Глава 1. Область взаимодействия

Некоторые исторические примеры

Идеи, служащие инструментами нашей мысли, формируются у нас различными путями. Логический анализ — только часть этого процесса, так как мы пользуемся для этого и услугами воображения. Отношение многих людей к взаимодействию науки и религии находится под сильнейшим влиянием двух историй, основная идея каждой из которых — борьба правдолюбивой науки с реакционной и консервативной религией. Таковы современные мифы о Галилее и Чарльзе Дарвине, которых традиционно считают противниками религии. В той форме, в которой эти две истории существуют в современном сознании, они есть повествование о битве света с тьмой, и это впечатление старательно поддерживается с помощью периодического воспроизведения этих легенд средствами массовой информации. На самом деле правда гораздо сложнее и, соответственно, гораздо интереснее.

Галилей

Галилео Галилей, родившийся в 1564 году, был, несомненно, одной из величайших фигур в истории науки. Он отверг ссылку на авторитет Аристотеля в качестве научного аргумента и вместо этого стал использовать исследовательский метод, сочетающий математическое доказательство с наблюдением и экспериментом. Он сумел блестящим образом использовать только что изобретенный телескоп для изучения неба (результатом чего стало открытие гор на Луне, пятен на Солнце, спутников Юпитера и фаз Венеры), что укрепило его веру в коперниканскую систему мира. К 1616 году у него по этому поводу начались неприятности с ватиканскими властями, которые считали, что система мира Птолемея с неподвижной Землей поддерживается авторитетом Библии. Между Галилеем и его основным оппонентом, кардиналом Беллармином, была заключена некоторая договоренность. Впоследствии условия их соглашения стали предметом дискуссии, и споры по этому поводу продолжаются до сих пор. Основной вопрос состоит в том, были ли Галилею просто даны рекомендации не придерживаться теории Коперника и не защищать ее или ему также было запрещено пропагандировать ее в любом виде. Но как бы то ни было, его интеллектуальная свобода была ограничена церковной властью.

В 1632 году Галилей опубликовал свой «Диалог о двух основных системах мира». Он был написан в обманчивой форме беспристрастного обсуждения достоинств и недостатков систем Птолемея и Коперника, но поддержка теории Коперника в нем настолько очевидна, что этот диалог можно было бы назвать трактатом в защиту последнего. Мало того, Симплицио, сторонник Птолемея, не только слаб в аргументации и временами просто фиглярничает, но еще и излагает, почти слово в слово, точку зрения, предложенную тогдашним папой Урбаном VIII. Так что вряд ли покажется удивительным, что церковные власти были, скажем так, огорчены и потребовали, чтобы Галилей немедленно предстал перед ними. В результате ученый был приговорен инквизицией к пожизненному заключению, которое, правда, тут же было заменено папой на продолжительный домашний арест. Ни на одном этапе дела Галилей не был осужден на пытки.

Разумеется, никто не будет утверждать, что эту историю нужно расценивать как назидание для потомков и что церковные власти проявили мудрость и интеллектуальную честность, преследуя Галилея за коперниканские взгляды. (Церковный запрет на идеи коперниканства был снят в 1820 году, тогда как приговор Галилею был официально отменен совсем недавно.) И все же реальная ситуация была слишком сложной, и наша историческая ретроспектива не должна создавать у нас в сознании картину в черно–белых тонах. Так, в истории с Галилеем существовали и затруднения чисто научного характера. Одним из таких затруднений было то, что невозможным оказалось обнаружить звездный параллакс — сдвиг в видимом положении звезд, который должен был происходить из–за изменения положения наблюдателя вследствие движения Земли по орбите в течение года. (Теперь мы знаем, что технические средства XVII века просто не позволяли зарегистрировать этот эффект, так как звезды находятся от нас на расстоянии, несоизмеримом по величине с диаметром орбиты Земли.) Далее, для Галилея огромное значение имела его теория, объясняющая причины приливов и отливов, тогда как сейчас ясно, что она была целиком и полностью ошибочной. Кстати, он даже поднял на смех Кеплера, когда тот предположил, что Луна имеет какое–то отношение к феномену приливов.

И все же, несмотря на расхождение своих научных взглядов со взглядами официальной церкви, Галилей до самой смерти оставался религиозным человеком. Многие его споры с оппонентами касались того, как правильно понимать Библию. Галилей искренне полагался на ее духовный авторитет, однако тот факт, что она написана языком, предназначенным для понимания простых людей, означал, с его точки зрения, что неправомерным было бы пытаться вычитать в ней что–то подобное серьезной научной теории. Галилей считал, что если результаты научной работы вступают в противоречие с прямым значением слов Писания, это должно заставить нас искать более глубокий и скрытый смысл в библейском тексте. Кстати говоря, высказывая это мнение, ученый мог ссылаться, ни более ни менее, как на авторитет святого Августина.

Кардинал Беллармин настойчиво пытался убедить Галилея в том, что математические теории, к которым относится и теория Коперника, направлены, прежде всего, на «сохранение видимости», иначе говоря, что они — не более чем средства вычисления и совершенно не обязательно должны восприниматься буквально. Здесь мы встречаемся с частным случаем фундаментального вопроса, поставленного философией науки, к которому мы позднее еще вернемся. Вопрос этот звучит так: служат ли научные теории только лишь удобной «формой изложения» или же они действительно описывают физические реалии?

И, наконец, в этом деле существовали и личностные аспекты: задетое самолюбие Урбана VIII, блистательный, но слишком уж резкий язык Галилея, амбиции астрономов–иезуитов (по сей день принимающих активное участие в научных исследованиях). Все это, конечно, не означает, что Римско–католические власти не совершили большой ошибки. Разумеется, они ее совершили, но они сделали это при очень сложных и туманных обстоятельствах. В любом случае, история с Галилеем никоим образом не может быть расценена как доказательство того, что наука и религия полностью несовместимы. Один пример неразумного поведения еще не означает непримиримого противоречия.

Дарвин

Однако не то же ли самое произошло после публикации в 1859 году работы Чарльза Дарвина «Происхождение видов»? Снова расхожий миф дает нам картину борьбы света и тьмы. За образом Галилея перед лицом инквизиции следует образ Томаса Гекели, побеждающего епископа Сэмюэля Уилберфорса в споре на оксфордском собрании Британской ассоциации поддержки развития науки в 1860 году. Легенда гласит, что епископ был настолько неразумен, что спросил у Гекели, происходит ли тот от обезьяны по линии дедушки или по линии бабушки. Ответом на этот бестактный вопрос было замечание, что лучше иметь в числе предков обезьяну, чем епископа, не способного смотреть правде в глаза.

