«Летнее безумие! — говорила себе миссис Сэвернейк с неуверенной усмешкой. — Да, ничего более! Должно быть, мы никогда не стареем настолько, чтобы остаться равнодушными к прелести этих первых весенних вечеров».
В открытые окна автомобиля веял ночной ветерок; голубой мрак прорезывался по временам светом уличных фонарей.
Миссис Сэвернейк хотела забыть пережитое сегодня, отогнать ощущение, что что-то случилось, что чужая жизнь соприкоснулась с ее жизнью. Но настойчивый, страстный голос Джона нелегко было заглушить в памяти. Рука его казалось, еще сжимала ее руку. И тщетно миссис Сэвернейк смеялась над собой и над летним безумием.
— Господи, на какую глупость бываешь иной раз способна! — сказала она почти вслух, пытаясь, как все женщины, словами сделать трудное простым, словно повторение того же самого имело в себе силу заклинания.
Потом, тем же полушутливым, полупренебрежительным тоном:
— И такой юнец!
Когда она проезжала мимо аббатства святой Марии, она уже решительно принялась обдумывать программу на завтрашний день. К несчастью, в эту программу входил и визит Джона. И она, таким образом, вернулась к началу своих размышлений. Не уйти ли ей из дому, чтобы избежать встречи с ним?
Но это уже совсем глупо, это значило бы придать несуществующее значение пустячному эпизоду. Нет, разумеется, она останется дома и встретит Джона приветливо, как ни в чем не бывало.
Автомобиль остановился перед ее домом. Миссис Сэвернейк взяла от лакея в передней письма и поднялась к себе. Одно из писем было от Леопольда Маркса. Остроумное, интересное, как всегда. Но что-то в этих строках неприятно взволновало ее. Маркс писал о своем коротком визите сегодня и раздраженно намекал на «непременное присутствие молодого Теннента». Миссис Сэвернейк читала и перечитывала письмо. Оно дышало искренним чувством и тронуло ее.
Она сидела у туалетного стола, склонив голову, с письмом в руках.
Сколько лет уже, как они с Леопольдом только друзья? Семь, по меньшей мере. Она настояла на этом, но в глубине души знала, что он продолжает любить ее.
Теперь он молил ее, сдержанно, но страстно, перейти к чему-нибудь большему, к близости более глубокой. Она давно знала, к чему он клонит, но не разделяла его желания… Леопольд интересовал ее, был ей приятен. Его великодушие, стойкая честность, его блестящий ум внушали ей восхищение. Он с убеждением готов был защищать грешников всех сортов, — к себе же относился с неумолимой требовательностью.
Но все его достоинства не покорили ее сердца. Он оставался верным другом, но в ней никогда не просыпалась потребность настоящей близости с ним. Его дружба оставляла ее одинокой внутренне.
Это предложение любви, которое она не могла принять, сегодня усилило ощущение неудовлетворенности. Перечитывая слова: «Я испытывал муки Тантала, благодаря упорному присутствию молодого Теннента», она снова представила себе всю сцену: вызывающе молчавший Джон, корректный и спокойный Маркс, шутивший, несмотря на тайную муку, и она, немного смущенная, чувствовавшая, что что-то «не так» Но что хотел сказать Леопольд своей фразой о Джоне?
Она случайно посмотрела в зеркало и увидела, что бессознательно улыбается — застенчиво и радостно. Невольно прижала руки к груди. Да, Леопольд угадал правду, как сейчас угадала и она сама.
Лицо Джона, такое, как сегодня в сумерках у озера, всплыло перед нею. Миссис Сэвернейк отвернулась от зеркала и изорвала в клочки письмо Маркса.
На улице застучали колеса автомобиля. Как будто он остановился у ее дома?
Она прошла в соседнюю, неосвещенную комнату и выглянула на улицу.
На противоположной стороне улицы стоял автомобиль. Человек, сидевший у руля, подняв голову, неподвижно смотрел вверх, на ее окна.
Миссис Сэвернейк узнала автомобиль Джона. Джон не видел ее, скрытую темной шторой.
Да, это несомненно Джон. Она вспомнила, что он был сегодня без пальто, а у этого мужчины в автомобиле ярко белела в темноте сорочка.
