н правил Россией в «бунташное время». Силу при нём взяли «временщики» — столичные властные лица, получившие особые полномочия при дворе. Они держали в руках самого царя и находили разные способы «затеснить и обидеть многими обидами простой народ».
Русскую землю терзали мятежи и смуты. При старой династии даже в голодные годы не было такого народного озлобления против верхушки. На улицах и площадях Москвы открыто раздавались непригожие речи: царь-де глуп, всем владеют вельможи, и сам он всё это знает и молчит, чёрт у него ум отнял.
Как и прежние государи, Алексей не считался е мнением народным, подавлял бунты и усердно молился Богу. Особенно любил он утреннюю молитву. Она кропила его дух, давала благорасположение и надежду, помогала оставаться несокрушённым среди многих бод. В четыре утра он был уже на ногах. Постельничий и спальники подавали ему платье и начинали «убирать» его. Затем царь отправлялся в Крестовую палату, где любил молиться. Крестовая была вся увешана его любимыми иконами — благословениями родных и близких, старинными образами, известными своими чудесами. Были тут и дарственные иконы в золотых и серебряных окладах, украшенные привесками — крестиками, серьгами, кольцами. Здесь Алексея встречал духовник. Царь прикладывался ко кресту, и начинался час молитвы.
Люди многое прощали Алексею за молитвенное усердие и семейные беды. В 1669 году умерла его жена Мария Ильинична Милославская, а после её смерти стали болеть и умирать дети. Сначала отошёл четырёхлетний сын Симеон, через полгода захворал и преставился наследник престола Алексей Алексеевич. Прошло ещё немного времени, и захворали оба царевича — Иван и Фёдор.
Каково было бремя этих бед для царя Алексея — одному Богу ведомо. Он безгранично любил своих детей, был примерным отцом. Даже короткая разлука с семьёй была ему в тягость. Однажды Алексею пришлось выехать на место боевых действий, но он так заскучал по жене и детям, что, когда позволили обстоятельства, вызвал их к себе поближе, в Вязьму. «Я радуюсь свиданию с вами, как слепой радуется увидеть свет», — писал он им.
Похоронив жену и сыновей, царь перенёс свои несчастья с мужеством и терпением истинно христианским, ибо церковь учила, что уныние — великий грех. Да и жизнь брала своё. Надобно было думать о новой женитьбе и, значит, подчиниться установленному стариной свадебному порядку, поступить по заведённому обычаю. Царица умерла в марте, а в ноябре уже начали отбирать царских невест на смотрины. Сначала было «записано» всего шесть девиц, а в апреле следующего года их было уже шестьдесят.
Сам Алексей, может быть, и не стал бы так спешить с женитьбой, но по характеру своему он был склонен поддаваться чужому влиянию. В борьбе и столкновении различных партий сильнее других была партия первого друга царя и его советника Артамона Матвеева, которому суждено было сделаться и первым министром при дворе, а впоследствии сыграть роковую роль в судьбе царя.
Многие в те судьбоносные дни говорили, что царь всё делает «из-под руки Матвеева», что Матвеев хочет видеть царицей свою воспитанницу и, видно, ему помогает сам дьявол, ибо царь души не чает в Артамошке.
Люди не понимали, за что царь так приблизил его к себе. Человеком он был безвестным, и незаметно было, чтобы особо превосходил других своим природным достоянием. Жил больше в иных землях, чем в России, а ныне — удостоился чести назначения канцлером и стал первой особой в государстве — после царя. И какие тому резоны? Старые люди припомнили, что Артамошка в отроческие годы был зван ко двору в числе других мальчиков — товарищей детских игр царя Алексея, в то время ещё наследника престола. Но друзей детства у Алексея было много, а возвысился один Матвеев. Всякий, знавший его, мог сказать: хватким был, угодливым да искательным. А кто ныне не угодлив и не искателен?
И досужие умы терялись в догадках, что крепило дружбу царя и Матвеева. Мягкий, податливый по натуре царь не терпел власти в характере других людей, любил искательные манеры, тонкую лесть, искусную угодливость. Матвеев же недаром считался ловким человеком, любое дело поворачивал так, что не отыщешь ни сучка ни задоринки. Для души доверчивой, не склонной к трениям такой человек — находка: где ей разглядеть лукавство?