На самом деле, есть сомнения по поводу того, что произошло в действительности. Собственная версия Гекели была записана им тридцать лет спустя, а современные варианты развития событий отнюдь не единодушны в описании знаменитой победы ученого. Как бы то ни было, правда намного сложнее и противоречивее, чем гласит миф.

На научном уровне идея эволюции путем естественного отбора была встречена критикой биологов–современников, таких, например, как Ричард Оуэн, величайший анатом своего времени, который указывал на несоответствия в дарвиновской теории. Кстати, сам Уилберфорс, искренне интересовавшийся научными вопросами, написал рецензию на «Происхождение видов», за которую Дарвин официально благодарил его в своей книге, поскольку она содержала убедительные аргументы, касающиеся его теории. Великие британские естествоиспытатели XIX столетия, такие как Фарадей, Максвелл и Стокс, официально хранили молчание, но в узком кругу высказывали сомнения в том, что одним только естественным отбором можно объяснить развитие жизни на Земле в указанных Дарвином временных рамках. Лорд Кельвин нарушил молчание, утверждая, что, учитывая скорость остывания Земли и предполагаемое время существования Солнца, этот период должен был быть короче того, который, по мнению Дарвина, требовался для эволюции. Заметим, что расчеты Кельвина были точны для своего времени, но он был не знаком с эффектом радиоактивности (оказывающим значительное влияние на повышение температуры Земли) и ядерным синтезом (позволившим Солнцу светить около 5 миллиардов лет).

Если в научных кругах не было единства мнений по этому вопросу, то не было его и в среде религиозной общественности. На том же собрании Британской ассоциации поддержки развития науки, на котором произошел знаменитый спор Уилберфорса и Гекели, Фредерик Темпл (впоследствии архиепископ Кентерберийский), произнес проповедь, приветствующую идеи эволюции. Таким образом, среди деятелей церкви совершенно не наблюдалось единодушного противодействия этим идеям. Чарльз Кингсли, к примеру, занял разумную позицию принятия научных взглядов. Он воспринял теорию естественного отбора в качестве ответа на вопрос «как?» по отношению к акту божественного творения. Появление эволюционной теории для него означало замену идеи о едином акте творения на более сложную, но более правдоподобную идею о том, что творение было создано и наделено способностью впоследствии «создавать самое себя». Один из друзей Дарвина и его постоянный партнер по переписке, Ейса Грей, гарвардский ботаник, многое сделал для того, чтобы теория эволюции завоевала уважение среди мыслящих людей Северной Америки, но сам оставался при этом глубоко религиозным человеком.

И опять–таки в этом деле было много личностных факторов, оказавших значительное влияние на поведение всех, кто был к нему причастен. Уилберфорс, видимо, хотел сохранить свое епископское достоинство, а Томас Гекели, вероятно, находился под сильным влиянием причин не вполне интеллектуального характера, таких, например, как желание ограничить традиционное влияние духовенства и добиться повышения авторитета формирующегося класса профессиональных ученых. Тот факт, что сам Чарльз Дарвин потерял христианскую веру, которая у него была в юности, может быть приписан и его глубокой скорби по поводу смерти десятилетней дочери Энни, а не только его научным открытиям. По поводу того, что в конце жизни Дарвин высказывался о религии очень осторожно, кто–то может сказать, что ученый просто не хотел задеть религиозные чувства своей жены Эммы, глубоко верующего человека, но, в любом случае, известно, что Дарвин никогда не становился последовательным атеистом. До полного атеизма не дошел даже Гекели, предпочитая термин «агностик» в отношении тех, кто, подобно ему самому, считал, что на вопрос о существовании Бога не может быть однозначного ответа.

Вывод

Случаи с Галилеем и Дарвином — специально подобранные хрестоматийные примеры того, как могут взаимодействовать наука и религия. В каждой из этих двух ситуаций оказалось, что определенные убеждения, ранее разделяемые всеми людьми (Земля как центр мироздания и неизменность видов), нуждаются в радикальном пересмотре. Благодаря религиозному мышлению эти положения были уже заложены в массовое сознание в качестве исходной предпосылки, так что и само религиозное мышление тоже нуждалось в изменении для соотнесения своего мировосприятия с другими формами знания. Это, разумеется, было не очень удобно для богословия. В каждом случае наблюдалось первоначальное сопротивление новым идеям, но никоим образом не единодушное. В то же время научные данные были поначалу совсем не однозначны, так что какое–то время споры не утихали и среди ученых, поскольку для научного сознания радикальные перемены настолько же сложны, насколько и для религиозного. Однако, в конце концов в обоих случаях наступила ясность. Богословие пришло к выводу, что ценность рода человеческого не определяется ни тем, расположена ли Земля в центре мира, ни тем, был ли Homo sapiens создан в один миг и отдельно от всех остальных биологических видов.

Некоторые мыслители даже предположили, что наука и религия не только не находятся в состоянии вражды друг с другом, но, более того, именно иудео–христианско–исламское представление о мире, как о сотворенном, позволило науке расцвести в Европе XVII века, а не в античной Греции или средневековом Китае, несмотря на величайшие интеллектуальные достижения двух этих цивилизаций. Доктрина о сотворении предполагает, что:

• мир упорядочен, так как Бог — разумное начало;

• ничто не влияет на выбор Творца при акте творения, так что для того, чтобы понять, что избрала божественная воля, необходимо воспользоваться экспериментом и наблюдением;

• поскольку сотворенное не священно само по себе, исследование его не есть богохульство;

• поскольку мир есть божественное творение, он — достойный объект для исследования.

По этому поводу можно сказать, что поиск закономерностей путем экспериментальных исследований — действительно основополагающий метод для научной практики, и далеко не все религиозные традиции действительно могут служить этической базой для таких исследований.

Мы еще вернемся к некоторым из затронутых здесь тем, но прежде всего мы должны подготовить почву для более систематического обсуждения взаимодействия науки и богословия, определив, какова на самом деле природа каждой из этих двух форм миросозерцания.

