1978

Мне судьба — до последней черты, до креста…

Мне судьба — до последней черты, до креста

Спорить до хрипоты, а за ней — немота,

Убеждать и доказывать с пеной у рта,

Что не то это вовсе, не тот и не та.

Что лабазники врут про ошибки Христа,

Что пока ещё в грунт не влежалась плита.

Триста лет под татарами — жизнь ещё та;

Маета трёхсотлетняя и нищета.

Но под властью татар жил Иван Калита

И уж был не один, кто один против ста.

Вот намерений добрых и бунтов тщета —

Пугачёвщина, кровь и опять нищета.

Пусть не враз, пусть сперва не поймут ни черта,

Повторю, даже в образе злого шута.

Но не стоит предмет, да и тема не та,

Суета всех сует — всё равно суета.

Только чашу испить не успеть на бегу,

Даже если разлить — всё равно не смогу,

Или выплеснуть в наглую рожу врагу, —

Не ломаюсь, не лгу — не могу. Не могу!

На вертящемся гладком и скользком кругу

Равновесье держу, изгибаюсь в дугу.

Что же с чашею делать — разбить? Не могу!

Потерплю — и достойного подстерегу,

Передам — и не надо держаться в кругу.

И в кромешную тьму, и в неясную згу,

Другу передоверивши чашу, сбегу.

Смог ли он её выпить — узнать не смогу.

Я с сошедшими с круга пасусь на лугу,

Я о чаше невыпитой здесь ни гугу, —

Никому не скажу, при себе сберегу,

А сказать — и затопчут меня на лугу.

Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу!

Может, кто-то когда-то поставит свечу

Мне за голый мой нерв, на котором кричу,

За весёлый манер, на котором шучу.

Даже если сулят золотую парчу

Или порчу грозят напустить — не хочу!

На ослабленном нерве я не зазвучу —

Я уж свой подтяну, подновлю, подвинчу.

Лучше я загуляю, запью, заторчу,

Всё, что ночью кропаю, — в чаду растопчу,

Лучше голову песне своей откручу,

Но не буду скользить, словно пыль по лучу.

Если всё-таки чашу испить — мне судьба,

Если музыка с песней не слишком груба,

Если вдруг докажу, даже с пеной у рта, —

Я уйду и скажу, что не всё суета!

ИЗ ДЕТСТВА

Аркадию Вайнеру

Ах, время, как махорочка —

Всё тянешь, тянешь, Жорочка.

А помнишь — кепка, чёлочка

Да кабаки — до трёх.

А чёрненькая Норочка

С подъезда пять — айсорочка,

Глядишь — всего пятёрочка,

А вдоль и поперёк.

А вся братва — одесская.

Два тридцать — время детское,

Куда, ребята, деться, а?

К цыганам в «поплавок»!

Пойдёмте с нами, Верочка —

Цыганская венгерочка.

Пригладь виски, Валерочка,

Да чуть примни сапог.

А помнишь вечериночки

У Солиной Мариночки:

Две бывших балериночки

В гостях у пацанов.

Сплошная безотцовщина,

Война, да и ежовщина,

А значит — поножовщина

И годы до обнов.

На всех — клифты казённые

И флотские, и зонные.

И братья заблатнённые

Имеются у всех.

Потом отцы появятся,

Да очень не понравятся.

Кой с кем, конечно, справятся,

И то — от сих до сех.

Дворы полны — ну надо же!

Танго хватает за души…

Хоть этому — да рады мы,

Да вот ещё нагул…

С Малюшенки — богатые,

Там шпанцири подснятые,

Там и червонцы мятые,

Там Клещ меня пырнул.

А у Толяна Рваного

Братень пришёл с «Желанного»

И жить задумал наново,

А был хитёр и смел.

Да хоть и в этом возрасте, —

А были позанозистей,

Помыкался он в гордости

И снова загремел.

А все жё брали «соточку»

И бацали чечёточку,

А ночью взял обмоточку

Да чтой-то завернул.

У матери бессонница,

Все сутки книзу клонится.

Спи! Вдруг чего обломится, —

Небось не в Барнаул.

[1978]

ЛЕТЕЛА ЖИЗНЬ…

Я сам с Ростова, а вообще — подкидыш,

Я мог бы быть с каких угодно мест.

И если ты, мой Бог, меня не выдашь,

Тогда моя Свинья меня не съест.

Живу везде, сейчас, к примеру, в Туле.

Живу и не считаю ни потерь, ни барышей.

Из детства помню детский дом в ауле

В республике чечено-ингушей.

