е довелось ещё видеть, как расстреливают, вешают, закалывают штыками; на Русско-японской и Германской не старался вникать в страдания умирающих, а болезненной игрой воображения о чувствах обречённых не грешил. Читая лекции в Академии Генерального штаба, упоминал о десятках и сотнях тысяч смертей, но слово «смерть» в лекциях не употреблялось, а входило в арифметическую сумму: «А наши потери в Полтавском сражении составили всего 1345 убитых и 3290 раненых...» Не скрывал радостной интонации, и слушатели радовались вместе с ним: всего 1345!
И вдруг самому осталось жить всего несколько часов. Сердце и мозг словно бы уже начали умирать: то и дело раздирала рот нервическая зевота, и никаких мыслей о планах спасения. Невидимая тяжесть грядущего придавливала к нарам — он даже не мог сделать три шага по камере, не хотел глянуть на свет божий, отделённый от него решёткой и замусоленным стеклом: прошёл ли дождь, появилось ли солнце?
В окно камеры любили заглядывать солдаты, со злорадством выкрикивавшие грязные сквернословия, показывавшие петлю, приготовленную для него, демонстрирующие грязные кулаки.
Напротив тюрьмы высокий дом, и каждый вечер там открывается окно, и кто-то поёт громким тенором:
Последний нонешний денёчек
Гуляю с вами я, друзья...
Фронтовой друг и начальник генерал Деникин, страдающий в соседней камере и так же одолеваемый солдатами, однажды не выдержал, вскочил и закричал:
— Ты лжёшь, солдат! Ты не своё говоришь. Если ты не трус, прячущийся в тылу, если ты был в боях, видел, как умели сражаться и умирать твои офицеры...
Тот солдат исчез, но появились другие, такие же злобные и кровожадные. Они кричали: «Продался немцам! За 20 тысяч фронт хотел открыть! Попил нашей кровушки, покомандовал, теперь наша воля — сам посиди за решёткой. Недолго тебе осталось! Не будем ждать, пока сбежишь, — сами, своими руками задушим!»
Сегодня у окон никого — все на митинге. Несколько тысяч солдат, одуревших от самогона и революционных лозунгов, орут и машут винтовками и кулаками, требуя расправы над предателями-генералами. Что они хотят? Убить? Растерзать? Разорвать на части? Осквернить трупы? Превратить в грязное ничто и бывшего командующего Юго-Западным фронтом генерал-лейтенанта Деникина, и бывшего начальника штаба фронта генерал-лейтенанта Маркова, и других генералов.
Марков лежал на боку, пытаясь преодолеть нервическую зевоту, и смотрел на графин с водой, стоявший на дощатом столе. Этим графином вполне можно проломить голову первому убийце, ворвавшемуся в камеру, и тогда ожесточённые его товарищи убьют быстро, не мучая...
Некоторые охранники относились к русским генералам сочувственно: двое пленных австрийцев, один русский солдат из финляндских стрелков... Сегодня они исчезли, остались одни держиморды. Вот один взревел на кого-то у входа, в конце коридора: «Сказано: не велено, и пошёл ты...! А чего мне подпись? Я на неё...!
— На подпись комиссара фронта Иорданского?
— Сказал бы сразу, а то прут в двери без спросу. Проходите. Воя там, в конце, Марков. Камера №2.
Уже за ним? Сергей Леонидович сел на нарах, кое-как поправил причёску. В камеру вошёл поручик в годах, видно, не из кадровых, а фронтовой. Примерно ровесник — лет около сорока. Крестик с веточкой, нашивка за ранение, очки, бритый. Почему-то сложилось: раз бритый, значит, красный. Вошедший снял фуражку и очки, и Марков вспомнил Маньчжурию, чужое жёлтое солнце, заволакиваемое тучами зимней въедливо холодной пыли, и несчастливую операцию под Сандепу.
— Поручик Линьков Михаил Георгиевич, — представился вошедший. — Помните?
— Вспомнил. В Манчжурии вы были вольноопределяющимся.
Тогда, помнится, был большой и неприятный разговор с путаником-вольнодумцем, как показалось в ту пору, теперь же ставшим победителем-революционером. Будет упиваться своей правотой? Или уже объявит приговор? Если умирать, то не этому же последнее слово. Нагрубить? Прогнать?
