мой звонок сам Адриан Федорович отворил мне дверь. Он был без кителя и немного удивился моему приходу.

— А я только что собирался прикорнуть, — встретил он меня.

— Да я к вам на одну минуту, — извинился я.

— Зайдите в кабинет.

Я, не снимая плаща, пошел за ним.

— Ну, расскажите, в чем дело. Видели его? — спросил он.

— Видел, — сказал я, — и вот я к вам с просьбой — разрешите, Адриан Федорович, принести Матохину водки, так, для куражу… Очень он об этом просит.

— Да вы, голубчик, с ума сошли! — вскричал Адриан Федорович. — Разве я могу разрешить что-нибудь подобное? Вы же знаете, что водки и карт в тюрьме ни-ни. Сам могу попасть в ответ. Я вам сейчас напишу опять пропуск и вы зайдете к Матохину и скажите ему, чтобы он об том и не думал.

Адриан Федорович сел к письменному столу, написал и передал мне пропуск. Потом он встал и, подойдя к окну, обернулся ко мне спиной и, смотря на улицу, равнодушным тоном заговорил:

— Вы-то человек корректный и этого не сделаете, но, если бы вы были человеком не корректным, то все равно надули бы меня. Вот например, у меня в передней на окне стоит, как раз, эдакий, знаете, флакон… Вы, уходя сейчас, могли бы его стибрить и спрятать под плащем… да и пронести Матохину. Я бы, конечно, об этом ничего не узнал. Но, вы, понятно, этого не сделаете… — тихо закончил он.

Я подошел к нему и крепко пожал ему руку.

— Конечно, я этого не сделаю.

— Ну вас к чорту! — как-то плаксиво и между тем смеясь, сказал он мне. — Ступайте. Прислугу я сегодня отослал. Я сам запру за вами.

Через пять минут я был у Матохина, передал ему живительную влагу и уже собирался уходить, как он мне сказал:

— Если вам не будет противно, то приходите сегодня ночью… Мне, как будто, веселее будет…

— Что же, — ответил я, — если можно будет, т. е. если пустят, я приду, раз вам этого хочется.

Я вышел из тюрьмы и отправился домой.

Часам к десяти вечера я поехал в клуб. Как раз там был «семейный вечер», и уже с улицы слышны были веселые звуки оркестра. Было светло, тепло и после тюрьмы как-то особенно уютно. Масса нарядных дам и барышень и около них, как пчелки около меда, увивающиеся молодые коллежские регистраторы и асессоры.

Когда я вошел в зал, как раз танцевали последнюю фигуру кадрили. Молоденький поручик дирижировал танцами и выказывал массу рвения. Он со сдвинутыми бровями выкрикивал:

«Balancez vos dames! Messieurs en avant»! и т. д.

Я прошел в карточную комнату, где за зеленым полем уже занимались делом почтенные обыватели.

Только начал я здороваться со знакомыми, как подбежал ко мне тюремный врач Иоганн Карлович.

Иоганн Карлович, добродушный и веселый немец средних лет, толстый и всегда в духе, был очень популярен в городе и пользовался репутацией отличного врача.

— Пожалста, пожалста, eine kleine партия, — беря меня за руки и уводя куда-то, сказал он мне. — Один партнер не хватает. Вы как раз пришли вовремя. Kommen sie!

И он меня увел к столу, у котораго уже стояли готовые к бою два господина. Он меня познакомил с моими партнерами, причем, представляя меня, смеясь, добавил: «Великий музыкер».

Мы сели. Иоганн Карлович как-то особенно виртуозно распечатал колоду карт, и начался неизбежный винт. После шести роберов он предложил сыграть еще три «разгонных», на что все охотно согласились.

Во время последняго робера жена и дочь доктора вошли в карточную комнату и направились к нему. Дочка Иоганна Карловича, маленькая белокурая немочка, подошла к столу и сказала:

— Vergiss nicht Papachen… heute Nacht… Du Weiss doch… (Не забудь, папаша, сегодня ночью… ты знаешь…).

На что Иоганн Карлович ей ответил:

— Naturliech, Kindchen… es’ist noch viel Zeit! (Конечно, деточка. Еще есть время).

Дамы ушли, и я спросил доктора:

— Вы сегодня заняты, должно быть там… в тюрьме.

— Да, — ответил он серьезно. — Fatale Geschichte, а ехать надо. Я, ведь, служебный человек…

— Я тоже собираюсь, — сказал я, — пойдемте вместе.

— Sehr gut, — согласился он. — Вам ходить, Петр Иванович, — обратился он к партнеру, и игра продолжилась.

Около часа ночи мы с доктором поужинали (его дамы уехали домой раньше), а в два часа, посмотрев на часы, он сказал:

— Пора ехать. Это не близко.

Мы вышли из клуба, взяли извозчика и около 3 часов утра подъехали к тюремным воротам.

Я послал через дежурнаго надзирателя записку к Адриану Федоровичу с просьбой дать мне пропуск, и через 10 минут мы уже входили на тюремный двор, где должна была совершиться казнь.

