Оглушенный камнем, Логунов плохо соображал, что происходит с ним. В голове плавал туман, и боль была такая, что не хотелось открывать глаза. Он чувствовал только поддерживающие его руки. Если бы не эти руки, он упал бы, ибо в ногах совсем не было силы. Мелькнуло далекое воспоминание: вот так однажды его, молодого плотника, пьяного «в доску», вели домой друзья. Неужели и сейчас он сорвался и разведчики ведут его в блиндаж, чтобы выспался? Как посмотрит на это командир роты? Догадаются ли друзья скрыть от глаз Глушецкого?
Логунов тяжко вздохнул и приоткрыл глаза. Надо сказать ребятам, чтобы не подвели.
– Слушай, Гучков, ты же понимаешь… – начал он, медленно поворачивая голову налево. Ему казалось, что слева его поддерживает Гучков.
Но на него из-под надвинутой на лоб серо-зеленой пилотки со свастикой смотрели чужие, строго-насмешливые глаза.
– Гут, – одобрительно усмехнулся гитлеровец.
От неожиданности Логунов вздрогнул и остановился. Повернув голову вправо, он увидел второго гитлеровца с заросшим рыжей щетиной лицом. В голове моряка стало проясняться. Вот оно что! Противная дрожь в ногах сразу прекратилась, но по спине пробежал холодок. И тут Логунов почувствовал, что его руки связаны.
– Шнель, – сердито подтолкнул его сзади немецкий офицер.
Чуть пошатываясь, Логунов медленно пошел вперед. Теперь гитлеровцы перестали поддерживать его.
Попался! Сейчас приведут его в штаб, начнутся допросы. Если не будет отвечать, станут пытать. А потом концлагерь или смерть. Моряков фашисты не щадят. Можно, конечно, купить жизнь. Стоит только сказать, что на некоторых участках бригады один боец приходится на сто метров. Узнав об этом, немцы могут ночью прорвать оборону десантников, и поминай тогда, как звали Малую землю. Факт, что такой «язык» будет оценен. Можно купить жизнь, если дать слово верно служить гитлеровцам. Им нужны такие.
Можно! А потом что? Сможет ли он вернуться после войны к своей Дуне? Нет, не простит она, плюнет в лицо и память о нем вырвет из сердца. Трофим хорошо знает ее характер.
И тут Логунову вдруг вспомнилось, что Гучкова уже нет в живых, и он ощутил какую-то пустоту вокруг себя, тяжелую и гнетущую. Выходит, каждому свое! Один геройски принимает смерть ради спасения товарищей, другой рассуждает, как купить жизнь, а оба – моряки…
Логунов почувствовал, что у него закипает кровь. Какого черта он спокойно идет навстречу смерти? И еще рассуждает!
Остановившись, он с силой пнул ногой в бок шагавшего справа гитлеровца. Тот ахнул и, согнувшись вдвое, стал оседать на землю. Второй гитлеровец, шедший слева, получил ошеломляющий удар в лицо головой. Так лихо бить головой врага могут, пожалуй, только моряки. Гитлеровец не упал, но от жгучей боли в разбитом носу словно ослеп и с воем нелепо закружился. Все это произошло так быстро, что шедший позади офицер, кстати сказать, не предполагавший, что пленный со связанными руками будет сопротивляться, и поэтому настроенный беспечно, не успел опомниться, как получил удар ногой в живот.
Логунов бросился бежать. Пробежав с полквартала, он нырнул в подъезд разбитого дома.
Но руки, руки были связаны у моряка! Не успел он оглянуться, как его сильно толкнули, и он со всего размаху упал лицом на камни. От удара он потерял сознание и уже не чувствовал, как его тело топтали кованые сапоги.
Обозленные гитлеровцы тут и добили бы разведчика, если бы не вспомнили, что его нужно доставить живым. Один из них сбегал за водой и облил Логунова. Когда тот пришел в сознание, они подняли его и, ухватив под руки, повели. Моряк опять начал драться ногами и головой, крича:
– Не пойду, гады! Кончайте на месте!
Тогда его опять сбили с ног, закатали в плащ-палатку и в таком виде принесли в штаб.
Логунов стоял с опущенной головой, покачиваясь от слабости.
– Здравствуй, моряк, – услыхал он русские слова.
Подняв голову, Логунов увидел, что находится в большой квадратной комнате с низким потолком. Никакой обстановки в ней не было, за исключением стола, застланного синей бумагой, и длинной скамейки у стены. За столом сидел моложавый немецкий офицер. «Обер-лейтенант», – определил Логунов. Голубые глаза офицера смотрели весело, и все красивое лицо с белым лбом выражало спокойную уверенность. Справа от стола стоял рослый солдат с таким свирепым выражением лица и глаз, словно собирался драться. У него даже рукава были засучены по локоть, обнажая жилистые, заросшие рыжими волосами руки. На столе лежала казачья плетка и лист белой бумаги.
Встретившись с глазами моряка, офицер улыбнулся, сверкнув двумя верхними золотыми зубами.
– Уважаю сильных людей, – сказал он по-русски. – Но, признайтесь, ведь это безумие – драться одному против четверых, да еще со связанными руками. Не понимаю, не укладывается в моем сознании. Может быть, от страха? Но мне кажется, что вы человек не трусливый.
Логунов промолчал, слегка удивленный его словами.
Обер-лейтенант встал и подошел к Логунову.
– Итак, будем знакомы, – проговорил он с прежней улыбкой. – Я Гартман, офицер разведки великой германской армии. Вы пока наш пленный, но я думаю, что ненадолго. Если, конечно окажетесь благоразумным человеком. Как ваша фамилия?
– Голопупенко, – глухо буркнул Логунов.
– Гм, – с недоверием протянул Гартман и что-то сказал солдату, стоявшему позади пленного.
Тот начал выворачивать карманы Логунова. Но в них ничего не оказалось. Лишь из нагрудного кармана гимнастерки солдат извлек маленькую фотографию Гучкова с надписью на обороте: «Другу Трофиму на память о Малой земле». Эту фотографию сделал Гучкову политотдельский фотограф в обмен на трофейную зажигалку.
Гартман повертел фотографию и сказал:
– Это не вы. Кто такой?
– Брат, – насупился Логунов.
– Где он?
– На том свете.
Обер-лейтенант искоса взглянул на моряка, усмехнулся и положил фотографию на стол.
– Отдайте ее мне, – попросил Логунов.
– Пожалуйста, – вежливо сказал Гартман и опустил фотографию в карман пленного.
Сев за стол, обер-лейтенант приказал солдату дать пленному табуретку.
– Надеюсь, будете отвечать на все вопросы. – Улыбка сошла с его лица, и глаза стали серьезными. – Этим заработаете жизнь. И не только жизнь. Должен откровенно сказать, что в концлагерях несладко. А если дадите подписку работать на германскую армию, получите волю, хорошую работу, и в концлагере не придется прозябать. Вы сильный, смелый человек. Такие люди нам нужны для управления новой Россией.
«Мягко стелет», – подумал Логунов и облизнул сухие опухшие губы.