Постигнув слабости царя Алексея, Матвеев без труда добился его особого благорасположения к себе, а точнее, правил им, как хотел. Он начал заводить в царской семье свои порядки, и это вылилось в настоящую тиранию. Артамон следил за каждым шагом царевен и царевичей и, ломая прежние обычаи и правила, диктовал им свои. Дошло до того, что он принялся настаивать на их удалении из царского имения Измайлово.
В царской семье насевалась смута.
А что же царь, отец семейства? Он казался безучастным к происходящему, и одному Богу ведомо, чем бы это кончилось, не вмешайся «верхняя» боярыня Анна Петровна Хитрово.
Минуя приёмную палату дворца, украшенную стенной живописью и устланную коврами, царь Алексей прошёл в свой кабинет, или, как его называли, «комнату», и остановился возле стола, что помещался под образами. Это был подарок Матвеева. Вместо прежнего неуклюжего четырёхугольного стола, покрытого красным сукном, стояло изящное бюро, изготовленное согласно последней моде стараниями европейских мастеров. Ножки точёные, письменный прибор, ящички для бумаг, трубка, в которой находились лебяжьи перья, — все в деревянном ажуре. Рядом кресло, обитое кожей с золотым тиснением. И только шкафы с книгами возле стены были старыми: видимо, доживали здесь последние дни.
Едва царь успел опуститься в покойное кресло, как вошёл дворецкий Богдан Матвеевич Хитрово. Поклонившись Алексею, он положил перед ним бумаги и письма на серебряном подносе. Это был ещё не старый человек, давно служивший при царе. Он хорошо знал все повадки и обычаи царя и нравился ему мудрым опытом и тем, что предупреждал его желания и многое угадывал с полуслова. С виду он был строг, но нрав у него был мягкий, что тоже нравилось царю. Чтобы угодить Алексею, Хитрово сблизился с его лучшим другом Артамоном Матвеевым, называя того ласково Сергеичем, как и царь.
Алексей был весел. Он развернул послание, написанное на отличной европейской бумаге, и лицо его расплылось в улыбке.
— Сергеич в гости зовёт — меня и тебя. Вновь журфиксы[1] затеял...
В Москве ещё мало кто знал, что Матвеев задумал в своём роскошно убранном просторном особняке собирать именитых близких ко двору людей для бесед и модных увеселений с театральным «действом». Застолья с вином избегали. Главным здесь было поговорить, обменяться новостями, обсудить какую-нибудь новинку. Чувствовалось, что царь гордится своим другом, его европейскими обычаями, любит бывать в его особняке.
Одно беда: вернувшись во дворец, Алексей болезненно ощущал, как низки своды в его палатах, как невелики оконца. Ему хотелось построить новый дворец, похожий на особняк Сергеича. Но в казне было мало денег. Взглянув на дворецкого, царь Алексей спросил:
— Что невесел, Матвеич? Али журфиксы тебе не по вкусу?
— Ты гляди, государь, как бы Артамон не уморил своих гостей на тех журфиксах. Что за веселие без пития!
Алексей рассмеялся, но в словах своего дворецкого почувствовал что-то скрытое, будто бы сопротивление действиям Матвеева. И, словно бы подтверждая эту догадку царя, Богдан Матвеевич удалился с видом человека, который много знает, но помалкивает.
Царь некоторое время задержался взглядом на письме Матвеева и в душе ощутил предчувствие желанного отдыха, радости и покоя. Где ещё у него бывали такие минуты, как не в дружеском кругу Матвеева и его близких? А всё Сергеич...
Алексей знал, что способен увлекаться людьми и нередко ошибался. Но как было не полюбить Матвеева? Ловкий, видный собой, красивый, нравом тихий, неприхотливый. Никогда ничего не просил для себя, всё о других пёкся. И какой любезный! Прежде судьба посылала ему, Алексею, людей беспокойных, шумливых, требовательных. Чувствуя доброту и мягкость царя, его прежние друзья дерзали даже кричать на него, как патриарх Никон. И Ордин-Нащокин бывал предерзким. Разве сравнить Матвеева с ними! Голос слабый, взгляд добрый. Иной раз скажет слово — и будто бальзам на душу прольёт.
О Матвееве Алексей помнил во всякую минуту своей жизни. В простоте душевной он часто думал, что друзей ему посылает само небо. Сколько он помнил, Матвеев всегда отказывался от выгодных постов и наград. И какой усердный...
