Ну-с, наступил и день свадьбы. Пришел я в дом Чугуевых, а там уже народу видимо-невидимо. И все веселые, довольные, а я -- словно только что из воды вытащен. Глянул я на себя в гостиной в зеркало -- и даже ахнул, самого себя не узнал. Мертвец-мертвецом! Глаза и щеки ввалились, под глазами черно, да и все лицо какое-то черное, а глаза совсем дикие, сумасшедшие. "Ну, думаю, хорош жених! Краше в гроб кладут!.." И даже папаша, Иван Лазаревич. меня пожалели, похлопали по плечу, покачали головой: однако, ничего не сказали и отошли, точно им чего-то совестно стало передо мной...
Как повели невесту из дому -- я подошел к окну и смотрел, пока Любовь Ивановну усаживали к карету. На них совсем лица не было, точно неживые, вот как фигуры восковые в музее: и дышит, и руками шевелит, и грудь вздымается, а жизни не чувствуешь, одно слово -- автомат. Подошли они к карете, сели, все с опущенными глазами, ни на кого не взглянувши. И личико такое строгое, серьезное, скорбное -- совсем святая мученица! И мне даже показалось, что головка их, в белом веночке и фате, окружена сиянием, как рисуют праведников и святых на иконах...
И укорил я себя с тоской: "Кирилла, Кирилла, что ты делаешь? Опомнись! Для тебя ли эта девушка? Тебе ли иметь в женах сокровище, которому ты даже башмачка не достоин развязать!..".
И с этим укором в душе поехал я в церковь и стоял там рядом с Любовью Ивановной, как чурбан бесчувственный. Боялся я поднять глаза на них, боялся дышать и только молил про себя Господа Бога: "Да поразит меня гром небесный, и чтобы не сошел я с этого места живым, ибо знаю, что творю -- и не могу преодолеть себя!..".
А Любовь Ивановна стояли тихие, бледные, строгие, с опущенными очами, и, казалось -- совсем жизни не было в них. Только ресницы испуганно трепетали, да свечечка в руке тихонько дрожала. И ни разу они не подняли глаз, не взглянули на меня, точно меня тут и не было...
Да я и сам был, как во сне; порою, в самом деле, казалось, что все эта мне спится, и не я стою тут, в церкви, рядом с Любовью Ивановной, а только тень моя, призрак таинственный, как говорится в романах...
Назад мы ехали вдвоем -- я и Любовь Ивановна и, должно быть, вид у нас был такой, как будто мы возвращались не из-под венца, а с похорон. Они -- в одном углу кареты, я -- в другом, и оба молчим, опустив головы. Я боюсь посмотреть на них, а они и вовсе забыли обо мне, ушли в себя, в свою муку, в какое-то свое безысходное горе...
Так и приехали мы, не сказав друг другу ни слова, чужие, как и были; и церковь, и венец ничего не помогли...
А дома нас встретили шампанским, поздравляли, кричали ура и все такое, как полагается; мы же стояли среди людей, вконец замученные, потерянные, точно пришли с того света и не понимаем, что здесь делается, к чему это все и что этим людям нужно от нас...
Так было весь вечер, -- одна тоска и мучение безграничное...
Дальше было все так, как делается у всех порядочных людей. Гости ели, пили, веселились в полное свое удовольствие. Только когда стали кричать "горько", чтобы заставить нас, молодых, поцеловаться -- Любовь Ивановна упали в обморок, и их увези в спальню. Во всем же прочем свадьба была, как свадьба...
Любовь Ивановну отходили, и к танцам они вышли в зал. Страшно было смотреть на них -- такое у них было жалкое и страдальческое личико. А Варвара Ивановна, их мамаша, еще имели жестокость заставить их протанцевать кадриль. Они, конечно, старались соблюсти приличие, потому что как же это: невеста -- и вдруг ничего не станцует на своей свадьбе! Скандал-с!.. А все же, по моему разумению, этого не следовало делать...