Обер-лейтенант пытливо посмотрел на него и крикнул: «Вассер». Солдат принес кружку воды и протянул пленному.
– Руки же связаны, – выдавил из себя Логунов.
– Ах, какой я несообразительный! – воскликнул Гартман и приказал солдату развязать руки пленного.
Почувствовав себя свободным, Логунов вздохнул полной грудью, расправил плечи и, криво усмехнувшись, взял кружку. Ему хотелось выпить ее залпом, но он сдержал себя и пил медленно мелкими глотками, чувствуя, как с каждым глотком возвращаются силы.
– После драки всегда мучает жажда, – сочувственно заметил Гартман. – А вы славно подрались. Теперь, вероятно, и курить захотелось. Пожалуйста.
Он протянул портсигар. Логунов взял папиросу и сунул в рот. Солдат чиркнул зажигалку.
– Я знаю, русские не любят наших сигарет, – сказал Гартман. – Разделяю ваше мнение. В сигаретах скверный табак. Русские папиросы – прима. Не правда ли, отличные папиросы?
– Ничего, – проговорил Логунов, жадно затягиваясь.
«Поет мотивно. Видать, хитрюга. Ну, посмотрим, что будет дальше», – подумал он.
Ему, видавшему виды разведчику, была понятна игра немецкого офицера. Продлится она недолго. Вежливая улыбка на его лице быстро потухнет, когда пленный не ответит ни на один вопрос.
А отвечать он, конечно, не будет. Вот сидит этот представитель арийской расы и самодовольно потирает руки. Победитель! Воображает, что на него будут работать советские люди, а того не понимает, собака, что не унести ему из России свои арийские кости.
Логунов плюнул на пол и бросил окурок.
– Улучшилось самочувствие? – поморщившись, но весело спросил Гартман.
– Вроде бы, – подтвердил Логунов, действительно почувствовавший, что к нему вернулись силы и хладнокровие.
– Теперь приступим к делу. Какой номер вашей части?
– Энский.
Гартман недовольно поморщился.
– Давайте, как говорит русская пословица, шутки в сторону. Отвечайте! – возвысил он голос.
– Я ответил, – сузил глаза Логунов.
Голос его чуть дрогнул. Вот сейчас и начнется то, о чем думалось раньше. Логунов сжал пальцы в кулаки, чтобы преодолеть дрожь в теле. Линия последних часов жизни намечена, и надо собрать всю свою волю, чтобы не уронить честь советского моряка.
– Вы – что? Не хотите отвечать? – спросил Гартман.
– Да, не хочу! – со злой насмешкой сказал Логунов. – Белыми нитками шита твоя дипломатия, фашист.
В его глазах сверкнула такая ненависть, что Гартман отпрянул назад. Схватив лежащую на столе плетку, он изо всей силы стегнул Логунова по лицу.
– Отвечать надо, сволочь! – взвизгнул он, теряя самообладание.
Морщась от боли, Логунов крикнул:
– Я тебе, гад, ответил! За папироску хотел купить. Дешевка! Ошибся, вшивый шакал. Не продаюсь!
– Ганс! – обер-лейтенант махнул рукой.
Теперь он уже не походил на веселого человека. Голубые глаза сузились и приобрели стальной цвет.
Стоявший изваянием у стола солдат рванулся к Логунову и принялся стегать плетью. Зарычав от боли и ярости, моряк схватил гитлеровца одной рукой за горло, а другую занес для удара. Но ударить не успел. Руку поймал сзади другой солдат и начал выкручивать ее. Логунов разжал пальцы на горле врага и резко повернулся назад. Солдат, крутивший ему руку, слетел с ног от крепкого удара по уху. Логунов бросился к офицеру, стоявшему у стола в спокойной позе, но с настороженными глазами. Замысел у моряка был простой – задушить этого ублюдка прежде, чем придется расстаться со своей жизнью.
Подбежав, он уже протянул руки к горлу врага и вдруг словно от неведомой силы отлетел назад, теряя сознание от острой боли в челюсти.
Очнувшись, он увидел, что лежит на полу, связанный по рукам и ногам. Над ним стоял Гартман и щурил глаза в издевательской усмешке.
– Эх, моряк, – покачал он головой. – Бог наградил тебя силой, а ума лишил. Впрочем, забыл предупредить вас, что я был одним из лучших боксеров Германии. Надеюсь, теперь будете разговорчивее.
С минуту Логунов молчал, что-то обдумывая, потом пустил вычурную матросскую ругань, какой славились в прошлые времена суровые боцманы. А что еще оставалось делать? Путь назад закрыт, и надо красиво умереть. Пусть злится этот выкормыш Гитлера.
Но Гартман не разозлился, а с интересом слушал. Он даже достал из кармана блокнот и стал записывать. Когда Логунов замолк, чтобы перевести дыхание, обер-лейтенант усмехнулся:
– Продолжайте. Это очень интересно. Один мой знакомый офицер коллекционирует ругательства. Он будет благодарен. Бутылку отличного шампанского из подвалов «Абрау-Дюрсо» я гарантирую вам.
Он еще не знал, что его приятель попал в плен к малоземельцам и что разведчики, в том числе и Логунов, немало посмеялись над незадачливым коллекционером бранных слов.
Но сейчас этот пленный коллекционер не вспомнился Логунову. Поведение Гартмана несколько удивило его, и он со злостью бросил:
– Не человек ты, а колбаса, начиненная гитлеровским дерьмом. Тьфу на тебя…
И он плюнул в лицо обер-лейтенанта.
Гартман вскочил, брезгливо вытер лицо платком. С минуту он молча щурил потемневшие глаза, затем зло усмехнулся и равнодушным тоном, стараясь не выдавать охватившего его бешенства, сказал:
– Придется разговаривать на понятном для славянских свиней языком. Не моя вина…
Он не спеша чиркнул спичкой и, когда та разгорелась, прижал ее к щеке моряка.
Лицо Логунова исказилось от боли.
– Не нравится? Могу посочувствовать. Будете отвечать?
Логунов не ответил и отвернул голову.
– Будем пытать.
Не получив ответа, Гартман достал из ящика стола сапожное шило и с силой несколько раз кольнул моряка. Логунов задергался, пытаясь освободиться от веревок, и закричал:
– Сволочь, колбасник! Гитлера своего кольни!
– Так, – в раздумье проговорил немного озадаченный обер-лейтенант. – Стало быть, ты, моряк, идейный и, вероятно, коммунист. Это меняет положение. Ганс, вассер!
Глаза его возбужденно заблестели. Казалось, что он обрадовался чему-то.
– Сейчас, моряк, будешь чувствовать себя в родной стихии, – зловеще весело воскликнул Гартман и даже потер от удовольствия руки.
Один солдат прижал голову разведчика к скамье, а другой раздвинул ножом рот, втиснул в горло резиновую трубку и начал через нее вливать воду.
Логунов чувствовал, как его внутренности распирает вода, и это было так мучительно, что хотелось выть от боли. Лицо моряка посинело, а вскоре начали стекленеть глаза. Гартман дал знак, и пытка прекратилась.