Они нам детских душ не загубили —

Делили с нами пищу и судьбу.

Летела жизнь в плохом автомобиле

И вылетала с выхлопом в трубу.

Я сам не знал, в кого я воспитаюсь.

Любил друзей, гостей и анашу,

Теперь, чуть что чего — за нож хватаюсь,

Которого, по счастью, не ношу.

Как сбитый куст, я по ветру волокся,

Питался при дороге, помня зло, но и добро.

Я хорошо усвоил чувство локтя,

Который мне совали под ребро.

Бывал я там, где и другие были —

Все те, с кем резал пополам судьбу.

Летела жизнь в плохом автомобиле

И вылетала с выхлопом в трубу.

Нас закалили в климате морозном —

Нет никому ни в чём отказа там.

Так что чечены, жившие при Грозном,

Намылились с Кавказа в Казахстан.

А там Сибирь — лафа для брадобреев —

Скопление народов и нестриженых бичей,

Где место есть для зеков, для евреев

И недоистреблённых басмачей.

В Анадыре что надо мы намыли,

Нам там ломы ломали на горбу.

Летела жизнь в плохом автомобиле

И вылетала с выхлопом в трубу.

Мы пили всё, включая политуру,

И лак и клей, стараясь не взболтнуть,

Мы спиртом обманули пулю-дуру,

Так, что ли, умных нам не обмануть?

Пью водку под орехи для потехи,

Коньяк под плов с узбеками, по-ихнему — пилав.

В Норильске, например, в горячем цехе

Мы пробовали пить стальной расплав.

Мы дыры в дёснах золотом забили,

Состарюсь — выну, — денег наскребу.

Летела жизнь в плохом автомобиле

И вылетала с выхлопом в трубу.

Какие песни пели мы в ауле,

Как прыгали по скалам нагишом!

Пока меня с пути не завернули,

Писался я чечено-ингушом.

Одним досталась рана ножевая,

Другим — дела другие, ну, а третьим — третья треть.

Сибирь! Сибирь — держава бичевая,

Где есть где жить и есть где помереть,

Я был кудряв, но кудри истребили,

Семь пядей из-за лысины во лбу.

Летела жизнь в плохом автомобиле

И вылетала с выхлопом в трубу.

Воспоминанья только потревожь я —

Всегда одно: «На помощь! Караул!»

Вот бьют чеченов немцы из Поволжья,

А место битвы — город Барнаул.

Когда дошло почти до самосуда,

Я встал горой за горцев, чьё-то горло теребя.

Те и другие были не отсюда,

Нο воевали словно за себя.

А те, кто нас на подвиги подбили —

Давно лежат и корчатся в гробу.

Их всех свезли туда в автомобиле,

А самый главный вылетел в трубу.

1976–1978

О СУДЬБЕ

Куда ни втисну душу я, куда себя ни дену,

За мною пёс — судьба моя, беспомощна, больна.

Я гнал её каменьями, но жмётся пёс к колену,

Глядит — глаза безумные, и с языка слюна.

Морока мне с нею.

Я оком грустнею,

Я ликом тускнею,

Я чревом урчу,

Нутром коченею,

А горлом немею —

И жить не умею,

И петь не хочу.

Неужто старею?

Пойти к палачу —

Пусть вздёрнет на рею,

А я заплачу.

Я зарекался столько раз, что на судьбу я плюну,

Но жаль её, голодную, — ласкается, дрожит.

И стал я по возможности подкармливать фортуну,

Она, когда насытится, всегда подолгу спит.

Тогда я — гуляю,

Петляю, вихляю,

И ваньку валяю,

И небо копчу,

Но пса охраняю —

Сам вою, сам лаю,

Когда пожелаю,

О чём захочу.

Когда постарею,

Пойду к палачу —

Пусть вздёрнет скорее,

А я заплачу.

Бывают дни — я голову в такое пекло всуну,

Что и судьба попятится, испугана, бледна.

Я как-то влил стакан вина для храбрости в фортуну,

С тех пор — ни дня без стакана. Ещё ворчит она:

«Закуски — ни корки!»

Мол, я бы в Нью-Йорке

Ходила бы в норке,

Носила б парчу…

Я ноги — в опорки,

Судьбу — на закорки

И в гору, и с горки

Пьянчугу влачу.

Я не постарею,

Пойду к палачу —

Пусть вздёрнет на рею,

А я заплачу.

Однажды пере-перелил судьбе я ненароком —

Пошла, родимая, вразнос и изменила лик,

Хамила, безобразила и обернулась роком

И, сзади прыгнув на меня, схватила за кадык.