За этими мыслями царь Алексей не сразу заметил вошедшую к нему в кабинет «верхнюю» боярыню Анну Хитрово. Она склонилась в глубоком поклоне у самой двери. Как и её племянник дворецкий Богдан, Анна Петровна была, что называется, своим человеком. Покойная царица Мария Ильинична её особенно жаловала и отличала за преданность, родственную заботу о благополучии царской семьи и умение быть необходимой. Она и поныне воплощённое старание. А ведь ей уже под шестьдесят, она вся в морщинах, но в ней до сих пор сказывается природная живость характера и миловидность. Таков удел людей, радеющих о благе ближнего и чистых душой.
— Тебе чего, Анна? Ежели не к спеху, то приходи завтра.
— Как не к спеху, государь-батюшка? Вся извелась, тебя дожидаючись. Молила Бога, не захворать бы. Измайловский-то кучер карету на обочину свалил. Не чаяла уже и оклематься от ушибов да от страху.
Алексей нахмурился, предчувствуя, что разговор с Анной будет не из приятных.
— Ну да авось, Бог милостив. Ты не тяни, выкладывай, как дети. Здоровы ли Фёдор, Иванушка? Чем занята Софьюшка?
— Какое здоровы! Я вот думаю, государь, не сыскать ли тебе для них иного лекаря?
— То дело не твоего ума, старая! Лекарь Гаден угоден нам...
— Дозволь мне, однако, государь-батюшка, поведать тебе, что у меня на мысли, ибо вижу, окромя меня, некому сказать тебе правдивое слово. Царевичи и царевна в беде и туге[2] великой. Матвеев замыслил противу них дурное.
— В своём ли ты уме, баба! — грубо перебил её Алексей.
— А я чужим умом, государь-батюшка, не живу!
Это был намёк на то, что царь живёт умом Матвеева, но он не почувствовал этого намёка. Алексей был исполнен нетерпеливого гнева. Это был первый случай, когда против Матвеева поднялась преданная царю «верхняя» боярыня, от которой он ни разу не слышал поперечного слова.
— Слушай, что я тебе скажу, старая. Артамон Матвеев царю лучший друг. Когда умерла моя Ильинична, Сергеич первый вызвался взять на себя бремя заботы о царских детях. И ныне печётся о них больше самой матери.
— Оно и видно... Хорош «заботник», ежели дети от него плачут. Когда я собралась ехать в Москву, сиротки твои сбились в кучу, ревут, просят: «Не оставляй нас одних. Худо нам будет от Матвеева».
— Что им худого сделал Матвеев? — хмуро спросил царь.
— Али тебе неведомо, что он отменил все их обычаи? Фёдору запретил ловить рыбу в пруду. Корытце с пищей для рыбок велел разбить. Софьюшка плачет: жалко ей рыбок, коих она из своих рук кормила. И карету у них отобрал. Ни по парку покататься, ни в поле поехать цветов нарвать.
— Велика беда — Сергеич карету взял. Видно, понадобилась ему. Велю другую карету им послать.
— Не спеши, государь, посылать карету. Матвеев согнал твоих детей с царского имения Измайлово.
— Как согнал?
— Вот то-то и оно. Выселил их из теремов на болотный острожок[3]. Поживут-де пока в охотничьем домике, а после-де построю им новую хоромину.
— Ин и ладно...
— Государь-батюшка, да так ли ты понял, что затеял Матвеев?! В тех местах, где он их поселил, болота начинаются. Там и чёрные люди не живут, ибо от промозглой сырости да вредных испарений любой недуг можно подхватить. Не погуби детей своих единокровных, государь! Матвееву не жалко твоих наследников, на нём креста нет!
— Опомнись, старая, и попроси у Бога прощения!
Да простит тебе Господь безумные слова! Грех возводить поклёп на усердного богомольца. Да ведомо ли тебе, что Сергеич не пропускает ни одной службы, молится Богу коленопреклонённо, а монастырям да церквам приносит богатые дары?
«Видно, краденое добро жжёт руки. Сколь особняков себе поставил да лучшие земли под Москвой скупил! Ни одному боярину с ним не потягаться, окромя царя», — подумала Анна Петровна, но промолчала.
Царь между тем продолжал свою любимую тему:
— А какую церковь поставил в селе Пояркове, что за Сходней! Не бывала там?
— Или боярин Матвеев меня в гости позовёт?