Природа науки

В сознании многих людей существует весьма упрощенная картина того, как развивается наука. Эта обманчивая карикатура изображает научное открытие как следствие сопоставления ясного и четкого научного прогноза с убедительными и недвусмысленными результатами экспериментов. Таким образом, тщательное их сравнение приводит к установлению неопровержимой научной истины. На самом же деле реальность снова гораздо сложнее и гораздо интереснее.

Сложности

Следующие утверждения необходимо принять во внимание:

Между теорией и экспериментом невозможно провести четкую границу. Дело в том, что все ценные с научной точки зрения факты — это уже интерпретированные факты. Понимание того, как работает измерительный прибор, опирается на теоретические знания о его функционировании. При современном исследовании поведения субатомных частиц чисто экспериментальные данные представляют собой всего лишь вспышки света или искрение внутри сложной детекторной аппаратуры. Для того чтобы перевести эти видимые глазом явления в связный рассказ о взаимодействии микроскопических частиц, необходима уверенность в том, что мы понимаем свойства и электромагнитные взаимодействия этих частиц, о существовании которых мы можем только предполагать.

Ученые не смотрят на мир непредвзято; они наблюдают его с выбранной ими точки зрения и накладывают свои принципы интерпретации и свое собственное представление об ожидаемом ими результате на то, что они наблюдают. У ученых (теоретиков) «очки за глазами» (Рассел Хансон) . Они могут, конечно, решить, что рецепт на эти очки нужно время от времени обновлять — наука ведь изменяется, — но все же без такого вспомогательного средства интерпретации научная практика была бы невозможна. Эта проблема существует, по крайней мере, еще со времен Галилея. Его оппоненты предположили, что горы, которые Галилей, как ему казалось, увидел на Луне, были всего лишь искажением изображения в его новомодном телескопе.

Ясность экспериментальных данных снижается благодаря сложности того, что происходит на самом деле, следовательно, трудно с уверенностью сказать, действительно ли мы наблюдаем то, что мы хотели увидеть. Ученые называют это «проблемой фона». Множество эффектов (трение, чистота образца, колебания температуры, параллельно проходящие процессы и т. д.) могут влиять на чистоту эксперимента, искажая его результаты. Эти нежелательные эффекты должны быть либо устранены, либо изначально приняты во внимание. Умение их распознавать и учитывать опирается на накопленный ученым личный экспериментальный опыт и глубокое интуитивное чувствование теории. Нет и не может быть надежного руководства по предсказанию того, что может произойти во время эксперимента. Определение фоновых эффектов и расчет погрешностей требуют от экспериментатора выработки умения принимать самостоятельные решения, которое в конечном итоге опирается на субъективные ощущения, а не на объективные показатели.

Научные теории претендуют на истинность всегда и везде. Они универсальны по предположению, хотя могут базироваться только на ограниченном опыте. Каким бы обширным ни был этот опыт, он не может охватить все многообразие возможностей. Грубо говоря, любая теория всегда внутренне ограничена экспериментом. Это ограничение может привести к двум ошибкам: ложной интерполяции и ложной экстраполяции. Первая касается фактов, полученных путем поверхностного исследования. Например, точки на рисунке на первый взгляд образуют прямую, но более детальное исследование может показать, что на самом деле они соединяются волнообразной кривой. Ее примерную форму можно определить с помощью более тщательного эксперимента, но в любом случае какие–то ее участки все равно останутся неизвестными. Ко второму типу ошибок относятся случаи, когда при изменении масштаба выясняется, что характер явления неожиданно меняется. «Прямая линия» на том же рисунке может быть на самом деле очень гладкой кривой, истинная форма которой выявляется только при гораздо более крупном масштабе.

В науке действительно время от времени случаются радикальные изменения, когда открываются принципиально новые условия для эксперимента: скажем, более высокие энергии и более низкие температуры. Два великих открытия физики XX столетия — квантовая теория и теория относительности — были сделаны именно таким образом. В первом случае было обнаружено, что, если мы переместимся с уровня повседневной действительности на атомный или еще более микроскопический уровень (10'8см и меньше), ясный и определенный мир, описываемый ньютоновской теорией, исчезает и превращается во что–то туманное и дискректное, описываемое квантовой теорией. Сходным образом, когда частицы движутся со скоростями, сравнимыми со скоростью света (3–1010 см/сек), их масса уже не постоянная величина: она увеличивается с увеличением скорости.

Томас Кун построил свою философию науки на основе рассмотрения подобных коренных изменений, которые он назвал «сменой парадигмы». Слово «парадигма» здесь следует понимать как принципиальный угол зрения, с которого человек рассматривает реальность. Существует ньютоновская парадигма, в которой, к примеру, масса — это постоянная характеристика определенного количества материи, и существует эйнштейновская парадигма, в которой масса есть характеристика, зависящая от определенного состояния движения материи. Кун утверждал, в своих наиболее радикальных высказываниях, что эти две парадигмы несовместимы, что они различаются настолько, что если бы Исаак (Ньютон) и Альберт (Эйнштейн) заговорили друг с другом, ни один из них не понял бы, о чем говорит другой. Позднее это утверждение было смягчено.

Разумеется, тот факт, что подобные революционные изменения время от времени происходят, говорит о том, что наука не может претендовать на окончательную истину. Она должна быть всегда открыта для изменений в любой своей части. И все же Эйнштейн скорее изменил ньютоновскую парадигму, чем отменил ее. Мы можем воспринимать ньютоновскую классическую механику как частный случай релятивистской механики, действующий при скоростях, меньших скорости света. Различные научные теории можно сравнить с разными картами физического мира. Ни одна карта никогда не воспроизводит всего, что есть на местности. Изменение масштаба может выявить новые и неожиданные подробности. И все же разные карты одного и того же участка совместимы друг с другом, и мы всегда можем понять, как одна соотносится с другой.

Можно понять, что два человека говорят об одном и том же, не требуя при этом, чтобы оба понимали этот предмет совершенно одинаково. Когда Ньютон и Эйнштейн обращаются к понятию массы, они оба говорят об инерции, то есть о сопротивлении тела, имеющем отношение к изменению состояния движения тела. Возможно, Исааку было бы очень интересно узнать, как Альберт обнаружил, что эта величина на самом деле меняется с изменением скорости.

