КНИГА 2: НОВОРОССИЙСК – СЕВАСТОПОЛЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Ночью над городом разразилась гроза. Раскаты грома переполошили раненых в госпитале. Раздались испуганные крики: «Бомбят'» Кто-то принялся колотить костылем о пол, требуя нести его в бомбоубежище. Тревога улеглась, когда хлынул дождь. Послышались шутки в адрес тех, кто горазд поднимать панику. Дождю были все рады. Много дней подряд стояла жара, и раненые изнывали в душных палатах.

Окна не стали закрывать. Порывы ветра несли прохладу и запахи дождя.

Николай Глушецкий не слышал грозы. Он открыл глаза, когда взошло солнце и началась утренняя суета. Не поднимая головы, обвел взглядом все, что окружало его: голые стены, высокий потолок, пять коек, на которых лежат забинтованные люди, столик и белый шкафчик. Где он? Как оказался тут?

Около столика стояла молодая женщина в белом халате. Из-под косынки выбивались вьющиеся светлые волосы. Глушецкий напряг память, пытаясь хоть что-нибудь вспомнить.

Женщина повернулась и встретилась глазами с его взглядом. Какое-то мгновение она смотрела, не двигаясь, с любопытством, потом подошла и склонилась над ним. Глушецкий увидел, что она еще совсем девчонка с наивными серыми глазами, припухлыми губами и с конопушками на носу.

Он не знал, что сестра уже не раз стояла над ним. Каждый раз она видела в его глазах страдание и боль. А вот сейчас в них было другое выражение, казалось, глаза чему-то удивляются. Это и обрадовало ее и встревожило. Бывало, перед смертью раненый приходил в себя, разговаривал, а потом закрывал глаза – уже навсегда.

– Как вы себя чувствуете?

Глушецкий хотел ответить, но спазма сдавила горло. Девушка улыбнулась и выбежала из палаты. Через несколько минут она вернулась, а следом за ней вошел высокий седой человек в халате нараспашку.

– Так, так, молодой человек, – сказал он, подойдя к кровати. – Чувствуем себя лучше, не так ли?

– Хорошо… – тихо ответил Глушецкий.

– Ну и великолепно. Поздравляю.

– С чем? – так же тихо, с запинкой спросил Глушецкий.

– С тем, что дело пошло на поправку.

Глушецкий больше ничего не сказал. Ему трудно было говорить. Он закрыл глаза.

Не знал Глушецкий, что стоявший перед ним человек с серыми волосами и моложавым лицом и есть хирург Веселовский, который спас его от смерти.

Глушецкий открыл глаза. Хирург все еще стоял у кровати и смотрел на него улыбаясь.

– Такие-то вот дела, – сказал Веселовский, когда Глушецкий остановил на нем свой взгляд. – Теперь пойдете на поправку. Но предупреждаю, выздоровление будет подвигаться медленно. Наберитесь терпения… На фронт еще успеете…

На последних словах Веселовский запнулся. Может, зря о фронте?

– Я голоден, – проговорил Глушецкий.

– Так это же замечательно! – воскликнул Веселовский и повернулся к девушке: – Мила, пойдите на кухню и принесите два яйца всмятку и компот. Если есть манная или рисовая каша, захватите тарелочку.

Мила вернулась, придвинула к кровати табуретку, поставила на нее завтрак. Подложила под голову Глушецкого еще одну подушку и стала кормить его из ложки. Николай ел медленно, полузакрыв глаза. На его лбу выступили капельки пота. Веселовский смотрел на него, ероша и без того взъерошенные волосы.

– Мила, – остановил он сестру. – На первый раз достаточно.

– Вы прямо-таки молодец! – похвалила Мила Глушецкого.

Глушецкий чувствовал слабость во всем теле. Где-то в глубине он ощущал боль, но она была притуплена и не доставляла мучений. Он скосил глаза на окно, увидел голубое небо, блестящие зеленые ветви дерева, омытые дождем, и спросил:

– Какое сегодня число?

– Третье июля, – ответила Мила.

– Июля?.. – удивился Глушецкий, морща лоб.

Он пытался что-то вспомнить. И вдруг перед ним всплыла картина: он окружен, сейчас его схватят немцы, но он метнул противотанковую гранату… А что потом? Ведь то было в апреле…

– Где я? Почему не стреляют?

Веселовский рассмеялся.

– По стрельбе соскучился. От фронта мы далеко, дорогой. В Тбилиси…

– А что со мной было?

– Что было, то прошло, – весело сказал хирург. – Об этом как-нибудь потом. А сейчас ешьте и спите, спите и ешьте. Думайте только о хорошем.

С того дня дело пошло на поправку. Глушецкий вспомнил, что у него есть сын. Сын! А жена Галя живет в Сочи с его матерью. Как же он мог забыть о них? Они не получают от него писем, беспокоятся.

Он подозвал Милу.

– В Сочи у меня мать. И жена там же. Галей звать. А сына… – Он запнулся, пытаясь вспомнить его имя, но так и не вспомнил: – Еще совсем маленький…

– Надо написать, – сразу догадалась Мила. – У меня есть карандаш и бумага.

Письмо получилось короткое. Николай успел продиктовать, что был ранен и поэтому не смог писать, что сейчас поправляется и скоро будет здоров, что о нем не следует беспокоиться. И вдруг почувствовал головокружение. Мила заметила, как его лицо побледнело, и торопливо сказала:

– На сегодня хватит. Сейчас запечатаю и отошлю. Ох и обрадуются дома!

Час спустя, когда Глушецкий почувствовал себя лучше, она спросила:

– А адрес?

Глушецкий, как ни напрягал память, вспомнить адрес не мог. Огорченно сказал:

– Не знаю. Пусть письмо полежит до завтра.

Утром он припомнил название улицы, номер дома из памяти выпал. Решил послать без указания номера.

Долго ходят письма на войне. Не так уж далеко от Тбилиси до Сочи, а ответное письмо пришло только на третью неделю. Все эти дни Глушецкий пребывал в нетерпеливом ожидании. И вот Мила влетела в палату с сияющим лицом и вручила Глушецкому треугольное письмо. Писала мать. Мария Васильевна сообщала, что рада была получить письмо от сына: ведь считала его погибшим. Крошка и Гриднев написали ей, при каких обстоятельствах он погиб, и она заболела от горя. Теперь чувствует себя лучше, даже ходит в госпиталь ухаживать за ранеными.

Николай перечитал письмо, но так и не нашел в нем даже упоминания о Гале. От Тимофея Степановича привет есть, а о Гале ни слова.

«Что случилось? – подумал Глушецкий. – Возможно, Галя уже послала письмо и я получу его на днях?..»

И чем дольше размышлял Николай, тем беспокойнее становилось на сердце.

Мила поняла, что письмо огорчило его, и спросила:

– Что-то случилось?

– Не знаю, – вздохнул Глушецкий. – Мама ничего не пишет о жене и сыне.

– Не расстраивайтесь. Получите и от жены письмо, – успокоила Мила.

– Буду ждать…

Через неделю пришло второе письмо от матери. Она писала, что в сочинском госпитале лежит разведчик Логунов, который передает привет своему командиру. Мать подробно перечисляла сколько ран у Логунова, какие муки он перенес. И опять ни слова о Гале и сыне.

– Что могло случиться? – мучился в догадках Глушецкий.

Мила молчала, не находя слов для утешения.

– Дай-ка, Милочка, листок бумаги и карандаш, – попросил Глушецкий.

За эти недели он окреп. Писать уже мог сам, без помощи Милы.

«Дорогая мамочка! Ты что-то скрываешь от меня. Зачем? Если случилось несчастье, то прямо скажи, я достаточно силен, чтобы перенести все…»

Потянулись томительные дни ожидания.

Однажды Глушецкий увидел, как Мила положила на стол книгу. Он широко раскрыл глаза, пораженный неожиданным воспоминанием. На свете существуют книги! Черт возьми, война способна выбить из памяти все… Надо же – забыть о книгах! Да что книги, забудешь, кем был. Кстати, чем занимался он до того, как началась война? Память медленно восстанавливала утраченное. Он видел море, баркас, старого рыбака… Кто этот усатый, загорелый, с суровыми складками на лице человек? Да это же Соловьев, лучший знаток черноморских рыб! С ним Николай часто выходил в море…

Закрыв глаза, Глушецкий вспоминал и вспоминал. Одна картина сменялась другой. Ему представилась Севастопольская биологическая станция, профессор Водяницкий, научный сотрудник Якубова… Вспомнился Киркинитский залив. Что он делал в этом заливе? Он там изучал… Что же он изучал в Киркинитском заливе? Бентос изучал. Бентос – греческое слово, по-русски значит «донный». К бентосу относятся все обитатели дна морей и океанов – животные и растения. Изучают бентос гидробиологи. Он, Николай Глушецкий, был гидробиологом.

Что ж он знает теперь, что помнит? Не придется ли переучиваться?

Глушецкого это так обеспокоило, что он попросил Милу достать ему книги по биологии морей и океанов. Мила принесла больше десятка книг…

Медленно, но все-таки оно шло вперед, время. И вот в один из дней Мила принесла долгожданное письмо от матери. Глушецкий прочел его и уткнулся лицом в подушку.

Мила несколько раз подходила к нему, но заговорить не решалась. Ей стало страшно. Страшно оттого, что этот искалеченный человек вот уже третий час лежит, уткнувшись лицом в подушку. Наконец она решилась и погладила его по голове.