— А ты заслужи его ласку! Он ныне многих в свою церковь на богомолье сзывает.
Анна вспомнила, что бояре, бывшие у Матвеева на богомолье, говорили, что церковь в Пояркове построена не по христианскому обычаю, по-басурмански. На колокольне вместо одного восьмерика звона поставлено два, капители в основании храма — верхом вниз. Одно слово — по-басурмански. На украшения, однако, не поскупился: храм богатый и красивый. И памятную доску велел к храму приделать — на выхвалку себе. Но царю разве скажешь об этом? Только озлобится да и на бояр, что доложили ей, Анне, нелюбие положит.
Алексей же продолжал:
— Окромя тебя, Анна, никто о Сергеиче худого мне не высказывает. И тебе надлежит помыслить о том, как жить в дружбе с боярином Матвеевым.
Анна опустила глаза, удручённая тем, что так ничего и не добилась от царя. Бедная царевна Софья! Бедные царевичи! Анна вспомнила их испуганные лица, залитое слезами лицо Софьи, представила себе болотистый острожок, предназначенный им под «имение», и решилась вернуться к разговору, прерванному царём:
— Государь, не обессудь за упрямство! Мне нет резону хвалить Матвеева. Мне детей твоих жалко. Не ты, а я вижу их беду, их слёзы. И как подумаю, что Артамон...
— Опять ты за своё, Анна, довольно об этом! Я сам разберусь!
— Дай-то Бог!
Низко поклонившись, боярыня Анна Петровна удалилась. Удалось ли ей остановить зло, она не знала, но по размышлении, кажется, поняла причину отцовской растерянности царя Алексея. Не иначе Матвеев девицей своей Натальей Нарышкиной его подманил, в невесты ему сулит, а царь-горюн и рад тому.
Всю ночь Анна молилась Богу. Мудрая старуха предугадывала многие беды.
Оставшись один, Алексей почувствовал, что на душе у него не так спокойно, как было или казалось ему во время разговора с Анной Петровной. Только что пережитые им гнев и досада на боярыню уступили место смуте и беспокойству. Он представил себе заплаканные глаза Софьюшки, лица царевичей и то, как они просили отвезти их в Москву, а Матвеев грубо отказал им да ещё огорчил и напугал их, молвив, что царь-де нездоров. Нехорошо...
В душе Алексея проснулось что-то похожее на недоверие к своему другу. Он припомнил, что ни разу не слышал от него добрых слов о своих детях, лишь укоризны. Софья, мол, хмурит перед ним брови. Да что тут обидного? Она ещё отроковица. И почему он называет её Софьей и ни разу не назвал царевной?
Не склонный, однако, предаваться печальным и огорчительным мыслям, Алексей сказал себе: «Я об этом позже подумаю. Не теперь...» Он велел приготовить поданную ему Богданом Хитрово польскую полукарету. Комнатные стольники помогли ему облачиться в праздничный кафтан голландского покроя, сшитый по вкусу Матвеева, и в сопровождении стряпчих он спустился с Красного крыльца, возле которого стояла подарочная полукарета. Стоявший рядом с нею Богдан поклонился царю, пропуская его вперёд. «Старик стал», — подумал Алексей. Рядом с ним он чувствовал себя молодым. Он был выше ростом, моложавый, белый, краснощёкий, с холёной рыжеватой бородкой. У него был один бросающийся в глаза изъян: преждевременная толщина портила его красивую стать. Но сам он не замечал этого.
Тем временем карета легко и бесшумно покатила по мощённой камнем кремлёвской земле. Выехав из ворот, миновали мост через Неглинную и скрылись в зарослях, окружавших реку с двух сторон. А вот и Царская улица. Не одну колею проложили здесь иностранные послы, проезжая на Посольский двор в Китай-городе. А Царской она называлась потому, что по ней ездили царь и важные особы. Чёрный люд здесь не жаловали. На этой важной улице стольного града были два монастыря: Моисеевский — на Манежной — и Воскресенский — против Брюсовского переулка — и четыре церкви: Илии-пророка, Спаса Преображения, Василия Кесарийского и Дмитрия Солунского. Можно было заметить, что застроена Царская улица довольно хаотично. Рядом с добротными барскими особняками находились старые дворики с деревянными домишками. В глубине обширных дворов и садов высились богатые каменные палаты. Иные каменные дома поражали своей простотой, ибо хозяева их были озабочены единственно лишь удобством, но были и дома, богато поставленные, украшенные то русским узорочьем, то фигурными выступами в модном стиле барокко.