Наука практикуется внутри научного сообщества. Как и в отношении любого другого сообщества, это означает, что у ученых есть некое коллективное ожидание, некие общие направления мысли, которые еще более влиятельны, потому что скорее подразумеваются, чем выражаются словами. И этот общественный фактор, без сомнения, оказывает значительное влияние на научные открытия.

Позвольте мне привести пример. До 1950–х годов считалось само собой разумеющимся, что для природы «не существует левой и правой руки», иначе говоря, что нет таких процессов, которые бы шли только слева направо или только справа налево. Было, разумеется, ясно, что могут существовать вещи, например штопор, у которых строго определенное направление действия, но лишь потому, что эта вещь таким образом сконструирована, а не потому, что процесс может идти только в эту сторону. Ясно было, что легко сделать штопор, действующий справа налево. Можно было бы провести относительно простые эксперименты, чтобы проверить, действует ли это предполагаемое правило и на субатомном уровне. Никто этим не занимался, поскольку считалось, что результат будет совершенно очевидным. В 1956 году два физика, С. Н. Янг иТ. Д. Ли, представили превосходные теоретические основания для того, чтобы оспорить эту очевидность. Таким образом, застой, определяемый общим мнением, был преодолен, и вскоре выяснилось, что на субатомном уровне существуют процессы со строго определенной направленностью.

Эта история показывает, каким образом общественные факторы могут влиять на скорость научного прогресса. С другой стороны, это еще не значит, что форма научного открытия, когда оно все–таки свершается, зависит от общественного мнения, то есть, грубо говоря, не успели люди приступить к эксперименту — а результат его уже определен. С другой стороны, некоторые социологи науки утверждают прямо противоположное. Они считают, что некая незримая коллегия ученых сообща приходит к определенным умозаключениям, и это в большей степени зависит от того, каким образом это научное сообщество подсознательно решило описывать какие–то явления, чем от того, что на самом деле происходит в природе. Большинство ученых, правда, отрицают столь значительное общественное воздействие на их работу. Физический мир не кажется им настолько пластичным, чтобы его закономерности легко можно было изменять в угоду чьим–то интеллектуальным прихотям. Они считают, что, напротив, природа очень часто противоречит научным ожиданиям, и открытия, когда они случаются, зачастую бывают поразительными, даже превосходящими нашу способность их воспринять (открытие квантовой теории было одним из наиболее ярких тому примеров).

Некоторые ответы

Вышеописанные примеры показывают, что для того, чтобы понять, что такое наука и как она решает свои задачи, нужна определенная умственная изощренность. Современная философия науки пытается дать ответы на некоторые основополагающие вопросы.

Минималистская точка зрения на науку такова: наука есть просто средство «сохранения видимости», другими словами, есть средство описания результатов экспериментов независимо от того, имеют ли эти результаты отношение к миру «как он есть на самом деле». Эту точку зрения и высказал кардинал Беллармин в диалоге с Галилеем, и того же мнения придерживаются современные эмпиристы, например Бас ван Фраассен, который считает, что мы должны принимать науку, но не должны ей верить. Радикальный пример такого подхода демонстрируется представителями венской школы позитивизма, которые считают, что наука имеет дело всего лишь с корреляцией основных чувственных ощущений. Проблема с таким минималистским подходом состоит в том, что в рамках него не удается найти достаточную мотивацию научной работы или он просто дает неверную оценку научного опыта. Многие научные данные получаются в очень сложных искусственно создаваемых условиях. Работа по созданию таких условий, требующая огромного количества времени, способностей и денег, оказывается довольно бессмысленной, если она не изучает действительные физические реалии. Мы уже говорили, что научный поиск полон неожиданностей, поскольку физическая реальность часто противоречит нашим ожиданиям. Основное чувство, сопровождающее этот поиск, — это, так сказать, «вкус открытия».Учеными движет желание понять, а не просто установить соотношение или сделать точный прогноз. Философам, описывающим науку, можно порекомендовать сопоставить свои теории с живой научной практикой.

Многие современные философы ответили бы, что наука уже потому оправданна, что позволяет нам делать определенные вещи. Для таких философов наука есть синоним прагматизма. Технология, с их точки зрения, — не просто полезный побочный продукт научной деятельности, но ее основное достижение. Это утверждение бросает вызов тому, что мотивирует практически каждого истинного ученого, а именно желанию понять, а не просто получить определенный результат.

Такое несоответствие действительности и прагматического взгляда на науку можно проиллюстрировать следующей притчей. В бюро метеопрогнозов приносят черный ящик, к которому приложена инструкция: «Заложите в отверстие А подробное описание погоды на сегодня, потом поверните ручку и из отверстия Б вы получите точное предсказание погоды, которая будет через неделю». Это кажется неправдоподобным, но метеорологи решают попробовать. И как ни странно, это всегда работает! Прагматическая задача бюро метеопрогнозов успешно выполнена, но можно с уверенностью сказать, что ученые не махнут рукой и не разойдутся по домам. Очень скоро они разберут черный ящик по кусочкам, чтобы выяснить, как он действует. Их желание не ограничивается предсказанием погоды: они хотят ее понять.

И, наконец, прагматизм не объясняет, откуда у науки берется ее удивительная способность реально влиять на физический мир. А ведь наиболее простое тому объяснение — то, что эта способность коренится в реальности научных знаний о мире.

Карл Поппер был, прежде всего, логиком. Он отчаялся решить проблему индукции, то есть того, каким образом всеобъемлющая теория может быть выведена на основе относительно небольшого количества специальных испытаний. Конечная верификация казалась ему недостижимой с помощью ограниченного опыта. При этом он заметил, что для выявления ложности теории достаточно всего лишь одного противоречащего ей примера. Утверждение «Все лебеди белые» считалось истинным до тех пор, пока в Австралии не обнаружили черных лебедей. Таким образом, для Поппера характерная черта науки — ее опровергаемость. Он считал основным научным методом предложение смелых гипотез, которые остаются открытыми для опровержения их опытным путем. На первый взгляд, это предположение кажется заманчивым. Одного эксперимента было достаточно, чтобы опровергнуть теорию о том, что на субатомном уровне нет строго левонаправленных и правонаправленных процессов. Поппер, без сомнения, коснулся важного аспекта научной практики, но дальнейшие размышления показывают, что ему удалось увидеть его только с одной стороны.