Столько пережито унижений. И вот смерть у порога, но не может Сергей Марков набрасываться на человека со злобой и ненавистью. Со времён кадетского корпуса в Лефортове, где липы над зелёным прудом ещё помнят Великого Императора[1], он понял, что в этой трудной жизни становится легче, если ты не лезешь на рожон, а готов с каждым быть приветливым. Линькову он тоже улыбнулся, но если бы Марков мог посмотреть в зеркало, то увидел бы не улыбку, а жалобную гримасу смертника.
— А вы были штабс-капитаном генштабистом.
— И мы с вами не сошлись во взглядах на будущее России. Получилось по-вашему. Наверное, я должен вас поздравить? Вот и парламент митингует на площади, решая, что делать с генералом Марковым: расстрелять или повесить? О таком парламенте вы мечтали?
Малиновый морозный рассвет вставал над чужой землёй, над гаоляновым полем и брошенными фанзами, и нетерпеливый штабс-капитан — всего несколько месяцев из Академии — спешил увидеть результаты ночного боя, когда 1-й Сибирский стрелковый захватил деревню. Подгонял шпорами своего монгола, прыгающего по грядкам гаоляна и цепляющегося задними ногами за острые концы срезанных стеблей. Подъехав к деревне, штабс-капитан спешился, привязал лошадь к изгороди. Подошёл к фанзам. Вокруг — никого, лишь впереди, за покрытой льдом речкой, копошились серые шинели.
Это было 12 января 1905. Начало операции под Сандепу. Позже, в своей книге «Сандепу» он писал:
«... и вновь наткнулись на ужасную картину убийства людей друг другом. Страшны, жутки, непонятны эти разбросанные, изувеченные, полураздетые трупы; ужасны раны, позы мёртвых и умирающих. Вон у входа лежит навзничь опрокинутый, в одном белье, с открытыми застывшими глазами, сломанной винтовкой в руках молодой японец; а здесь в стороне целых три трупа — беспорядочно наваленных чёрных человечков, кажущихся ещё миниатюрнее, чем при жизни. Сквозь выломанную раму фанзы несутся ноющие, слабые стоны недобитых, искалеченных существ...»
Из-за угла злополучной фанзы, из которой долетали предсмертные стоны, вышел вольнонаёмный в очках, в новой шинели, с винтовкой в руке и сказал, кивая на скрючившийся у его ног окровавленный труп японца:
— Этого я добил, господин штабс-капитан, — мучился бедняга за Великую Японию. В фанзе ещё есть живые. Слышите — стонут? Не хочется туда лезть — санитары должны прийти. Разрешите представиться, вольноопределяющийся 1-го Восточно-Сибирского полка Линьков.
Они вдвоём прошлись по деревне, разглядывая трупы японцев, некоторые валялись в одном белье.
— Китайцы раздевают, — сказал Линьков. — Нашим японские мундиры малы.
— Наших подобрали? — спросил Марков. — Может, их и не было? Внезапная ночная атака.
— Были. Я же участвовал. Один и сейчас лежит. Не нашли в кустах.
Русский солдат лежал на спине, с корками застывшей крови на груди, присохшими к серой шинели. Простое мужицкое лицо, светлые стёклышки открытых ледяных глаз, на лице — покой отмучившегося.
— Пригнали откуда-то с Рязанщины или Смоленщины, приказали убивать японцев, — сказал Линьков. — Он честно выполнял приказ.
— За Великую Россию, — осторожно сказал Марков, не утверждая и не спрашивая.
— Вы так считаете, господин штабс-капитан? А я думаю, что если б этот солдат знал, за что приходится умирать, он бы и винтовку давно бросил.
— Не понимаю вас, вольноопределяющийся.
— Сражаемся за то, что не нужно ни этому мужику, ни нам с вами.
— Такова наша доля солдатская, — попытался Марков смягчить вольнодумный разговор, — И прежде сражались за какое-нибудь испанское наследство. Помните историю?
— История движется. Люди стали интересоваться, за что воюют, за что голодают? Вы, конечно, читаете телеграммы из Петербурга? Знаете, что произошло 9 января[2]?
— По телеграммам трудно разобраться.
— Мне из-за речки уже машут — зовут. На прощанье окажу вам, что в одной редкой газетке прочитал: падение Порт-Артура есть начало падения царского самодержавия. До свиданья, господин штабс-капитан. Может быть, ещё встретимся, поговорим.
«Столичный болтун», — подумал тогда о нём Марков. Даже среди офицеров иной раз услышишь о том, как царя, в бытность его наследником, в Японии били бамбуковой палкой по голове. Не любит русский человек начальства.