Какая женщина устоит против призыва молодости и любви? Романтика в нас никогда не умирает. В юности есть ослепительные возможности; мечта может каждую минуту осуществиться. Потом, позднее, умирают надежды, но не умирает романтика. Она питается неувядаемыми цветами воспоминаний — и такой пустяк может порой оживить ее: звук песни в сумерках, аромат, ощутимый одно мгновение, шепот летней ночи, чье-нибудь волнующее мимолетное прикосновение.
Романтика сердца не умирает, и она — как ласковое небо над усталой землей: заглядевшись в него, мы можем забыться на минутку. Мы не забыли зари, сиявшей нам некогда, но и эта тихая синева, в которую мы глядим на склоне жизни, имеет свою красоту Она, если не насытит, то убаюкает сердце.
Миссис Сэвернейк смотрела на Джона в автомобиле на темной улице, словно видела опять зарю своей жизни.
Она вернулась в спальню только когда автомобиль бесшумно покатился дальше.
Лежа в темноте, она уговаривала себя, что у Джона это — временное увлечение. Но, вспоминая его слова, голос, страстный немой призыв, который был в его прикосновении, не верила этому. «Временное увлечение» не ищет доступа в святилище чужой души.
Она перебирала все воспоминания и видела, как незаметно нарастало в ней чувство к этому юноше, как глубоко он затронул ее.
История его отношений с Кэро не интересовала ее. Тут все казалось понятным. Она боялась за Джона в ту ночь после постигшего его двойного удара. Ей чудилась в нем какая-то жестокость, непреклонность души. Но он ни в чем не выказывал ее во время дальнейших встреч. Он проявил столько мужества, стойкости, так хорошо держал себя. И люди, мнение которых она ценила, находили, что от Джона можно многого ожидать в будущем.
Миссис Сэвернейк на минуту задержалась на этой мысли. Кое-что и ей предстоит сделать, чтобы обеспечить ему успех.
Внезапно холодная жуть закралась к ней в душу в этот предрассветный час.
Неужели же она окажется одной из тех женщин, которых она всегда и жалела, и втайне презирала? Женщин, которые привлекают молодых людей, чтобы снова разжечь угасающее пламя своей жизни?
Нет, никогда, — твердила она себе гневно. Она — не одинока, в ее жизни много радостей и привязанностей. Она — личность, у нее много друзей, мужчины еще влюбляются в нее, она не принадлежит к числу несчастных, пытающихся чаровать, хотя чары их давно исчезли.
Она признает только честную игру и не желает давать поддельную мишуру вместо подлинного великолепия.
Но, мучаясь этими сомнениями, она знала в глубине души, что красива и привлекательна. Ей говорили и зеркало, и все ее друзья-мужчины. Нет, на нее сегодня просто нашел «покаянный стих»! Это выражение развеселило ее. Никакое душевное смятение не могло уничтожить присущего ей немного циничного, немного легкомысленного юмора. Жизнь снова показалась ей занятной. И она крепко уснула.
А утром веселый цинизм окончательно восторжествовал. Надо быть очень молодым и без памяти влюбленным, чтобы натощак, до завтрака, быть настроенным сентиментально.
Миссис Сэвернейк, сидевшая в постели в шелковом кимоно и читавшая письма, пока девушка наливала ей кофе, была совсем другое существо, чем та женщина, что вчера металась без сна, трепетала от стыда и радости, колебалась, мучилась сомнениями. Проснувшись, она вспомнила, правда, о Джоне, но небрежно отмахнулась от мысли о нем. И была довольна собой, довольна тем, что обычная ясность духа вернулась к ней.
— Боже, до чего мы бываем глупы! — пробормотала она, усмехаясь и принимаясь за чтение газет.
Лорд Мэйнс произнес прекрасную речь в Палате. Она приводилась пока в сокращенном виде. Мэйнс быстро выдвигался в политическом мире. Миссис Сэвернейк с удовольствием подумала о его настойчивом ухаживании за нею. Они и до сих пор оставались приятелями, и он приезжал к ней советоваться о своих делах.
Джон еще больше отодвинулся в ее мыслях на задний план. Завтракала она в обществе очаровательного иностранного дипломата. Сознание, что новая шляпа очень идет ей, привело миссис Сэвернейк в великолепное настроение. Разговор ее с дипломатом на его языке был более блестящим, чем всегда, она чувствовала себя в том «контакте» со всеми, который обеспечивает успех на всяком жизненном поприще.