В теории Поппера есть два серьезных недочета, и они оба становятся видны при рассмотрении действительной истории науки. Первый состоит в том, что, согласно Попперу, единственное реальное знание, которое доступно ученому, — это знание об ошибке, а не знание истины. Мы знаем, что утверждение «Все лебеди белые» ложно, но мы не знаем, что есть истина в отношении цвета лебедей. (Мы не можем логически исключить возможность появления бирюзового лебедя.) И все же, в реальности, человечество получило некоторые научные данные, которые никогда не придется подвергнуть сомнению. Например, теперь мы знаем о существовании атомов и о том, что ДНК имеет спиралевидную форму. Поппер не принимает этого во внимание. Второй недочет состоит в том, что фальсификация — не настолько объективное понятие, насколько можно было бы предположить. Это справедливо даже для теории такого низкого уровня, как теория о белизне лебедей. (Ведь та австралийская птица могла быть и длинношеей уткой.) Когда же речь идет о теориях такого высокого уровня, как, скажем, ньютоновская теория тяготения, опровержение становится гораздо более сложной задачей. Когда выяснилось, что планета Уран ведет себя не так, как она теоретически должна была бы себя вести, астрономы не отвергли закон обратного квадрата силы тяготения как дискредитировавшую себя теорию. Вместо этого они предположили, что существует еще одна планета, еще не открытая, которая нарушает орбиту Урана. Последовавшее вскоре открытие Нептуна было великолепным тому подтверждением.

ИмреЛакатош попытался модифицировать теорию Поппера с учетом всего вышесказанного. Он ввел понятие «программа исследования». Научный поиск, согласно его точке зрения, характеризуется наличием некоего ядра, неизменной базовой теории, которая определяет этот поиск. Для ньютоновской программы исследования такой базовой теорией было бы всеобщее действие закона об обратном квадрате силы тяготения. Ядро охраняется от прямого столкновения с действительностью защитным поясом вспомогательных гипотез, которые могут изменяться для того, чтобы сохранить ядро нетронутым. Для ньютоновской программы одной из таких вспомогательных гипотез было бы количество планет Солнечной системы. Эту гипотезу можно уточнить, предположив наличие еще какой–нибудь планеты. Открытие Нептуна, таким образом, служит убедительным и ошеломляющим доказательством успеха данной программы, которая за это получает эпитет «прогрессивная». Однако может наступить время, когда продолжать сохранять старое ядро с помощью вспомогательных гипотез станет уже слишком накладно. Тогда программа перейдет в разряд «устаревших», и появится необходимость в поиске новой. Это и произошло с ньютоновской программой, когда она была заменена на эйнштейновскую, поскольку последняя оказалась способной лучше объяснить особенности поведения планеты Меркурий. Лакатош без сомнения, более убедителен в своих аргументах, чем Поппер, и все же остается открытым вопрос о том, как именно человек находит такую исследовательскую программу, которая становится новым прогрессивным шагом в науке.

Как раз этот вопрос и интересовал Мишеля Поляни, который до своего обращения к философскому поиску был выдающимся химиком. Его идеи в массе своей остаются без внимания профессиональных философов, но находят отклик у ученых, которые признают в Поляни человека, знающего проблему изнутри. Его центральный тезис — мысль о том, что, хотя наука имеет дело с объективным физическим миром, научный поиск — это деятельность субъектов. Научный метод не может быть сведен к четко сформулированному протоколу, исполнение которого можно поручить компьютеру. Напротив, он предполагает наличие неких субъективных навыков принятия самостоятельных решений (умение учитывать погрешности при эксперименте, определять, достаточно ли данных для доказательства, быть непредвзятым в выборе теории и т. д.). Эти навыки невозможно до конца объяснить словами, получить их можно только на личном опыте, став, так сказать, подмастерьем в «славной артели» ученых.

Мишель Поляни часто повторял одну фразу: «Мы знаем больше, чем мы можем рассказать». Научное открытие предполагает творческий акт человеческого воображения. Предпринимая научный поиск, ученый не просто натягивает лук и стреляет, метя в какую–то цель. Он тщательно выбирает путь, по которому поиск будет осуществляться, опираясь в этом выборе на интуицию и опыт. Огромную роль в науке играет творческая личность каждого ученого, и каждый из них предлагает свою индивидуальную лепту, испытывая, однако, необходимость быть проверенным и оцененным компетентным сообществом равных. Поляни называл свое понимание науки «личностным знанием». Он хотел дать справедливую оценку как авантюрной смелости научной мысли, так и успеху, часто сопровождающему эти авантюры.

Критический реализм

Как мы уже говорили, случающиеся время от времени радикальные изменения в базовых научных теориях означают, что наука не может претендовать на достижение абсолютной истины. Однако, как мы видели, существует некая непрерывность в понимании (которая сохраняется даже при смене парадигмы), позволяющая нам воспринимать развитие науки, как то, что имеет своим результатом все более и более полное понимание физической реальности, получение все более и более точной карты физического мира. Одним словом, наука может претендовать на правдоподобие, на все большее и большее приближение к истине о природе физических процессов. Степень этого приближения определяется полем действия и характером рассматриваемых явлений. Квантовая теория объясняет все то, что могла объяснить ньютоновская механика, и еще многое другое.

Тезис об ограничении теории экспериментом означает, что наука не может вычитывать представления прямо из природы и что для ее развития необходима творческая деятельность мыслящего ума. Неэмпирические критерии, такие, например, как экономия мышления и непредвзятость в выборе, служат важными регуляторами конкуренции гипотез, приводя на практике к признанию лишь одной из них. Удовлетворение этим критериям требует от ученого умения принимать самостоятельное решение, но выбор одной гипотезы из многих зависит не от капризов личного вкуса. Опыт показывает, что гипотезы, выбранные с учетом всех подобных критериев, оправдывают свое существование долгой практикой, их способность объяснять причины явлений идет гораздо дальше, чем могли предположить те, кто первым дал идее ход.

К примеру, физик Поль Дирак вывел уравнение, с помощью которого удалось совместить квантовую теорию и специальную теорию относительности. Немедленным, хотя и неожиданным, положительным результатом этого открытия стало обнаружение того, что интенсивность магнитного взаимодействия электронов вдвое больше, чем можно было бы по наивности предположить. Впрочем, этот эффект был уже известен и раньше, но никто не мог понять, почему это так. Несколько лет спустя дальнейшие размышления над этим уравнением привели Дирака к фундаментальному открытию существования антивещества. Такая продолжительная и не предполагаемая заранее результативность всегда доказывает, что человек находится на пути к чему–то на самом деле значительному.