Это был единственный успешный день операции под Сандепу. Введи Куропаткин[3] в бой 2-ю и 3-ю армии, как планировалось в диспозиции... Но он, конечно, не ввёл, и вообще всё делалось не так, как учили в Академии. Вместо отвлекающего боя в стороне от главного удара начали атаковать на главном направлении...
Уже 15 января Куропаткин приказал не просто прекратить наступление, а... отступать! Генштабистов разослали по дорогам в качестве колонновожатых, наблюдателей, маяков. Маркову поручили контролировать движение колонны на выходе из деревни Тутайцзы. Почти всю ночь он сверял карты и номера частей, грелся у костра с проходившими офицерами, ждал рассвета.
Словно с трудом взрезая замороженную землю, медленно выползал из-за горизонта малиновый диск, и не было от него тепла — не греет чужое солнце.
Из деревни вышла колонна 1-го Восточно-Сибирского полка. Марков представился командиру, сверил время и маршрут движения, потом стоял у дороги, благо ветер относил пыль в другую сторону. Все шли пешком, между ротами тянулись солдаты с носилками. «Казалось, двигаются не войска после боя, а какая-то грандиозная похоронная процессия», — написал позднее в своей книге Марков.
— Победу свою хороним, — задумчиво проговорил штабс-капитан.
— Потяжелее покойник, — прозвучал рядом знакомый голос Линькова.
— Потяжелее? А, вы опять за своё? В масштабе империи? Студенческие героические разговоры не можете забыть? Я всё это слышал. И о том, что войной с японцами император мстит им за тот случай, когда его в Японии ударили палкой. Об этом потихоньку и некоторые солдаты говорят.
Полк всё шёл и шёл мимо. Стучали солдатские сапоги по мёрзлой маньчжурской земле, выбивая красноватую пыль. Почти ни слова не услышишь в колонне. Лишь изредка команды: «Подтянись! Шире шаг». Маркову представлялось всё это неким тяжким, но необходимым движением, вокруг которого случайно возникали негромкие ненужные звуки. Разговор с Линьковым продолжался у костра, куда подкидывали доски от орудийного ящика. Вольноопределяющийся убеждённо пересказал причины возникновения войны.
Будто бы всё началось ещё в 1896 году, когда корейское правительство выдало владивостокскому купцу Бриннеру концессию на право эксплуатации казённых лесов на корейской стороне рек Тумэнь-Ула и Ялу-Цзян и на острове Дажелет. Через год императорский кабинет выкупил концессию у купца, а для того чтобы скрыть участие двора в коммерческих махинациях, концессия была фиктивно перепродана поверенному в делах русского посольства в Сеуле Матюхину. Уполномоченный императора по Дальнему Востоку Безобразов, великий князь Владимир Александрович и другие приближённые ко двору убедили Николая в том, что надо переодеть 20 тысяч русских солдат в форму леечных рабочих и захватить 5 тысяч квадратных вёрст территории, определённой концессией. Безобразов убеждал императора, что уже в 1904 году будет выручено миллион рублей чистой прибыли. Японцы попросили не лезть на корейскую территорию, но Николая авантюристы убедили не уступать каким-то макакам, и началась война.
— За дровишки идут на смерть людишки, — подытожил Линьков.
Настал момент пресечь болтуна, и Марков сказал строго, но спокойно:
— В октябре на Новгородской сопке мой родной брат Леонид погиб не за дровишки, а за политические интересы Российской империи на Дальнем Востоке. Вы путаете причину и повод.
— Поверьте, я глубоко сочувствую вашему горю и ещё более убеждаюсь в преступной ненужности этой войны, губящей лучших людей страны. Если бы в России были конституция и парламент, то авантюра с концессией провалилась бы при первом чтении. И такого бездарного главнокомандующего, как Куропаткин, парламент снял бы после первого боя.
— Ваш последний батальон проходит, вольноопределяющийся. Скажу вам на прощанье: я не жандарм, не ваш начальник, но советую прекратить подобные разговоры.
— Я помню наш разговор в Манчжурии, но сейчас не до воспоминаний. Разрешите я присяду.
Генерал подвинулся на нарах, причём так, чтоб поручик не прикасался к нему: чужой, слишком большая стена выросла между ними.
— Поздравлять вас надо, поручик? Сбылись ваши мечты о парламенте. Кажется, уже заседает там, на поляне. Решает, что с нами делать: вешать, расстреливать, четвертовать? Или вы представляли, что всё будет, как в какой-нибудь Англии? Палата общин голосует в тишине...