Глушецкий вздрогнул и повернулся к ней. Несколько мгновений смотрел, не понимая, с отчужденным выражением в глазах.

– Я дам вам брому, – тихо сказала она.

– Не надо, – махнул Глушецкий рукой, в которой держал письмо.

Он сел на кровати и с грустью произнес:

– Сын умер, а жена на фронт ушла… Вот о чем умалчивала мать…

Мила наклонилась к нему и погладила по руке.

– Жаль вашего сына… Но вы не падайте духом. Будут у вас еще дети…

Она покраснела: «Что я, дурочка, мелю», – выругала себя.

Он приподнял голову и посмотрел ей в глаза. Она не отвела взгляда, только еще больше покраснела.

Ее глаза невольно поразили Глушецкого своей чистотой. Он не удержался от удивленного восклицания:

– Откуда ты такая?!

– Какая – такая?

– Хорошая.

– Ну уж и хорошая…

Он пожал ей руку и сказал:

– Спасибо тебе за утешение. Только больше не надо.

Его глаза опять потускнели. Николай вроде бы смотрел на Милу, но она чувствовала, что он не видит ее. Мила отошла.

Несколько минут Николай сидел неподвижно, потом лег, устремив взгляд в потолок, где трещины от старой побелки образовывали причудливые узоры.

Так он и лежал до тех пор, пока не стемнело.


2

Мария Васильевна тяжело переживала сообщение о смерти Николая. А когда умер внук и ушла на фронт Галя, совсем слегла. У нее не было никакой определенной болезни. Но и не было ни сил, ни потребности двигаться. Она стала думать о смерти. «Кому я теперь нужна. Пора бы перестать коптить небо».

И если бы не Тимофей Сергеевич, кто знает, может, и не довелось бы увидеть ей светлых дней. Он кормил ее с ложечки и каждый раз при этом шутил, вспоминая молодость.

– Помнишь, Маша, – говорил он, – как лихо плясали мы на твоей свадьбе? Моторная ты была!

– Была, да сплыла, – тихо вздыхала она.

– Ну, не скажи! – Тимофей Сергеевич взмахивал рукой. – Задор в тебе и сейчас остался. Всегда неугомонная была. И будешь!

– А для чего?..

– Вот тебе и на! – в изумлении поднимал седые мохнатые брови Тимофей Сергеевич. – До победы дожить надо!

Она молчала, скорбно водя глазами по стенам.

Однажды он заявил:

– Врагов надо пережить, посмотреть, как подлое племя фашистов погибнет в корчах. Они убили твоих детей. Но ты мать, ты не должна склонять перед ними голову.

– Я и не склоняю, – с печальным укором говорила Мария Васильевна.

– Нет, склоняешь, матушка, – уже сердился Тимофей Сергеевич.

Сегодня он вернулся во второй половине дня, ранее обычного, и озабоченно стал перебирать книги на этажерке, в шкафу. Найдя нужные, он облегченно вздохнул, положил их на стол и подсел к Марии Васильевне.

– Был сегодня в госпитале, – начал он рассказывать. – Познакомился с одним раненым майором. Обеих ног лишился, но крепкий мужик, упрямый. Философию и английский язык решил изучать. Подобрал я ему несколько книжек.

Он наклонился к Марин Васильевне, лежащей с закрытыми глазами, и спросил:

– Ты слушаешь, Маша?

Она открыла глаза и тихо, чуть виновато сказала:

– Слушаю… Задумалась немного.

– Есть среди раненых молодые, совсем мальчишки, – продолжал Тимофей Сергеевич. – Стонут, ночами плачут, зовут: «мама», «мамочка». Но где их матери?.. А ведь никто лучше матери не утешит…

Мария Васильевна подтвердила:

– Да… никто.

Тимофей Сергеевич оживился, словно осененный какой-то догадкой.

– А почему бы, Маша, тебе не сходить в госпиталь? Ведь там наши дети лежат.

– Куда уж мне?.. Квартал не пройти…

– Было бы желание! – горячо возразил Тимофей Сергеевич. – Желание надо иметь, Маша. Ждут ребята материнской ласки. Помни об этом… Однако побегу.

Он взял книгу и торопливо вышел.

Утром Тимофей Сергеевич был изумлен, увидев Марию Васильевну хлопочущей на кухне.

– Ожила вот немного, – смущенно проговорила она.

– Вот и хорошо.

Впервые за месяц с лишним они сели вместе за стол. За чаем Тимофей Сергеевич шутливо сказал:

– Черт знает куда делись мои болячки – радикулит, катар. Знать, войны испугались…

– Замотался на работе, вот и не замечаешь, – сказала Мария Васильевна.

– Может, и так, – согласился он. – Будешь ли о радикулите думать, если под Сталинградом трехсоттысячную армию фашистов разгромили! На Украине наши тоже гонят. Сейчас надо все силы напрягать, чтобы добить зверя.

Мария Васильевна полюбопытствовала:

– До границы догонят, а там как? Остановятся?

– Ну нет! Бешеного зверя надо не только отогнать, но и уничтожить. До самого Берлина гнать будем, а там…

– А вот на Тамани и в Крыму, – вздохнула Мария Васильевна, – они крепко держатся. Не отступают.

– Выбьем, – хлопнул он ладонью по столу.

– Скорее бы. Мой Савелий в Крыму мается. Жив ли?

Тимофей Сергеевич ушел на работу, а Мария Васильевна стала собираться на базар. Она вышла из квартиры, прошла полквартала и почувствовала, что идти дальше не может. Голова закружилась, перед глазами поплыли желтые круги. Мария Васильевна присела на скамейку и долго не поднималась. Она так и не дошла до базара.

На другой день, когда Тимофей Сергеевич ушел, Мария Васильевна взяла его трость и, опираясь на нее, не спеша пошла по улице. Купив на базаре абрикосов и яблок, направилась в ближайший госпиталь.

Тимофей Сергеевич не застал ее дома. Она пришла, когда стемнело, и сразу захлопотала:

– Ах, господи, задержалась до каких пор. Ты, поди, голодный, а я и обеда не приготовила. В госпитале была.

С веселой усмешкой Тимофей Сергеевич добродушно сказал:

– Слышишь, примус шумит? Обед подогревается. Из столовой принес. Картофельный суп и рисовые котлеты.

С проворством, удивившим его, Мария Васильевна накрыла на стол. Ела она с аппетитом. Убрав со стола, не легла, а села в плетеное кресло, имея явное желание поговорить. Тимофей Сергеевич понял это и, усевшись напротив, с участием сказал:

– Рассказывай, Маша, что видела.

– Верно ты сказал – молоденьких много. Пришла я с подарками в палату и немного оробела, а потом освоилась. Поговорю с одним, другой просит: «Со мной, мамаша, посиди», а там третий… Вот и задержалась. А один офицер, у него ноги в гипсе, поцеловал мне руку на прощанье и сказал: «Мои родители погибли при бомбежке, остался я один. Вы будете мне второй матерью. Вылечусь, поеду на фронт и письма буду писать вам». Красивый такой, серьезный…

Тимофей Сергеевич довольно усмехнулся:

– Завтра опять пойдешь?

– А как же! Обещала…

Так Мария Васильевна оказалась добровольной няней в госпитале. Она облюбовала одну большую палату. Все раненые в ей были «лежачие», как их называли медицинские работники, и проводила там целые дни. Раненые звали ее «мамаша». Они знали о гибели ее сына. Некоторые предлагали ей деньги. Но она всякий раз отказывалась и даже обижалась, когда настаивали. Зато с охотой ходила по их поручению за фруктами. Чувствовала себя Мария Васильевна в палате, как мать около больных детей, и называла раненых ласково: Павлик, Славик, Саша…

Однажды в палату принесли хмурого и неразговорчивого человека с забинтованными руками и ногами. На его лбу и на правой щеке чернели большие ссадины. Когда его уложили на кровать, он несколько раз гулко кашлянул, попросил воды и грубо послал к черту соседа, спросившего его о ранениях.

Мария Васильевна поднесла ему воды и, когда он напился, спросила:

– Милый, ты бы не ругался, а лучше постонал, если больно. Под бомбу попал или под снаряд? Болячек-то, вижу, много.

Раненый скосил на нее глаза. Перед ним стояла невысокая, сухонькая старушка с ласковыми светлыми глазами, окруженными густой сеткой морщинок. На голове светлела белая косынка, из-под которой выбивались седые волосы.

– А не все ли равно? – сурово сдвигая брови, проговорил раненый. – Заштопают, и не поймешь, от чего шрам – от чирья или от бомбы.

Мария Васильевна не обиделась на резкий ответ.

– Если что потребуется или просто поговорить захочется – кликни меня, – примирительно сказала она.

– Обойдусь, – и он повернулся лицом к стене.

На другой день, когда Мария Васильевна пришла в палату, этот раненый первый подозвал ее.

– Простите меня, мамаша, – смущенно произнес он, – вчера я нагрубил вам. Мне ребята выговор сделали. Они сказали, что вы мать Николая Глушецкого. Правда ли?

– Правда, – с затаенной тоской сказала Мария Васильевна.

– Так это же мой командир! – воскликнул раненый. – Моя фамилия Логунов, Трофим Логунов. Я разведчиком был. Ребята сказали, что Глушецкий погиб. Я не знаю. Мы вместе были, но я в плен попал.

– А Коля взорвался на противотанковой гранате, – сказала Мария Васильевна.