Мне тяжко под нею, —

Уже я бледнею,

Уже сатанею,

Кричу на бегу:

«Не надо за шею!

Не надо за шею!!

Не надо за шею!!! —

Я петь не смогу!»

Судьбу, коль сумею,

Снесу к палачу —

Пусть вздёрнет на рею,

А я заплачу.

Когда я об стену разбил лицо и члены…

Когда я об стену разбил лицо и члены

И всё, что только было можно, произнёс,

Вдруг сзади тихое шептанье раздалось:

— Я умоляю вас, пока не трожьте вены.

При ваших нервах и при вашей худобе

Не лучше ль чай испить иль огненный напиток,

Чем учинять членовредительство себе, —

Оставьте что-нибудь нетронутым для пыток.

Он сказал мне: — Приляг,

Успокойся, не плачь.

Он сказал: — Я не враг,

Я — твой верный палач.

Уж не за полночь — за три,

Давай отдохнём.

Нам ведь всё-таки завтра

Работать вдвоём.

Раз дело приняло приятный оборот —

Чем чёрт не шутит — может, правда, выпить чаю?

— Но только, знаете, весь ваш палачий род

Я, как вы можете представить, презираю.

Он попросил: — Не трожьте грязное бельё.

Я сам к палачеству пристрастья не питаю.

Но вы войдите в положение моё —

Я здесь на службе состою, я здесь пытаю.

И не людям, прости —

Счёт веду головам.

Ваш удел — не ахти,

Но завидую вам.

Право, я не шучу,

Я смотрю дедово —

Говори что хочу,

Обзывай хоть кого.

Он был обсыпан белой перхотью, как содой,

Он говорил, сморкаясь в старое пальто:

— Приговорённый обладает, как никто,

Свободой слова, то есть подлинной свободой.

И я избавился от острой неприязни

И посочувствовал дурной его судьбе.

— Как жизнь? — спросил меня палач. — Да так

себе…

Спросил бы лучше он: как смерть — за час до казни?..

— Ах! Прощенья прошу, —

Важно знать палачу,

Что когда я вишу,

Я ногами сучу.

Да у плахи сперва

Хорошо б подмели,

Чтоб моя голова

Не валялась в пыли.

Чай закипел, положен сахар по две ложки.

— Спасибо! — Что вы! — Не извольте возражать!

Вам скрутят ноги, чтоб сученья избежать,

А грязи нет — у нас ковровые дорожки.

Ах, да неужто ли подобное возможно!

От умиленья я всплакнул и лёг ничком.

Он быстро шею мне потрогал осторожно

И одобрительно почмокал языком.

Он шепнул: — Ни гугу.

Здесь кругом стукачи.

Чем смогу — помогу,

Только ты не молчи.

Станут ноги пилить —

Можешь ересь болтать,

Чтобы казнь отдалить,

Буду дольше пытать.

Не ночь пред казнью, а души отдохновенье,

А я уже дождаться утра не могу.

Когда он станет жечь меня и гнуть в дугу,

Я крикну весело: — Остановись, мгновенье, —

Чтоб стоны с воплями остались на губах!

— Какую музыку, — спросил он, — дать при этом?

Я, признаюсь, питаю слабость к менуэтам,

Но есть в коллекции у них и Оффенбах.

Будет больно — поплачь,

Если невмоготу, —

Намекнул мне палач.

Хорошо, я учту.

Подбодрил меня он,

Правда, сам — загрустил:

Помнят тех, кто казнён,

А не тех, кто казнил.

Развлёк меня про гильотину анекдотом.

Назвав её лишь подражаньем топору,

Он посочувствовал французскому двору

И не казнённым, а убитым гугенотам.

Жалел о том, что кол в России упразднёи,

Был оживлён и сыпал датами привычно.

Он знал доподлинно — кто, где и как казнен,

И горевал о тех, над кем работал лично.

— Раньше, — он говорил, —

Я дровишки рубил,

Я и стриг, я и брил

И с ружьишком ходил.

Тратил пыл в пустоту

И губил свой талант,

А на этом посту

Повернулся на лад.

Некстати вспомнил дату казни Пугачёва,

Рубил, должно быть, для надёжности, рукой.

А в то же время знать не знал, кто он такой, —

Невелико образованье палачёво.

Парок над чаем тонкой змейкой извивался,

Он дул на воду, грея руки об стекло.

Об инквизиции с почтеньем отзывался,

И об опричниках — особенно тепло.