— И в Англии, и во Франции были кровавые революции, но об истории поговорим потом. Сейчас главное — не падайте духом. В городе и в гарнизоне достаточно разумных людей, чтобы не дать бунтарям-провокаторам устроить самосуд.
— Бунтарь-провокатор — это комиссар Временного правительства по Юго-Западному фронту Иорданский?
— Иорданский не самодержец всероссийский. Он подчиняется решениям Совета и Временного правительства. Вы же знаете, что есть приказ Керенского перевести всех арестованных в Быхов и лишь потом начать разбор дела в Петроградском Совете.
— Суд уже вдет на поляне. Даже здесь слышно, как орут ваши революционные солдаты. Вырастили бешеную собаку и теперь сами её боитесь. Не меня хотите спасти, а себя! Откреститься от убийц и остаться чистыми. Но ведь вы единомышленники с Иорданским.
— Вы, Сергей Леонидович, профессор. Знаете историю и английской революции, и французской...
— Не надо, поручик, об истории. Там всегда можно найти всё, что захочешь.
— Согласен. Надо думать о сегодняшнем дне. И я думаю, вернее, я уверен, что офицеры и юнкера Житомирской школы прапорщиков под руководством Совета пресекут попытки нарушить порядок. Я зашёл к вам только для того, чтобы это сказать. Чтобы, не дай бог, вы не волновались напрасно.
— Не напрасно, дорогой поручик, не напрасно.
— Ваша семья, кажется, не здесь, не в Бердичеве?
— Нет. В Петрограде. Мальчику в декабре десять, девочке — девятый год.
Ушёл поручик, злыми глазами осмотрел камеру охранник, загремел замком, и вдруг стало тоскливо в этом возвращённом одиночестве в ожидании возможной скорой Смерти. Спорил с ним, пытался сказать нечто обидное, а ведь что-то нравилось в этом человеке и не только потому, что он искренне хотел спасти его и других генералов от самосуда. Вообще-то, конечно, именно его Линьков хотел спасти. За остальных тоже, может быть, формально вступился, но чувствовалось, что к Деникину и другим относится равнодушно.
Об этом Линькове, о его слишком правильных выскакиваниях думалось, как о юнкерах или о молодых офицерах, прибывших на учёбу в Академию Генштаба. Смотрел на них доброжелательно, вспоминал себя таким и думал, насколько вырос по сравнению с ними, не годами, конечно, не чинами, а пониманием действительной жизни, службы, войны. Но что общего у него с этим революционером? Чем он похож на молодого офицера, приступающего к изучению тактики современного боя? Тем, пожалуй, что так же верит в революционные лозунги, в революционную справедливость, как он сам когда-то верил в тактико-стратегические истины из учебников, в «Науку побеждать». «Пуля — дура, штык — молодец»? А если «максим», если 600 выстрелов в минуту, тогда кто молодец? Почему при Наполеоне не рыли окопы от Балтийского до Чёрного? Выйдешь на поле боя — сам думай, а не Устав вспоминай.
Вот и революционный поручик. Начитался о парламентах и гильотинах, а теперь сам думает...
Бердичев — не самый красивый город России, а если выйти на дорогу, ведущую от тюрьмы на поляну, да ещё после сильного дождя, да ещё под рваными мутными остатками туч, то считай, что попал в помойную яму. Именно по этой дороге поведут генералов, чтобы в грязь их вколотить и в грязи похоронить. Поручик Линьков, член армейского комитета, социал-демократ большевик ничего не мог возразить против формулировки: «Главнокомандующий армиями Юго-Западного фронта генерал-лейтенант Деникин отчисляется от должности главнокомандующего с преданием суду за мятеж». Тот сам разослал в войска фронта телеграмму, в которой выразился совершенно определённо: он не поддерживает Временное правительство.
Командуя десятками тысяч людей, вверенных ему правительством, отказаться от подчинению правительству — это государственная измена, военно-полевой суд, смертная казнь! Начальник штаба фронта генерал-майор Марков поддержал телеграмму Деникина. Значит, тоже смертная. Почему же суетится поручик Линьков, революционер, большевик? Да и не он один.
Митинг — несколько тысяч людей в серых шинелях. Изредка встречаются и местные гражданские — в основном молодые евреи — и даже матросские бушлаты. Трибуна обита красным кумачом. Вот как раз поднялся матрос. Привычно, по-митинговому закричал:
— Товарищи солдаты! Мы принесли вам братский привет от революционных матросов Черноморского флота!.. Мы полностью одобряем...
