Глава 8 ГОСУДАРЬ ГНЕВАЕТСЯ


Москва полнилась слухами, что царь выбирает невесту. Говорили, что покойная царица Мария Ильинична была богомольной и к бедным людям радетельной. Какова-то будет новая государыня? Многие сочувствовали царю-батюшке. Каково-то ему выбрать себе супругу по «списку»? На слуху были известные и малоизвестные да и вовсе неведомые имена.

И вдруг пошли упорные толки, что царицей станет Наталья Нарышкина. Слышали это от людей верных, близких ко двору. Но и сторонники других партий тоже не молчали. Каждая сторона хвалила свою невесту. И тут не было недостатка в хуле на Наталью Нарышкину: и собой не так хороша, и слава о ней дурная идёт. Подвергались сомнению и сами слухи о выборе царя.

— Оглашают ли до срока государевы вести?

— Оглашай не оглашай, а дело-то верное. Государь-батюшка допрежь того невесту себе высмотрел.

— Коли твоя правда и царь невесту себе выбрал загодя, зачем в Москву девок со всего света согнали?

— Дак обычай такой...

— Обычай, значит, чтобы соблюсти...

— Ужели теперь Нарышкины володеть нами будут? — в раздумье произнёс пожилой мещанин, но внезапно оборвал свою речь, заметив, как в толпе юркнул подозрительного вида человек и внимательно посмотрел на него.

Прерванный разговор вскоре потёк, однако, в прежнем русле:

— Нарышкиным дай только волю. Матвеев держит их, яко своих родичей, вот они и взяли её себе...

— А что такое?

Никто не ответил. Люди пугливо оглядывались на молодчика, что явно прислушивался к ним. Но тут вперёд выдвинулась дородного вида купчиха.

— Слушайте, люди добрые, чего скажу вам. Царь себе новую кралю облюбовал.

— Пустое. Ныне много всяких толков.

— А вот и не пустое, — стояла на своём купчиха. — Из первых рук вести имею: царь с неё глаз не сводит.

— Да кто такая?

— Авдотья Беляева.

— Не слыхали.

— А коли не слыхали, так слушайте. В царские хоромы её из Вознесенского девичьего монастыря привезли.

Кто-то насмешливо заметил:

— С какого это времени монахини стали невеститься?

— Я разве сказала, что она монахиня? Это бабушка её, Ираида, монахиня. А привёз её родной дядя Иван Шихирев, торговый человек. Он поставляет товары на двор самому патриарху, вот и упросил его, чтобы допустили Авдотью к государевым смотринам. Чаял видеть свою племянницу царицей.

— Ныне многие чают, да где у людей силы? Той Авдотье, хоть и раскрасавица, Наталью Нарышкину от царя не отвести.

— Видно, что так, — согласились в толпе. — Всё будет, как задумал Артамошка.

— Я тоже слыхал, что царь из его рук смотрит.

— И я слыхал, что Наталья того Артамошки приручная девица.

— А я слыхал, что Матвеев свою девицу домой возвернул. Дело, значит, не заладилось.

— А я слыхала, что Артамошка стрельцов испугался. Он страсть как стрельцов боится. Дурна бы какого не сделали, не то и бунт могут учинить.

Между тем желающих послушать, что люди добрые скажут, да и самому ввернуть словечко становилось всё больше. Кому только не перемыли косточки! Досталось и царю. Пощадили одного лишь патриарха.

Но, видимо, Матвееву донесли об этом «вече» на Красной площади, потому что в тот день схватили двух человек и допрашивали в застенке, о каких стрельцах и о каком бунте велась речь и кто научил их поносным словам против Матвеева.

Эти разговоры на Красной площади были для Матвеева, что называется, последней каплей и окончательно утвердили его в решении подбросить подмётные письма. Одно только он переменил в своём решении: до времени не забирать Наталью домой, хотя и видел, как она томится своей жизнью в кремлёвских хоромах. Он знал о тайной злобе невест на Наталью и опасался, как бы они не изобидели её.