Мы гоняли чаи,

Вдруг палач зарыдал —

Дескать, жертвы мои

Все идут на скандал.

— Ах! Вы тяжкие дни,

Палачёва стерня.

Ну, зачем же они

Ненавидят меня?

Он мне поведал назначенье инструментов.

Всё так не страшно — и палач, как добрый врач. —

Но на работе до поры всё это прячь,

Чтоб понапрасну не нервировать клиентов.

Бывает, только его в чувство приведёшь —

Водой окатишь и поставишь Оффенбаха,

А он примерится, когда ты подойдёшь,

Возьмёт и плюнет.

И испорчена рубаха.

Накричали речей

Мы за клан палачей.

Мы за всех палачей

Пили чай, чай ничей.

Я совсем обалдел,

Чуть не лопнул, крича.

Я орал: — Кто посмел

Обижать палача?!

Смежила веки мне предсмертная усталость.

Уже светало, наше время истекло.

Но мне хотя бы перед смертью повезло —

Такую ночь провёл, не каждому досталось.

Он пожелал мне доброй ночи на прощанье,

Согнал назойливую муху мне с плеча.

Как жаль, недолго мне хранить воспоминанье

И образ доброго чудного палача.

ИСТОРИИ БОЛЕЗНИ

I

Я был и слаб, и уязвим,

Дрожал всем существом своим,

Кровоточил своим больным

Истерзанным нутром.

И, словно в пошлом попурри,

Огромный лоб возник в двери

И озарился изнутри

Здоровым недобром.

Но властно дёрнулась рука:

— Лежать! Лицом к стене!

И вот мне стали мять бока

На липком топчане,

А самый главный сел за стол,

Вздохнул осатанело

И что-то на меня завёл,

Похожее на дело.

Вот в пальцах цепких и худых

Смешно задёргался кадык,

Нажали в пах, потом под дых,

На печень — бедолагу.

Когда давили под ребро,

Как ёкало моё нутро!

И кровью харкало перо

В невинную бумагу.

В полубреду, в полупылу

Разделся донага.

В углу готовила иглу

Нестарая карга.

И от корней волос до пят

По телу ужас плёлся —

А вдруг уколом усыпят,

Чтоб сонный раскололся?

Он, потрудясь над животом,

Сдавил мне череп, а потом

Предплечье мне стянул жгутом

И крови ток прервал.

Я было взвизгнул, но замолк,

Сухие губы — на замок.

А он кряхтел, кривился, мок,

Писал и ликовал.

Он в раж вошёл — знакомый раж,

Но я как заору:

«Чего строчишь? А ну, покажь

Секретную муру!»

Подручный — бывший психопа

Вязал мои запястья.

Тускнели, выложившись в ряд,

Орудия пристрастия.

Я тёрт и бит, и нравом крут —

Могу — вразнос, могу враскрут,

Но тут смирят, но тут уймут.

Я никну и скучаю.

Лежу я, голый, как сокол,

А главный — шмыг да шмыг за стол,

Всё что-то пишет в протокол,

Хоть я не отвечаю.

Нет! Надо силы поберечь —

Ослаб я и устал.

Ведь скоро пятки будут жечь,

Чтоб я захохотал.

Держусь на нерве, начеку,

Но чувствую — отвратно.

Мне в горло всунули кишку —

Я выплюнул обратно,

Я взят в тиски, я в клещи взят,

По мне елозят, егозят,

Всё вызнать, выведать хотят,

Всё пробуют на ощупь.

Тут не пройдут и пять минут,

Как душу вынут, изомнут,

Всю испоганят, изорвут,

Ужмут и прополощут.

— Дыши, дыши поглубже ртом,

Да выдохни — умрёшь!..

У вас тут выдохни! — потом

Навряд ли и вздохнёшь.

Во весь свой пересохший рот

Я скалюсь: — Ну, порядки!

Со мною номер не пройдёт,

Товарищи-ребятки!

Убрали свет и дали газ,

Доска какая-то зажглась.

И гноем брызнуло из глаз,

И булькнула трахея.

Он стервенел, входил в экстаз.

Приволокли зачем-то таз…

Я видел это как-то раз —

Фильм в качестве трофея.

Ко мне заходят со спины

И делают укол.

— Колите, сукины сыны,

Но дайте протокол!

Я даже на колени встал

И к тазу лбом, прижался.

Я требовал и угрожал,

Молил и унижался.

Но туже затянули жгут,

Вон вижу я — спиртовку жгут.

Все рыжую чертовку надут

С волосяным кнутом.

Где-где, а тут своё возьмут.