Линьков протолкался к трибуне, позвал знаком помощника комиссара фронта Костицына, стоявшего у её подножия. Тот подошёл, безнадёжно махнув рукой в сторону трибуны.
— Все крови жаждут.
Моряк тем временем выкрикивал: «Смерть контре!» Па бескозырке новая ленточка: «Свободная Россия», бушлат перепоясан патронными лентами, на боку — маузер.
— Откуда моряки?
— Иорданский вызвал. Ему нужна большая поддержка, чтобы с генералами расправиться.
Костицын — во френче без погон, гражданский из питерских, спокойный, понимающий. Линьков попросил его рассказать подробнее, как возникла эта безумная идея расправы.
— Иорданский же старый меньшевик, а на коне-то сейчас большевики, — презрительно сказал Костицын. — Хочет к ним перекинуться, а для этого надо выслужиться перед Лениным за счёт генералов. Сам же знает, что судить надо сразу всех, умеете с Корниловым. И судить в Питере без митингов. Я был в Могилёве в вагоне Керенского, когда обсуждали этот вопрос...
Митинг продолжался, выходили новые ораторы, и почти все требовали казни генералов. Под эти горячие речи и выкрики толпы Костицын рассказал о совещании с Керенским. Линьков, зная Керенского, легко представил, как напористый Иорданский запугивал нервного правителя: если немедленно не предать суду Деникина и других генералов, заключённых в Бердичеве, он за фронт не отвечает! Председатель Чрезвычайной следственной комиссии Шабловский выразил сомнение в том, что весь фронт требует суда. Керенский попытался обмануть и перехитрить всех: мол, судите генералов в Бердичеве, но если будет Смертный приговор, то он его не утвердит. Шабловский на это не пошёл и заявил, что долг комиссара правительства не идти навстречу несознательной и возбуждённой массе, а разъяснить людям, что надо подчиниться закону. Керенский, как обычно, ушёл от решения и приказал комиссии выехать на место и там вынести решение.
Тем временем продолжались буйные речи.
— Братцы! — кричал солдат с трибуны. — Кто приказами ввёл смертную казнь на фронте? Кто? Они ввели. Корнилов с Деникиным и прочими. Вот пущай и идут на смерть по своему приказу, ежели они честные генералы. Или они генералы только для того, чтобы нашу кровушку пить?..
Толпа громко одобряла такие требования.
— А когда приехала комиссия, — рассказывал Костицын, — наш комиссар устроил такой же шум, как сейчас. Членов комиссии едва не раздавили. Всё же комиссия своё дело сделала, и состоялось решение Смольного: суд над генералом Деникиным отложить до окончания следствия над генералом Корниловым, а арестованных перевести из Бердичева в Быхов. Срок — сегодня, 27 сентября.
Подошёл недавно выступавший матрос, толкавшийся возле трибуны. Нагловато спросил:
— Поручик, папироской угостите?
— Я угощу, — сказал Костицын, доставая портсигар. — Я помощник комиссара Юго-Западного фронта Костицын.
— А я матрос первой статьи линкора «Свободная Россия» Руденко.
— Анархист?
— По-вашему, если матрос, так без вопросов анархист? А я, знаете ли, не анархист, а машинист на боевом линкоре и, между прочим, большевик.
— А выступал как анархист. Большевики за революционную законность, а не за суд уличной толпы.
— Это не толпа, господин помощник комиссара, а народ.
— Толпа превращается в народ, когда ею руководят большевики. Я сейчас попробую показать, как это делается, — и повернулся к Линькову. — Пора действовать, Михаил Георгиевич?
— Самый момент переломить настроение, — согласился поручик.
— А вас, матрос большевик Руденко, прошу поддержать резолюцию, которую мы сейчас внесём.
— Чтобы Руденко задний ход дал?
— Разберитесь, Руденко, где зад, где перед, — сказал Костицын и пошёл к трибуне.
— Дробь, — сказал матрос. — Сигнал принял.
Костицын начал говорить, и толпа затихла, он не кричал, а объяснял спокойно и достаточно громко. После коротких приветствий и текущего момента перешёл к делу:
— Конечно, Временное правительство не такой уж нам указчик, — и толпа взревела: «Долой Временное правительство!», «Вся власть Советам!», «Долой Керенского!» — Но Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов. Центральный комитет партии большевиков во главе с товарищем Лениным — это наша власть!..
«Вся власть Советам!» — взорвался митинг единым торжествующим криком.