Необходимость принимать самостоятельные решения, о которой говорит Поляни, — это неотъемлемая часть эксперимента. Она возникает не только при выборе основной гипотезы, но и при определении и оценке сопровождающих эксперимент фоновых эффектов и интерпретации данных.

Наконец, необходимо отметить, что такое переплетение теории и практики сообщает научному поиску определенную степень закругленности, в пределе уподобляя ее порочному кругу. Если реальность ведет себя так, как предполагает теория, тогда именно то, что предсказано теорией, и происходит в данном эксперименте, а если это происходит в эксперименте, то теория верна. Однако имеющийся налицо реальный прогресс в понимании физических процессов, отражаемый совокупным научным опытом, говорит о принципиальной преодолимости этого порочного круга.

Такое восприятие науки и ее достижений, которое описывается в данном подразделе, называется критическим реализмом. Это позиция реалистическая, поскольку она направлена на достижение все большей правдоподобности знаний о природе физического мира. Это позиция критического реализма, поскольку знание не может быть получено путем простого наблюдения за тем, что происходит: для этого требуется тонкость и творческий подход при интерпретации экспериментальных данных. Признание наукой важной роли интуиции в научном поиске роднит науку с другими формами познания мира. Наука, таким образом, не воспринимается как имеющая дело только с ясными и несомненными фактами, в противоположность другим формам знания, имеющим дело с туманными личными впечатлениями. Напротив, все формы человеческого знания — это личностное знание, хотя способность науки управлять объектами своего исследования и подвергать их экспериментам дает ей такой метод доказательства, который недоступен другим формам приобретения опыта (таким, например, как получение его в личном общении, — для этого требуется изначальное доверие к другому человеку).

Никто не смог бы предсказать заранее, что наука будет принципиально возможна, что ее логически безосновательная закругленность принципиально может привести к уникальному и интеллектуально удовлетворительному пониманию физического мира, такому пониманию, которое было бы адекватным в отношении природы вещей. Однако история современной науки служит тому доказательством. Критический реализм — это философская позиция, основанная на подлинном опыте научного сообщества, а не на абстрактно заявляемой необходимости того, что нечто должно происходить таким–то образом. Вот почему такая позиция принимается, сознательно или бессознательно, подавляющим большинством работающих ученых, несмотря на критику ее некоторыми из их философствующих коллег.

Природа богословия

Подобно тому как объектом научного исследования служит физический мир, объект исследования богословия — Бог. Однако это утверждение не позволяет достаточно далеко продвинуться в понимании природы богословия. Трудность состоит в том, что если большинство из нас в Европе и Северной Америке еще более или менее могут согласиться относительно природы физического мира, то Бог — это реальность совсем иного рода. По поводу божественной природы в целом и правдоподобности приписываемых ей характеристик в частности такого согласия не наблюдается. Попытка обсуждения природы Бога, как она понимается в иудео–христианско–исламской традиции, предпринимается в одной из последующих глав. Что касается настоящей главы, здесь будет достаточно выделить положение о том, что основное направление богословской мысли представляло и представляет Бога не как важного, хотя и невидимого актера на сцене мира, но как Автора и Режиссера пьесы мироздания. Бог — участник всего, что происходит, но не всегда непосредственная причина того, что случается. Одна из наибольших сложностей с определением божественного присутствия состоит в том, что ни одно существо еще никогда не испытывало его отсутствия. Это, конечно, не означает, что Бог равно явлен в каждом событии, поскольку могут быть определенные события или определенные люди, которые в большей степени открыты для божественного явления. Сила тяжести работает всегда, но когда Исаак Ньютон принялся размышлять над падением яблока, он осознал ее присутствие непосредственно. Таким же может быть и осознание присутствия Бога. Возможны события особой важности, где Бог являет себя наиболее очевидным образом, и именно такие события и обеспечивают богословие пищей для исследования.

Богословская дискуссия

Джордж Линдбек считает, что возможны три принципиально различных подхода к богословской практике.

Первый был обозначен им как «когнитивный». Линдбек описывает его основной метод как формулирование неких утверждений о Боге. Поскольку человеческий ум слаб и конечен по сравнению с бесконечностью божественной тайны, основным источником такого рода утверждений должны быть милостивые акты Бога по своему самораскрытию. Откровение — это повествование о таких актах божественного явления, хранимое Преданием или зафиксированное в Писании. Существует сходство между таким пониманием богословия и упрощенным научным подходом к описанию физического мира, существовавшим до того, как было признано, что научная теория и практика подчас переплетаются таким неуловимым образом, что их почти невозможно разделить. Некоторые христианские богословы прошлого пытались найти непротиворечивые библейские свидетельства о божественных явлениях, чтобы подвести базу под свои размышления. В наше время ясно, что необходим более тонкий и осторожный подход к изучению Писания, поскольку содержание откровения явно преломилось в сознании людей, живших в те времена, и во многом Писание — отражение культурных реалий той эпохи.

Второй подход Линдбек обозначил как «опытно–экспрессивный». Если наука предполагает неличное общение с миром, воспринимая реальность как объект (как «оно»), то религия характеризуется исключительно личным и ценностным подходом (общение с «Ты»), В рамках этого второго подхода богословие сосредоточивается на выражении тех базовых аспектов нашего внутреннего отношения к миру, которые служат основой образа жизни каждого.

Утверждение «Бог есть любовь» прямо интерпретируется здесь как то, что в отношениях с ближними должна преобладать любовь. Когда люди рассматривают прилагательное «христианский», как синоним прилагательного «добрый», они мыслят как раз в рамках «опытно–экспрессивного» подхода. Такой взгляд на богословие имеет много общего с прагматическим взглядом на науку, поскольку обе дисциплины рассматриваются в этом случае как средство достижения желаемой цели. Таким образом, идея Бога в рамках такого подхода представляет собой символ того, какими должны быть наши высшие идеалы, то есть к чему в пределе мы должны стремиться.