Гартман закурил папиросу и стал терпеливо ожидать, когда пленный придет в сознание.
Очнувшись, Логунов ощутил во всем теле свинцовую тяжесть, а внутренности словно кололи тысячи иголок.
– Ой, мамочка, – застонал он, не понимая, что случилось с ним и где находится.
Гартман склонился над ним, щуря глаза.
– Маму вспомнили, – усмехнулся он. – Похвально. Надеюсь, теперь заговорите. Учтите, это были, как говорится в русской пословице, только цветочки, а ягодки будут впереди.
У Логунова рябило в глазах, голова гитлеровца казалась ему огромным шаром, источающим зловоние и вызывающим тошноту. Его вырвало. После этого стало немного легче. Он закрыл глаза и сжал челюсти.
– Будете отвечать?
Логунову послышались в голосе гитлеровца и злоба, и отчаяние. И эта нотка отчаяния отозвалась в душе моряка торжествующим звоном. Открыв глаза, разведчик бросил на офицера взгляд, полный ненависти.
Гартман понял его взгляд.
– Моряк, – он заложил руки за спину и вскинул голову. Слова он цедил сквозь зубы, словно делая снисхождение. – Ты мой враг, и враг сильный, но ты лежишь у моих ног. Физически ты сломлен. Я понимаю твой гордый дух, ты достоин уважения.
Но я сломлю и твой дух. Ты убедишься в этом, когда будешь ползать на коленях и просить у меня пощады. Арийцы всегда были душевно сильнее славян.
Последнюю фразу он произнес исступленно, как клятву.
Логунов бросил ему насмешливо и веско:
– Не будет этого, вонючая твоя арийская душа…
И отвернул голову.
Гартман размышлял, почесывая лоб. Он считал себя сильнее моряка и физически и духовно. Так почему же проклятый матрос упорствует? Неужели ему не ясно, что его игра проиграна? Вот тупица! Это, в конце концов, свинство с его стороны. Надо применить любые средства, чтобы пленный дал нужные сведения, иначе ему, Гартману, придется краснеть перед Майзелем. Этот Майзель большая зазнайка, говорят, что он на хорошем счету у Гиммлера. Черт, он даже имеет наглость кричать на офицеров великой германской армии, как на мальчишек. Недоставало еще, чтобы он кричал и подносил кулаки к носу сына прусского юнкера Гартмана, чей род дал великой Германии немало доблестных офицеров. И все из-за этого моряка!
Тронув Логунова за плечо, Гартман сказал:
– Вот что, моряк. В случае, если не будешь говорить, предлагаю на выбор одно из двух – или я тебе сейчас выколю шилом глаза, или распну на кресте. Распинают у нас так: прибиваем гвоздями к кресту сначала руки, затем ноги. Последний гвоздь вбивается в лоб. Выбирай. Даю пять минут на размышление.
Он сел на стул и стал глядеть на часы.
В это время зазвонил телефон. Гартман взял трубку.
Из штаба армии запрашивали сведения, полученные от пленного. Когда обер-лейтенант сказал, что моряк отказался отвечать, то получил приказ доставить на рассвете пленного в штаб армии.
С кислым видом Гартман повесил трубку.
Не взглянув на пленного, он вышел из комнаты. Логунов остался лежать привязанным к скамье.
До рассвета Логунов лежал с открытыми глазами, тяжело дыша и морщась от боли. В голове шумело, билась одна мысль: выдержать и достойно принять смерть. Он не понимал, почему обер-лейтенант прекратил пытки и ушел. Вероятно, устал и решил отдохнуть, а утром опять начнется.
На рассвете, до восхода солнца, в комнату вошли два солдата. Они отвязали Логунова от скамьи, скрутили назад руки и вывели из дома. От свежего утреннего воздуха у разведчика закружилась голова. С жадностью вдыхал он морскую прохладу.
Его подвели к легковой машине с открытым кузовом. Один солдат сел рядом с шофером, другой рядом с пленным. Оба держали в руках автоматы.
«Повезут расстреливать», – решил Логунов, косясь на солдат.
Его сердце сжалось в тревоге, но в то же время он почувствовал и облегчение при мысли, что не будут больше пытать.
Машина вышла за город и покатилась по горной дороге.
Из-за гор медленно выплывало солнце, освещая зеленеющие молодой листвой деревья. На кончиках листьев блестела роса. Воздух был напоен весенней свежестью. Радуясь наступающему дню, птицы порхали с дерева на дерево и весело посвистывали.
А на душе моряка было горько. Он уже понял, что его везут не на расстрел, а куда-то, где его опять начнут допрашивать и, конечно, пытать. А потом прикончат и зароют в яме. И никто не узнает, что он был стоек до конца, не выдал военную тайну. После войны пришлют Дуне извещение о том, что ее муж Трофим Логунов попал в плен. А Дуня, его ненаглядная Дуня, решит, что он плохо воевал, поэтому и в плен попал. Найдет себе нового дружка, а Трофим бесследно исчезнет из ее памяти.
При мысли об этом Логунов заскрипел зубами и беспокойно заерзал. Сидевший рядом солдат ткнул его в бок автоматом, давая понять, чтобы сидел тихо.
Горная дорога петляла между скалами, шла то вниз, то вверх. Справа от нее темнело ущелье.
Логунов знал, что в этих горах действуют партизанские отряды новороссийских трудящихся «Гроза» и «Норд-ост». «Хотя бы они напали на машину», – подумал он, цепляясь за эту мысль, как утопающий за соломинку. Но тут же он отогнал ее, понимая, что надеяться на столь чудесное избавление не приходится.
На одном крутом повороте шофер резко затормозил. Машина почти повисла над пропастью. Солдаты начали кричать на шофера. И тут Логунову пришла новая мысль. Стоит ли спокойно ехать навстречу пыткам и смерти, когда можно на полном ходу выброситься из машины и найти моментальную смерть на каменной дороге. «Так и сделаю», – решил он, выжидая, когда шофер разовьет большую скорость.
Сердце его словно замерло в ожидании. Жизнь! Она ведь одна у человека, и нет, пожалуй, такого, кто не дорожил бы ею. А вот наступает такой момент, когда приходится расставаться с ней, волей или неволей. И даже у самых храбрых, у людей с сильной волей в этот миг замирает сердце, а в голове молнией проносится какое-то воспоминание, а перед глазами будто мелькнет милый образ – мелькнет и погаснет. Страшно умирать!
Машина пошла быстрее, Логунов напружинился для прыжка и уже хотел закрыть глаза, чтобы не видеть костлявую с косой на дороге, как вдруг обратил внимание на то, что у сидящего впереди шофера сиденье без спинки. В голове сразу мелькнула мысль ударить кованым сапогом в спину шофера. Пусть машина пойдет под откос и погребет на дне ущелья не только советского разведчика, но и трех гитлеровцев.
Подумав так, Логунов сразу почувствовал какое-то душевное облегчение. Его гибель будет стоить жизни трем фашистам. Цена не очень большая, но и это не так уж плохо.
Теперь разведчик не сводил глаз с дороги. Вот машина опять пошла по краю ущелья. «Сейчас или никогда!» – мысленно воскликнул он.