Логунову почудился укор в ее словах, и он торопливо стал объяснять:

– Мы дом обороняли. Налетело фашистов видимо-невидимо, а нас было немного. Врукопашную дрались. Меня по голове ударили, сознание потерял, а когда очнулся, вижу – связан. Повели на допрос…

– Как же ты уцелел?

Логунов поморщился:

– Долгая история… Сначала пытали, потом повезли куда-то на машине. Ударил шофера каблуком по затылку, а сам выпрыгнул на ходу. Машина под откос свалилась.

– То-то и побитый весь.

– На допросе досталось, да и когда с машины упал. Через передовую переходил – опять досталось…

Слушая его, Мария Васильевна не один раз тяжело вздохнула.

– И что человек может перенести! Уму непостижимо…

С этого дня так и повелось: приходила Мария Васильевна в палату, садилась у кровати Логунова, и он начинал рассказывать ей о своем командире – о ее сыне.

Как-то Мария Васильевна застала Логунова удрученным.

– Раны болят? – спросила она участливо.

Логунов признался, что боится написать жене о себе.

– Чего же бояться?

– А на что ей калечный? Она красавица.

– Это нехорошо, – решительно заявила Мария Васильевна.

– Что – нехорошо?

– А что жене не веришь. Не любишь, значит.

– Люблю, мамаша, очень люблю, – смущенно возразил Логунов и признался со вздохом: – И ревную, конечно…

– Раз любишь, надо верить! Письмо обязательно напиши. Она, бедняжка, переживает за тебя, а ты ее обижаешь. Негоже так. У вас согласия в жизни не будет. Ты парень пригожий. С какой стати она покинет тебя?

– Мне и писать-то нельзя, – в оправдание он вытянул из-под одеяла забинтованные руки.

Мария Васильевна задумалась.

– Вот беда, что я малограмотная, помочь не могу. – И вспомнила: – Приведу я девушку, шефствует, как и я, в соседней палате. Ей продиктуешь.

Он смутился.

– Да вроде неудобно свои мысли через другого передавать.

– Хорошие мысли нечего скрывать. Пусть недобрый человек хоронит свои, а не ты.

И Мария Васильевна привела девушку из соседней палаты.

– Вот Даша, – представила она ее. – Садись, Даша. А я пошла домой.

Логунов посмотрел на Дашу исподлобья долгим взглядом, отчего она покраснела.

– Писать будем с условием, – с трудом выдавливая из себя слова, сказал он, – не смеяться надо мной и не болтать никому.

– Хорошо.

– Я буду шепотом говорить, а ты записывай.

На другой день Мария Васильевна вошла в палату сияющая, будто помолодевшая.

– Сыночки, радость-то какая у меня! – зазвеневшим от счастья голосом сообщила она. – Мой Коля живой! Письмо получила. Ранен он тяжело…

Логунов даже поднялся на локте и широко раскрыл глаза.

– Вот это здорово! – потряс он забинтованной рукой. – Я очень рад за вас, мамаша. И я сам рад. Сплясал бы по такому случаю, если бы мог. А Крошка и Гриднев ошиблись, значит…

Мария Васильевна повернулась к нему.

– Их ведь тоже ранило, – объяснила она. – Они видели, как взорвалась граната, а что было дальше, не знают. А от такой гранаты разве уцелеешь, ежели она железный танк разрывает? Чудо произошло, вот и все…

Она утерла концом платка неожиданно выступившие слезы. Ей представилась палата, в которой лежит ее сын, такой же беспомощный и страдающий от ран, как вот эти люди, и подумалось о том, есть ли человек, который ухаживает за ним так, как она за этими ранеными.

Сев на стул около кровати Логунова, она спросила:

– Написал жене?

– Уже послал письмо. Мамаша, дайте адресок командира. Я должен написать ему.

– Обязательно, – сказала она и пошла к раненому, которого сегодня утром впервые принесли в палату.


3

На Корабельной стороне война пощадила несколько одноэтажных домиков. В доме Глушецких один угол разворотило снарядом. Савелий Иванович наглухо заложил камнями дверь в комнату с разрушенным углом, а сам поселился в кухне. Дверь во вторую комнату он закрыл на ключ и не заходил туда.

Сегодня исполнился год, как Севастополь захватили немцы. Об этом Савелию Ивановичу напомнил ефрейтор Рихтер. Он подошел к нему и с ухмылкой сказал:

– Шнапс надо пить сегодня. Я дам тебе сто грамм.

– По какому случаю? – удивился Савелий Иванович. Сегодня год Севастополь капут.

– Ах да, – спохватился Савелий Иванович и заставил себя улыбнуться. – За непобедимую немецкую армию стоит выпить.

А про себя подумал: «Кокнуть бы тебя, гада, по случаю годовщины!»


Выпить, однако, не удалось. Полчаса спустя ефрейтор пытался поздравить с тем же рабочих. Кто-то в ответ заметил: «Задержались… Надо бы и честь знать». Ефрейтор плохо знал русский язык и не совсем понял значение этих слов, но все же по тону догадался о смысле и ударил кулаком первого попавшегося.

– Швайн! – закричал он.

Рихтер всегда ходил в новом мундире, на груди два ряда орденских планок, значок члена нацистской партии. Под Севастополем был убит его брат. Когда его назначили надзирать за рабочими судоверфи, он заявил: «Я буду мстить». Рабочих он презрительно называл: «Триста грамм». Рабочим действительно выдавали в день триста граммов черного хлеба с мякиной и сто граммов прелого овса. Если кто из рабочих падал в обморок, Рихтер пинал его ногой и, путая русские и немецкие слова, кричал: «Саботаж! К расстрелу! Вставай, триста грамм! Не будешь работать, отправлю в концлагерь!» Нередко он бил кулаком первого подвернувшегося под руку.

На этот раз рабочий, которого он ударил, схватил ефрейтора за руку и прямо в лицо выкрикнул ему:

– Рихта, ты коммунист. Я доложу в гестапо, что ты коммунист и провокатор. Мы стараемся для великой Германии, а ты подрываешь трудовой энтузиазм.

Рихтер опешил, вытаращил глаза. Выдернув руку, он опять было замахнулся, но не ударил, а только помахал перед носом рабочего.

– Работай, работай! – крикнул он и, ругаясь, отошел.

Савелий Иванович видел эту сцену. В конце смены он подошел к Рихтеру и вежливо спросил:

– Так как же, господин Рихтер, выпьем?

Ефрейтор показал ему кукиш:

– Пошел к черту! Выпью, только не с русскими.

Савелий Иванович пожал плечами, усмехнулся:

– А я рассчитывал…

Придя после работы домой, Савелий Иванович сел на крыльцо.

Уже год он среди врагов. Этот год Савелию Ивановичу показался вечностью. Сколько довелось ему вынести! Надо было играть без фальши, иначе погубишь дело. Свою трудную роль он начал играть еще в последние месяцы обороны. Его, старого коммуниста, участника гражданской войны, обвинили в том, что он якобы в свое время игнорировал подписку на заем, вел разговоры о том, что бессмысленно оборонять Севастополь, когда он окружен со всех сторон. Это, дескать, приведет лишь к разрушению города, к лишним жертвам, а противника только ожесточит. Призывал сдать город на милость победителей. Лишь секретарь горкома, утверждая решение «исключить» Савелия Ивановича из партии, знал, что все это не так, что это сделано для того, чтобы Глушецкого лучше законспирировать. В глазах же окружающих он выглядел предателем. Поймут ли люди после войны, во имя чего было сделано все это? Может быть, он погибнет, не дождется освобождения. Восстановят ли его доброе имя?

Савелий Иванович достал кисет и закурил. Перед войной он бросил курить. Не курил и в первые месяцы войны. Но теперь курил снова. Махорка вроде бы успокаивала нервы.

Изменился он и внешне. Еще совсем недавно седыми были лишь виски. Теперь побелела вся голова, поседели и усы. И носил он их теперь не так, как раньше: кончики стал закручивать вверх, как немецкие офицеры, подражавшие кайзеру.

Из-за угла выглянула небольшая рыжая собака. Вильнув хвостом, она подошла к Савелию Ивановичу и положила голову на колени.

– Ну, как дела, Шарик? – ласково спросил Глушецкий и потрепал ее за шею. – Сыт ли?

Шарик был приблудным. Зимой он приковылял во двор с подбитой лапой. Савелий Иванович накормил его, впустил в кухню и перевязал лапу. Так и прижилась собачонка.

У него в потаенном подвале были запрятаны сухари, мука, крупа, консервы. До весны запасов хватило. Потом Савелию Ивановичу пришлось довольствоваться пайком, который получал на верфи. Выделить из него Шарику было нечего. Тогда Савелий Иванович показал ему пустую кладовую, потом налил в миску суп из прелого овса и сказал:

– Вот и все, друг ты мой, чем могу накормить тебя. Извини, но я тоже вынужден есть такую бурду. Если сможешь, добывай пищу сам. Ты понял меня?

Наверное, Шарик понял. Он с утра исчезал, а возвращался под вечер. Ужин, который давал ему хозяин, он поедал неохотно, словно из любезности. Где он находил пропитание, Савелий Иванович не знал.

Вот и сегодня Шарик нехотя погрыз рыбьи косточки, юшки хлебнул чуть-чуть и отвернулся. Он лег около ног хозяина и посмотрел на него таким взглядом, словно хотел сказать: «Неужели ты этим питаешься?»

– Не нравится? – сказал Савелий Иванович, снова закуривая. – Прошел год, а что мы сделали полезного?