Любовь Ивановна прошлись в трех коленах кадрили, а на четвертом вдруг зашатались и чуть было не упали. Вижу я -- тяжело задышали они, и слезы побежали ручьями у них по лицу. А потом они вдруг согнулись вдвое, точно в груди у них что-то разрывалось, и разрыдались громко на весь зал. Папаша подскочили и поддержали дочь. Пришлось опять увести их в спальню, прыскать одеколоном и растирать спиртом ручки и ножки...
На рассвете отвели нас во флигель и оставили одних. Любовь Ивановна были ни живы, ни мертвы. Пришли в спальню, сели на постель, ручки сложили на груди, точно на молитве, и застыли, совсем как статуя мраморная. Глаза у них большие-большие, и смотрели куда-то мимо всего, и как будто ничего не видели. Только губки у них дрожали, как у младенца, который хочет заплакать...
О чем-то долго думали они -- обо мне, видно, совсем забыли. И стало их личико светлеть, точно изнутри огнем засветилось, глазки засияли, а на устах заиграла нежная, любовная улыбка...
Посмотрел я, посмотрел на них -- и в сердце моем закипела ревность, как змея подколодная, к сердцу присосалась, лютая. "Ага! -- сказал я себе: -- Любовь Ивановна думают о своем возлюбленном!.." Потемнело у меня в глазах, не взвидел я свету. Подошел, взял их за ручку, сжал крепко.
-- Что же, говорю, Любовь Ивановна, доколе нам сидеть так-то, время золотое терять по-пустому?..
И как только язык у меня повернулся сказать такое? И как только дерзости у меня хватило взять и жать их ручку нежную?..
И больно мне было, и жалко их, и злоба дикая душила за горло -- все вместе...
Потянул я их за ручку к себе, а они вздрогнули плечиками, поднялись, глядя на меня испуганно и жалобно, и вдруг -- упали передо мной на пол и головкой склонились низко-низко, до самого пола.
Мне, псу смердящему, в ноги они поклонились! Как вспомню об этом -- сердце в груди переворачивается!.. Уж как должно быть горько и страшно было им в ту пору, бедненьким!..
-- Кирилла Иваныч! -- сказали они, заливаясь слезами: -- Богом молю вас -- не троньте вы меня!..
Что ж тут было делать?.. Вся злоба моя пропала, сердце словно растаяло. Поднял я их, посадил на постель.
-- Бог с вами, говорю, Любовь Ивановна. Только как же быть-то, ежели вы -- моя супруга, а я, извините -- ваш муж?.. Ведь, надо мной смеяться будут! Да и мамаша ваша что скажут?..
А они заливаются, плачут, фатой подвенечной глазки утирают, и ничего больше не говорят, а плечики их дрожат, как в лихорадке...
Подумал я, подумал, развел руками.
-- Эх, говорю, Любовь Ивановна! Уж какая бы сладкая жизнь была у нас с вами, если бы вы хоть чуточку любили меня! А уж я люблю вас так, что и сказать невозможно!.. Да что и говорить!.. -- махнул я рукой, отвернулся, не выдержал -- сам заплакал: -- Пусть будет по-вашему. Только мамаше ничего не говорите, а то рассердится и на меня, и на вас...
Утерли они глазки, протянули мне ручку и тихонько сказали:
-- Спасибо...
А я поцеловал их ручку -- и то уж много для брачной ночи такого ничтожного, никудышного человека.
-- Не на чем-с, -- сказал я, и не утерпел, прибавил: -- Не моя -- ваша воля...
Они сидели на постели совсем слабенькие, ручки уронили, головку к плечику склонили. Как ни обидно мне было, а жалость опять взяла свое.
-- Дайте, говорю, Любовь Ивановна, я хоть помогу вам раз-деться. Не управиться вам самой...
Но они испугались, застыдились. Тихо сказали:
-- Не надо, Кирилл Иваныч. Я сама. Вы идите...
Куда мне было идти -- из своего дома, от своей жены?..