Было еще совсем темно, и только на востоке еле-еле виднелась беленькая полоска, обещавшая скорый восход солнца. На дереве, единственном здесь, уже пела какая-то птичка. На тюремном дворе, окруженном со всех сторон мрачными высокими стенами, я заметил взвод солдат с унтер-офицером. Они были с ружьями, но стояли «вольно». Около солдат спиною ко мне стоял офицер и о чем-то говорил с Адрианом Федоровичем. Офицер как раз обернулся, и я узнал молоденькаго поручика, усерднаго дирижера танцев в клубе. Он, видимо, страшно, торопился сюда, так как даже не успел снять голубой шелковой розетки танцевального дирижера.

На выступах стены между кухней и прачешной положена была толстая перекладина, а на перекладине болталась довольно длинная и, как мне показалось, тонкая веревка. Под перекладиной стояла длинная деревянная скамейка.

Адриан Федорович подошел к нам и поздоровался со мной и с доктором. Выражение его лица было необыкновенно серьезно и сосредоточенно.

— Что-то свежо, — сказал он, поднимая воротник своего пальто и знакомя меня с поручиком.

Это был совсем молоденький офицер с розовыми щечками, носивший пенснэ.

Мы все молчали.

Немного погодя я услышал, как кто-то подъехал к тюремным воротам, и вскоре на двор вошли два господина — в военном платье.

— Ну, вот и все в сборе, — произнес серьезно Адриан Федорович.

Он познакомил меня с пришедшими: прокурор С. и член суда г. Н.

— А батюшка где же? — спросил Адриан Федорович старшего надзирателя, проходившаго мимо.

— Батюшка там, — ответил надзиратель, — он уже давно там, ваше благородие, должно скоро выйдет.

— Ну, что же, подождем маленько, — сказал Адриан Федорович, посматривая на часы.

Через пять минут из двери, ведущей в казарму каторжан вышел священник с псаломщиком. Последний осторожно нес что-то завернутое.

Батюшка подошел к нам.

— Ну, что, батюшка? — спросил член суда после того, как мы все поздоровались с ним. — Как идут дела? Исповедали?

— Исповедал и причастил, — ответил священник, еще не старый и плотный человек с окладистой бородой, — все в порядке. Похоже, что смягчился маленько.

— Ну, и слава Богу, — сказал член суда, — все пойдет, значит, по-хорошему… тихо, смирно.

— А что Елизавета Григорьевна? — спросил он опять священника. — Все еще не поправляется?

— Какой там поправляется, — вздохнул батюшка. — Горе мне с нею, все маюсь… главное дело в опухоли — один день будто меньше, ан глядишь, на другой — яко смоква, а все Иоганн Карлович резать не хочет.

— Придет время, — сказал доктор, — и с ножом приду, а пока — покой и диэта.

— Ну, даст Бог, поправится, — сказал член суда.

В это время загремели где-то кандалы, и из ворот казармы вышло человек двадцать каторжан с надзирателями.

Их подвели и поставили против перекладины на противоположной стороне от солдат.

Тогда священник обратился к Адриану Федоровичу и сказал:

— Ну, мое дело кончено. Не подобает мне больше здесь пребывать. Доброй ночи, господа. — И он ушел через тюремныя ворота.

— Дежурный! — крикнул Адриан Федорович. — Вывести Шишкова.

— Кто это Шишков? — потихоньку спросил я стоявшего близ меня надзирателя.

— Это, ваше благородие, палач, — также тихо ответил он мне, — тоже из каторжных.

Становилось жутко.

Между тем, уже почти совсем рассвело, и я ясно мог разглядеть Шишкова, который вместе с двумя надзирателями вышел из казармы и направился к перекладине. Это был крепко сложенный человек в арестантской куртке, но без кандалов, лет около 45, весь какой-то белобрысый, и с красными глазами, как у альбиносов. Скулы у него необыкновенно выдавались.

— Шишков! — окрикнул его Адриан Федорович.

Шишков быстро подошел.

— Смотри ты у меня, чтобы все было в порядке, без фокусов. А то помнишь, прошлый раз?.. Да что говорить!.. По тебе давно уже розга скучает.

— Да помилуйте, ваше благородие, почитай весь день работал! Все в порядке. Не впервые, ваше благородие, — ответил Шишков.

— Ну, пошел! — перебил его смотритель и громко произнес по направлению к казарме:

— Вывести Матохина.

Тут мы все, неизвестно почему, сняли шляпы и фуражки.

Я еще заметил одно: хотя мы все, здесь присутствовавшие, были страстными курильщиками, но никто не курил. Было, как будто, неловко. Доктор вынул было портсигар, но, увидя, что никто не курит, убрал его обратно в карман.

На крыльце казармы, в сопровождении надзирателя, показался Матохин, все еще в ручных и ножных кандалах.

Он был как-то неестественно красен, но шел довольно твердо, смотря исподлобья кругом себя.

Шишков перешел к Матохину и, взяв его под мышки, подвел к перекладине.

А барабаны трещали.

Под перекладиной он с Матохиным остановился, пощупал веревку и вдруг начал что-то искать. Искал он и на земле, и у себя, но, по-видимому, не находил того, что ему было нужно, и вдруг подбежал к Адриану Федоровичу.