Под стать хаотичности заселения, и сама улица казалась кривой, потому что заборы располагались по ломаной линии: застройщики не заботились о красоте впечатления. Проезжую часть улицы устилали брёвна, подобранные кое-как.
Езда на лёгких рессорах и всегда отрадное для царя Алексея зрелище московских церквей и монастырей взбодрили его душу, поникшую было после неприятного разговора с боярыней Анной и собственных удручающих размышлений. Его радовало, что на улицах много иностранцев и что своей шумной пестротой Москва всё больше становится похожей на европейский город. Вот только экипажей мало да вместо павильонов неудобные тесные палатки. И ещё появился какой-то особенный сорт деловых людей, весьма сомнительных на вид.
— Богдан, — обратился царь к боярину Хитрово, сидевшему в глубоком молчании, — хочу посоветоваться с тобой. Матвеев думает расширить поселения для немцев, голландцев и шотландцев.
Богдан Матвеевич откликнулся не вдруг, посмотрел из окна кареты по сторонам.
— Твоя воля, государь. Иностранцы и так живут по всей Москве. Ранее мы знали слободу Немецкую да Иноземскую, а ныне и Панская, и Греческая, и Толмацкая, и Татарская... Что же, будет ещё и Шотландская и ещё одна Немецкая? Иноземцы уже и центр заселили. Попы патриарху докладывали, что в православных церквах не осталось прихожан, ибо их выселили из центра на окраины. Заезжие иноземцы скупают земли вместе с дворами, а люди победнее, получив деньги, перебираются на окраины.
— Что же нам про то неведомо?
— Государь, приказы завалены челобитными, да кто их читает? Их складывают в мешки и сжигают.
— Проверь сам, Богдан. Слышишь, сам разведай и доведи о том до патриарха!
Боярин Хитрово внимательно поглядел на царя. В лице его пребывало беспокойство и огорчение. Видно было, что он близко к сердцу принял беды церковных приходов. И Богдан решился сказать ему правду, хотя и не был уверен, что это поможет делу: оно попадёт в руки Матвеева.
— Государь, не обессудь на прямом слове... Да ты и сам знаешь, мне не одолеть Матвеева! Он и патриарху велел не мешаться в дело.
Царь некоторое время молчал. Он действительно и сам знал, как не просто иметь дело с Сергеичем. Дерзок стал. Но что поделаешь! Алексей любил Матвеева и нуждался в нём. Кто ещё, кроме Сергеича, мог так блюсти царёву радость? В чьём дому Алексей находил столько отдыха душе, где он забывал о бедах, что выпали на его долю и едва не сокрушили его дух? Где ещё привечала царя любезная его сердцу девица, умевшая угодить ему и весёлым словом, и лаской? Где ещё затевались журфиксы, на которых и без пития становилось просторно душе? И само слово-то какое весёлое: жур-фик-сы!
Вот и Богдан. На что уж строг нравом, и тот соблазнился, едет на журфикс. А царь и рад тому. Ему бы хотелось, чтобы Сергеич и Богдан сошлись потеснее. Что за нужда разводит их в разные стороны? И каждый упёрся на своём. Сергеич говорит, что Богдан хитрая бестия, оттого и фамилия у него такая. Но люди книжные доказывают, что слово «хитрый» на Руси всегда означало «искусный», «мудрёный», «замысловатый». Хитрость предполагала в человеке умение, остроту соображения, своего рода художество. Недаром в народе говорят: «Хитростью силу поборают».
Алексей привык к тому, что нередко поносят и добрых людей, но Богдана он ценил за разум, за верное, вовремя сказанное слово, за необходимый совет. Но в последние дни Богдан словно бы затаился в себе.
— Озадачил ты, однако, меня, боярин. Зачем было Сергеичу указывать патриарху, чтобы он не мешался в дела церковных приходов? Как ты мыслишь об этом сам, Богдан?
— Думаю, что дело это тёмное, и тебе, государь-батюшка, лучше бы самому потолковать о сём предмете с Матвеевым.
На лице царя появилось выражение детской беспомощности и тоски. Помолчав некоторое время, он спросил:
— Или тебе самому не с руки потолковать с Сергеичем? В старину вы, бывало, и дела сообща затевали. Покойная Мария Ильинична за друзей вас почитала.