Наталья Кирилловна действительно давно уже тяготилась своей жизнью в хоромах, где каждую минуту надо было быть настороже. Девицы казались ей завистливыми и злыми, и сам Кремль представлялся большим монастырём, где всякий раз чувствуешь себя под недобрым присмотром. Матвеев разрешил ей свободно гулять по кремлёвским дворцам, но и это не приносило ей радости. Она нигде столько не видела молельных закутков и киотов, как в кремлёвских хоромах. На неё часто нападал страх, и она молилась Богородице и чаяла найти в ней защиту и поддержку себе. Или мало настрадалась она в своей жизни? И легко ли ей ныне в этой горькой неопределённости?

Между тем привозили всё новых и новых невест, и это вызывало в Наталье вместе с чувством досады прилив ревнивого интереса к очередным соперницам. От Матвеева она знала, в какие часы и по каким дням выходит царь. Она старалась попадаться ему на глаза и торжествовала в душе, если ловила на себе его внимательный ласковый взгляд. «Вы хоть лбы себе разбейте в молельной, а царицей стану я», — мысленно произносила она эти слова, будто заклинание, обращаясь к соперницам. И было у неё ещё одно заклинание: «Всё должно решиться не сегодня завтра. Не сегодня завтра...»


Донос о крамольных разговорах досужих людей на Красной площади поступил к царю минутами раньше, как к нему вошёл Матвеев. Вошёл, словно родной брат и первый друг. По одному взгляду на царя понял, что тот только что прочитал донос. Лицо его ещё не остыло от гнева, и Матвеев озабоченно подумал, не отнести ли ему подмётные письма позже, когда успокоится.

— Почитай-ка сей донос. Ведь это бунт! И где: у стен Кремля!

— Нужна острастка, государь, и, как я прежде тебе говорил, надо бы больше заселить Китай-город немцами, и ближние улицы тоже. Немцы живо дадут укорот бунтовским людям.

— Делай, как знаешь. Препон тебе чинить никто не станет, а ежели бунт какой учуешь — упреждай...

Матвеев решил, что пришла подходящая минута, чтобы дать Алексею подмётные письма.

— Государь, гляди, дабы у тебя в хоромах бунта не учинили...

— На кого думаешь? — вскинулся Алексей.

— Я скажу тебе свои рассуждения после, а ты допрежь письма сии почитай... — И с этими словами Матвеев протянул царю подмётные письма.

Первым побуждением царя было отвести их рукой, но, привыкший сдерживать свои порывы в особо важных случаях, он спросил:

— Да ты сам читал ли?

— Или я навычен делать что-то до тебя?

Алексей протянул ему письмо. Матвеев, досадуя в душе, пробежал наизусть знакомые строчки, искусно изображая на лице недоумение и возмущение.

— На кого думаешь? Кто поноситель?

— Не ведаю, государь. Ты лучше знаешь своих ближников.

— Ближников?! Так, значит, я должен думать, что кругом меня одни коварники?

— Довольно и одного...

Это был намёк на боярина Богдана Хитрово, и царь понял этот намёк. Он знал о давней взаимной неприязни между Хитрово и Матвеевым. Но подозревать Богдана Матвеевича в столь грубом и кляузном деле! Человек он был далёкий от интриг, к тому же не раз доказывал свою преданность царской семье.

— Побойся Бога, Сергеич... Мне ли грешить на ближников своих! Поискать надобно среди людей низкого происхождения. Там одна зависть да злоба...

На лице Матвеева появилось выражение испуга. А вдруг кто-то видел, что подмётные письма разбрасывал карлик Захарка? Или, чего доброго, сам он сознается в этом? Не должен бы: получил хорошую мзду и будет держать в тайне, чтобы, не дай Бог, деньги у него не отняли.

Но Алексей не замечал смятения своего Сергеича и с гневным упорством продолжал размышлять о таинственном коварнике:

— Сам, поди, знаешь, что зависть да злоба рядом живут. Не надо бы пускать в Кремль людей низкого звания. А ныне время такое. Иные невесты с родичами своими приехали. Слыхал, поди, о стрелецком стряпчем Шихиреве? Его тут все знают. Он племянницу Авдотью Беляеву привёз и упросил патриарха, дабы её допустили к смотринам невест.