Сначала Логунов согнулся, затем стремительно выпрямился и с силой пнул шофера в спину. В тот же миг вывалился из машины на левую сторону. Шофер ткнулся носом в баранку, затем откинулся назад. Автоматчики не успели опомниться, как неуправляемая машина полетела в ущелье.
Логунов, оглушенный при падении, остался лежать на дороге.
Долго лежал он недвижимый, как труп, уткнувшись лицом в камень. Но, видать, крепко сбит был этот уралец, просоленный черноморской водой. Он очнулся, поднял голову и огляделся, не соображая еще всего, что произошло. Кругом стояла тишина. Лишь кое-где щебетали и посвистывали птицы. Логунов ощутил острую боль в левом плече и бедре. Хотел встать, но не смог. Даже опереться на руки он не мог – руки были связаны за спиной.
Инстинкт самосохранения подсказал, что надо уходить с дороги. Не сумев подняться, Логунов пополз, извиваясь всем телом. Около молодого дубка остановился и, опираясь головой и плечом о ствол, поднялся. Постояв с минуту, разведчик, прихрамывая, пошел глубже в лес.
Все тело ныло, а бедро при каждом шаге пронизывала боль. Через километр разведчик устало опустился на землю и стал тереть о камень веревку, стягивающую руки. Это заняло немало времени, но все же усилия увенчались успехом.
Логунов расправил отекшие руки и довольно улыбнулся. Теперь он свободен! Все его существо наполнилось чувством радости, словно вновь народился он на свет. Сразу стало легче дышать, появилась уверенность.
Его, опытного разведчика, не пугало, что очутился в тылу противника. Смущало лишь одно – отсутствие оружия. Будь у него автомат и пара гранат… И тут он вспомнил о «своей» машине. Надо думать, что она свалилась в ущелье, иначе его не оставили бы на дороге. Неизвестно, уцелели ли шофер и автоматчики?
«Стоило бы проверить», – подумал Логунов, лежа на траве.
Но подниматься не хотелось, изнуряющая усталость сковывала все тело. Сейчас ему казалось, что нет на свете ничего приятнее, как лежать на траве, устремив мечтательный взгляд в голубое небо и слушая шелест молодых листьев на деревьях и песни птиц. Было бы совсем хорошо, если бы рядом сидела Дуня, а ее рука была бы в его руке. Так бывало в первый год их семейной жизни. Они лежали в березовом перелеске, и все кругом, казалось, пело о их любви…
Логунов вздрогнул и очнулся от дремоты. Спать сейчас нельзя. Нельзя! Кряхтя, он поднялся.
«Надо идти», – решил он, вздохнув.
Разведчик выломал суковатую палку и пошел к дороге. Около нее спрятался в кустах и огляделся. Дорога казалась пустынной. Логунов торопливо пересек ее и посмотрел вниз. Но в темном ущелье, заросшем кустарником, ничего не было видно.
Не размышляя долго, Логунов стал спускаться вниз. Спускался медленно, держась за кусты, упираясь ногами в выступавшие камни. Время от времени замирал и прислушивался. Дважды чуть не сорвался в пропасть. Один раз куст оторвался с корнем, и он еле успел ухватиться за соседний. Другой раз из-под ноги выскользнул камень, и ноги повисли в пустоте. Добравшись до дна ущелья, Логунов в изнеможении сел на камень.
Разбитая автомашина лежала вверх колесами. Около нее разведчик увидел три трупа и удовлетворенно подумал: «Туда им и дорога».
Отдышавшись, Логунов взял один автомат, запас патронов, нож, флягу. По привычке забрал из карманов убитых документы.
Наверху послышался шум идущей автомашины. Логунов присел за куст и замер, держа автомат наготове.
Машины прошла. Выждав несколько минут, разведчик выбрался наверх, на другую сторону ущелья, и углубился в лес.
«Вот теперь попробуйте меня взять», – торжествующе подумал он, шагая по узкой горной тропе.
Он испытывал чувство гордости от сознания, что сумел вырваться из лап фашистов и имеет возможность, в случае чего, дорого продать свою жизнь.
Получив от Крошки письмо, полное недоуменных вопросов и подозрений, Роза встревожилась. Ей стало понятно, что она перепутала письма, когда вкладывала в конверты. Перед Анатолием, впрочем, можно было оправдаться. Стоило только написать, что назвала его другим ласковым именем потому, что так зовут любимого ею героя романа, а что касается воспоминаний о поцелуях, то их следует понимать символически, как намек на будущее, когда будут вместе. А чтобы выглядело все это убедительно, нужно сходить к Гале и признаться ей, что безумно влюблена в Крошку. Галя, конечно, напишет об этом Николаю, а тот не преминет показать письмо Анатолию. И все – Анатолий опять у ее ног, доверчивый и послушный.
Галя только что покормила ребенка, уложила спать и приготовилась постирать пеленки. Увидев в дверях Розу, Галя удивилась. Роза заходила редко, а после рождения ребенка еще ни разу не была.
Роза поздоровалась, прошла в комнату, села на стул и заговорила:
– Извините, что долго не заходила. Была ужасно занята, да к тому же болела гриппом. Просто дня не хватает, хоть разорвись! И туда надо, и сюда…
Говоря, она незаметно оглядела Галю с головы до ног. Еще летом, когда судьба Николая была неизвестна, Роза предлагала ей сделать аборт. Но Галя решила родить, заявив, что, если мужа и нет в живых, ребенок будет его памятью. Роза пыталась приобщить ее к своей жизни, но Галя была домоседкой, на вечеринки ходить не хотела, знакомиться с офицерами не хотела.
Разглядывая сейчас Галю, Роза нашла, что она подурнела и похудела. И нужен был ей этот ребенок!
– Здоров ли ребеночек? Сейчас все так трудно. Ты совершила настоящий подвиг, решив родить в такое время. Представляю, сколько у тебя забот! Впрочем, такова судьба всех замужних женщин. Сами мы надеваем на себя ярмо.
Галя снисходительно улыбнулась, словно хотела сказать: вот полюбишь, тогда по-другому заговоришь. Роза поняла ее улыбку и вздохнула:
– Моей веселой девичьей жизни, наверное, тоже придет конец. Такова, видимо, судьба.
– Собираешься замуж?
Роза смущенно пожала плечами:
– Он на фронте и едва ли любит меня…
Галя с недоумением посмотрела на нее и спросила:
– Кто же он?
Когда Роза назвала фамилию Крошки, Галя рассмеялась:
– Этот дядя «достань горобца»?! Ой, Роза, да ведь он смешной.
Роза сделала вид, что обиделась.
– И ничего он не смешной. Он настоящий мужчина, и твой муж его уважает. А я не виновата, что он мне нравится. Все время думаю о нем, а он и не подозревает. И ничего смешного не вижу.
Галя перестала смеяться и серьезно сказала:
– Да, Роза, сердцу не прикажешь…
«Напишет мужу, а тот передаст Крошке. Дело сделано», – подумала Роза и повеселела.