— Ваше благородие, — скоро и прерывисто заговорил он, — что-то не способно… нечем намылить веревку-то… Был кусок мыла, запамятовал куда дел… Прикажите выдать кусок мыла…

— Что я тебе, подлец, прикажу выдать розог, это уж, наверное, — сказал ему Адриан Федорович и подошел к поручику.

Барабаны замолкли и смотритель, обращаясь к арестантам, сказал:

— А ну-ка, ребята, кто-нибудь из вас пусть сходит в казарму, да принесет кусок мыла.

Никто не тронулся.

— Что же делать, — пожал он плечами. — Дежурный! — сказал он, обращаясь к старшему надзирателю: — я тебе напишу сейчас записку к Лечинскому. Разбуди его, пусть немедленно выдаст в счет канцелярии кусок мыла, — и он на колене написал записку, с которой надзиратель быстро исчез.

Мы, т. е. я, член суда, прокурор и доктор, оставаясь в нашем углу, потихоньку ругали порядки, заставляющие Матохина мучиться хотя бы несколько минут лишних.

Адриан Федорович громко ругался по адресу Шишкова и обещал задать ему «такую баню, что небу жарко станет».

Но громче всех ругался сам Матохин. Он знал, что ему все равно терять нечего.

— Черти полосатые! — кричал он. — И повесить-то человека толком не умеете. Давно могли бы, небось, покончить дело. Разбудили меня, чорт знает когда! Вы-то! — кричал он поручику — стеклышки носите перед глазами, а что надо, и не видите. Да и его благородию (он указал на Адриана Федоровича), небось, дрыхать хочется, а тут и сиди.

— Молчать! — попробовал остановить его поручик, но Матохин не унимался и продолжал неистовствовать.

Поручик краснел и ершился, а Адриан Федорович нервно ходил взад и вперед. Тогда поручик подошел к смотрителю и сказал:

— Не забить ли в барабаны?.. Заглушить негодяя.

— Да для чего? — возразил Адриан Федорович. — В сущности, ведь он прав…

Наконец Матохин, как будто, утих (должно быть устал) и присел на скамейку под перекладиной. Рядом с ним уселся и Шишков.

— Эх, хоть покурить бы дали! — сказал Матохин.

Шишков сейчас же вынул из кармана табак и высыпал себе на ладонь. Затем он откуда-то достал кусочек газетной бумаги и свернул две «цыгарки» — одну для себя, а другую для Матохина. Так они рядышком на скамейке сидели и покуривали.

— А я сегодня видел Федю Ядренаго, — вдруг обратился Шишков к Матохину. — Из окна видел, мимо ходил.

— Да что ты? — с живостью спросил Матохин. — И что же?

— Да я почем знаю, — ответил Шишков, — сказывают, опять с Катей валандается…

— Счастлив его Бог! — угрюмо проговорил Матохин. — Встретить бы мне его — свел бы счеты.

Тут они начали о чем-то тихо шептаться, будто два приятеля.

Вдруг, как-то сразу, между ними появился надзиратель и протянул Адриану Федоровичу пакет.

— Передай Шишкову, — сказал ему смотритель.

Надзиратель отдал пакетик Шишкову. Поручик опять скомандовал:

— Смирно! Барабанщики вперед!

Солдаты подтянулись, затрещали барабаны, а Шишков все возился с веревкой.

Наконец, он вынул из-за пазухи какой-то небольшой мешок. Это была белая холщевая маска, вроде тех, которыя носят капуцины, с большими дырами для просовывания рук. Эту маску, так сказать, полу-саван он хотел было надеть Матохину на голову, но тот отстранил его и что-то сказал. За трескотней барабанов ничего не было слышно.

Шишков помог Матохину встать на скамейку — тому с кандалами было трудно на нее подняться, — тщательно надел ему на шею петлю, и для этого даже сам влез рядом с осужденным.

Затем он быстро соскочил вниз и выдернул скамью из-под ног Матохина…

Я отвернулся…

Может быть, прошло с полминуты, когда я опять взглянул туда.

Глаза повешеннаго стали стеклянными, лицо приняло какое-то странное, как будто удивленное выражение, а пальцы рук быстро, быстро перебирали что-то…

И в то же время я почувствовал острую боль в правой руке. Это, стоящий рядом со мною член суда, судорожно схватив мою руку ногтями, сжал ее до крови.

— Смотрите, — шептал он, — пальцы… пальцы…

— Пустите, ради Бога, — чуть не крикнул я, — мне больно.

Доктор, стоявший неподалеку от нас, отвернулся и, плюнув, только сказал: «Tfiu, Teufel!»

Со мной сделался какой-то столбняк. Я не хотел смотреть туда и все-таки смотрел.

Пришел я в себя через минут 15, увидев доктора с часами в руках, стоявшего около повешеннаго: он ощупал его сердце и пульс и потом сказал что-то поручику.

Поручик сделал саблей знак барабанщикам, и барабаны замолкли. Затем он вложил саблю в ножны.

А Иоганн Карлович громко произнес:

— Долинквент, уже умирал!..

— Можно снять, Шишков! — крикнул Адриан Федорович. — Сними скорее!

Шишков, с ловкостью обезьяны взобрался на перекладину, чтобы распутать веревку.

— Чего копаешься? — заорал на него смотритель. — Отрежь, и все тут!