Матвеев облегчённо вздохнул, поняв, что подозрение царя пало на другого человека и что в их мыслях есть согласие.

— Я також на стряпчего помыслил недоброе. Видал его. Шныряет тут, чернявый, бойкий такой. И вот подумал: «Ужели, государь, ты дал такую волю своему дворецкому, что он вольно допускает в кремлёвские палаты людей низкого звания?»

— О том у меня будет с дворецким особый разговор.

До меня довели, что он, этот стрелецкий стряпчий, слухи всякие пускает да и мнит о себе высоко: я-де через племянницу свою с царём породнюсь.

— Что сказать тебе, государь? Коли у тебя ранее были такие сведки[11], стряпчего давно надобно было схватить. И ныне не поздно. Дай лишь дозволение, я велю стрельцам взять его да в застенок. Под пыткой сознается.

— Погоди пытать. Сначала созовём бояр да приказных, велим сличить почерки.

Подмётные письма были найдены 22 апреля, а на другой день «заботами» Матвеева был задержан Шихирев. А ещё через три дня был дан приказ всему служилому сословию Москвы явиться к Постельному крыльцу. Такого важного приказа да ещё в праздничный день люди не помнили давно. Народ запрудил весь двор и всю площадь перед крыльцом. Собрали всех — и молодых, и старых. На столе лежали «воровские» письма.

Длинной вереницей потянулись люди, и всяк останавливался возле тех писем, вглядывался в почерк и должен был сказать, знаком ему сей почерк либо незнаком. Все знали о строгом приказе государя: тому, кто откроет составителя писем, он сулит великие милости, тому, кто скроет что-либо, обещаны пытки и кары.

Это были опасные дни. Одни мечтали покорыстоваться, другие боялись попасть в беду. Были измышления, которые не подтверждались розысками, были напрасные страхи, доводившие людей до болезни...

А по соседству в самом приказе велись допросы. Особенно пристрастно допрашивали родственников кремлёвских невест. С приезжими не церемонились. Дознание было строгим: где находился в день 22 апреля и чем был занят? Требовали свидетелей, а если их не было — беда, затаскают по канцеляриям.

Один такой бедолага не выдержал мучительного допроса — принял отравное зелье, другие, напротив, бунтовали.

Сохранилось имя одного смельчака. Некто Кокарёв осмелился прилюдно сказать:

— Лучше бы нам своих девиц в воду пересажать, чем на смотрины невест привозить.

Об этом донесли царю, и тотчас же последовала кара: денежная пеня. Да его же, Кокарёва, ещё и опозорили с Постельного крыльца, обвинив «в словах непристойных».

После этого случая никто уже открыто не роптал, но по закоулкам велись тайные речи. Многие понимали, что допросы чинили по воле Матвеева. Кто-то заметил:

— Будь воля Артамошки, он бы всех невест выдворил из Москвы.

Но смельчаку на эти речи посоветовали:

— Ты говори да оглядывайся.

Но сколь ни велики были опасения, люди продолжали говорить, что в Москве всё делается по слову Матвеева.

Но что давало это понимание? Люди были бессильны хоть как-то повлиять на ход событий.


У Ивана Шихирева нашёлся, однако, влиятельный заступник. Это и спасло его от дальнейших пыток.

К царю сразу после заутрени вошёл дворецкий.

Алексей, слышавший от Матвеева, что Хитрово мешается не в свои дела, встретил его хмуро, предчувствуя, что беседа с ним будет не из приятных.

Перекрестившись на образа в углу, Хитрово начал:

— Дозволь, государь, довести до тебя. Многие твои подданные в сомнении. Почему стрелецкого стряпчего Ивана Шихирева осудили на пытку, не разведав его вины?

Царь вспыхнул:

— Как не разведали? Или в нашей державе наказывают невинных людей?! Давно ли ты, Богдан, стал внимать мятежным речам?

— Государь, эти речи вели духовные особы на патриаршем дворе.

— Это не делает чести духовным особам.