Боярин Хитрово ответил уклончиво:
— Пока не переживёшь с человеком беду или нужду, не говори, что он тебе друг.
— Или ты мне, царю своему, не веришь? Сергеичу всякий друг, ежели зло противу него не умышляет.
— Ну так выходит, я зло умышлял. Уж не на него ли?
— Умягчи своё сердце, Богдан, — мягко и укорительно промолвил царь Алексей. — Сам увидишь, как съедутся к нему гости, сколь у него друзей.
— Мудрые люди говорят: «Опасайся того человека, кто многим друг».
— Что с тобой толковать! — с досадой воскликнул царь. — Ныне ты упёртый.
Едва Алексей произнёс эти слова, как из переулка выскочил всадник на аргамаке[4]. Он летел прямо на царскую карету. Казалось, беда была неминуемой. Но, не долетев до кареты, конь вдруг споткнулся и осел в канавке. Царь, не успев испугаться, с удивлением смотрел на красивого коричнево-серого поджарого аргамака и неуклюже спешившегося высокого молодца в необычной одежде. На нём были модный польский кафтан и старинный, времён Ивана Грозного, лисий шлык[5], какие носили опричники.
— Никак стольник Жихарев? — с удивлением проговорил боярин Хитрово, вглядываясь в опухшее красное лицо молодца.
Услышав своё имя, Жихарев сделал несколько неверных движений по направлению к карете, но подоспевшие стрельцы удержали его. Никто не смел подъезжать не только к царской карете, но и к царскому Красному крыльцу. Стрельцы были напуганы сильнее провинившегося стольника. Они бестолково суетились, пытаясь отвести не слушавшегося их коня подальше от кареты, ибо справедливо опасались, что их будут виноватить больше, чем самого седока.
Между тем Жихарев с самым дерзким видом вглядывался в окна царской кареты и не обращал никакого внимания на стрельцов, суетившихся возле его коня.
— Шапку долой да поклонись царю! — приказал дворецкий.
Но Жихарев даже не пошевельнулся и продолжал с наглым упорством смотреть на царя.
— Государь, вели взять его под стражу да строго допросить! — обратился к царю Богдан.
— Так уж и под стражу. Стольник Жихарев сам принесёт нам свою вину. Он, чай, за пригорком не видал нашей кареты.
— Что ж теперь-то молчит?
Царь вздохнул.
— Бог не даёт разума всем людям. Слаб человек. Не всяк одарён разумом, оттого и заповедовал Господь милосердие.
«Что стало с царём? — подумал Богдан. — Бывало, за простое упущение в охотничьей потехе полагалось суровое наказание — «кнут до смерти». — Он помнил случай, когда за пропуск слова в царском титуле писарю отсекли голову. — И вот готов помиловать. Отпускает вину заведомо, без всякого разбирательства».
— Вели ехать далее! — положил конец этой истории царь Алексей.
Боярин Хитрово вспомнил, что Жихарев — ближняя родня Лихачёвых, а стольник Алексей Лихачёв был в приближении у царя и вёл дружбу с самим Матвеевым.
— Вижу, Богдан, мыслишь супротивно нашему слову.
— Не ведаю, государь, что пришло тебе на ум, но скажу, что враги твои не будут столь милосердными к твоему царскому достоянию.
— Да кто они, мои враги?
— Об этом они ни тебе, ни мне не скажут.
— Да ты-то сам отчего на них думаешь? Примеры какие есть? Или слышал чего?
— Не могу сказать, но сердцем чую затаённое зло. Блюди себя и своё достояние, государь!
Царь ничего не ответил и погрузился в тревожные думы. Даже самому себе не хотел бы он признаться, что душой его уже давно овладела смута. А ей лишь дай укрепиться в душе, и она над тобой волю возьмёт. «Блюди себя и своё достояние!» Всю жизнь только и слышал я это «блюди!». Так ведь блюди не блюди, а все мы под Богом ходим. Ныне моим «врагом» мог стать аргамак. На скаку да ещё с пригорка он мог порушить лёгкую карету и лишить нас живота либо изувечить. Да Бог миловал. Или это не урок людям, чтобы миловали ближних своих».
Остаток пути ехали молча. Алексей надеялся, что в гостях он забудет и о бедах своих, и о смуте душевной.