После ленча миссис Сэвернейк отправилась по магазинам с леди Карней. Леди Карней было семьдесят лет, она была очень некрасива, устрашающе умна и красноречива и, вместе с тем, — милейшая из женщин. В ней не было ни тени вульгарности или мелочности, но в критике своей она подчас бывала беспощадна.
Обе дамы прошли по Бонд-стрит, заходя в магазины. Современные моды вызывали насмешливое неодобрение леди Карней.
— Огорчает тот факт, милая моя Виола, — говорила она своим скрипучим старческим голосом, — что нынешние женщины стремятся прежде всего к оригинальности костюма, но оригинальность эта весьма дурного тона. Одеваться выдержанно теперь считается неприличным. Вечерний туалет — и сапоги; деревенский сарафан — с шелковыми чулками и вышитыми туфельками! А это безобразное раскрашивание физиономии! Помню, Карней говаривал мне: «Слава Богу, Мари, что ты некрасива. Это такое освещающее зрелище! Смотришь на тебя и знаешь, что у тебя все — свое, не искусственное». Я никогда не знала наверно, хотел ли он, как рыцарь, выказать свою благодарность безобразной женщине, которая была его женой, — или он просто хотел сказать этим, что я бы выглядела еще безмерно некрасивее, если бы захотела помочь природе. Никогда не стоит особенно вдумываться в комплименты. Это рискованно. Можно открыть то, чего автор комплимента вовсе и не хотел сказать… Я очень рада, Виола, что вы не краситесь.
— Я бы боялась показаться вам на глаза! — сказала весело миссис Сэвернейк.
— Ну, однако, мне пора, — объявила через некоторое время старая дама чуточку ворчливо. — Я устала, мой друг. Если вы намерены ехать домой, я, с вашего разрешения, поеду с вами. Если же нет — возьму такси и отправлюсь домой.
— Поедем ко мне, — сказала миссис Сэвернейк.
Входя вслед за леди Карней в переднюю, она вспомнила, что Джон должен прийти в половине шестого. Было двадцать минут шестого.
Она уверила себя, что рада присутствию леди Карней.
Разговаривая с ней, все время прислушивалась, не раздастся ли звонок. Вот он прозвенел. Открылась и захлопнулась входная дверь. Через минуту Джон появился в гостиной. Леди Карней, по-видимому, в первый раз видела его. Он взял чашку из рук хозяйки и сел рядом с гостьей, в профиль к миссис Сэвернейк. Он едва взглянул на нее, здороваясь. И миссис Сэвернейк вдруг почувствовала испуг при мысли, что он сердится на нее.
Джон беседовал с леди Карней, а Виола смотрела на его четкий профиль и вспоминала вчерашние сомнения в серьезности его увлечения.
Леди Карней втянула ее в разговор. Джон тоже повернулся к ней и говорил легко и весело.
Пробило шесть. Да уйдет ли когда-нибудь леди Карней? Джон украдкой взглянул на часы на руке.
Наступило молчание. То молчание, которое бывает вызвано не истощением разговора, а тайным обменом мыслей между двумя из присутствующих. Такое молчание обыкновенно вызывает у третьего инстинктивное ощущение, что пора уходить.
Так было и на этот раз. Леди Карней встала.
Джон проводил ее к двери и со всеми необходимыми церемониями сдал на руки дворецкому.
Когда он закрывал дверь, миссис Сэвернейк уже знала, что он скажет ей.
Джон медленно подошел к ней.
— Хотите курить? — поспешно осведомилась хозяйка, вставая и разыскивая на столах золотую коробочку.
— Нет, благодарю. — Джон подошел еще ближе. — Взгляните на меня, — сказал он умоляюще.
Но она не в силах была поднять глаза — и сердилась на себя за эту «глупость».
— Милый мой Джон, — начала она тихо и вдруг заметила, что в первый раз назвала его по имени.
Он тоже заметил. Это слышалось по дрожанию голоса, когда он промолвил горячо и нежно:
— Вы должны посмотреть на меня — после этого… Виола!
Она подняла глаза и встретила его повелительный и вместе с тем умоляющий взгляд. Пыталась сохранить самообладание, унять трепет, который вызвал в ней этот взгляд. Инстинктивно сделала рукой отстраняющий жест и сказала с искусственным смехом:
— Вы сегодня ужасно настойчивы. Вы удивляете меня, право… вы…
— Да нет же, ничуть вы не удивлены и отлично знаете это. Может быть, были удивлены вчера вечером… но сегодня, сейчас — вы уже все знаете.