– Я еще не видела твоего сыночка, – будто спохватилась она. – Разреши взглянуть.
Пройдя в спальню, Роза наклонилась над кроваткой.
– Ой, какой курносенький, симпатичный, – восхитилась она. – Спит, и горя ему мало. Самый счастливый человек на земле. Ни о войне, ни о хлебных карточках не имеет понятия.
Отойдя от кроватки, Роза села на диван и с горестными нотками в голосе проговорила:
– Не вовремя он появился на свет.
– Почему? – удивилась Галя.
– Война… А вдруг сиротой останется. Помаешься одна с ребенком.
Галя нахмурилась:
– Не говори так.
– И будешь ты ни дамочка, ни девушка, – продолжала Роза, не обратив внимания па замечание Гали. – А ведь молодость и красота даются женщине один раз в жизни, и жить надо так, чтобы в старости было что вспомнить. Впрочем, не все так мрачно. В случае чего ребенка можно сдать в детский дом – и опять ты свободная пташка.
– Чего ты городишь? – воскликнула Галя.
В кроватке заплакал ребенок, и Галя бросилась в спальню. Роза подошла к зеркалу и стала поправлять прическу.
– Между прочим, – сказала она, когда Галя вернулась с ребенком на руках и, сев на диван, стала кормить его грудью, – я могу подарить тебе халат. У меня их четыре. А моя мамаша ругается, когда надену халат, говорит, что носить их девушке неприлично. Дурацкий предрассудок.
Но Галя отказалась от подарка, заявив, что у нее есть два халата.
В комнату вошла Мария Васильевна с кошелкой в левой руке. В правой она держала сложенное треугольником письмо.
– Здравствуй, Розочка, – весело произнесла она, ставя кошелку на пол. – Хорошо, что зашла проведать. Галя все одна и одна, словом перемолвиться не с кем.
Мария Васильевна подала Гале письмо:
– Почтальонша сказала, что тебе.
Галя с недоумением посмотрела на незнакомый почерк, но, развернув письмо и глянув на подпись, весело рассмеялась:
– Вот легок на помине. Знаешь, Роза, кто пишет? Лейтенант Крошка.
Роза смутилась и покраснела. А вдруг Крошка сообщает, как она перепутала адреса.
Галя положила ребенка на диван, нетерпеливо открыла письмо, стала читать, но, не прочтя и половины, вдруг пошатнулась и, бледнея, сдавленно воскликнула:
– Мама! Коля… убит!
Письмо выпало из ее рук.
Роза отшатнулась от нее и схватилась за спинку стула.
Мария Васильевна стояла словно оглушенная, не двигаясь и широко открыв глаза, затем в ее глазах выразились испуг и отчаяние, и она, всплеснув руками, тяжело опустилась на стул.
– О господи, – прошептала она бескровными губами.
Обхватив голову руками, Галя упала на диван и так замерла, только плечи ее чуть вздрагивали. Перед ее взором все вдруг померкло, будто она падала в пропасть, бездонную и темную, как ночь.
Заплакал ребенок, но молодая мать не слышала его, даже не повернула головы. Не отозвалась на его крик и Мария Васильевна, продолжавшая что-то шептать. Голова ее тряслась мелкой дрожью.
Тогда Роза, обведя обеих испуганными глазами, подбежала к дивану и, взяв плачущего малыша, прижала к своей груди.
Майское солнце буйно врывается в окна, ласкает своими лучами стулья, стол, скользит по детской кроватке, заглядывает в зеркало – и зеркало вспыхивает.
Под окнами в зеленых ветвях скворцы насвистывают радостные песни. В комнату доносится тонкий аромат цветущих роз. Вся природа приветствует торжествующую весну.
А на сердце Гали непроглядная, тоскливая осень.
Сидя у детской кроватки, она мрачно думала о будущем. Оно казалось ей жизнью без любви и радости, жизнью по обязанности. Никого и никогда она не сможет полюбить так, как Николая, никто не даст ей такой полноты счастья.
Почему так несправедлива к ней судьба? Ей двадцать четыре года, а что хорошего видела она в жизни? Детские годы были омрачены смертью родителей. Жила у ворчливой тети, которая частенько поколачивала племянницу. После окончания седьмого класса тетя устроила ее на курсы чертежниц.
Светлыми в ее жизни были дни, когда она полюбила Николая. Но коротка была их совместная жизнь. Началась война… И вот…
Первые дни Галя не верила письму лейтенанта Крошки, в котором он описывал, как Николай, окруженный во время боя группой вражеских солдат, взорвал себя и врагов противотанковой гранатой.
Она ходила потрясенная, но где-то в глубине сердца, всему вопреки, теплилась вера, надежда: а может быть, все-таки жив? Но вчера пришло письмо от сержанта Гриднева, в котором сообщалось то же самое, что и в письме Крошки.
И теперь Галя поверила. Она молча сидела у детской кроватки целыми днями, смотрела на маленького Коленьку и беззвучно плакала.
Мария Васильевна в тот же день, как получила роковое известие, слегла в постель и лежала тихая, отрешенная от мирской суеты. Она ни к кому не обращалась и не отвечала ни на чьи вопросы. Когда она закрывала глаза, ей казалось, что перед ней стоит Николай, и она протягивала к нему руки и ласково шептала: «Коленька, сыночек мой». Чтобы видеть его всегда перед собой, Мария Васильевна часто лежала с закрытыми глазами.
Все эти дни в доме стояла тягостная тишина, нарушаемая лишь плачем ребенка да щебетанием птиц под окнами.
Под вечер пришел Тимофей Сергеевич. Сутулясь, он прошел в свою комнату. У него было свое горе. Его единственный сын-летчик погиб во время воздушного боя над Краснодаром. Но он не сказал об этом никому, а запрятал свое горе поглубже в сердце, и ни Галя, ни Мария Васильевна в эти дни, когда он утешал и подбадривал их, не догадывались ни о чем.
Сняв пиджак, Тимофей Сергеевич вошел в спальню, наклонился над детской кроваткой и кивнул Гале:
– Спит, постреленок.
Галя промолчала. Словно продолжая ранее начатый разговор, Тимофей Сергеевич проговорил:
– Не вешай нос, Галя. Что поделаешь?.. Война… многих людей она унесла. Ты еще молодая, зарубцуются раны в сердце…
«Эх, не те слова говорю, не те», – вдруг с досадой подумал он, доставая кисет с табаком и пряча его обратно.
По щекам Гали покатились слезы. Тимофей Сергеевич растерянно кашлянул и погладил ее по голове.
– Плачь, пожалуй, плачь, пусть горе слезой изойдет, – со вздохом произнес он. – Хуже, когда человек закаменеет… Эх, Галочка… Разве одного Николая война сгубила? Он погиб за правое дело. Ты должна это понимать. – И вдруг махнул рукой и ругнулся: – Э, леший меня забери! Ты извини меня, это я себя ругаю – до старости дожил, а утешать не научился. Слова какие-то не те на язык лезут.
Галя утерла платком слезу и с грустью проговорила:
– И не надо слов. Какие бы хорошие ни говорились, но его не вернешь. Вот сержант Гриднев пишет мне бодрые слова, а я читаю, и сердце еще больше разрывается от горя.