Год… Савелию Ивановичу вспомнились первые дни, когда в Севастополь вошли немцы. Связной, которого он ожидал, не явился. Тогда Савелий Иванович решил действовать по своему усмотрению. Он пошел в городскую управу. Несмотря на то что был жаркий день, Глушецкий надел новый костюм, галстук, фетровую шляпу, подарок сына. Усы лихо закрутил вверх.

Всем своим видом он хотел показать, что у него праздничный день.

На стене здания управы был вывешен приказ немецкого командования. Глушецкий остановился и прочитал его. Приказ гласил:


«Всем красноармейцам, краснофлотцам, командирам и комиссарам, оставшимся в городе, необходимо завтра в 5 часов утра явиться на площадь Арсенала. Кто не явится, будет считаться партизаном и расстрелян. Всем жителям города с детьми завтра к 7 часам утра явиться на площадь III Интернационала для отправки в концлагеря до установления порядка в городе. Кто не явится и будет обнаружен в домах или на улице, будет расстрелян на месте».


«Расстрелян… расстрелян… Скольким людям придется принять смерть…» – подумал Савелий Иванович.

Городским головой немцы назначили Мадатова, а его заместителем Белецкого. Эти фамилии ни о чем не говорили Савелию Ивановичу. Раньше он не знал таких людей. К Мадатову на прием попасть не удалось. Тогда Савелий Иванович пошел к Белецкому. Войдя в кабинет, он увидел за столом человека в пенсне, сквозь которое глядели колючие глаза. В стороне на диване сидел обрюзгший пожилой мужчина.

– Здравия желаю, господин Белецкий, – начал с ходу Савелий Иванович, изображая па лице угодливость. – Разрешите вас поздравить с высокой должностью.

– Кто такой? – отрывисто спросил Белецкий, не вставая.

– Я Глушецкий Савелий Иванович, мастер с Морзавода.

Белецкий снял пенсне, протер стекла носовым платком. Надев пенсне снова на нос, он встал и оглядел Глушецкого с ног до головы.

– Тот самый Глушецкий – депутат городского Совета, знатный мастер, чей портрет висел на доске Почета?

– Он самый.

– Любопытно, – протянул Белецкий. – И зачем вы пожаловали?

Глушецкий покосился на человека, сидящего на диване.

– Мне хотелось бы поговорить с вами наедине.

Белецкий нахмурил брови и сухо заявил:

– Это мой доверенный человек.

«Где я эту бульдожью морду видел?» – подумал Глушецкий, имея в виду человека на диване. Но так и не вспомнил.

– У меня разговор, можно сказать, секретный, – вздохнул Савелий Иванович. – Ну если нельзя, так ничего не попишешь. Пойду в гестапо. Кстати, не скажете ли, где оно находится?

Белецкий вышел из-за стола, подошел к Глушецкому и, глядя в упор, сказал:

– Что ж, поговорим наедине. – И кивнул своему охраннику: – Жди за дверью.

Когда тот прикрыл за собой дверь, Белецкий снова сел в кресло.

– Ну, депутат городского Совета, выкладывайте свои секреты.

Глушецкий присел на краешек стула и достал из кармана тетрадь.

– В этой тетради, – сказал он, – фамилии членов горкома и депутатов городского Совета, их семей, домашние адреса. Интересуетесь?

Белецкий протянул руку за тетрадью, но Глушецкий не спешил ее передавать.

– А может, список передать в полицию или в гестапо? – прищурился Глушецкий.

– Давайте мне, – нетерпеливо потребовал Белецкий.

– А что я буду иметь взамен?

Белецкий встал, поморщился.

– Что же вы хотите получить взамен?

– Видите ли, господни Белецкий, – спокойно сказал Глушецкий, подавая ему тетрадь, – каждый хочет извлечь выгоду из создавшейся обстановки. В том числе и вы… Можете ли вы ответить мне на один вопрос?

– Что за вопрос?

– Вам известно, что я был депутатом, что мой портрет висел па доске Почета. Вы должны знать также, что я был членом партии. Всего этого достаточно, чтобы гестапо меня незамедлительно отправило на тот свет. Не так ли? А я вот сам, не скрываясь, прихожу к вам и предлагаю свои услуги. Не кажется ли вам это странным?

– Да, кажется, – подтвердил Белецкий, листая тетрадь и кидая на него косой взгляд.

– А известно ли вам, что два месяца тому назад меня исключили из партии?

– За что же? – Белецкий перестал перелистывать тетрадь и уставился на Глушецкого.

Голубоглазый, с закрученными вверх кончиками усов, светловолосый мастер с Морзавода показался Белецкому очень похожим на немца. Он располагал к себе, но Белецкий был недоверчив.

– Но вы, конечно, не знаете, что в моих жилах течет арийская кровь, – с неподдельным достоинством сказал Савелий Иванович и облизал пересохшие губы. – Да, господин Белецкий моя бабушка была чистокровной немкой. Могу доказать.

Если бы Белецкий тотчас потребовал доказательств, вряд ли Савелий Иванович смог бы их представить. Кстати, список депутатов и членов горкома – тоже липа. В горкоме партии знали, что давали Глушецкому. В списке значатся те, кто эвакуирован из Севастополя с семьями. Напрасно гестаповские ищейки будут их разыскивать.

Белецкий, подошел к письменному стаду и сунул тетрадь в ящик. Сел в кресло, закурил и проговорил с нескрываемой иронией:

– Вот что… Список ваш несомненно представлял бы ценность, если бы у нас его не было. Вы что думаете – мы сидели и ждали, когда какой-нибудь Глушецкий придет к нам со списком? Мы заранее побеспокоились об этом. Я мог бы просто вернуть его вам. Но – пока оставляю его у себя. Это похвально, что вы желаете сотрудничать с немецкой армией и принести пользу освобожденной России…

«Вот и все, сорвалось…» – подумал Глушецкий и, сохраняя спокойствие, сказал:

– Мне кажется, господин Белецкий, вы не совсем правильно поняли меня. Я не политик. Ваши высокие слова меня мало волнуют. Для меня хороша та власть, которая меня не тронет и даст возможность добывать деньги. Деньги – мой бог. Список же принес я для того, чтобы видели, что я отрекся от прошлого.

– Так вы хотите денег? – Белецкий снисходительно усмехнулся. – И сколько?

– Ах, господин Белецкий, мы все еще не можем понять друг друга.

– Какого черта морочишь мне голову! – вдруг рассвирепел Белецкий. – Говори и убирайся!

«Не перегнул ли я палку?» – подумал Глушецкий. Он встал и, приблизившись к столу, вкрадчиво продолжал:

– Извините, господин Белецкий. Я пришел именно сюда, потому что знаю, в таком учреждении должны быть деловые и энергичные люди. Такие, как вы, например. С вами я и хотел бы иметь дело.

– Да говори же, чего хочешь?!

– Хочу стать предпринимателем.

Белецкий неожиданно рассмеялся. Глушецкий обиженно сказал:

– А что тут смешного, господин Белецкий? Я хочу заняться сбором металлолома. Германии металл нужен. Вы знаете, сколько можно заработать на этом? Если вы поддержите меня в организации такого предприятия…

– Вот это деловой разговор, – перестал смеяться Белецкий. – Только бесполезный.

– Это почему же? – удивился Глушецкий.

– А потому, что немцы не дадут вам заработать. Металлолом – это трофеи германской армии. Для его сбора они сгонят пленных. И все это обойдется им бесплатно.

Глушецкий растерянно развел руками.

– Вот этого я не сообразил… Тогда коммерция… Это единственный способ разбогатеть.

– Положим, не единственный…

– Для меня единственный. Я так думаю, господин Белецкий немецкая армия не будет препятствовать развертыванию частной инициативы.

Глянув на часы, Белецкий проворчал:

– Заговорились мы, а без толку. Идите домой, но через два дня явитесь ко мне. Я распоряжусь, чтобы вам выдали необходимые документы.

– Премного вам благодарен, господин Белецкий, – поклонился Глушецкий и вышел из кабинета.

Около дверей стоял страж заместителя городского головы. Он проводил Глушецкого настороженным взглядом.

Пройдя несколько кварталов, Глушецкий с ожесточением плюнул.

«Какую гадость говорил, как только мой язык поворачивался! Но надо, надо… Так надо…»

На третий день он опять появился в кабинете Белецкого.

На диване сидел все тот же человек с бульдожьей физиономией. Он криво усмехнулся и кивнул в знак приветствия, но с дивана не поднялся. Белецкий на этот раз был более любезен. Он протянул через стол руку и пригласил сесть.

«Значит, списка у них совсем никакого нет», – с облегчением подумал Глушецкий.

Откинувшись на спинку кресла и щурясь сквозь стекла пенсне, Белецкий сказал:

– Ну-с, гражданин Глушецкий, наведенные нами справки подтвердили правильность ваших заявлений. Мы выдадим вам хлебную карточку и документы. О коммерческой деятельности, к сожалению, придется на время забыть.

– Это почему же? – вырвалось у Глушецкого.

– О вас был разговор с немецким комендантом полковником Шансом. Он приказал использовать вас по специальности, в судоремонтных мастерских на минной пристани. На базе этих мастерских немецкое командование создает морскую верфь – «Марине верфь». Инженеры есть, рабочие тоже. Но нет мастеров. Заведующий биржей труда господин Шульгин жалуется, что все, кто приходит регистрироваться на биржу, выдают себя за чернорабочих. А у вас слава великолепного мастера, вы можете быстро отличиться.