— Чего портить веревку-то, ваше благородие, — возразил Шишков, — веревка хорошая, еще пригодится.

Солнце уже взошло, и как раз его лучи падали на лицо Матохина. То же удивленное и странное выражение оставалось на нем.

Два солдата откуда-то принесли деревянный гроб.

Уложили туда труп.

Прокурор и член суда подписали какую-то бумагу и вручили ее поручику, при этом прокурор сказал:

— Часов в 10 вы пойдете с докладом, г-н поручик.

Тот, взяв бумагу, молча поклонился.

При этом я заметил, что поручик был бледен, как полотно, и подбородок его дрожал.

— Ну, пора! Kommen Sie! — сказал доктор. — Пойдемте, господа.

Мы все простились с Адрианом Федоровичем и вышли из тюрьмы.

Солнце светило ярко на голубом небе. Все обещало хороший день. Мы спустились с горы, на которой стоит тюрьма, вниз, в город. Дорога наша шла все время берегом.

В кустах пели птички, а по реке подымался от воды пар. Шли мы молча.

Я поглядывал на поручика. Он шел, словно пьяный, и вдруг зашатался и остановился.

Я подошел к нему и спросил:

— Что с вами? Не дурно ли вам?

— Не-ет, это так… пройдет, — ответил он, — много, знаете, танцевал сегодня… вот и голова немного кружится…

— Ну, ну, молодой человек, — сказал добродушно доктор, — какая такая голова кружится, как у молодой фройлейн?

Поручик немного оправился, и мы пошли дальше.

— Что-то спать не хочется, — сказал прокурор. — Самый лучший сон уже пропал.

— Да и зрелище такого сорта, — заметил член суда, — что, пожалуй, и не заснешь.

Я же чувствовал во всем теле какой-то озноб и простодушно сказал:

— Я бы с наслаждением сейчас выпил бы чего-нибудь эдакого…

— А знаете ли, господа, — вдруг остановился член суда, — у меня есть коньяк… я вам доложу, не коньяк, а сливки. Живу я сиротой, холостяком… Дойдемте ко мне, выпьем, да кстати, — робко сказал он, — устроим эдакий утренник… Знаете… три робера, не больше… Все равно, спать ведь никто не будет после этого.

— Я, — сказал прокурор, — всегда считал вас, Иван Федорович, за гениальнаго человека и с радостью принимаю ваше предложение.

Доктор, поручик и я подтвердили лестное мнение прокурора, и прибавив шагу, мы скоро дошли до дома члена суда.

— Я прислуги будить не стану, — сказал он, — сами будем хозяйничать.

И он, вынув из кармана ключ (причем руки у него почему-то дрожали, и он долго не мог попасть в замок), отпер дверь.

Мы вошли. Разделись в передней и через гостиную прошли в кабинет.

— Располагайтесь, как дома, господа, — радушно предложил нам Иван Федорович. — Я сейчас достану…

Он принес две бутылки коньяку, откупорил их и поставил на стол.

Я не переставал наблюдать за поручиком. Он все время не говорил ни слова и, войдя в квартиру члена суда, уселся в гостиной. Он был все также бледен и бессмысленно смотрел в пространство.

Когда поставили коньяк на стол, он молча встал, налил и залпом выпил два больших стакана коньяку.

Затем возвратился в гостиную и, опять-таки не говоря ни слова, сел на прежнее место.

Обратившись к Ивану Федоровичу, я сказал:

— Если мы будем играть в карты, то не позволите ли мне сначала вымыть руки?

— Пожалуйста, — сказал любезно хозяин, — там, в спальне, все есть.

И, войдя в гостиную, он обратился к поручику:

— Может быть, и вы, господин поручик, желаете умыться? Там все есть в спальне, полотенце и мыло…

Поручик вдруг вскочил. И еще больше побледнел.

— Как вы смеете, — закричал он, — меня оскорблять. Я честный офицер, а не палач… Мне вашего мыла не надо… Не смейте делать подобных намеков!..

И он кулаком ударил по столу так, что лампа, стоявшая на нем, упала на пол и разбилась вдребезги.

Мы все выбежали в гостиную.

— Помилуйте, поручик… какой тут намек… — сказал оторопевший член суда. — Я и не думал…

Но поручик уже вышел в переднюю, еще раз крикнув:

— Вы мне за это дадите еще удовлетворение!..

С этими словами он отворил дверь и ушел.

Мы все молча переглянулись.

— Молодой человек, очевидно, пьян, — сказал прокурор. — Ведь он хватил сразу два стакана.

— Гм, — сказал доктор, — хорошо, если только пьян. Я боюсь, что здесь etwas anderes (что-то другое).

Мы как-то все осовели и решили отложить нашу игру до следующего раза. Скоро разошлись.

Через несколько дней я встретил в клубе Иоганна Карловича.

— А поручик-то наш, — начал он. — Вы помните?.. Сегодня его видел… он у нас в больнице, горячка у него… Все бредит… То grand rond’ом, то мылом…


В калейдоскопе человеческих типов едва ли где-нибудь в другой стране найдется что-нибудь похожее на сибирскаго бродягу. Французский «Vagabond» или немецкий «Landstreicher» даже, приблизительно, к нему не подходят. Французский бродяга, так сказать, «временно исполняющий должность» бродяги. Это человек временно бродяга, безработный. Завтра найдется для него работа и он сделается немедленно самым обыкновенным гражданином.