Она протянула ему смятое письмо. Тимофей Сергеевич достал из кармана очки и начал читать. Прочтя, он немного помолчал, потом спросил:
– Скажи, Галя, ты гордишься подвигом Николая?
– Да, конечно, – ответила она и дрогнувшим голосом, в котором звучало отчаяние, воскликнула: – Но не надо меня утешать!..
В кроватке завозился ребенок, и Галя склонилась над ним. Тимофей Сергеевич вышел из спальни. Пройдя к Марии Васильевне, он сел на стул около кровати и заговорил:
– Не спишь, Маша? Как самочувствие? Негоже все время лежать в постели, надо силенок набираться. Что я Савелию скажу, если не сохраню тебя? Он последние волосы на моей голове выдерет. Ты уж пожалей меня.
Мария Васильевна открыла глаза, посмотрела на него и надломленным голосом тихо сказала:
– Никак не приду в себя… Словно обухом ударили… Одна осталась, как перст… Вот старость-то какая наша… Кому я теперь нужна?
Тимофей Сергеевич несогласно покрутил головой.
– А Савелий? Чего забываешь о нем?
– И его, наверное, замучили фашисты. Он же сам знаешь какой.
Он развел руками в знак удивления:
– Рано хоронишь старика. Я был сегодня в партизанском штабе, и мне сообщили, что он жив и здоров, шлет привет.
Ее глаза потеплели, а где-то в их глубине появилось даже любопытство.
– Что же ты сразу не сказал? – укорила она его.
– Как это – сразу, – хитро прищурился Тимофей Сергеевич. – Сразу, только с предисловием.
– Что же он там делает?
– А это секрет, об этом не говорят.
У Марии Васильевны вырвался вздох:
– И как он там один?
– В партизанском штабе мне сказали, что если у тебя в чем будет нужда, обращайтесь к ним, помогут.
– Ничего мне не надо, – равнодушно произнесла она.
Однако известие о муже заметно взбодрило Марию Васильевну. Она даже приподнялась на локте, заговорила:
– Что за люди фашисты? Посмотреть бы на одного, – ее лицо исказилось, словно от боли. – Какие матери произвели их на свет? Господи, как земля терпит таких зверей!
Она сжала в кулак худую, сморщенную руку, около тонких бескровных губ резко обозначились складки.
– За святое дело погиб Коленька…
При этих словах ее седенькая голова вдруг затряслась, а глаза затуманились. Мария Васильевна откинулась на подушку и уже слабым голосом проговорила:
– Ох, чувствовало мое сердце беду… Сны нехорошие снились…
Тимофей Сергеевич вздохнул и глухо сказал:
– Такова война… Много жен и матерей плачут…
Он полез в карман за кисетом.
– С твоего разрешения закурю, – сказал он, скручивая цигарку.
– Кури, – безразличным тоном ответила она.
Из спальни торопливо вышла Галя с испуганным выражением на лице.
– Мама, – в ее голосе чувствовалась растерянность. – Ой, мама, что же теперь делать?
Но, глянув на Тимофея Сергеевича, она смущенно умолкла.
– Что случилось, доченька? – встревожилась Мария Васильевна.
Галя опять взглянула на Тимофея Сергеевича. Он понял, что в его присутствии она не решается заговорить. Встав, он сказал:
– Пойду-ка я к себе, надо подготовиться к лекции.
Когда он ушел в свою комнату, Галя с дрожью в голосе проговорила:
– Мама, у меня пропало молоко. Чем я буду кормить Коленьку? Он плачет.
Тревога молодой матери передалась Марин Васильевне. Она торопливо поднялась с кровати и стала одеваться.
– Надо сходить за молоком, – сказала она. – А ты беги к врачу. Молоко исчезло от переживания. Ох, господи, все напасти на нас…
Войдя в свою комнату, Тимофей Сергеевич сел за стол и обхватил руками седую разгоряченную голову.
«Война, война, – размышлял он, чувствуя, как сердце сжимают невидимые обручи. – Сколько горя ты приносишь. Утешаю Галю, а сам рыдать готов. Она молодая, у молодых быстрее раны зарубцовываются. Она еще сможет полюбить, найти утешение. А я? Кто вернет мне сына? В нем вся моя жизнь была. И вот нет его… Я сам старый вояка, понимаю, что за Родину, за счастье людей отдают жизнь наши сыновья. Умом понимаю, но сердцу-то не прикажешь, оно скорбит, скорбит…»
Плечи старика вздрагивали, и во всей фигуре было столько безысходного горя, что, если бы кто увидел его сейчас, решил бы: «Конченый человек, немного протянет».
Но через полчаса он поднялся, расправил плечи, надел фуражку и вышел из комнаты.
– Побежал в госпиталь, – объяснил он Марии Васильевне, хлопочущей на кухне. – Лекцию о международном положении читать буду.
Утро выдалось изумительное. Весеннее солнце, мягкое и нежаркое, заливало ярким блеском заштилевшее море, далекую золотистую черту горизонта. Маркотхский перевал на противоположном берегу Цемесской бухты. На синей морской глади не виднелось ни одной морщинки. С бирюзового неба исчезли все тучки, словно боялись нарушить покой задремавшего под теплыми лучами моря.
Воздух был свежий, напоенный неповторимым острым морским ароматом.
Невдалеке от берега резвились дельфины. Они кувыркались, прыгали над водой, гонялись друг за другом, как проказники мальчишки. А еще ближе к берегу грациозно выпрыгивала из воды кефаль, блестя серебристыми боками.
– Ой, как хорошо! – не удержалась от радостного восклицания Таня.
Она сидела на большом камне, опустив босые ноги на песок Ленивые, словно обессиленные волны прибоя нехотя ползли по песку и с тихим плеском ласково щекотали ноги. И девушке казалось, что море живое и просит прощения, что всю зиму буйствовало и доставляло людям хлопоты и огорчения.
У Тани было отличное настроение. Вот уже вторые сутки на Малой земле царила тишина. Десантники устояли, не отдав гитлеровцам ни одного метра земли. Обескровленные дивизии противника прекратили наступление. Особенно тихо стало здесь, на берегу, под высокими скалами, где находился госпиталь. За эти ночи эвакуировали почти всех раненых. В палатках остались лишь легкораненые, не захотевшие покидать Малую землю. В их числе была и Таня. Рана оказалась не опасной, не грозила потерей руки. Хирург, делавший ей операцию, заявил, что через три недели будет совсем здорова. Таня хотела эвакуироваться, но ни в первую, ни во вторую ночь ее не отправили. Много было тяжелораненых, их грузили на корабли в первую очередь. А на третью ночь она сама передумала уезжать с Малой земли.