А я гадаю, старый шут,

Когда же раскалённый прут —

Сейчас или потом?

Калился шабаш и лысел,

Пот лился горячо.

Раздался звон, и ворон сел

На белое плечо.

И ворон крикнул: — Nevermore![1]

Проворен он и прыток.

Напоминает — прямо в морг

Выходит зал для пыток.

Я слабо поднимаю хвост,

Хотя для них я глуп и прост:

— Эй! За пристрастный ваш допрос

_ Придётся отвечать!

Вы, как вас там по именам.

Вернулись к старым временам,

Но протокол допроса нам

Обязаны давать!

И я через плечо кошу

На писанину ту:

— Я это вам не подпишу,

Покуда не прочту.

Но чья-то жёлтая спина

Ответила бесстрастно:

«А ваша подпись не нужна.

Нам без неё всё ясно».

Сестрёнка, милая, не трусь!

Я не смолчу, я не утрусь,

От протокола отопрусь

При встрече с адвокатом.

Я ничего им не сказал,

Ни на кого не показал.

Скажите всем, кого я знал, —

Я им остался братом!

Он молвил, подведя черту:

Читай, мол, и остынь.

Я впился в писанину ту,

А там — одна латынь.

В глазах — круги, в мозгу — пули.

Проклятый страх, исчезни —

Они же просто завели

Историю болезни.

II

На стене висели в рамках бородатые мужчины.

Все в очёчках на цепочках, по-народному — в пенсне.

Все они открыли что-то, все придумали вакцины,

Так что если я не умер — это всё по их вине.

Доктор молвил: «Вы больны».

И меня заколотило,

Но сердечное светило

Ухмыльнулось со степы.

Здесь не камера — палата,

Здесь не нары, а скамья.

Не подследственный, ребята,

А исследуемый я.

И хотя я весь в недугах — мне не страшно почему-то.

Подмахну давай, не глядя, медицинский протокол.

Мне приятен Склифосовский — основатель института,

Мне знаком товарищ Боткин — он желтуху изобрёл.

В положении моём

Лишь чудак права качает!

Доктор, если осерчает,

Так упрячет в жёлтый дом.

Всё зависит в доме оном

От тебя от самого:

Хочешь — можешь стать Будённым,

Хочешь — лошадью его.

У меня мозги за разум не заходят, верьте слову.

Задаю вопрос с намёком, то есть лезу на скандал:

«Если б Кащенко, к примеру, лёг лечиться к Пирогову,

Пирогов бы без причины резать Кащенку не стал».

Доктор мой — большой педант.

Сдержан он и осторожен:

«Да, вы правы, но возможен

И обратный вариант».

Вот палата на пять коек,

Вот профессор входит в дверь,

Тычет пальцем: «Параноик!» —

И поди его проверь.

Хорошо, что вас, светила, всех повесили на стенку.

Я за вами, дорогие, как за каменной стеной.

На Вишневского надеюсь, уповаю на Бурденку —

Подтвердят, что не душевно, а духовно я больной.

Род мой крепкий — весь в меня.

Правда, прадед был незрячий,

Крёстный мой белогорячий,

Но ведь крёстный не родня.

Доктор, мы здесь с глазу на глаз,

Отвечай же мне, будь скор —

Или будет мне диагноз,

Или будет приговор?

Доктор мой, и санитары, и светила — все смутились,

Заоконное светило закатилось за спиной.

И очёчки на цепочке как бы влагой замутились.

У отца желтухи щёчки вдруг покрылись желтизной.

И нависло остриё,

В страхе съёжилась бумага, —

Доктор действовал на благо,

Жалко, благо не моё.

Но не лист — перо стальное

Грудь проткнуло, как стилет.

Мой диагноз — паранойя,

Это значит — пара лет.

III

Вдруг словно канули во мрак

Портреты и врачи.

Жар от меня струился, как

От доменной печи.

Я злую ловкость ощутил,

Пошёл, как на таран, —

И фельдшер еле защитил

Рентгеновский экран.

И горлом кровь, и не уймёшь, —

Залью хоть всю Россию.

И крик: «На стол его, под нож!

Наркоз, анестезию!»

Мне горло обложили льдом,

Спешат, рубаху рвут.

Я ухмыляюсь красным ртом,

Как на манеже шут.

Я сам себе кричу: «Трави!»

И напрягаю грудь, —

В твоей запёкшейся крови

Увязнет кто-нибудь.

Я б мог, когда б не глаз да глаз,

Всю землю окровавить.

Жаль, что успели медный таз

Не вовремя подставить.