Глушецкий поморщился:

– Мне не улыбается такая перспектива. Что я буду иметь от этого? Разрешите мне, на худой конец, собственную мастерскую открыть.

Белецкий чуть повернулся, и солнечный луч скользнул по стеклам пенсне. Глушецкому показалось, что из-под стекол блеснули молнии.

– Я не имею права отменять распоряжения коменданта, советую вам подчиниться его приказу. Иначе… Вы видели на, Пушкинской площади…

– Видел, – вздрогнул Глушецкий, – не приведи господи…

Он видел и никогда не забудет виселицы на Пушкинской площади. Были повешены три русских парня. На груди у каждого бирки с надписью: «Саботажник! Так будет с каждым, кто не будет регистрироваться и не будет работать». Вся вина этих ребят состояла в том, что они попали на глаза офицеру, имеющему приказ повесить первых попавшихся для устрашения жителей, не желающих идти на биржу труда для регистрации.

– Немцы шутить не любят, – усмехнулся Белецкий и протянул Глушецкому пачку сигарет: – Угощайтесь.

Глушецкий машинально взял сигарету, прикурил от зажигалки, протянутой ему Белецким, и глубоко затянулся. Он понимал, что надо соглашаться. Еще немного поторговаться, а потом согласиться. В конце концов, может быть, это и к лучшему.

– Я, пожалуй, согласен, господин Белецкий. В силу обстоятельств, так сказать. Только прошу не держать меня там долго. Не лишайте надежды иметь собственное дело.

– Если вы зарекомендуете себя…

– Да уж постараюсь. А что предстоит делать?

– В южной бухте затоплены теплоход «Грузия» и крейсер «Червона Украина». Глубина небольшая, видны мачты. Надо поднять суда и ввести в строй. А потом будете ремонтировать немецкие корабли.

Глушецкий поднялся, поклонился.

– Все понятно. До свидания.

В тот же день Глушецкий пошел на «Марине верфь» и был назначен мастером.

Немецкий офицер, которому он представился и подал документы, знал русский язык.

– Такие специалисты нам нужны, – заявил он, проверив документы. – Только предупреждаю – с рабочими ничего общего. Не стесняйтесь, если потребуется употребить силу. О случаях саботажа доносить немедленно. Вашим начальником будет инженер Сильников. Он тоже большой специалист.

Глушецкий пытался вспомнить, кто такой Сильников, но не вспомнил. «Негодяй какой-нибудь», – решил он.

У офицера было костистое лицо и глубоко посаженные темно-серые глаза. Растянув тонкие, бескровные губы в подобие улыбки, он сказал:

– Вы похожи на одного моего приятеля. Хороший был человек. Если и вы такой…

– Благодарю вас… – наклонил голову Глушецкий.

Больше этого офицера Глушецкий никогда не видел. Полгода спустя стало известно, что его убили партизаны по дороге в Симферополь.

Так Савелий Иванович стал мастером на «Марине верфь», которую вскоре рабочие прозвали Марьиной верфью. Было там четыре цеха – электриков, слесарей, токарей и кузнечный. Немцы полностью обеспечили верфь рабочей силой. В токарном отделении стояло несколько исправных токарных станков, которые однако, не работали из-за отсутствия электрической энергии. В распоряжении верфи был тихоходный буксир «Труженик моря», ветхий, еще дореволюционный кораблик. Немцам не понравилось название буксира, и ему вернули старое имя «Гостомысл».

Глушецкий видел, как старательно принялся за работу инженер Сильников. Он еще был молодой, этот инженер, красивый, бодрый. «Сукин сын, как выслуживается», – возмущался про себя Савелий Иванович.

Под руководством Сильникова со дна моря был поднят плавучий кран. На буксире притащили к причалу верфи старую баржу. Она, правда, не была нужна, но появлению ее у причала все рабочие обрадовались. А обрадовались потому, что баржа сплошь обросла ракушками-мидиями, хорошим подспорьем в скудном питании рабочих. С баржи стали ловить рыбу на крючок. Немцы не препятствовали рыбной ловле.

Руководил верфью немецкий инженер Брайшельд. Было ему лет под пятьдесят. Высокий, тощий. Из-под белобрысых бровей глядели бесцветные глаза. Он ни с кем не здоровался, ни на кого не глядел, ни с кем не разговаривал, но все видел и знал. Носил он гражданскую одежду. Все лето приходил на верфь в коротких, до колен, штанах из желтой кожи и такого же цвета куртке. Но головные уборы менял каждый день. То приходил в фетровой шляпе с пером, то в кепке с длинным козырьком, то в черной пилотке. За длинный нос рабочие прозвали его Брашпилем.

Сильников был его помощником. Брайшельд доверял ему, убедившись в его знаниях и старании.

Шло время, а Савелий Иванович все присматривался и ждал связного. Он не знал, что связной, который должен свести его с другими подпольщиками, был убит в перестрелке. Начинать действовать на свой страх и риск? С чего начинать? Кое-какой опыт подпольщика у Савелия Ивановича был: в гражданскую войну, когда в Севастополе хозяйничали врангелевцы, он успешно выполнял задания подпольщиков. Он знал, что главное в его деятельности – полнейшая конспирация и дисциплина. Раз нет связного, значит, не наступило время его действий.

Но время шло, и ему становилось невтерпеж. Он знал, что еще кто-то оставлен на подпольную работу. Но кто? Как установить это?

С каждым днем Глушецкий мрачнел. Особенно расстроился после того, когда прочитал о себе в газете «Голос Крыма», издаваемой гитлеровцами в Симферополе на русском языке.

О нем писали как о русском патриоте, решившем отдать все силы для уничтожения коммунистической заразы. Газета не скрывала его заслуг в годы гражданской войны, писала о том, что был он депутатом городского Совета, заслуженным мастером на Морзаводе. Эту газету Глушецкому прислал с посыльным Белецкий. Видимо, статья была состряпана им, хотя подпись под ней значилась другая.

Всю ночь Савелий Иванович не спал, ворочался от невеселых дум. Что же получается?..

Утром Савелий Иванович шел на верфь с головной болью. Ефрейтор Рихтер, прозванный рабочими Рихтой, удивился, что мастер пришел на работу раньше времени.

– Работать надо, – предупредил его вопрос Савелий Иванович.

– Работай, работай, – снисходительно усмехнулся Рихтер.

– Надо стараться.

– Надо, надо…

– Дай-ка ключи от склада.

– Зачем? – насторожился Рихтер.

– Надо проверить присланное снаряжение.

– Только с разрешения господина Брайшельда.

– Так он придет в конце дня.

– Это его дело.

– Значит, не дашь?

– Не дам.

– Ну и черт с тобой, – ругнулся Глушецкий и пошел к причалу.

Здесь стоял с удочкой Андрей, сын мастера Григория Яковлевича Максюка. Был он худ, со впалыми щеками и казался подростком, хотя ему было лет двадцать.

– Клюет? – спросил Савелий Иванович.

– Плохо, – неохотно отозвался Андрей, не поворачиваясь.

Савелий Иванович зачерпнул воды, смочил голову. Андрей хмуро покосился на него. «Пьянствовал с немцами, наверное», – подумал он и стал сматывать леску. Андрей ненавидел мастера. Правда, отец и он сам тоже работают на верфи. Но работа работе рознь. Их голод вынудил, и от их работы только одна видимость. А этот…

– А скажи-ка, Андрей, – словно между прочим заговорил Савелий Иванович, вытирая лицо носовым платком, – что слышно о партизанах? Есть ли они?

Андрей покосился на него, передернул худенькими плечами.

– А я откуда знаю?.. Немцы говорят, что есть.

– Ты по-немецки понимаешь? Когда это они говорили?

– Ничего я не понимаю. А просто в городе приказ коменданта гарнизона вывешен на русском и немецком языках. Пишут… Да вы разве не читали?

– Не читал.

– Вчера развесили.

– Вот как!

– Перед входом на верфь тоже висит.

– Не обратил внимания. Надо прочесть. А что рабочие говорят?

– Ничего не говорят, – буркнул Андрей, а про себя подумал: «Так я тебе и скажу. Вишь ты, допытывается. Не на того напал».

– Пойдем, однако, – кивнул Савелий Иванович. – Пора за работу приниматься.

Андрей ссутулил плечи и шаркающей походкой направился в цех. Савелий Иванович проводил его жалостливым взглядом.

Выйдя из проходной, Савелий Иванович стал искать глазами приказ коменданта, о котором говорил Андрей.

Приказ висел на видном месте, и Савелий Иванович удивился, что не заметил его. «Тоже мне, подпольщик, – досадовал он на себя, – не вижу даже того, что всем видно».

«За последние недели, – прочел Глушецкий, – в городе усилился террор. Отдельные темные элементы организуют засады, убивают чинов германской армии и проводят акты саботажа».

Далее в приказе говорилось о том, что германские власти будут принимать суровые меры, вплоть до расстрела, против партизан и их сообщников, обещалась высокая награда тем, кто будет помогать вылавливать «партизанские банды».

«Ага, допекло, – подумал Савелий Иванович. – Погодите, не то еще запоете. Земля будет гореть под вами. Это же севастопольцы!»