Хитрово, не ожидавший столь резкой реакции, несколько смешался. От Алексея не укрылось это. Он внимательно следил за лицом своего дворецкого. Видя, что Хитрово не находит более никаких резонов, царь дал волю своему гневу:

— За ворогов моих надумал вступаться? Или тебе неведомо, что у стрелецкого стряпчего нашли мешок с травами, а в дому его готовилось опасное зелье?

Богдан растерялся ещё более. Он-то знал, что в мешке у стряпчего нашли зверобой и готовил тот из него целебный отвар. Но Богдан чувствовал, что перечить царю сейчас нельзя.

Царь поднялся из-за стола. Глаза его побелели от гнева.

— Вон с глаз моих!

Хитрово склонился до самой земли. Его старое тело ещё не утратило гибкости.

— Не вели казнить, вели миловать!

Царь понемногу смягчился.

— Не ожидал я от тебя, Богдан, что затеешь помешки нашей царской радости. Или неведомо было тебе, что выбор невесты нами сделан?

— Как не ведал... — честно признался Хитрово.

— А коли ведал, зачем сеешь смуту?

— Прости, государь, неразумного!

— Вижу, что неразумный. А дело-то следовало решить с разумом. Вот и решили всё по чести. Стрелецкому стряпчему и его племяннице Авдотье Беляевой надобно будет покинуть наш стольный град Москву. Им дали отступного. Они кланялись, благодарили. И смута по их отъезде понемногу уляжется.

— Даст Бог, всё по-доброму устроится, — вздохнул Хитрово. — Ты уж не сетуй на мои слова.

— Что с тебя взять? Ты испокон веков был настырным. Да и то сказать... Разве я не понимаю твоих думок?

Богдану почудилось, что в глазах царя мелькнуло что-то печальное. Может быть, в эту минуту он подумал о судьбе девицы Авдотьи, своей ненаречённой невесты — прекрасной, как царевна в сказке. И вдруг царь поспешно произнёс:

— Ну, ступай с Богом! Да сына Ивана пришли. У нас для него доброе дело припасено.

Он и сам неожиданно подобрел. Так бывало, если ему удавалось вразумить кого-нибудь царским словом. Многие знали за ним это обыкновение и играли на этом. Тот же Матвеев, великий знаток человеческих слабостей.

Богдан же поспешил удалиться, пока настроение царя не переменилось, что с ним нередко случалось. Довольный благополучным исходом беседы с царём, Хитрово ещё долго не мог одолеть беспокойную мысль о безбожной ловкости Матвеева. И в который раз приходила опасная мысль: может быть, и вправду Матвеев переводит волю царя в свою волю тайным волхвованием? И коли так, найти ли от него спасение?

А в это время костоправ лечил увечные руки и ноги несчастного Ивана Шихирева, стрелецкого стряпчего, незадачливого ходатая за свою племянницу.

Вот и получилось, что оба стали горемыками. Но дядюшке досталась доля более горькая, чем племяннице: изувечили да ещё и от дела отставили...

Два дня сидела Дунюшка у ложа больного дяди, пока сама не слегла. Кто бы не пожалел эту сиротинку! Исхудалая и печальная, она походила на святую, у неё было не лицо, а лик, хоть икону с неё пиши. Она не стала дожидаться, пока больной родич выздоровеет, решила ехать: уж очень невмоготу было здесь жить. Перед отъездом зашла к дядюшке. Он уже ковылял по комнате и держался молодцом, что, впрочем, ему удавалось без особого труда. Был он от природы человеком жизнерадостным и ловким, плечи — косая сажень, густой чёрный чуб, волевой склад лица. Казалось, такой человек нигде не пропадёт, и вот настигла, однако, судьба...

Хозяйка мигом поставила на стол угощение. Но Дунюшка ни к чему не прикоснулась. Дядюшка выпил рюмку, спросил:

— Здорова ли, родимая? Выдержишь ли дорогу?

— Мне долгий путь нипочём, — ответила Дуня. И, помолчав, спросила: — Богом данный крёстный мой, ты мне за отца остался. Скажи, родимый, за что нам такая доля выпала?

— Сказано: «Не посягай выше меры».