— Петросовет в Смольном принял окончательное решение, — продолжал Костицын. — Судить генералов-заговорщиков всех вместе во главе с Корниловым, иначе им удастся скрыть главные подробности заговора. И судить в Петрограде, чтобы о заговоре узнала правду вся Россия. Поэтому наш митинг принимает резолюцию: «Заключённых в Бердичевской тюрьме участников Корниловского контрреволюционного заговора в соответствии с решением ЦИК Совета рабочих и солдатских депутатов перевести 27 сентября сего года в Быхов для проведения единого следствия, а затем и суда над всеми заговорщиками. Гарнизон города Бердичева в соответствии с требованиями революционной законности даёт слово Совету рабочих и солдатских депутатов доставить заключённых в Быхов, не причиняя им никакого вреда».
Митинг ещё смущённо молчал, Костицын не успел начать следующую фразу, как стоявший несколько поодаль Комиссар Иорданский шагнул вперёд, встал рядом с Костицыным и как бы продолжил текст резолюции:
— Заключённые заговорщики доставляются на вокзал пешком, под охраной Совета и выделенных воинских частей. Маршрут движения будет указан дополнительно.
Костицын этого не ожидал и не смог быстро сообразить, что можно предпринять. Наверное, ничего уже нельзя было сделать, потому что Иорданский победоносно громко кричал:
— Кто за резолюцию, прошу голосовать, — и почти без паузы: — Единогласно! Оркестр — «Интернационал!» Митинг объявляю закрытым!
К 17 часам все арестованные оделись, собрались, вышли по команде охраны в коридор. Их было восемь человек. Шесть генералов: Деникин, Марков, Ванновский, Эрдели[4], Эльснер[5], Орлов; чехословацкий капитан Клеценда я чиновник Будилович. За месяц заключения все осунулись, обтрепались, померкли. Марков, похожий своею статностью, изящными усами и бородкой на театрального испанского гранда, теперь напоминал деревенского мужика, уставшего от полевых работ.
В коридоре толпились охранники. К генералу Маркову подошёл скрашивавший своей доброжелательностью муки заключённого бывший финляндский стрелок, замкнутый, скрывающий от посторонних свои чувства, он вдруг сказал:
— Сергей Леонидович, скучать буду без вас.
— Успокойся, брат: долго скучать не придётся. Скоро на наше место новых генералов посадят — ещё не всех извели.
— Бог даст — с вами всё будет хорошо. Слово дали.
— Дали — могут обратно взять.
Марков с благодарностью подумал о солдате и о том, чем он, генерал, заслужил доброе отношение? Не к другим, а к нему подошли. Что-то, видимо, есть в нём, что располагает к нему людей без всяких личных его стараний. Давно уже стал это замечать — ещё с Японской войны. И большевик Линьков тоже вот старается. С той войны его запомнил. Наверное, чувствует, что никому он зла не желает, никому не хочет мстить. А те...
Все уже знали, что произошло на митинге. Марков подошёл к Деникину и спросил о его предположениях.
— Какие предположения, милый профессор? Никуда нас не повезут, а растерзают по дороге. Молю Бога, чтобы хватило сил не дрогнуть перед смертью.
— И я вспоминаю слова древнего римлянина: «Перестанешь надеяться — и бояться перестанешь».
Часа два томились в коридоре — слишком долго шёл митинг, и власти не укладывались в отведённое время. Иорданский долго придумывал маршрут движения к вокзалу — чтобы подлиннее, погрязнее, потемнее, чтобы успели солдатики расправиться с генералами. Если вправду ожидает смерть, то о чём вспоминать в последние часы: о плохом или о хорошем? Если о плохом, то всё прошлое представляется неудачным, напрасно прожитым, и если бы ещё пожить, то... Если о хорошем, о близких: о Марианне, о маленькой Марианночке, о Лёнечке, — то невыносимо оставить всё это навсегда.
— Когда мы встретились-то? — вспоминал Деникин. — В Карпатах, в начале 1915?
— Немного пораньше. В декабре 1914 меня назначили к вам начальником штаба. Тогда у вас ещё была 4-я стрелковая бригада, а не дивизия.
— Но её уже называли «железной», — напомнил Деникин. — В окопах мы не стояли. Шли только на прорыв или на контратаки, потом — в резерв.