Теперь Глушецкий окончательно решил, что нет смысла дожидаться связного, пора действовать по своему усмотрению. Что он может сделать на верфи? Во-первых, помешать работам по поднятию со дна крейсера «Червона Украина». Как это сделать? Надо подумать. Во-вторых, ремонтировать немецкие корабли, которые будут приходить на верфь, так, чтобы…

Пожалуй, это даже хорошо, что он устроился на верфи. Следовало бы создать группу из верных людей. Надо хорошенько прощупать Григория Максюту и его сына Андрея. И к инженеру Сильникову он присмотрится. Непонятный он человек. Инженерное дело знает отлично, держится с достоинством. Инженер Брайшельд ценит его и передоверил ему почти всю текущую работу. Он на хорошем счету у начальника севастопольской полевой жандармерии обер-лейтенанта Эрнста Шреве. Глушецкий видел, как с Сильниковым здоровался за руку начальник СД штурмшарфюрер Майер. И в то же время Глушецкий замечал, что вся активность Сильникова направлена как бы на холостой ход. Он с завидным рвением делал то, что можно было бы не делать. Заметил Глушецкий и осведомленность его в событиях на фронтах. Сильников нет-нет да и проговаривался о том, где бьют немцев, и добавлял, вроде бы сожалея: «Затягивается война». От него Глушецкий услышал, что в Инкермане партизаны отвернули болты на полотне железной дороги при въезде в тоннель. Товарный поезд попал в крушение, весь тоннель оказался забитым искалеченными вагонами. «Вот уж эти партизаны, никак не успокоятся», – с усмешкой закончил Сильников. В другой раз он тоже, как будто между прочим, рассказал, что немцы превратили клинику имени профессора Щербака в дом терпимости для офицеров, а биологическая станция стала конюшней, что на Приморском бульваре пасутся лошади.

– Но зато там поблизости на стене висит призыв к жителям дружно помочь городской управе восстановить прекрасный южный город – Севастополь. Откликнуться бы надо. Тогда дом терпимости и конюшню переведут в более приспособленные помещения, – заключил инженер с усмешкой.

Да, к Сильникову следует присмотреться. Глушецкий уже знал, что до войны тот работал инженером электромастерских военного порта, что остался в оккупированном Севастополе с женой. Надо бы напроситься к нему в гости.

Непонятен был и немецкий инженер Брайшельд. Удивляло его равнодушие ко всему. Глушецкий убедился, что он хорошо знает и судоремонтные и судоподъемные работы. Но почему же он не замечает открытого саботажа рабочих, ложную деловитость Сильникова? Брайшельд делал вид, что не понимает русского языка. Но на днях выяснилось, что он знает его.

У Брайшельда была моторная лодка «Франц». Позавчера он поплыл на ней через бухту на ГРЭС для осмотра машин и инструмента. С собой он взял Сильникова, Глушецкого, нескольких рабочих и двух немецких солдат для охраны. В дороге Сильников говорил о больших потерях немецкой армии на Кавказе, о том, что ее наступление приостановлено на всех фронтах. Говорил как-то странно. «Неутешительные сведения с фронта. Буква М дает о себе знать, великий гром надвигается, и похоже, что пришельцам скоро будет крышка, и нам придется смазывать пятки». Он повернулся к задумавшемуся Брайшельду и спросил: «Правда, господин Брайшельд?» И тот механически ответил по-русски: «Все может быть». Сильников побледнел, а Брайшельд покраснел, сжал губы и отвернулся. Немецкие солдаты, конечно, ничего не поняли. Сильников тут же горячо заговорил: «Но поскольку мы служим немцам, мы должны способствовать их победе. Иначе и нам крышка. Так я думаю, господин Брайшельд?» Но немецкий инженер на этот раз не удостоил его ответом, даже не повернулся.

Вот и разбери, кто они такие…

Савелий Иванович скрутил цигарку, кинул еще один взгляд на приказ коменданта гарнизона и пошел в контору верфи. У крыльца сидел ефрейтор Рихтер и кому-то грозил кулаком. Глушецкий спросил:

– Не дашь, значит, ключи?

– Не имею разрешения.

– А если инженер Сильников разрешит?

На какое-то мгновение ефрейтор задумался, не опуская поднятой руки, потом кивнул:

– Дам.

Сильников сидел за столом и что-то писал. Глушецкий поздоровался и сказал:

– Мне необходимо сходить на склад.

– Зачем? – поднял голову Сильников.

– Посмотреть, какое снаряжение для подъема кораблей прибыло из Германии. Пригодится ли оно в наших условиях? Может, чего не хватает.

– Что ж, посмотрите.

Сильников окликнул Рихтера и распорядился, чтобы тот показал мастеру снаряжение.

Открывая склад, Рихтер проворчал:

– Как на выставку ходят. Уже человек пятнадцать перебывало. А чего там смотреть? Снаряжение как снаряжение.

– Не ворчи, ефрейтор, – сказал Савелий Иванович. – Сиди и покуривай, пока я осмотр делать буду.

Рихтер так и сделал. Он сел на табуретку около стола, а мастер пошел по складу, держа в руке записную книжку и карандаш. Минут через двадцать он вернулся, сел рядом с Рихтером.

– Вот, господин Рихтер, вы изволили сердиться, дескать, чего там смотреть, снаряжение как снаряжение. А я вам скажу, что это замечательное снаряжение, такое могли сделать только в Германии. Вы должны гордиться им, а не ворчать. Не патриот вы, господин Рихтер.

– Ну-ну, – насупился ефрейтор.

– Верно говорю, господин Рихтер. Почему вы не на фронте? Ведь Севастополь теперь глубокий тыл, армия фюрера на Кавказе и у Волги…

Рихтер встал и зло бросил:

– Молчать, не твой голове разбирать!

– Напрасно сердитесь, Рихтер. Вы не должны забывать, что в моих жилах тоже течет арийская кровь.

– Ты просто старый дурак!

И Рихтер погрозил ему кулаком, повернулся и пошел к выходу. Савелий Иванович шел за ним, щуря глаза. Когда Рихтер закрыл склад, Глушецкий проговорил:

– Плохой замок. Надо, Рихтер, заменить его. Я бы повесил даже два.

– Обойдемся и этим. Ценностей нет на складе.

– А снаряжение?

– Кому оно понадобится…

– Партизанам, например.

– Сюда не сунутся. Тут охрана.

– Два солдата.

– Не два, а пять.

– Немного.

По дороге в контору Глушецкий сказал:

– А вы, господин Рихтер, недисциплинированный солдат: на складе запрещено курить, а вы курили. Я вот, к примеру, не курил там, а закурю только сейчас.

Рихтер зло покосился на Глушецкого, хотел что-то сказать, но только махнул рукой. Он бы с удовольствием стукнул этого настырного мастера, но – это все-таки мастер, а не простой рабочий: можно и на неприятность нарваться.

Глушецкий доложил Сильникову о виденном на складе, дал записку с перечнем того, чего еще не хватает для подъема кораблей.

– Не в комплекте прислали. Надо затребовать.

– Затребуем, – согласился Сильников, перебирая какие-то бумаги на столе.

В его голосе слышалось недовольство тем, что мастер сует нос не в свое дело.

Глушецкий пошел в цех и до конца рабочего времени не выходил оттуда.

Ночью склад сгорел.

Когда утром Глушецкий пришел на верфь, то застал там полный беспорядок: рабочие толпились без дела, около конторы галдели солдаты и офицеры. Глушецкий подошел к Рихтеру и, горестно качая головой, сказал:

– Ай-яй, какая беда! Сомнений нет, это натворили партизаны. А где же солдаты были? Спали, наверное, сукины сыны! Затаскают нас теперь по допросам. – Наклонившись, Глушецкий уже тихо проговорил: – Я не скажу, что вы курили на складе. Из уважения к вам. Могло ведь загореться от окурка. Там кругом ветошь валяется.

Рихтер сразу изменился в лице. Незаметно сжав мастеру локоть, сказал:

– Промолчи…

Допросы начались в тот же день. Глушецкого допрашивал следователь СД Генрих Пеннер из немцев Поволжья.

Пеннер спрашивал в повышенном тоне. Но Глушецкий охладил его пыл, заявив:

– Я считаю, господин Пеннер, что вы должны со мной разговаривать вежливее. Оба мы были советскими, теперь добровольно служим верой и правдой Германии. Я на хорошем счету, как и вы, подозревать меня в чем-либо нет оснований. Поэтому давайте говорить спокойно, иначе я буду жаловаться штурмшарфюреру Майеру.

– Ладно, ладно, – примирительно проговорил Пеннер. – Говорите, что знаете и кого подозреваете.

Глушецкий вытер платком выступивший на лбу пот, попросил разрешения закурить, а когда закурил, уже спокойно начал рассказывать:

– Пожар мог произойти по двум причинам. В складе курить запрещается, там много разной ветоши, и достаточно одного непотушенного окурка, как ветошь начнет тлеть. А в склад ходило немало людей. Может, кто и курил. Вчера в конце дня я был на складе вместе с ефрейтором Рихтером. Ничего подозрительного не обнаружил. Я внимательно осматривал снаряжение, делал записи о недостающем имуществе. Потом я зашел к инженеру Сильникову и дал ему список, который составил на складе. После меня на склад ходили Брайшельд и Сильников с тремя рабочими. Может, кто-то из них курил? Но едва ли. В присутствии Брайшельда никто не осмелится. Я склонен думать, что пожар произошел по другой причине. Думаю, что это дело злоумышленников.

– Партизан, хотите сказать.

– Да. Я должен обратить ваше внимание, господин Пеннер, на то, что верфь охраняется плохо. Всего несколько солдат. А они ночью, вероятно, спали, а если не спали, то находились в помещении и, конечно, в темноте ничего не видели. Сейчас ночи темные, а освещения нет. Разнюхали партизаны, что мы подготовились к подъему крейсера, ночью подобрались, сломали замок – ну и все. А я еще вчера Рихтеру говорил, что надо два замка повесить. Он только посмеялся надо мной.