— Я не о том. За что тебя-то, безвинного, наказали? От дела важного отставили, из Москвы гонят. А может, патриарх за тебя заступится и ты останешься в Москве?

Иван с сомнением покачал головой:

— Да разве Артамошка согласится, чтобы я глаза ему мозолил? Сама понимаешь: Артамошке лишняя докука и память. Думаешь, тебе почему не велят оставаться в Москве? Люди увидят, какая ты раскрасавица, царю и Наталье это за досаду будет. Сказано: «Не переходи дороги злому человеку».

Он печально, с сожалением вздохнул.

— Эх, знать бы, что у них своя невеста заготовлена. Оба хитрецы: что царь, что Артамошка. И я думаю, сам Артамошка письма те воровские подмётные составлял. А на нас хулу положили, дабы тебя от венца отвести.

— Тише, крёстный, услышат...

— А пускай услышат. Дальше понизовья не сошлют.

— А ежели в Сибирь?

— Зачем им перед свадьбой дурные толки? У них теперь не об нас думки. — И, помолчав немного, Иван добавил: — А только им придётся перед Богом ответ держать.

В дорогу Дуню собирала бабушка, монахиня Ираида. Дуня знала её грустную историю. Бабушка была побочной дочерью известного вельможи. Будущая монахиня была вся в отца, которого, впрочем, почти не знала. Весь её облик, изящные манеры говорили о высоком происхождении. Тонкие руки с узкими кистями Дуня унаследовала от неё — на смотринах невест это вменили ей в изъян.

— Пошто спешишь уехать? — сетовала Ираида, любившая внучку. — Пожила бы у меня в келье. Тебя никто не гонит.

— Ах, бабушка, как бы тебе какого дурна не учинили из-за меня! — вырвалось у Дуни.

— Господь с тобой, деточка! Какое дурно могут мне учинить? — испуганно оглядываясь на дверь, произнесла она.

Она явно опасалась подслушивания. И действительно, дверь тотчас приоткрылась, и вошла старица Соломонида. Вид смиренный, голова опущена долу, но губы кривит змеиная усмешка.

— Не слыхала, матушка, скоро царицу-то новую объявят? — спросила она, бросив зоркий взгляд на Дуню, от которого той стало не по себе.

— Да где мне слышать, мать Соломонида? Ты, чай, более моего знаешь...

— За всех нас знает лишь единый Бог, — поджав губы, будто с укором, заметила Соломонида.

Когда она вышла, Ираида закрыла за нею дверь и, убедившись, что вблизи никого нет, сказала словно бы вслед ушедшей:

— Ты-то знаешь больше, чем сам дьявол... — Но тут же спохватилась: — Ох, не велит мне чин ангельский осуждать людей, да старица Соломонида многих опорочила. И как только Бога не боится! Ишь, пришла выпытывать. Будто не знает, что царю невеста давно назначена. И, видно, на то была Божья воля...

— Бабушка, а зачем было заманивать в Москву столько девиц?

— А для вида. Чтобы прикрыть затею Артамошки дать царю свою невесту.

— Говорят, завтра прибудут ещё новые невесты. И что думают их родители? Или не понимают, что девиц на смех посылают?

— Понимать-то понимают, а что даёт ныне это понимание? Кто ослушается царёва приказа не утаивать в своих домах красивых девиц?

— Ох, бабушка, мне лучше скорее уехать. Страшно мне в Москве.

Дуня, однако, задержалась ещё на три дня. У дядюшки сильно разболелся бок после многих ударов батогами. Вместе с бабушкой Ираидой Дуня врачевала его целебными травами и сама попила травок, чтобы успокаивали душу.

И, лишь сидя в возке, Дуня Беляева дала волю своему горю. Сквозь слёзы Москва показалась ей чужой и безрадостной. Неласково горели на солнце маковки церквей, тоскливо звонили колокола. В последний раз оглянулась она на Кремль, вспомнила хоромы, где жила.

И долго ещё со стыдом припоминала она те минуты, когда царь подолгу смотрел на неё. А она тем возгордилась и, не помолившись Богородице, обманула сама себя надеждой на царский венец. За то и наказана.

Загрузка...