Третий подход обозначен как «культурно–лингвистический». Богословие в рамках него понимается как своеобразное авторитетное руководство для общественной жизни и мысли. Оно обеспечивает нас некими рамками, в пределах которых мы должны жить, системой взглядов, исходя из которой мы должны оценивать наш опыт. Здесь просматривается близость с идеей Куна о научных парадигмах, понимаемых как общая позиция, или угол зрения, с которого мы рассматриваем физическую реальность. Религия, таким образом, обеспечивает общество моделью существования, разделяемой большинством его членов.

Как и каждый из научных подходов, с которыми проводилось сравнение, каждый из описанных богословских подходов содержит в себе элементы истины, но каждый из них может опасно искажать действительность, если берется в отдельности и претендует на единственно верный. Разумеется, богословие должно быть направлено на попытку осознания имеющихся в его распоряжении свидетельств и на поиск истины в отношении божественной природы, но «когнитивный» подход с его утверждающим стилем грозит стать чрезмерно сухим и отрывочным в своих рационально самодостаточных формулировках суждений о божественных проявлениях. Далее, богословие, конечно, должно стремиться привести человека к такому образу жизни, который был бы основан на любви к ближнему, но это можно делать с чистой совестью, только если доказано положение о том, что в основе бытия действительно находится Тот, кто любит. Таким образом, «опытно–экспрессивный» подход, взятый в отдельности, грозит превратиться в сентиментальный морализм. Далее, богословие, конечно, должно рассматриваться через религиозные традиции каждого конкретного сообщества. С другой стороны, ни одна из этих традиций сама по себе не самодостаточна, а основывается на коллективной вере в то, что она может служить удовлетворительным ответом Тому, кто управляет этим сообществом при помощи своего милосердия и строгости. «Культурно–лингвистический» подход, взятый в отдельности, грозит свестись к примитивному «одобрению свыше» привычного в том или ином сообществе способа поведения.

Как в случае с наукой, так, и даже в еще большей мере, в случае с богословием, поиск правдоподобия, то есть приближение к истине, — дело очень тонкое и может осуществляться миллионом различных способов. Описание такого поиска не может быть простым и алгоритмически точным. Для обеих дисциплин верен тезис критического реализма о том, что цель поиска — отыскание истины, но этот поиск не может осуществляться с помощью какой–то одной четко сформулированной методики. Обе дисциплины нуждаются в обретении осознанной веры, а формирование их мировоззрения основано на интерпретации опыта. Богословию, как и науке, свойственна некоторая логическая закругленность, которая, однако, никого не смущает и не удивляет. Ведь еще со времен Августина известно, что для того, чтобы понимать, нужно верить, а для того, чтобы верить, нужно понимать.

У науки нет какого–то особого привилегированного доступа к знанию, осуществляемого с помощью некоего совершенного «научного метода», находящегося всецело в ее распоряжении. С другой стороны, и богословие не обладает таким привилегированным доступом к знанию через некий находящийся всецело в ее распоряжении таинственный источник «откровения», истинность которого нельзя подвергнуть сомнению. Обе дисциплины лишь пытаются осознать ценность своих контактов с многоликой реальностью. Сфера деятельности науки — физический мир, который мы превосходим и который поэтому может быть подвергнут экспериментам. Сфера деятельности богословия — постижение Бога, который превосходит нас и с которым поэтому можно пытаться общаться, только вооружившись благоговейным страхом и смирением. Как только эти сходства и различия будут осознаны, мы сможем воспринимать науку и богословие как близких родственников в интеллектуальном смысле, несмотря на то, что объекты их исследования настолько отличаются друг от друга.

Виды взаимодействия

Если наука и богословие — действительно партнеры в великой попытке человечества постичь реальность, то значит они способны к взаимодействию. Иен Барбур предложил хорошую классификацию возможных видов такого взаимодействия.

Конфликт

Он случается, когда одна из дисциплин угрожает узурпировать законные права и свободу другой. В качестве примеров можно было бы привести сциентизм (утверждающий, что единственно осмысленные вопросы — научные, и только на них возможно дать разумный ответ, что просто означает упразднение богословия) или библейский буквализм (утверждение, что первая и вторая Книга Бытия дает нам единственно верное описание происхождения вселенной и жизни, которое и должно быть принято наукой во всех деталях). Такой тоталитаризм со стороны одной или другой дисциплины вряд ли оправдан и интеллектуально убедителен, поскольку он основан на упрощении того знания и опыта, что был накоплен человечеством за всю его долгую историю.

Независимость

Такие отношения предполагают, что наука и богословие — совершенно самостоятельные области познания. Каждая из этих дисциплин свободна в выборе сферы поиска без оглядки на другую и без препятствий с ее стороны. Чаще всего такая позиции выражается в серии дихотомий: наука задает вопрос: «Как?» — религия спрашивает: «Почему и зачем?», наука имеет дело с объективным и внеличным, религия — с субъективным и личным. Такое противопоставление в каком–то плане верно, но, если взять каждый из этих вопросов в отдельности, ответы на них могут оказаться слишком не связанными друг с другом. Вопросы «Как?» и «Почему и зачем?», конечно, не сводятся один к другому, но если мы относим их к одному и тому же объекту и хотим, чтобы ответы на них были осмысленными, эти вопросы придется хоть как–то соотносить друг с другом. Рассмотрим это на примере любого действия в будущем. Допустим, что некто в ответ на вопрос «почему и зачем?» выражает намерение разбить прекрасный сад, а на вопрос «как?» отвечает, что собирается сделать это, залив землю зеленым бетоном. Становится ясно, что между ответами возникает отчетливая дисгармония, хотя сами по себе вопросы вроде бы не зависели друг от друга. Христианская доктрина о сотворении, конечно, изменилась после того, как наука обнаружила, что Вселенная не была создана в единый миг какие–то несколько тысяч лет назад.

Диалог

Это признание того, что науке и богословию есть что сказать друг другу по поводу тех явлений, в области которых их интересы пересекаются. Очевидные примеры такого обоюдного интереса — история вселенной, зарождение жизни, природа человека и отношения между сознанием и мозгом.

Интеграция

Здесь цель сложнее и масштабнее, поскольку это попытка объединения науки и богословия в единую дисциплину. Примером могут служить работы Тейара де Шардена, в которых сплетаются биологическая эволюция и духовное совершенствование, вместе кульминирующие в Омеге. Последняя рассматривается одновременно как конечная цель физического развития и приход Мирового Христа.