Таня, пожалуй, не смогла бы объяснить, почему она приняла такое решение. В первую ночь, когда ей сделали операцию, она думала о том, что будет лечиться в Геленджике, где царит тишина, не слышно выстрелов, каждый день к ней будет приходить Виктор. Но на вторую ночь, когда она увидела густо рвущиеся на берегу снаряды, переполненный ранеными мотобот, пошедший на дно от прямого попадания, взлетевший от вражеской торпеды корабль на рейде, в ее сердце вселился страх. Ей стало казаться, что при погрузке на мотобот она будет вторично ранена, а может быть, и убита, что корабль, на котором будет находиться, потопят вражеские катера. Таня даже облегченно вздохнула, когда ей сказали, что в эту ночь ее не возьмут. А утром на берегу появился Вася Рубашкин. Его послал майор узнать, эвакуировалась ли Таня или осталась в береговом госпитале. Увидев девушку, Вася искренне обрадовался и так расчувствовался, что стал читать свои стихи о любви. После его ухода Таня повеселела и подумала: «С какой стати я должна покидать Малую землю, когда самое трудное осталось позади? Никуда я не поеду!» Ей стало жалко, что не придется увидеться с Виктором, но она утешилась тем, что их встреча обязательно состоится, когда будет взят Новороссийск. В тот же день она написала ему письмо, а ночью попросила старшину одного мотобота передать его.
На следующее утро Рубашкин пришел опять. Он передал Тане письмо от майора и подарок – три плитки шоколада, бутылку сладкого вина и две банки с американской консервированной колбасой. В письме майор поздравил ее с награждением орденом Отечественной войны, просил после выздоровления вернуться в батальон. Весть о награждении обрадовала Таню, и она пригласила Васю распить в честь этого присланную майором бутылку вина. Выпив почти всю бутылку и охмелев, Рубашкин признался, что любит ее. Таня только улыбнулась, выслушав его признание. А когда далеко на горизонте показался катер, она, указав на него рукой, сказала: «Возможно, что на командирском мостике того корабля стоит Виктор Новосельцев. Он мой жених. Его я люблю». Вася широко раскрыл глаза. «А майор? Он ведь вам жизнь спас», – вырвалось у него. Таню это рассердило. «Ну и что? За это я должна полюбить майора и разлюбить своего жениха?» Рубашкин нахмурился, вздохнул и ничего не ответил. Через минуту он распрощался и ушел, сутуля плечи. Тане стало жаль его. Такой хороший парень, и зачем только он влюбился в нее…
Сегодня утром во время перевязки хирург сказал, что рана заживает хорошо и можно надеяться на скорую выписку из госпиталя. Обрадованная этим, Таня выбежала на берег и уселась на камне. От радости она запела бы песню, если бы поблизости не было людей. Но на берегу сидели десятки таких, как она, легкораненых и любовались весенним утром на море.
Когда она воскликнула: «Ой, как хорошо!», к ней подошел, опираясь на костыль, длинный и тощий боец. Его широкоскулое лицо заросло рыжеватой с проседью щетиной, из-под белесых бровей смотрели добродушные голубые глаза.
– Верно говоришь, хорошо, – подтвердил он, покачивая головой, словно удивляясь.
Он сел на соседний камень, вытянув негнущуюся правую руку, и, глядя на Таню, произнес:
– Не верится, что вижу такую благодать. Словно в кино сижу. – И, протянув руку в сторону моря, добавил: – Впервые вижу его. Раньше только в кино видел да в книгах читал. И, понимаешь, не верил.
– Моря не видели? – удивилась Таня. – А как же сюда попали?
– Попал, как кур в ощип, – улыбнулся тот добродушно. – Жил я от моря далеко, в Калужской области, работал в колхозе. На войне оказался в пехоте. Когда ранили, повезли меня на Кавказ. По излечении оказался в запасном полку, а из него зачислили в бригаду полковника Потапова. Высаживали нас ночью, и я не разобрал, какое оно, море. Два с лишним месяца просидел в балке, где держала оборону наша рота. Из балки моря не видать было. Увидел, когда ранили. Смотрю – и не верится. Как тот мужик, который увидел в зоопарке жирафу и заявил, что таких животных не бывает.
Таня слегка улыбнулась.
– Сижу, смотрю на него и радуюсь, как ребенок, – признался боец. – И сказки про морские чудовища вспоминаю. На земле-то все ясно, все изведано, а что в нем, в море? Сплошная тайна. Там на дне своя жизнь, а какая – неизвестно. Может, там чудеса из чудес, скрытые от нас. Вдруг оттуда поднимется морское чудо-юдо, и мы все разинем рты…
«Какой наивный дядька», – подумала Таня, украдкой бросая на него любопытные взгляды.
– Никаких чудовищ в Черном море нет, – сказала она, чуть посмеиваясь. – Оно хорошо изучено нашими учеными. Знают они, что на его дне находится. У нас, в Севастополе, было специальное научное учреждение, которое занималось изучением моря.
– Ишь ты, оказывается, добрались и до морского дна, – поразился боец, делая круглые глаза. – Вот бы поговорить с таким ученым.
Тане вспомнился Глушецкий, и она сказала:
– А на Малой земле есть человек, который может рассказать много интересного о море. Сейчас он в бригаде полковника Громова командует разведкой, а до войны работал в Севастопольской биологической станции. Его фамилия Глушецкий.
– Глушецкий? – воскликнул боец. – Так я же знал его! – И со вздохом тихо добавил: – Только не поговоришь с ним. Погиб на днях.
– Как погиб?! Этого не может быть!
Голос у Тани дрогнул.
– На войне все может быть, – ответил боец. – Геройскую смерть он принял. Невдалеке от нашей обороны было это. Его окружили немцы, чтобы в плен забрать, а он противотанковую гранату себе под ноги бросил. Рвануло – дай боже!
Он умолк, увидев на щеках девушки слезы, и смущенно зачесал щетину на бороде. Девушка-то, видать, очень загоревала, узнав о смерти Глушецкого. Может быть, он ее родственник или близкий человек.
– А я и не знал, что он из ученых, – с сочувствием произнес боец минуту спустя. – И зачем таких людей на войну отправляют? Они нам надобны для другого дела. А то что же получается?
Таня молчала, прижав правую руку к груди, а слезы продолжали катиться по щекам.
Боец поднялся и с виноватым видом отошел от нее, сожалея, что испортил девушке настроение.
Из палаты по ступенькам в скале спустился на берег хирург госпиталя Кузьмичев, пожилой человек с седыми висками. Вид у него был утомленный. Из-под расстегнутого ворота новой летней гимнастерки виднелась тельняшка. Ее подарили ему моряки, и он гордился подарком.
Присев на последнюю ступеньку, Кузьмичев устало зевнул и из-под полуприкрытых век лениво окинул берег. Его взгляд остановился на Тане, сидящей на камне и плачущей. Он вспомнил, что час назад она была веселой и оживленной. Что же случилось? Кто обидел девушку?
– Чего это вы захандрили? – крикнул он.
Она посмотрела на него и опустила глаза, ничего не ответив. Тогда врач подошел к ней.
– Что с вами? Рана заболела? – спросил он, заглядывая ей в лицо.
Голос у него был немного хриплый, как будто простуженный, но теплый, искренний.
Таня смущенно улыбнулась и сдавленным голосом проговорила:
– Погиб человек, которого я очень уважала. А у него остались жена, мать и ребенок… Так жалко.