– Но партизаны откуда могли узнать, что находится на складе? Значит, у них есть осведомители?

– Может, и есть, – согласился Глушецкий.

– Кого вы подозреваете?

На какое-то мгновение Савелий Иванович задумался. Недавно на верфи появился новый рабочий. Назвался Кружковым Василием. Очень уж он открыто поносил немцев, допытывался, как ему связаться с надежными людьми. Савелий Иванович ему делал замечания, а он обзывал его продажной шкурой. На вид этот Кружков был упитанный мужчина, можно сразу определить, что не одними трехстами граммами черного хлеба питается. Савелий Иванович догадывался, что это подосланный провокатор, хотя прямых улик не было. А позавчера Глушецкому удалось подслушать разговор двух слесарей. Один сказал другому, что Кружкова видели, когда он выходил из гестапо. Другой отозвался: «Подослали гада. Надо предупредить ребят». И после того Савелию Ивановичу стало очевидным, кто такой Кружков. Плохо замаскировался, видать, неопытный провокатор.

Глушецкий решил назвать его фамилию.

– Есть у нас один подозрительный тип, слесарь Кружков, возбуждает недовольство против немецкой армии, оскорбляет фюрера, призывает к диверсиям.

– Чего же раньше молчали?

– Присматривался. Надо же на чем-то подловить.

– Это верно, – согласился следователь. – Ладно, можете идти. Понадобитесь – вызовем.

Выйдя из кабинета следователя, Глушецкий направился домой.

Больше его не вызывали. Кружков с верфи исчез. Говорили, что он теперь ходит в мундире полицейского. Рихтер раздобрился и в знак благодарности за то, что Глушецкий не сказал на допросе о курении в складе, принес ему полбуханки белого хлеба и пачку сигарет.

После допроса Глушецкий раздумывал, правильно ли он сделал, что не сказал следователю о том, что Рихтер курил. Не лучше ли было впутать его? Все были бы довольны, если бы Рихтера наказали. В конце концов Савелий Иванович решил, что поступил правильно. На допросе Рихтер мог отказаться и обвинить Глушецкого в клевете. Кому поверили бы? И кто знает, как повернулось бы дело.

Виновников поджога склада так и не нашли. Все свалили на партизан, а их ищи-свищи. Охрану верфи усилили.

Из-за гибели снаряжения часть рабочих и специалистов перебросили с судоподъемных работ на судоремонтные. О подъеме крейсера и теплохода теперь говорили как о чем-то далеком. Глушецкому поручили ремонт торпедного катера. Осмотрев его, он с удовольствием подумал: «Хорошо отделали его наши моряки». Сильников сказал, что катер был в бою под Новороссийском.

Через месяц катер отремонтировали. Его командир, лейтенант с рыжими усиками, получил приказание идти в Анапу. Но до Анапы не дошел. Катер таинственно исчез. Сигналов с него не получали. Глушецкого опять вызывали на допрос. На этот раз с ним говорил сам начальник СД штурмшарфюрер Майер. Глушецкий заявил, что ремонт был произведен отлично, катер принимали немецкие специалисты, испытания в море показали исправную работу механизмов.

– Что же могло случиться? – сверля глазами мастера, спросил Майер.

– Вы люди военные, вам виднее, что может случиться в море с катером, – ответил Глушецкий. – Мог налететь самолет, попадет зажигательная пуля или бомба в бензиновый бак – и крышка, от взрыва катер разлетится вдребезги. А может, команда в плен сдалась. Откуда я знаю?

– В плен немецкие моряки не сдаются, – сухо ответил Майер, поджимая тонкие губы.

– Этого я не знаю, – пожал плечами Глушецкий.

Майер указал на дверь.

– Можете быть свободны.

Глушецкий встал, поклонился и с некоторым смущением сказал:

– Извините, господин штурмшарфюрер, но я хотел бы просить вас, пользуясь тем, что имею честь разговаривать с вами…

– Что еще? – нахмурился Майер.

Глушецкий сделал вид, что еще более смутился.

– Видите ли, какое дело… Вы, конечно, все знаете обо мне.

Ну, был я мастером раньше. Состояния мне это не дало. Думал, теперь будет такая власть, когда смогу развернуться. Хочется хоть на старости лет пожить хорошо. Коммерцией хотел заняться. Оно сейчас самое время. А меня опять в мастера. Справедливо ли? Ведь у вас свобода предпринимательства, так я полагаю. Нельзя ли сообразить мне должность повыгоднее или частное предприятие какое? Скажем, дали бы верфь в мою частную собственность. Я бы в убыток не работал…

На худом, вытянутом лице Майера появилось подобие брезгливой улыбки, но он быстро потушил ее, сдвинул белесые брови и принялся шагать по кабинету, искоса бросая взгляды на Глушецкого.

– Мысль у вас дельная, – наконец заговорил он. – Одним кнутом управлять будет невозможно. В России надо насаждать национальную буржуазию, возрождать собственников. Но это дело будущего. Фюрер этим займется не раньше, как окончит войну. А она скоро закончится. Ну, а пока… – Он остановился против Глушецкого, положил ему руку на плечо и, глядя ему в глаза, жестко заявил: – А пока каждый должен работать, где ему приказано. На войне законы суровы. Вы предложили нам свои услуги. Хорошо. Но позвольте нам знать, на что вы способны. Вы хороший мастер. Вот вас и используем как мастера. Годитесь вы в полицейские? Нет. Образование у вас такое, что не позволяет назначить следователем, руководителем учреждения. Кончится война, мы все оценим.

Глушецкий горестно вздохнул:

– Ну что ж, и на том спасибо. Прошу, однако, помнить меня. Вашему офицерскому слову верю.

А про себя подумал: «Ну и хрен с тобой. На верфи тоже нашлась для меня работа».

Кланяясь, он попятился в двери.


Да, минул год. Мог ли Савелий Иванович раньше подумать, что так все получится: останется без семьи, одиноким, пресмыкающимся перед гитлеровцами. Чем все это кончится?

Савелий Иванович поднялся и невесело проговорил:

– Итак, Шарик, год мы прожили при новом порядке. Сколько еще придется – неизвестно. А потому надо идти спать.

Шарик лениво потянулся и лег около крыльца.

Савелий Иванович уже взялся за ручку двери, как вдруг услышал стук в калитку. Шарик вскочил, залаял. Савелий Иванович крикнул:

– Кто там? Заходите, не заперто.

В калитку протиснулся Сильников. Савелий Иванович забеспокоился. Без дела инженер не придет на ночь глядя. Не стоят ли за калиткой полицаи?

Сильников подошел к крыльцу, погрозил пальцем собаке, оглянулся и тихо сказал:

– Извините за поздний визит, Савелий Иванович. Вижу, удивлены. Есть один разговор.

– Что ж, заходите.

Они прошли в кухню. Савелий Иванович занавесил одеялом окно, зажег коптилку. Сильников молчал. При свете коптилки он казался старше своих лет, черты лица обозначились резче, глаза казались совсем темными. Когда Глушецкий сел напротив, он спросил:

– Ушей у ваших стен нет?

– Не замечал. На крыльце собака, в случае чего подаст голос.

– А посетители в поздний час появляются? Имею в виду незнакомых.

– Изредка…

Сильников вынул сигареты, положил на стол:

– Угощайтесь.

Махнув рукой, Савелий Иванович сказал:

– Предпочитаю махорку. Зачем пожаловали?

Сильников закурил и несколько мгновений молчал, стараясь поймать взгляд Глушецкого. Когда их взгляды встретились, он сказал:

– В случае, если кто появится, то объясним, что я пришел по поводу квартиры. Наш разговор, вероятно, затянется. Ночью по улице ходить нельзя, поэтому останусь у вас до утра.

– Что ж, так и скажем, ежели что, – отозвался Глушецкий, еще не понимая, зачем пришел к нему инженер и к чему такие предосторожности.

– Ну вот, – улыбнулся Сильников и придвинулся к Глушецкому, – теперь поговорим о другом. Известен ли вам Тимофей Сергеевич Шушунов?

От столь неожиданного вопроса Савелий Иванович откинулся назад и с удивлением посмотрел на Сильникова. Тот был невозмутим.

– А вы его откуда знаете? – вырвалось у Глушецкого.

– Об этом скажу позже. Отвечайте сначала на мой вопрос.

– Знаю, – с невольным вздохом выговорил Савелий Иванович. – Всю гражданскую войну вместе прошли. В Сочи теперь живет. Вернее, жил до войны, а где теперь, не знаю.

– И сейчас там. Передает вам привет.

Глушецкий подозрительно посмотрел на инженера, хрипло кашлянул.

– А теперь, Савелий Иванович, я должен сообщить вам приятную новость. – Сильников встал и положил на его плечо руку. – У Шушунова живет ваша жена Мария Васильевна и невестка, Галя. Сын ваш Николай… – Сильников замолк на какой-то миг и с нарочитой бодростью закончил: – воюет под Новороссийском.

Савелий Иванович смотрел на Сильникова широко открытыми глазами, что-то цепко перехватило ему горло, и он чувствовал, что не может сказать ни слова. Инженер сообщал потрясающие новости, радостные, волнующие изболевшее сердце. Но откуда он все это знает?

Пошатываясь, он встал, подошел к ведру, зачерпнул кружку воды и залпом выпил.