Уже я свой не слышу крик,

Не узнаю сестру,

Вот сладкий газ в меня проник,

Как водка поутру.

И белый саван лёг на зал,

На лица докторов.

Но я им всё же доказал,

Что умственно здоров.

Слабею, дёргаюсь и вновь

Травлю, но иглы вводят

И льют искусственную кровь,

Та горлом не выходит.

Хирург, пока не взял наркоз,

Ты голову нагни.

Я важных слов не произнёс,

Но на губах они.

Взрезайте с богом, помолясь,

Тем более бойчей,

Что эти строки не про вас,

А про других врачей.

Я лёг на сгибе бытия,

На полдороги к бездне,

И вся история моя —

История болезни.

Очнулся я — на теле швы,

А в теле мало сил.

И все врачи со мной на «вы»,

И я с врачами мил.

Нельзя вставать, нельзя ходить.

Молись, что пронесло!

Я здесь баклуш могу набить

Несчётное число.

Мне здесь пролёживать бока

Без всяческих общений.

Моя кишка тонка пока

Для острых ощущений.

Я был здоров, здоров как бык,

Как целых два быка.

Любому встречному в час пик

Я мог намять бока.

Идёшь, бывало, и поёшь,

Общаешься с людьми…

Вдруг хвать! — на стол тебя, под нож.

Допелся, чёрт возьми!

— Не надо нервничать, мой друг,

Врач стал чуть-чуть любезней, —

Почти у всех люден вокруг

Истории болезней.

Сам первый человек хандрил,

Он только это скрыл.

Да и Создатель болен был,

Когда наш мир творил.

Адам же Еве яду дал —

Принёс в кармане ей.

А искуситель-змей страдал

Гигантоманией.

Вы огорчаться не должны, —

Врач стал ещё любезней, —

Ведь вся история страны —

История болезни.

Всё человечество давно

Хронически больно.

Со дня творения оно

Болеть обречено.

У человечества всего —

То колики, то рези.

И вся история его —

История болезни.

Живёт, больное, всё быстрей,

Всё злей и бесполезней

И наслаждается своей

Историей болезни.

1978–1979

Новые левые — мальчики бравые…

Новые левые — мальчики бравые

С красными флагами, буйной оравою —

Что вас так манят серпы и молоты?

Может, подкурены вы и подколоты?

Слушаю осатаневших ораторов:

«Экспроприация экспроприаторов…»

Вижу портреты над клубами пара —

Мао, Дзержинский и Че Гевара.

Не разобраться, где «левые», «правые»…

Знаю, что власть — это дело кровавое.

Что же, валяйте — затычками в дырках.

Вам бы полгодика, только в Бутырках!

Не суетитесь, мадам переводчица,

Я не спою — мне сегодня не хочется.

И не надеюсь, что я переспорю их, —

Могу подарить лишь учебник истории.

[1978)

На уровне фантастики и бреда…

На уровне фантастики и бреда,

Чуднее старой сказки для детей,

Красивая восточная легенда

Про озеро на сопке и про омут в сто локтей.

И кто нырнёт в холодный этот омут,

Насобирает ракушек, приклеенных ко дну, —

Того болезнь да заговор не тронут,

А кто потонет — обретёт покой и тишину.

Эх, сапоги-то стоптаны! Походкой косолапою

Протопаю по тропочке до каменных гольцов,

Со дна кружки блестящие я соскоблю, сцарапаю

Тебе на серьги, милая, а хошь и на кольцо.

Я от земного низкого поклона

Не откажусь, хотя спины не гнул.

Родился я в рубашке из нейлона —

На шёлковую тоненькую, жаль, не потянул.

Спасибо и за ту на добром слове.

Ноту, не берегу её, не прячу в тайниках.

Её легко отстирывать от крови.

Не рвётся — хоть от ворота рвани её — никак.

Я на гольцы вскарабкаюсь, на сопку тихой сапою,

Всмотрюсь во дно озёрное при отблеске зарниц,

Мерцающие ракушки я подкрадусь и сцапаю

Тебе на ожерелие, какое у цариц.

Пылю по суху, топаю по жиже

И иногда спускаюсь по ножу.

Мне говорят, что я качусь всё ниже,

А я и по низам высокий уровень держу.

Жизнь впереди — один отрезок прожит.

Я вхож куда угодно — в терема и в закрома.

Рождён в рубашке — Бог тебе поможет,

Хоть наш, хоть удэгейский — старый Сангия-мама!

Дела мои любезные, я вас накрою шляпою,

Я доберусь, долезу до заоблачных границ.