А в Германии, еще не так давно, «Wandernde Bursche» считались по закону вполне легальными, т. е. молодой ремесленник несколько лет бродяжил в полном смысле этого слова. И теперь немецкий бродяга в большинстве случаев только человек временно безработный. При высокой культуре Западной Европы такой бродяга всегда скоро найдет себе занятие.

Совсем иначе обстоит дело с сибирскими бродягами.

В огромной Сибири, превосходящей по пространству Европу, почти нет ни фабрик, ни заводов. Золотые прииски сравнительно редки и огромное количество бродяг (около 20,000 человек) без цели и без дела шатаются по тундрам и тайге.

Да кроме того, надо помнить, что 95 % сибирских бродяг, составляют беглые каторжники, при этом все уголовные. («Политический» каторжанин, если ему удастся бежать с каторги, в Сибири, конечно, не останется. Он почти всегда — с помощью извне — через Японию, переберется в Европу.) Обыкновенно, весною, когда каторжан гоняют на «вольныя» работы (в каменоломни, на исправление дорог и т. п.), они стараются уловить момент «зевания» конвойных и — удирают.

Летом беглый скитается по тундрам и тайге или, в редких случаях, нанимается в работники к крестьянину.

Днем, бродяга, обыкновенно, прячется в тайге и только ночью выходит к селениям, где сердобольныя сибирячки выставляют для него на подоконники молоко и хлеб.

Часто в Сибири репа и картофель сеются около большой дороги с тем расчетом, чтобы бродяги могли ими пользоваться. Все это делается не столько из человеколюбия, как из чувства самосохранения, ибо голодный бродяга готов спалить селение, зарезать скот, а, если надо, то и человека.

У крестьян, или, как их бродяги презрительно называют «желторотых чалдонов», они очень неохотно работают. Сибирский крестьянин безбожно эксплуатирует труд такого «работника» и вместо денег обыкновенно платит ему «саватейками», род лепешек из грубой, простой муки. По этому поводу у бродяг даже сложилась песня:

«От крестьянских савотеек

Мне все брюхо подвело».

Но вот наступает холодная осень с бурями и снегом.

Тайга становится негостеприимной.

И тогда беглый является часто сам в каторгу (но не в ту, с которой бежал), заявляет, что он беглый, но не помнит, кто он и откуда.

Получив положенное по закону количество ударов розгами, он водворяется на каторге до будущей весны, когда опять бежит.

Это, так сказать, формулярный список сибирского бродяги.

Некоторые бродяги настолько здоровы и сильны, что мерзнут зимою в тайге и тундре и скитаются годами по Сибири.

В тюрьме, у арестантов такие бродяги пользуются огромным уважением и, обыкновенно, делаются «Иванами», т. е. старшиной в камере. Их слово для остальных арестантов — закон, особенно для «шпанки», т. е. младших членов каторги.

Но есть и другой тип сибирскаго бродяги. У человека вышел в России конфликт с правосудием и он бежит, куда глаза глядят. Быть может, даже он никогда и в тюрьме не сидел и вот, «перевалив Урал», начинает скитаться по Сибири! Но то тип, сравнительно, редкий.

Совершенно исключительный же тип представляет собой, как я сказал, сибирский бродяга.

От него веет чем-то страшным, а от некоторых с их бледными лицами и глубоко ввалившимися глазами, отдает даже чем-то мистическим.

Миросозерцание у этих людей самое простое. Они кроме себя никого и ничего на свете не признают.

В одной из их песен поется:

«Я всем чужой».

И все тут.

За несколько копеек или за какую-нибудь ветошь он не только зарежет перваго встречнаго, но и товарища своих долгих скитаний.

Таков здесь неумолимый закон жизни.

Если я в своих рассказах описываю некторыя исключения, то именно потому, что они невероятно редки.

Иной раз бродяги целый месяц голодают (особенно зимой) и, по этой части, я уверен, дадут индусским факирам несколько очков вперед. Чем они «живут» — это тайна, которую знает разве темная ночь, молчаливая тайга и, пожалуй, большая дорога, где им изредка удается ограбить проезжаго купца или чиновника.

Непримиримыми врагами бродяг являются киргизы и буряты, особенно последние. Они за ними охотятся, как за зверями и ловят их длинной веревкой — вроде лассо, — потому что на бродягу бурят жалеет тратить свой заряд.

Больше всего бродяг скитается у Байкала, где у них есть кое-какие притоны и пристанища.

Эти притоны функционируют под названием «харчевни», а по-сибирски «Пивник». (Содержат их, конечно, такие же бывшие бродяги или каторжники.)

Будучи на восточном берегу Байкала, я остановился в киргизской деревне Ишь-Куль.

Она расположена около самого берега озера. Жители занимаются, главным образом, ловлею омулей (специальная байкальская рыба). Остановился я у самаго «Ю-тур-я», т. е. старшины и, конечно, расспрашивал его насчет бродяг. Он мне рассказал, что к их деревне они боятся подходить — «многи, многи их тут потопила моя», но что верстах в 8 существует в тайге «Пивник», в котором они, должно быть, собираются… Содержатель «пивника» какой-то «Безголовый», покупает краденое и промышляет «желтой пшеницей», т. е. контрабандным золотом, тайно вывозимым с приисков.