Хирург нахмурился и пожевал губами, не зная, что сказать. Он сел рядом и стал смотреть на море с таким выражением на лице, словно решал в уме сложную задачу. Таня отерла платком слезы и тоже нахмурилась, поджав губы. Она представила себе, какое горе принесет извещение о смерти Николая его семье. При этой мысли спазмы снова сжали горло.
Кузьмичев неожиданно повернулся к Тане и, по-приятельски глядя ей в глаза, сказал:
– Хороший, говорите, человек погиб? Хороших людей жалко. Как его фамилия?
Когда Таня назвала фамилию, он изумленно поднял брови и воскликнул:
– Легенда! Никто его не видел мертвым!
Он достал из кармана свежий номер флотской газеты, привезенной ночью из Геленджика, и ткнул пальцем в заметку, озаглавленную «Советский моряк в плен не сдается».
– Вот читайте, – сказал он. – Об этом самом Глушецком написано, что он предпочел смерть плену. Всенародно похоронили, так сказать. А спрашивается, кому же я делал операцию? Этому же самому Глушецкому!
– Доктор, вы правду говорите? – с дрожью, словно задыхаясь, спросила она.
В его глазах появилась колючая насмешка, и он с веселой строгостью заявил:
– А я всегда правду говорю.
– И он жив?
Хирург пожал плечами:
– Думаю, что выживет. Организм у него крепким.
– Но ведь он бросил под себя противотанковую гранату. Она гусеницы танков рвет. Как же он мог уцелеть?
В голосе Тани слышалось недоверие. Кузьмичев опять пожал плечами и чуть улыбнулся.
– По-видимому, в момент взрыва между ним и гранатой оказался гитлеровец. Однако дырок в теле у него было немало, два часа штопал. Крови много влили в него. Но, повторяю, организм у парня крепкий…
Хирург потер виски и устало зевнул. Он не сказал Тане, почему фамилия Глушецкого запала ему в голову. Зачем хвалиться тяжелой и сложной операцией, когда результат еще неизвестен. Глушецкий может выжить, если у него не ослабнет воля в борьбе за жизнь. Об этом хирург сразу подумал, когда увидел разведчика на операционном столе. Осмотрев раненого и услышав от бойцов, принесших Глушецкого, что раненый пролежал сутки на нейтральной полосе, не приходя в сознание, хирург безнадежно махнул рукой и сказал: «Операция едва ли спасет этого человека». Тогда один из бойцов с укором сказал: «Человек дрался до последнего, ничего не жалел, не сомневался. А вы сомневаетесь, ручки свои бережете. Рыба вы с холодной кровью, а не советский врач!» Кузьмичев обиделся и выгнал его из госпиталя, а потом несколько минут ходил вокруг операционного стола, сердито ворча и потирая кулаками виски. Остановившись около ассистента, он буркнул: «Будем оперировать». Все свое мастерство, весь опыт вложил хирург в эту операцию. Когда спустя два часа операция закончилась, он устало опустился на табурет и сказал: «Грузить на мотобот в первую очередь». А когда раненого унесли, Кузьмичев заявил ассистенту: «Этот разведчик выживет лишь в том случае, если его душевные силы превысят физические. Мне хочется верить, что он обладает сильной волей».
Поднявшись, Кузьмичев сделал глубокий вдох и лукаво покосился на Таню:
– Вернул ли я вам хорошее расположение духа?
– Спасибо, доктор, – растроганно произнесла Таня, зардевшись. – Вы сообщили такое, что… – И, не договорив, она доверительно улыбнулась.
– Чтобы больше нос не вешать, – с притворной строгостью сказал Кузьмичев. – Сегодня ночью мне должны привезти удочки. Будем с утра ловить рыбу. Я любитель. Днем будем уху варить. Согласны?
– Конечно, – весело кивнула головой Таня.
После обеда Таня села писать письмо Гале. Она опасалась, что слухи о смерти Николая могут дойти до его семьи и вызвать отчаянье, а ей не хотелось, чтобы Галя и мать Николая переживали напрасно.
Сдав письмо госпитальному почтальону, Таня опять пошла на берег. После разговора с хирургом к ней вернулось спокойствие, лишь в глубине души теплилось какое-то неосознанное, смутное чувство тревоги.
К вечеру погода ухудшилась. С запада подул ветер, нагоняя кучевые облака. Небо словно заляпали грязными тряпками.
Море посерело, взбугрилось волнами с причудливыми белыми гребнями из пены. Все яркие краски исчезли, стало уныло, как поздней осенью. Около берега беспокойно закружились чайки. Их тоскливый писк разносился далеко, заставляя тревожиться сердца.
Таня стояла у камня лицом к ветру. Мутные волны с уханьем разбивались о прибрежные камни, оставляя на берегу фантастические кружева из пены, обдавая все кругом мелкими брызгами. Соленые капли катились по ее лицу, ветер трепал волосы, но она не уходила. Эта девушка из Севастополя любила море в любую погоду. Ее сердце замирало от страха и восторга при виде плывущих по небу отяжелевших черных туч, ревущих волн, поднятых яростным ветром и буйно гуляющих по водному простору. Разбушевавшееся море будто вливало в нее часть своей могучей энергии, у нее словно вырастали крылья, как у буревестника, и ей хотелось парить над рокочущими волнами, ощущая под крыльями тугие порывы ветра.
Так и сейчас. Ветер дул Тане в лицо, заставляя щурить глаза и ежиться, холодные соленые брызги окатывали ее с ног до головы, но она, казалось, не чувствовала ни ветра, ни этих соленых брызг. Смутное чувство какого-то беспокойства, появившееся у нее после того, как написала письмо родным Глушецкого, исчезло. Всем своим существом она ощущала, как у нее крепнут силы, твердеет сердце, размякшее было в последние дни. И ей казалось, что грозный шторм бушует сейчас по всей стране, от Черного до Белого моря, и нет в стране равнодушных к нему людей.
А там, за бушующей грядой волн, за горным горизонтом родной Севастополь, такой далекий сейчас и в то же время такой близкий.
Таня прикрыла глаза, и перед ее мысленным взором предстал город, но не тот, разрушенный и опустошенный, а тот, прежний. Вот нарядная Графская пристань, площадь Ленина, всегда веселый Приморский бульвар, где каждое воскресенье звучала музыка, белые дома, амфитеатром поднимающиеся над морем, аллеи каштанов и акаций, голубые бухты. Неужели это было? Да, было, было. И будет, будет!
Мы вернемся, родной Севастополь, изгоним фашистских извергов, залечим твои раны, ты станешь еще красивее, наряднее. Жди нас, мы идем, идем грозной поступью и не остановимся до тех пор, пока не свернем шею фашистской гадине.
Жди, жди…
Таня стояла на берегу до тех пор, пока не раздался сердитый голос хирурга.
– Глупая девчонка! – кричал он с порога. – Грипп заработаешь! Марш в палату!
Таня чуть усмехнулась. Что он понимает?!
Она махнула ему рукой и опять повернула лицо навстречу ветру.