Не взять волшебных ракушек — звезду с небес сцарапаю

Алмазную да крупную, какие у цариц.

Нанёс бы звёзд я в золочёном блюде,

Чтобы при них вам век прокоротать,

Да вот беда, — ответственные люди

Сказали: — Звёзды с неба не хватать!

Ныряльщики за ракушками — тонут,

Но кто в рубахе — что тому тюрьма или сума?

Бросаюсь головою в синий омут —

Бери меня к себе, не мешкай, Сангия-мама!

Но до того, душа моя, — по странам по муравиям

Прокатимся, и боги подождут, повременят.

В морскую гальку сизую, в дорожки с белым гравием

Вобьём монету звонкую, затопчем — и назад.

А помнишь ли, голубушка, в денёчки наши летние

Бросал я в море денежку — просила ты сама.

И, может быть, и в озеро те ракушки заветные

Забросил я для верности — не Сангия-мама.

ОХОТА С ВЕРТОЛЁТОВ (Конец охоты на волков)

Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,

Отворились курки, как волшебный Сезам,

Появились стрелки, на помине легки, —

И взлетели стрекозы с протухшей реки,

И потеха пошла в две руки, в две руки.

Мы легли на живот и убрали клыки.

Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,

Чуял волчие ямы подушками лап,

Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —

Тоже в страхе взопрел — и прилёг, и ослаб.

Чтобы жизнь улыбалась волкам — не слыхал.

Зря мы любим её, однолюбы.

Вот у смерти — красивый широкий оскал

И здоровые, крепкие зубы.

Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу,

Псам ещё не намылены холки.

Но на татуированном кровью снегу

Наша роспись: мы больше не волки!

Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,

К небесам удивлённые морды задрав:

Либо с неба возмездье на нас пролилось,

Либо света конец — и в мозгах перекос…

Только били нас в рост из железных стрекоз.

Кровью вымокли мы под свинцовым дождём —

И смирились, решив: всё равно не уйдём!

Животами горячими плавили снег.

Эту бойню затеял не Бог — Человек!

Улетающим — влёт, убегающим — в бег.

Свора псов, ты со стаей моей не вяжись —

В равной сваре — за нами удача.

Волки мы! Хороша наша волчая жизнь.

Вы собаки, и смерть вам — собачья.

Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу,

Чтобы в корне пресечь кривотолки.

Но на татуированном кровью снегу

Наша роспись: мы больше не волки!

К лесу — там хоть немногих из вас сберегу!

К лесу, волки, — труднее убить на бегу!

Уносите же ноги, спасайте щенков!

Я мечусь на глазах полупьяных стрелков

И скликаю заблудшие души волков.

Те, кто жив, — затаились на том берегу.

Что могу я один? Ничего не могу!

Отказали глаза, притупилось чутьё…

Где вы, волки, былое лесное зверьё,

Где же ты, желтоглазое племя моё?!

Я живу, но теперь окружают меня

Звери, волчьих но знавшие кличей.

Это псы — отдалённая наша родня,

Мы их раньше считали добычей.

Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу,

Обнажаю гнилые осколки.

А на татуированном кровью снегу —

Тает роспись: мы больше не волки!

РАЙСКИЕ ЯБЛОКИ

Я умру, говорят, —

мы когда-то всегда умираем.

Съезжу иа дармовых,

если в спину сподобят ножом, —

Убиенных щадят,

отпевают и балуют раем.

Не скажу про живых,

а покойников мы бережём.

В грязь ударю лицом,

завалюсь покрасивее набок,

И ударит душа

на ворованных клячах в галоп.

Вот и дело с концом, —

в райских кущах покушаю яблок.

Подойду не спеша —

вдруг апостол вернёт, остолоп.

Чур меня самого!

Наважденье, знакомое что-то, —

Неродящий пустырь

и сплошное ничто — беспредел,

И среди ничего

возвышались литые ворота,

И этап-богатырь —

тысяч пять — на коленках сидел.

Как ржанёт коренник, —

я смирил его ласковым словом,

Да репей из мочал

еле выдрал и гриву заплёл.

Пётр-апостол — старик,

что-то долго возился с засовом,

И кряхтел, и ворчал,

и не смог отворить — и ушёл.

Тот огромный этап

не издал ни единого стона,

Лишь на корточки вдруг

с онемевших колен пересел.

Вон следы пёсьих лап.

Да не рай это вовсе, а зона!

Всё вернулось на круг,

и Распятый над кругом висел.

Мы с конями глядим:

вот уж истинно зона всем зонам!