Меня, конечно, эти рассказы соблазнили, и я решил отправиться в гости к этому «Безклювому». (Не заклюет же меня «Безклювый»!) Надев высокие сапоги, рваную поддевку, старую фуражку, взяв в левый карман возможно больше мелких серебряных и медных монет, и в правый положив револьвер, я, как-то рано утром, двинулся в тайгу. Так как я рассчитывал услышать песни, то прихватил с собой карандаш и нотную бумагу.

Обыкновенно, при встречах с бродягами, я сам выдавал себя за беглаго и, во всяком случае, выглядел в своем наряде достаточно подозрительно, — одним словом, я мог возбудить доверие у бродяги.

Киргизы, довольно складно, описали мне дорогу, и я шел по лесной тропинке довольно уверенно.

Выйдя из лесу на поляну, я вдруг увидел сидящего на ней человека.

Старенький, маленькаго роста и подслеповатый, этот человек был совершенно гол, но, тем ни менее, он в этот момент занимался «охотою», — с важным и сосредоточенным видом искал, и довольно удачно, в своей одежде маленьких зверей. Каждаго пойманного, он давил на ногте и при этом, как-то особенно прищелкивал языком.

Я сразу узнал в нем бродягу.

Он страшно испугался, увидев меня, и поспешно начал собирать свои охотничьи владения, дабы убежать.

Но я ему крикнул издали:

— Не бойся. Свой! Ищу, где бы найти мне «Безклюваго».

— Ой-ли! — сказал он. — Ну, да все равно. Сам к нему пробираюсь, иди вперед — я за тобой, я тебе покажу.

После того, как он облачился, мы пошли — я вперед, а он за мной.

Через час мы спустились в какой-то овраг и, поднявшись на другую его сторону, очутились перед низенькой избой.

— Здесь, — сказал тихо мой спутник.

Он подошел к окну и постучал.

Немного погодя дверь отворилась и на пороге показался высокий плотный человек. Я сразу узнал «Безклюваго».

Человек этот был лишен того украшения, которое в культурных странах вызывает потребность в носовом платке.

У него вместо носа была зияющая дыра, да кроме того, не было и ушей.

(Как я впоследствии узнал, он лишился этих органов не от мороза и не от дурной болезни. Его поймали когда-то буряты и «потешались» над ним.)

— Гостя привел, — сказал мой спутник-охотник.

— Ну, что же, войди, — густым басом пригласил меня Безклювый. — Хлеб-соль мои, деньги твои, а клопы пополам.

Я вошел и сразу ничего не мог разглядеть.

В низкой, продолговатой комнате стоял какой-то едкий желтоватый густой дым. Я вначале подумал, что это дымит печка. Но потом я постепенно начал различать людей, что-то около восьми человек бродяг-оборванцев, сидевших кругом стола у правой стены комнаты. Это они курили.

Такого табаку еще от сотворения мира никто не нюхал!

Но Боже, какия я увидал тут лица!..

Я часто теперь удивляюсь русским художникам-жанристам, что никто из них не проник в эти места.

Типы так и просились на полотно.

Один из присутствующих бродяг, видимо, болел очень распространенной в Сибири проказой. Мертвенно-бледное лицо его было сплошь покрыто серыми и красными струпьями.

Двое, положив головы на стол, храпели во всю.

А на конце стола сидел, как бы на председательском месте, какой-то высокий бродяга, лет 50. У него было довольно чистое лицо и на нем я заметил рубашку — роскошь между бродягами довольно редкая. Угощал всех, видимо, он; хотя и сам пил не меньше других. Но, тем ни менее, это был единственный из всей компании, трезвый человек.

На столе стояли деревянныя кружки и лежали шаньги с запеченными омулями.

Бродяги величали своего предсидателя «Милягой», а Безклювый, почему-то один раз даже назвал его «Михайлович».

— Налей новому гостю чистяка, — крикнул Миляга Безклювому, — да живо… А ты согнись (садись), — обратился он ко мне, — угощаю!

Я подсел и, зная, что опасно отказываться от «варнацкой склянки», принял от Безклюваго кружку с чистяком, т. е. с водкой, не разбавленной водой, и выпил.

Кто не пил той водки, тот и понятия не может иметь о ней. Я остался жив.

Я хотел расположить к себе Милягу, да кроме того, хотел сразу создать себе престиж и сказал Безклювому:

— Дай всем по кружке чистяка. Плачу за все! — и бросил на стол рубль.

Эффект от моих слов был подавляющий.

Даже спящие очнулись.

Безклювый опять принес водки, и мы опять выпили.

Ставя передо мной кружку, он прошептал мне:

— С «пшеницей» что ли пришел?

Я ему также тихо ответил:

— Потом потолкуем.

От ужасной отравы Безклюваго мне начало делаться дурно и я спросил его:

— Чайком не угостишь ли?

Миляга вытаращил на меня глаза.

— Чайком, — захохотал он, — что ты, сырость пришел разводить, что ли? Вот так барин! Экий слизняк!