Эти два последних варианта взаимоотношений —диалог и интеграция — и представляют основной интерес для исследования активного взаимодействия науки и богословия. Полкинхорн описывает их в терминах «гармония» и «ассимиляция».

Гармония

Наука и богословие сохраняют автономию в пределах своих сфер, но их заявления должны согласовываться друг с другом в пограничных областях.

Используя термины, уже введенные выше, ответы на вопросы «Как?» и «Зачем и почему?» должны подходить друг к другу без всякого напряжения. А подогнать друг к другу теорию биологической эволюции, подразумевающую длительный и упорный процесс, и богословское понятие о Боге, творящим по мановению руки, совсем не просто.

Ассимиляция

Это попытка достичь наиболее полного концептуального слияния науки и богословия. Ни одна из дисциплин не оказывается полностью поглощенной другой (это было бы возвращением к ситуации конфликта, при которой одна из сторон оказывается однозначным победителем), но они тесно переплетаются. В данном случае возникает искушение воспользоваться идеей эволюции для интерпретации Иисуса как нового этапа на пути развития человечества, как следующую ступень в раскрытии человеческого потенциала.

Таковы возможные варианты развития событий, которые еще нуждаются в проверке путем изучения реального взаимодействия научного и богословского типов мышления. Этим мы займемся в следующих главах.

Модели, метафоры и символы

Ни наука, ни богословие не могут предоставить простого и фактического описания тех невидимых реалий (кварки, Бог), с которыми каждой из этих дисциплин приходится иметь дело. Обе они также часто сталкиваются с ситуациями, которые слишком сложны, чтобы обсуждать их без некоторого выборочного упрощения. Таким образом, как науке, так и богословию приходится использовать в своих аналитических рассуждениях определенный набор аналогий. В данном разделе рассматриваются некоторые из привлекаемых ими для этого средств.

Модели

В науке модели создаются путем отвлечения от общей картины явления тех его свойств, которые считаются наиболее важными для его происхождения. Молекулы на самом деле не бильярдные шарики, но кинетическая теория газов может с успехом функционировать в рамках этой модели, потому что она призвана объяснить отдельные свойства газов (такие, как температура и давление) и для этого вполне подходит. Однако эта теория не подходит для объяснения других свойств газов, например их поведения в присутствии электричества. Модели, таким образом, имеют ограниченный радиус действия, базируясь на использовании частичного сходства с объектом исследования и не претендуя на создание детального представления об объекте в целом. Итак, назначение модели — частичное объяснение, а не детальное описание. Как выразился Барбур, «их нужно воспринимать серьезно, но не буквально». Поскольку назначение их ограниченно, нет никакой сложности с использованием нескольких, на первый взгляд противоречащих друг другу, моделей одного и того же явления для описания разных его аспектов. Когда физики–ядерщики говорят об испускании ядром протонов, они могут использовать для ядра модель «помутневшего хрустального шара», когда говорят о расщеплении ядра — могут использовать модель «капли жидкости». Эти две модели никак не согласуются друг с другом, но в этом и нет никакой необходимости. Только в тех случаях, когда наука выдвигает общую теорию, то есть когда она претендует на правдоподобное описание определенного участка физической реальности в целом, она должна предоставить единое и непротиворечивое описание объекта своего исследования.

Богословие тоже часто прибегает к помощи моделей. Так, оно может говорить о Боге как о строгом Судии или как о милосердном Отце. Выбор модели будет зависеть от того конкретного божественного проявления, которое требуется понять. И опять, нет никакой необходимости в соотнесении этих моделей друг с другом, поскольку их кажущееся противоречие разрешается за счет замечания о том, что они относятся к разным проявлениям одного и того же в разных ситуациях. Мы можем говорить о Боге, как о «строгом Судии», когда человека необходимо привести к раскаянию, и как о «милосердном Отце», имея в виду то, как Бог принимает искреннее покаяние.

Метафора

Метафора — это лингвистический прием, позволяющий говорить об одном объекте в терминах другого. Часто приводящийся пример метафоры: «Человек есть волк». Здесь имеется в виду не прямое сопоставление природы человека и природы волка, с их частичным совпадением, которое может объяснить то или иное проявление человека. Напротив, здесь наблюдается творческое соположение идеи человека и идеи волка, приводящее к их соединению и способное объяснить обе идеи, причем таким образом, который с трудом можно сформулировать вне рамок этой метафоры.

Пикок довольно часто говорит, что наука пользуется метафорами для описания физической реальности, но Полкинхорн отрицает это, утверждая, что наука обычно привлекает для своих целей более простые стилистические средства, такие как сравнение, наряду с широким использованием моделей.

Богословие, разумеется, тоже может использовать открытый характер метафоры, когда оно пытается в терминах конечного языка выразить опыт познания Бесконечного. Однако есть еще одно средство аналогии, которое, видимо, как нельзя лучше подходит для богословских нужд.

Символ

Символы идут дальше метафор в двух смыслах. Во–первых, символ — это не только и не столько языковой прием, поскольку любая вещь может иметь символическое значение. Во–вторых, символы наделены способностью частично присутствовать в той реальности, которую они символизируют. Флаг страны, нашитый на куртку для того, чтобы показать национальность обладателя этой куртки, служит только для этой конкретной цели. Однако тот же флаг, когда он развевается на шпиле государственного здания или когда его торжественно несут знаменосцы на параде вооруженных сил стран, служит символом нации и ее истории, поскольку вызывает в душе национальную гордость и все те чувства, которые связывают гражданина с его страной. Поэтому сожжение национального флага — такое значительное событие, что оно служит источником боли и ярости граждан государства, таким образом униженного.

Символы лежат на границе непознаваемого и священного, и их способность присутствовать в вещах незаменима для нужд богословия. Особенно могущественный вид символа — миф, понимаемый как рассказ, который выражает истину настолько глубокую, что ее невозможно выразить более буквальным образом (и, конечно, уже почти не ощущаемую в том современном сниженном смысле, в котором такие рассказы воспринимаются сегодня, благодаря чему миф превращается в простую небылицу). Но если мы поймем, что древние мифы — об Адаме и Еве в райском саду или о Ное и Потопе — до сих пор еще владеют нашим воображением и волнуют наше сердце, то станет ясно, какую важную роль должен играть миф в богословском миросозерцании.

Загрузка...