Хлебный дух из ворот —

так надёжней, чем руки вязать.

Я пока невредим,

но и я нахлебался озоном,

Лепоты полон рот,

и ругательства трудно сказать.

Засучив рукава,

пролетели две тени в зелёном.

С криком: «В рельсу стучи!» —

пропорхнули на крыльях бичи.

Там малина, братва, —

нас встречают малиновым звоном!

Нет, звенели ключи —

это к нам подбирали ключи.

Я подох на задах,

на руках на старушечьих, дряблых,

Не к Мадонне прижат

Божий сын, а к стене, как холоп.

В дивных райских садах

просто прорва мороженых яблок,

Но сады сторожат

и стреляют без промаха в лоб.

Херувимы кружат,

ангел окает с вышки — занятно!

Да не взыщет Христос, —

рву плоды ледяные с дерев.

Как я выстрелу рад —

ускакал я на землю обратно,

Вот и яблок принёс,

их за пазухой телом согрев.

Я вторично умру,

если надо — мы вновь умираем.

Удалось, бог ты мой,

я не сам — вы мне пулю в живот.

Так сложилось в миру —

всех застреленных балуют раем,

А оттуда землёй —

бережёного бог бережёт,

В грязь ударю лицом,

завалюсь после выстрела набок.

Кони хочут овсу,

но пора закусить удила,

Вдоль обрыва, с кнутом,

по-над пропастью, пазуху яблок

Я тебе принесу —

ты меня и из рая ждала.

1977–1978

Упрямо я стремлюсь ко дну…

Упрямо я стремлюсь ко дну,

Дыханье рвётся, давит уши.

Зачем иду на глубину?

Чем плохо было мне на суше?

Там, на земле, — и стол и дом.

Там я и пел, и надрывался.

Я плавал всё же — хоть с трудом,

Но на поверхности держался.

Линяют страсти под луной

В обыденной воздушной жиже,

А я вплываю в мир иной, —

Тем невозвратнее, чем ниже.

Дышу я непривычно — ртом.

Среда бурлит — плевать на среду!

Я погружаюсь, и притом

Быстрее — в пику Архимеду.

Я потерял ориентир,

Но вспомнил сказки, сны и мифы.

Я открываю новый мир,

Пройдя коралловые рифы.

Коралловые города…

В них многорыбно, но не шумно —

Нема подводная среда,

И многоцветна, и разумна.

Где ты, чудовищная мгла,

Которой матери стращают?

Светло, хотя ни факела,

Ни солнце мглу не освещают.

Всё гениальное и не-

допонятое — всплеск и шалость.

Спаслось и скрылось в глубине, —

Всё, что гналось и запрещалось.

Дай бог, я всё же дотону,

Не дам им долго залежаться.

И я вгребаюсь в глубину,

И всё труднее погружаться.

Под черепом — могильный звон,

Давленье мне хребет ломает,

Вода выталкивает вон

И глубина не принимает.

Я снял с острогой карабин.

Но камень взял — не обессудьте, —

Чтобы добраться до глубин,

До тех пластов — до самой сути.

Я бросил нож — не нужен он.

Там нет врагов, там все мы люди.

Там каждый, кто вооружён,

Нелеп и глуп, как вошь на блюло.

Сравнюсь с тобой, подводный гриб,

Забудем и чины, и ранги.

Мы снова превратились в рыб,

И наши жабры — акваланги.

Нептун — ныряльщик с бородой,

Ответь и облегчи мне душу:

Зачем простились мы с водой,

Предпочитая влаге сушу?

Меня сомненья — чёрт возьми! —

Давно буравами сверлили:

Зачем мы сделались людьми?

Зачем потом заговорили?

Зачем, живя на четырёх,

Мы встали, распрямивши спины?

Затем — и это видит Бог, —

Чтоб взять каменья и дубины.

Мы умудрились много знать,

Повсюду мест наделать лобных,

И предавать, и распинать,

И брать на крюк себе подобных!

И я намеренно тону,

Зову: — Спасите наши души!

И, если я не дотяну, —

Друзья мои, бегите с суши!

Назад — не к горю и беде.

Назад и вглубь, но не ко гробу.

Назад — к прибежищу, к воде.

Назад — в извечную утробу!

Похлопал по плечу трепанг,

Признав во мне свою породу.

И я выплёвываю шланг

И в лёгкие пускаю воду.

Сомкните стройные ряды,

Покрепче закупорьте уши.

Ушёл один — в том нет беды,

Но я приду по ваши души!

Загрузка...