Встреча была не из приятных: прибыл после болезни и доложил, что по своему состоянию верхом ездить не может, на позиции не поедет, останется в штабе. Чувствовал, что Деникину и штабным это не нравится, из-за чего говорил чуть ли не сердито, усугубляя впечатление. Пришлось через несколько дней делать демонстративный выезд на позиции. Штаб располагался в городе Фриштак, неподалёку за городом шёл горячий бой: австрийцы наступали. Марков нашёл огромную колымагу, приказал запрячь крепких лошадей и двинулся к месту боя, прямо в стрелковые цепи. По колымаге сразу стали бить шрапнелью. Однако удалось невредимым доехать до командного пункта. Деникин удивился, спросил, в чём дело. Марков сказал: «Скучно стало дома. Приехал посмотреть что тут делается...» С тех пор он стал в бригаде своим и пошли награды и повышения.
Везде, куда он попадал, быстро соображал, как надо себя вести, чтобы не стать чужим. Даже не соображал, а чувствовал. Будешь вычерчивать штабные карты по всем правилам Академии Генштаба, а там, в бою, всё совсем другое. Там бьют из пулемётов, солдаты гибнут в цепях, тяжело ранен командир 13-го полка, а отступать нельзя. Должность начштаба выше, чем комполка, но Марков подошёл к Деникину:
— Ваше превосходительство, дайте мне 13-й полк.
— Голубчик, пожалуйста, очень рад! Я сам хотел вам это предложить, но стеснялся: обидитесь, что я вас отстраняю от штаба...
— Жаль, что долго вас не утверждали.
— Да. Я даже писал в штаб Верховного, что не хочу никого обскакивать и обгонять. Какая там карьера, когда постоянно ходишь по краю могилы. Я даже приговорил себя к мысли, что должен умереть в рядах полка.
— Это была бы счастливая смерть. А вот сегодня...
— Наступил чёрный мрачный вечер. В тюрьму вошли Костицын, Линьков и штабс-капитан Бетлинг из Житомирской школы прапорщиков. До войны он служил в полку, которым командовал Деникин, теперь со своими юнкерами решился охранять арестованных от яростной толпы, ожидавшей их на дороге.
Бетлинг обратился к Деникину:
— Как прикажете, ваше превосходительство? Толпа дала слово не трогать никого, но ручаться ни за что нельзя.
— Пойдём, — ответил Деникин. — Пойдёмте, господа. Благослови нас, Господи.
Все перекрестились и направились к выходу. Линьков подошёл к Маркову.
— Я буду рядом, — сказал он. — У меня есть оружие.
— Благодарю вас, на...
И Марков пожал плечами и вздохнул как перед тяжкой работой.
Колонна вышла на тёмную дорогу. Впереди — Костицын и 14 делегатов от гарнизона. За ними арестованные, окружённые решительными юнкерами с винтовками. Бетлинг с обнажённой шашкой — рядом с Деникиным, Линьков вплотную к юнкерам, ближе к Маркову.
Солдаты, расположившиеся вдоль дороги, оживлённо зашумели. Костицын решительно и громко крикнул:
— Помните своё обещание: арестованных не трогать. Всякая попытка нападения будет отражена оружием.
Толпа зашумела громче, но никаких действий никто из солдат не предпринимал. Изношенные сапоги по щиколотку вязли в холодной мокрой грязи.
Толпа с первых же шагов сдавила маленькую тесную колонну. Самые злобствующие солдаты вплотную притискивались к юнкерам, которые решительно отталкивали их, а то и снимали винтовки и грозили штыками. «Бейте их прикладами!» — кричал Бетлинг. «Пьяных топчите в грязь, — добавлял Костицын. — Дали слово — пусть держат!»
Повернули на совершенно тёмную и особенно грязную улицу, и первый камень ударил в спину Маркову. Полетели комья грязи в охрану и в арестованных. «Товарищи, слово дали!.. Товарищи, слово дали!» — не переставал кричать Бетлинг.
Идти куда-то в ночь и ждать смерти! Ударят тяжёлым камнем, упадёшь, затопчут. Хотел ещё днём попросить у Линькова наган — это было неприлично: даст — нарушит закон, откажет — обоим будет стыдно.
Сзади подъехал сопровождающий броневик, и лучи его прожектора вырвали из тьмы озлобленные лица солдат. Солдаты кричали: «Смерть предателям!.. Мы слова не давали!.. Бей их, ребята!..»
Однако бросали, не столько камни, сколько мокрую грязь. Противно, но не смертельно. Бетлинг дал команду юнкерам, и те, повернувшись к толпе, выставили вперёд винтовки, оттеснили ближайших, самых активных. Булыжники продолжали лететь в конвоируемых пленников. Раненому генералу Орлову большой камень попал в лицо, булыжник — в генерала Эрдели. Камни то и дело попадали В Деникина и Маркова. Деникин обернулся к Сергею Леонидовичу и сказал дрожащим голосом:
— Что, милый профессор, конец?