Сильников подошел, бережно взял под руку и усадил на кровать.

– Извините, Савелий Иванович, – ласково проговорил он, садясь рядом. – Огорошил я вас такими сообщениями. Не подготовил, без подхода… Огрубели мы… не можем деликатно…

Во дворе залаял Шарик, где-то вдали послышался чей-то крик. Сильников вскочил, сунул руку в карман. Савелий Иванович прислушался, встал и пошел к двери.

– Я сейчас, – кинул он.

Выйдя на крыльцо, огляделся. На небе лучисто сверкали звезды. Было тихо. Глушецкий услышал стук своего сердца.

К нему подбежал Шарик и завилял хвостом. Савелий Иванович наклонился, потрепал загривок.

– Милая ты моя собачина, знала бы ты, какие новости мне принесли… Будь настороже. Поняла?

С минуту он стоял на пороге, прислушивался и, не заметив ничего подозрительного, вернулся в дом. Сильников стоял с другой стороны дверей, держа руку в кармане.

– Все в порядке, – успокоил Глушецкий и сел за стол, положив руки перед собой.

Сильников прошелся из угла в угол, взял сигарету.

– Будем говорить начистоту, Савелий Иванович, – вполголоса начал он. – Слушайте внимательно, и вам все станет понятно. В городе есть несколько подпольных организаций. Одной из них руковожу я.

Вот это новость! Впрочем, и раньше Савелий Иванович догадывался кое о чем, но только не о том, что Сильников – руководитель подполья.

– Я долго присматривался к вам, – продолжал Сильников тем же тихим голосом. – Не верилось мне, что вы тот, за какого выдаете себя. И однажды я убедился в этом. Вы подожгли склад. Перед пожаром в складе были только вы и Рихтер. В конце дня туда пошли я, Брайшельд и трое рабочих. И там я обнаружил бутылку с самовоспламеняющейся жидкостью, которой поджигают танки. Пробка была такая, что через восемь – десять часов жидкость разъест ее, прольется наружу и воспламенится. Мне все стало понятно. Я постарался быстрее выпроводить всех со склада. Вы опередили подпольщиков. Мы тоже думали о поджоге.

Савелий Иванович молчал.

– А дальше события развивались так, – продолжал Сильников. – Нам удалось установить связь с Крымским обкомом партии, который находится сейчас в Сочи. Запросил о вас. Мне приказали связаться с вами. Связной, который прибыл с поручением от обкома партии, сказал мне, что Шушунов справлялся о вас и просил передать, что Мария Васильевна и Галя живут у него, а ваш сын воюет под Новороссийском. Теперь, надеюсь, все понятно?

И он пытливо посмотрел на Глушецкого. Тот сидел неподвижно. И вдруг губы у Савелия Ивановича задрожали, по щекам покатились слезы. Он не мог их сдержать. Чтобы скрыть слезы, положил голову на руки и долго не поднимал ее.

Сильников все понимал и терпеливо ждал, когда Савелий Иванович успокоится.

Савелий Иванович незаметно вытер рукавом глаза, поднял голову и смущенно улыбнулся:

– Вы уж простите…

Сильников достал из кармана бутылку вина.

– Как вы думаете, не грех по такому случаю?

– У вас еще что-нибудь найдется?

– Две картошки, луковица, – смутился Савелий Иванович. – Не ждал гостя.

– Отлично! Великолепная закуска!

Савелий Иванович вынул из кастрюли картошины, сваренные для завтрака, из буфета взял соль, луковицу, две кружки. Сильников разлил содержимое бутылки.

– За победу! – тихо провозгласил он, чокаясь.

– За нее, долгожданную…

Сильников выпил, захрустел луком, посыпанным солью. Савелий Иванович закашлялся, тряхнул головой.

Сильников спросил:

– Катер, который вы ремонтировали, исчез. Это чья работа?

Савелий Иванович усмехнулся:

– Моя.

– Чисто сработано, – похвалил Сильников. – Это уже боевой счет – корабль и пятнадцать гитлеровцев. Как вам удалось?

– Под цистерну с бензином подложил взрывчатку с часовым механизмом.

– А где достали?

– Нашлась.

– А еще есть?

– Найдется. Запасец заранее был сделан.

– На днях нам придется начать ремонт подводной лодки. Надо так отремонтировать, чтобы…

– Отремонтируем как полагается…

Савелий Иванович повеселел:

– Прямо не верится! Неужто мне все это не снится?

Сильников улыбнулся. У него тоже было хорошее настроение.

Сильников знал, что в городе не один такой, как Глушецкий. Недавно ему удалось установить связь с подпольной группой, которой руководил учитель Ревякин. Не так просто было отыскать его. Розыски начал вести в марте, когда на стенах зданий появились написанные от руки воззвания к трудящимся Севастополя. «Трудящиеся всех стран, объединяйтесь на борьбу с гитлеровцами» – такими словами начиналась каждая листовка. Они призывали жителей Севастополя всячески вредить оккупантам. В конце подпись: КПОВТН. Сильникову было понятно, что в городе действует подпольная организация, но что такое КПОВТН – этого он не мог расшифровать до своей встречи с Ревякиным. Артиллерист, участник обороны Одессы и Севастополя, Василий Дмитриевич Ревякин был ранен и пленен в последние дни севастопольских боев. По дороге в концлагерь ему удалось бежать. Молодой коммунист и был организатором подпольщиков Севастополя. Созданная им коммунистическая подпольная организация в тылу у немцев, сокращенно КПОВТН, объединяла несколько подпольных групп. Каждый вступающий в ряды КПОВТН давал клятву, скрепляя ее своей подписью – подпольной кличкой. Ревякин носил подпольную фамилию Орловский. Организация имела свой устав. Ревякин по достоинству оценил сообщение Сильникова о том, что тот достал радиоприемник и слушает сводки Совинформбюро. «Теперь, – радовался Ревякин, – будем выпускать газету со свежими сведениями с фронтов». Он показал инженеру первый номер газеты «За Родину», отпечатанный типографским способом. И это в логове врага! Ревякину было всего двадцать пять лет, и потому Сильников немало подивился его организаторским способностям, умению развернуть подпольную работу.

Когда Сильников рассказал Ревякину о Глушецком, тот предложил ознакомить его с уставом КПОВТН и принять от него клятву. Но запретил называть руководителя организации и его адрес.

Убрав со стола кружки, Сильников спросил:

– Вы что-нибудь слышали о КПОВТН?

– Читал однажды листовку, подписанную этими буквами. Но что это такое – не знаю. Думал, кто-то вроде меня – одиночка.

Сильников объяснил значение этих букв.

– А я все ждал связного, – огорчался Савелий Иванович. – Но скажи, Павел Данилович, почему связной не пришел?

– Очевидно, погиб.

– Так второго бы послали.

– Может, и послали. Но подпольщик должен предвидеть все: нет связного, нет явок, действуй самостоятельно.

– Вот я и действовал…

Сильников наклонился, снял с ноги ботинок, вынул стельку, а из-под нее несколько листков бумаги.

– Вот, – протянул он листки Савелию Ивановичу. – Это устав и клятва. Прочтите и подпишите своей подпольной кличкой. Какая у вас?

– Салага.

– Ничего себе салага, – улыбнулся Сильников.

Савелий Иванович начал читать.

Устав был отпечатан на машинке. В нем оказалось пять разделов. В первом – «О членстве в Коммунистической подпольной организации в тылу у немцев» – говорилось: «Членом этой тайной организации считается каждый гражданин в возрасте от 15 лет и выше: а) беспредельно преданный Родине, принимающий активное участие в работе организации; б) глубоко убежденный в окончательной победе Красной Армии; в) полный ненависти к гитлеровским поработителям и готовый пойти на самопожертвование ради достижения той цели, во имя которой борется Красная Армия». Устав требовал от членов КПОВТН строжайшего соблюдения тайны подпольной организации. Савелий Иванович читал далее: «В случае, если окажешься замеченным представителями германской власти при выполнении задания, не разглашай тайны, не выдавай своих товарищей, иди на самопожертвование ради сохранения жизни товарищей и общего дела».

Глушецкий прочитал все это и задумался. Не для одного, не для десятка людей пишутся такие уставы. Значит, многие участвуют в работе подпольной организации. Теперь понятно, почему каждую ночь в развалинах города раздаются выстрелы, а утром гитлеровцы недосчитываются своих солдат и офицеров. Понятно, почему на железнодорожной станции рвутся мины, появляются на стенах листовки, лозунги…

– Устав признаю… Строгий и справедливый устав.

– Утвержден на собрании подпольщиков.

– И собрания проводятся?

– Проводятся.

Слова клятвы еще больше тронули Глушецкого: «Я, член подпольной Коммунистической организации города Севастополя, даю клятву своему народу и рабоче-крестьянскому правительству, что буду всеми доступными мерами вести борьбу с врагом до окончательной победы нашей Родины, нашей героической Красной Армии. Клянусь соблюдать железную дисциплину, точно выполнять задания руководителей, не разглашать тайны, не выдавать товарищей…»

Глушецкий вынул из кармана химический карандаш, помусолил его и поставил под клятвой свою подпись.

– Салага я и есть салага, – ругнулся он, отдавая листки Сильникову.

Сильников спрятал устав и клятву в ботинок и, выпрямившись, сказал:

– Не огорчайтесь, Савелий Иванович, вы внесли вклад в нашу победу. А теперь разрешите поздравить вас со вступлением в члены нашей организации. И он крепко пожал его руку.

Загрузка...