Так странно, непонятно все это мне показалось. Вот я женился, повенчался в церкви Божией, при людях кольцами менялись, и батюшка назвал нас мужем и женой, -- а я не могу обнять и поцеловать мою жену, и в первую же ночь должен уйти от нее и не смею ничего сказать ей и даже прикоснуться к ней!.. Было ли у кого-нибудь такое, или это только я такой несчастный, бесталанный?..
Ничего больше я не сказал им, вышел из спальни, притворил двери. "Что ж, думаю, некуда мне отсюда идти, тут и околевать буду у ихней двери..." И лег я, как собака, на полу, у порога и заплакал горькими слезами, проклинаючи свою жизнь и час моего рождения. Но плакал я тихонько, чтобы Любовь Ивановна не услыхали и сон свой не встревожили. А потом заснул...
Да, видно, не долго я спал. Чувствую, кто-то рукой меня по плечу как будто гладит. Проснулся -- Любовь Ивановна стоят надо мной, уже причесанные, одетые, в светленьком платьице. Это они ручкой меня трогали, чтобы разбудить...
Вскочил я, не помню и не понимаю -- где я и что со мной. А они, потупившись, тихонько сказали:
-- Зачем вы тут легли, Кирилла Иваныч?.. Идите, лягте на мою постель, я уже больше не буду спать...
Горько мне стало от их жалости ко мне.
-- Нет, уж, говорю, Любовь Ивановна!.. Где уж мне -- да на вашей постельке!..
Посмотрели они на меня так серьезно, бровки сдвинули. Потом вдруг положили мне руку на плечо и тихо спросили:
-- Вы сердитесь на меня, Кирилла Иваныч?..
И у самих слезы на глазках заблестели...
-- Как я могу сердиться на вас! -- сказал я, а сам весь дрожу оттого, что их ручка лежала на моем плече: -- Вы и так очень ласковы со мной, не стою я этого. Много благодарен вам. А если обеспокоил вас -- простите, больше не буду, уйду спать на двор...
Опустили они низко головку на грудь, точно виноватые, и пошли в свою комнату, ничего больше не сказав мне. А я устроил себе постель в другой комнате и опять лег, потому что еще было совсем рано...
Так и стали мы жить на разных половинах, как брат и сестра. И сначала никто этого не замечал. Любовь Ивановна со мной обходились ласково, приветливо, -- да не давала мне радости эта жалостливая ласковость. Целый день проводил я в лабазе, только обедать ходил на часок к ихней мамаше, а вечером шел домой с такой тоской и печалью в сердце, что и в дом идти было неохота, а хотелось лечь у крыльца и выть по-собачьи...
В доме у нас, во флигеле папашином, было тихо, сумно, точно покойника только что из него вынесли. Любовь Ивановне все неможется, и они ходят по комнатам бледные, грустные, места себе не могут найти. И все кутаются в пуховый платочек. Или где-нибудь в уголочке книжку читают, и как переворачивают страницу -- протяжно, тяжко вздыхают. От этих ихних вздохов у меня в груди мутило, так что убежал бы кажется за тридевять земель, чтобы не слышать их. Или стоят они у окошечка -- долго, тихо, точно неживые, и видно, что они в окно вовсе и не смотрят, а ушли куда-то далеко в своих думах, -- мне тогда казалось, что их вовсе тут и не было со мной...
Приду я из лабаза, стану умываться, -- потому что пыли мучной за день наберешься, как мельник, -- а Любовь Ивановна полотенце подадут, потом чайком попоят, расспросят, как и что в лабазе и о делах папаши, -- и все это по-хорошему, по-милому, так что иной раз и забудешься, и покажется на какой-нибудь часок, что и у меня, как у всех порядочных людей -- настоящая семейная жизнь и счастье супружеское. Так вот и хочется подойти к жене, назвать ее как-нибудь ласково, сказать ей на "ты", обнять и поцеловать, -- все, как полагается любящему супругу. А потом вдруг вспомнишь все -- и мурашки холодные ползут по спине, руки опускаются, голова на грудь падает. И не смею не только подойти к ним, а и взглянуть на них иначе, как только глазами раба недостойного, пса безответного...
После чаю Любовь Ивановна опять уходят в себя, спрячутся с головой, ручками, ножками, как улитка в свою ракушечку, затихнут, затаятся, -- и слышно только, как они тихонечко ходят по комнатам, как запертая в клетке птичка, или шелестят листочками книжки и вздыхают, вздыхают...
Ах, как же изводили меня эти тяжкие вздохи Любови Ивановны! Они вздыхали даже во сне, и мне казалось ночью, что весь дом наполнен этими вздохами, что вздыхают стены, и полы, и мебель. И у меня самого спирало от тоски в груди и хотелось вот так же тяжко вздыхать...
А в праздники, когда лабаз был закрыт и мне некуда было идти и приходилось оставаться дома весь день, с глазу на глаз с Любовью Ивановной, -- тут уж мне совсем приходилось тошно. И любил же я их, Боже мой, как любил, жизни своей не пожалел бы для них, душу и тело отдал бы на растерзание за один только волосок с их головки, -- а сидеть с ними вдвоем было так тяжко, такой мукой, что и рассказать нельзя. Временами сдавалось мне, что это я жизнь их погубил и счастья лишил -- и мне стыдно было смотреть им в глаза, а хотелось валяться у их ножек, биться головой об пол и просить прощения; а следом за этим уже думалось, что они изломали мою жизнь, замучили меня тоской и унижением, -- и обида сосала мне сердце, и с языка рвались горькие, жестокие слова...
Но не осмеливался я ни просить прощения, ни обиду свою высказывать, а только сидел, понурившись, и тосковал в молчании...