Но Безклювый принес откуда-то горячую жидкость, которую выдавал за чай.

Я выпил и немного «отошел» и уже стал придумывать, как бы половчее заставить бродяг петь, как вдруг один из них наиболее пьяных сам затянул: «Вот уж костер потухает»… (Любимая песня сибирских бродяг). Когда он кончил, я придумал:

— Вот, братцы, какой у меня есть фокус (я вынул нотную бумагу и карандаш). Пусть он еще раз споет, а я тут на бумагу запишу, да потом сам спою тоже самое (таким путем я бы мог проверить записанное).

— Идет на одну кружку? — обратился я к Миляге.

— Идет, — ответил он. — Пой Крючек!

Бродяга, под названием Крючек, запел опять и я стал записывать. Затем по записанному я спел тоже самое.

Эффект был поразительный.

— Вот так фокусник, — сказал Безклювый. — Вот так грамотей, ешь меня с потрохами! Ловко! Ай ловко!

Таким образом, они мне пели, я записывал и все шло как нельзя лучше… Только Миляга начал как-то особенно пристально глядеть на меня и, наконец, сказал:

— Ловкий-то ты, брат, ловкий, да только всю-то твою ловкость я уже угадал.

Только что мы опять хотели спрыснуть окончание новой песни, как Безклювый, смотревший в окно, не своим голосом закричал:

— Ребята! Духи едут!

(Духами на языке каторжан и бродяг называются конвой, полиция и вообще всякое начальство).

Невозможно себе представить, что тут произошло.

Через окна, двери и все имеющиеся в комнате отверстия высыпали бродяги во мгновение ока и исчезли, как дым. К моему удивлению, остался спокойно сидеть только один Миляга.

Он даже захохотал и воскликнул:

— Вот так работают вилками! (ногами).

Немного погодя, к дому подъехал тарантас. Через окно я видел, как из него выскочил еще не старый урядник и, передавая лошадь приехавшему с ним какому-то человеку, направился к дому.

Минута — и он вошел в комнату.

Я поразился, когда он, подошедши к Миляге, сказал ему довольно добродушно:

— Почтение, Михайловичу. Все чудить изволите?

— Как видишь, братец, гуляю, — сказал Миляга, подавая ему руку.

— Ну, как здесь у тебя? — обратился к Безклювому урядник. — Беглятиной что-то пахнет.

— Бог с вами, — ответил Безклювый, — кто сюда заглянет! Вот всего двое… Еле кормлюсь.

Тут урядник заметил меня и сразу воспрянул духом.

— Ты кто такой? Бумаги есть? — грозно подошел он ко мне.

Я вынул из внутренняго кармана «бумагу».

Это был открытый лист к сибирской администрации, подписанный начальником Забайкальской области. Кроме того еще стояла надпись, даже и в России способная внушить «уважение».

В этой «бумаге» предлагалось всем властям оказывать поддержку этнографу такому-то, по первому его требованию.

Бумага произвела на урядника действие удара молнии. При чтении слова «этнограф» он даже снял фуражку.

Дрожащими руками подал он мне обратно «бумагу» и буквально замер.

Когда он очнулся, то совершенно неожиданно для меня, бросился чуть ли не с кулаками на ни в чем неповиннаго Безклюваго.

— Негодяй, подлец! — кричал он, — у тебя здесь господин, его сиятельство сам этнограф, а грязища-то у тебя! Небось, Бог весть, чем потчевал его сиятельство… с… с…

Я успокоил не в меру ретиваго урядника и уверил его, что мне здесь очень хорошо и лучше желать нечего.

Понемногу урядник стал успокаиваться, но все же начал вытирать своей фуражкой стол и скамейку, на которой я сидел. Наконец, он как-то подмигнул Безклювому и сказал:

— Пойдем. Я с тобой, подлец, еще поговорю. Я сейчас вернусь, ваше сиятельство!

И они оба ушли в какую-то комнату рядом.

Я с Милягою, т. е. с Михайловичем остался один.

Он видно страшно хотел узнать, кто я такой, но и меня интересовало не меньше то привилегированное положение, каким, очевидно, пользовался этот бродяга.

Он подсел ко мне и смеясь сказал:

— А ловко удрали наши ребята!

— Ловко-то ловко, — ответил я ему, — а сами вы что же?..

— Ну, я, знаете, тяжел на подъем… Да при том, мне урядник-то не больно страшен.

— Вот как, — удивился я, — пожалуй, что и у вас «бумага» есть?

— Есть, — добродушно подтвердил он и из недр своих откуда-то вытащил и показал мне «бумагу» (или, как бродяги говорят «гумагу»).

Это было свидетельство, выданное Новониколаевским городским управлением купцу Андрею Михайловичу такому-то. По свидетельству было видно, что мой собеседник был женат и имел двоих детей.

— А ведь я принял вас за бродягу, — сказал я, возвращая ему свидетельство.

— Да я бродяга и есть, или не похож, что ли? — как бы обидевшись спросил он.

— Раз я вас за него принял, значит похожи, — утешил я его.

— То-то, — самодовольно произнес он.

— Но вы значит совсем оставили торговлю. Погорели что ли? А то, какая же вам охота с ними шататься? Да еще у вас семья ведь есть? — полюбопытствовал я.