— По-видимому.
Произнёс это, но откуда-то возникла надежда, что на дороге он не умрёт. Наверное, потому что повернули на главную улицу, где на балконах домов стояли люди и кричали: «Да здравствует свобода!» Женщины махали платками.
«Да здравствует ваша свобода!» — мысленно произнёс Марков. Может быть, это ему дамы машут платочками. Разве нет здесь доброжелателей? Вот и Линьков не отходит далеко и подбадривает.
На перронах и путях ярко освещённого вокзала ожидала новая нетерпеливо злобная толпа. Солдаты преградили дорогу к приготовленному вагону и кричали: «В арестантский их!.. В телячий!.. В вагон для лошадей!..» Набросились на сопровождающих членов Совета, ударили Костицына. Подбежал Линьков, закричал: «Своих комиссаров вьёте? Контра собралась? Перестреляю гадов!» И Бетлинг замахал шашкой, крича: «Товарищи, дали слово!»
Арестантского вагона не нашли и подали товарный, перевозивший лошадей, немытый, неубранный. «Не переживайте, Антон Иванович, — сказал Марков Деникину, подсаживая его, помогая забраться в вагон. — Христос в хлеву родился, и мы тоже в хлеву родимся для новой жизни».
С трудом втащили изуродованного Орлова. Уселись в вагоне прямо на мокрый скользкий пол в лошадиную грязь. Генералы молчали. О чём они молчали? О том, что такое забыть нельзя? О том, что те, кому не удалось убить их сегодня, попытаются сделать это завтра? О том, что тысячи злобно орущих солдат — это теперь их смертельные враги?
У вагона плакали женщины — жена и сестра Клецандо. Истерически кричал что-то угрожающее сын генерала Ольстера, размахивая пистолетом, который его денщик поспешно отобрал. Следом за арестованными в теплушку полезли члены Совета — они должны были сопровождать их до Быхова.
Наконец загудел паровоз, и поезд медленно тронулся. Кто-то дважды выстрелил из винтовки. Линьков облегчённо вздохнул и начал пробираться к выходу в город.
На Центральной улице слепили щедрые разноцветные огни кинотеатра. Здесь толпились солдаты, матросы и штатская публика. Трепались об асфальт тротуара широченные клёши матроса Руденко. Он вёл под руку местную красавицу, высокую, фигуристую, с глазами и причёской цвета тёмной ночи.
— Милая Розочка, — говорил он ей. — Я в полное владение отдал бы вам своё верное матросское сердце, но оно принадлежит революции.
— Я тоже за революцию, — ответила девушка. — Я была в эсерах, но теперь я большевичка. Завтра же запишусь в ячейку, и мы с вами, Олег, вместе будем бороться за революцию, и наши сердца будут биться рядом.
— Ваши милые ножки устали, Розочка. Полную вахту на ногах. Пора отдохнуть. Не зайти нам для отдыха в кинематограф? Там, видать, что-то вполне интересное.
Разноцветно светящаяся реклама предлагала:
«Увлекательный исторический фильм
из жизни проклятого прошлого
ТЁМНЫЕ СИЛЫ — ГРИГОРИЙ РАСПУТИН И ЕГО СПОДВИЖНИКИ
1-я и 2-я серии в один сеанс».
— Ой, я видела первую серию, — вспомнила Роза. — Там такие есть сцены с женщинами...
И она стыдливо хихикнула.
— Посмотрим сцены, — сказал матрос. — Революционер должен всё знать. Всё, против чего он борется. Идемте, Роза. Как раз время. Сейчас склянки будут бить.
У входа стоял поручик Линьков, дымя папиросой и решая, стоит ли идти в кино.
— Здравия желаю, товарищ поручик, — приветствовал его матрос. — Познакомьтесь: моя революционная подруга Розалия Ефимовна. Мы освободили угнетённый царским режимом еврейский народ и теперь сообща строим новую жизнь.
Поручик с радостью познакомился с девушкой.
— Пойдёмте на две серии в одном котле, поручик, — предложил матрос. — Посмотрим, как расправились с негодяем Распутиным без суда и следствия господа великие князья. А мы своих предателей сегодня защитили от народа.
— Их ждёт суд.
— И там их пожалеют. А то ещё и до суда отпустят. Вот тогда они себя покажут. Нас они не пожалеют, и будем мы с вами вспоминать, когда к Богу в рай пошлют, как мы их спасали.