— Эх, барин, барин, — ответил он, — башка-то у вас должно не глупая, а до этого вам, пожалуй, не дойти. Торговля у меня идет помаленьку, лавка у меня в Новониколаевске. Жена да дети там своим порядком обретаются, да зимой я и сам там торгую. Но человек я порченный что ли… не знаю… А только летом я срываюсь с цепи… Точно пес какой-то… Как весной у нас запахнет травкой, да птицы начнут тянуть к северу, я выхожу за город. Как дойду до Оби, посмотрю на реку, на широкую, на солнце, на степь — то верьте слову, сам делаюсь не свой. И смеяться и плакать хочется. Душно мне тут делается, будто воздуху не хватает. Сижу да по часам гляжу на простор, на даль. И противным мне делается и лавка, и вся эта канитель, что сказать нельзя. Тянет меня куда-то. Сила, знать, такая есть. И попа призывал, и травы там разныя пил, а нечем одолеть ту силу. На манер запоя, что ли. И от людей-то тошно делается. Тогда-то я их насквозь вижу. Зайдет, примерно, ко мне в лавку сосед: «Как, мол, здоровье твое, Михайлович?» А какое ему до этого дело? Еще шапку не снял, а уж соврал. Тошно от вранья от этого. А тут кругом видишь степь, лес, т. е. видишь Божью правду и удержу нет. Заколачиваю лавку, денежки оставляю жене, да и айда — иду, куда глаза глядят. Брожу все лето и, верьте слову, как ушел, так точно другим человеком стал — дышу полной грудью… Вранья человеческаго не слышу, одним словом живу.

А бродяге, что? Не одному же мне идти! Да, наконец, у бродяги больше правды, чем у моего купца-соседа. Бродяга, тот, пожалуй, меня ножом пырнет, а тот без ножа зарежет. Господа называют это конкуренцией… Да вот что. Как был я помоложе, то в своем городе, в Казани, я ведь казанец, служил кучером у господ. Барин мой был важный господин, да богатый и вот каждую весну он, точно я, заколачивал квартиру да и уезжал с семьей сначала на Волгу, а оттуда, сказывают, далеко за границу и шатались они все лето по теплым краям, по Франциям, Италиям, да ездили еще к какому-то «монаху». У монаха, сказывают, господа большия деньги оставили и возвратились какие-то захудалые! Значит бродяжничал тоже! И выходит, что каждый человек, какой ни на есть, а бродяга… Да вот взгляните! (мы сидели около окна). Разве не любо? Горы-то, горы! А ширь-то! Простор! Одним словом, свобода!

Я собирался еще что-то спросить его, когда дверь из соседней комнаты заскрипела, и урядник с Безклювым вернулись. Они довольно дружелюбно вышли вместе (неизвестно кто кого там «пробрал»). Урядник был слегка красен и шаги его были не совсем уверенны.

— Я больше не смею вас беспокоить своим присутствием, ваше сиятельство, — сказал он, обращаясь ко мне. — Спешу по делу.

С этими словами он присел к столу.

— Да я сам тороплюсь обратно в Ишь-Куль, — ответил я ему и поднялся уходить.

— Осчастливьте, ваше сиятельство, — он выпрямился по военному, — дозвольте вас довезти. Тарантас хоть неудобный, но все же…

Так как я немного утомился, то принял его предложение.

Когда я прощался с Милягой, он мне сказал:

— Если когда будете в Николаевске, то зайдите ко мне.

Я обещал.

Вскоре я уже сидел с урядником в его тарантасе и мы катили в Ишь-Куль. Он как-то осовел и почти всю дорогу дремал. Только время от времени он почему-то прикладывал руку к фуражке и козырял.


Только в начале сентября попал я (уже на обратном пути в Россию) в Новониколаевск и, конечно, вспомнил о Миляге. Без особаго труда я нашел его лавку в Гостином ряду.

На ея пороге лежала пара великолепных сибирских котов редкаго золотистаго оттенка. Перешагнув через них, я вошел в лавку.

Вывеска гласила, что здесь продаются «колониальные, хлебные и всякие иные товары». Лавка была довольно большая, но полутемная. Тем ни менее, я сразу узнал за прилавком моего «блуждающего» приятеля. Он сидел и степенно в прикуску пил чай. Я не удержался и сказал ему:

— Меня вы за чаепитие некогда ругали, а сами теперь сырость разводите.

Он встал, также узнал меня сразу и, видимо, страшно обрадовался.

— А, — сказал он, — его сиятельство! Вот так фунт! Присядьте!

Я сел.

— Ну, как живете? Как здоровье? — спросил я его.

— И вы туда же. Полно врать-то… Что со мной делается!.. А живу я? Как медведь в берлоге, вроде как сплю… Тебе что? — обратился он к вошедшему в лавку мужику.

— Овса бы… пуда два, что ли, — ответил мужик.

— Поди, отвесь ему, — послал он рыжеволосаго мальчика, торговавшего в лавке.

— Вот так и живем, — обратился он ко мне. — Продаем да покупаем… обмеряем да надуваем… без правды живем… А она-то придет, правда-то, хотя бы весной.

Мы с ним еще немного поболтали и вечером я уехал дальше, на Омск.

Загрузка...