— Вы приписываете мне слишком много сообразительности…
— О, нет!.. Посмейте сказать, будто вы не догадываетесь, что я хочу и должен сказать.
— Я заинтригована, право… — миссис Сэвернейк все еще пыталась придать легкий тон разговору, но ей это плохо удавалось. Странная радость, как прилив, подымалась, захлестывала сердце, угрожала затопить ее совсем.
— Вы просто боитесь услышать это, — сказал смело Джон. — И меня радует ваш страх. Он подает мне надежду. Я так опасался неудачи… А теперь я знаю, прочитал в ваших глазах, что и вы что-то чувствуете ко мне. Вы не можете этого отрицать. Во всяком случае, если и будете, — я… я не поверю вам!
Он вдруг схватил руки Виолы.
— Почувствуйте же, — сказал он, тяжело дыша, — как все во мне рвется к вам! Нет, не отворачивайтесь, не останавливайте меня…
Он наклонился к самому ее лицу:
— Разве вам вправду хочется, чтобы я замолчал?
Виола высвободила руки и, откинувшись на спинку дивана, посмотрела в лицо Джону.
— Да! — сказала она слабым голосом. — Может быть, вы сочтете, что это жестоко, но я… я хочу, чтобы вы перестали. О Господи, неужели вы не видите, что это совершенно немыслимо? Захотите понять — и поймете. Сейчас вам кажется, что я вам нужна, может быть, оттого, что получить меня — трудно или потому, что вы… сильно увлечены. Послушайте, я честно буду говорить с вами. Вчера вечером я была немного взволнована. Должно быть, я слишком… впечатлительна, хотя до вчера я никогда этого не замечала за собой. Этот чудный вечер… ваше настроение меня заразило… Но, приехав домой, я забыла обо всем. Может быть, это вас рассердит, но я должна вам сказать, что весь день до вашего визита я ни разу не вспомнила о вчерашнем. Джон, я бы хотела, чтобы мы были друзьями…
— Ах, дружба… слова и слова! — возразил он страстно. — Я выслушал вас, теперь извольте слушать меня! Вы говорите, что вас «вчера тронула красота минуты». Заметьте же себе: в такие минуты люди находят друг друга навсегда, такие минуты меняют жизнь. То, что вы ощутили как «красоту мгновения», был зов моей любви. Вы сами признались, что слышали его! Вы не можете, услышав, не ответить на него. И вы уже ответили, когда позволили мне прийти сегодня, когда — вот только что — смотрели на меня и не отнимали своих рук! Вы почему-то боитесь любви. Не знаю почему, — мне все равно. Я это сумею победить…
Он сделал движение, как будто ломая какую-то преграду.
— Виола, барьеры, которые вы воздвигаете между нами, за которыми пытаетесь укрыть свое истинное «я», — так ничтожны. Я не буду считаться с ними. Я вас люблю. И имею право требовать от вас честного ответа. Хотите ли вы, чтобы я любил вас?
Он подошел ближе. В словах звучало требование, глаза молили с отчаянием.
— Нет, — сказала едва слышно миссис Сэвернейк, глядя ему в глаза.
Джон изменился и отступил.
— Пожалуйста… пожалуйста, уйдите!
— Хорошо. Ухожу. Каким дураком, каким самонадеянным наглецом я вам должен был показаться! Простите меня…
Он отвернулся, шагнул к двери и вышел, не оглядываясь. В передней не было никого, и только на стук двери прибежал лакей и, пробормотав что-то, чего Джон не расслышал, направился к лестнице.
Джон вспомнил, что входя забыл отдать внизу палку и шляпу, и их у него отобрали уже на верхней площадке. Очевидно, за ними и собирался идти лакей.
— Спасибо, не надо, я сам возьму свои вещи, — сказал он спеша за лакеем. (Джону в эту минуту не хотелось ничьей, даже такой пустячной, помощи, ничьего присутствия.) — И сам закрою дверь внизу, не провожайте меня.
— Слушаю, сэр.
Джон поднялся по покрытым ковром ступеням быстро и бесшумно. Дверь гостиной все еще была открыта. Он невольно заглянул туда.
Миссис Сэвернейк сидела в прежней позе на диване. Но в эту минуту она вдруг упала головой на вытянутые на столе руки. У Джона сильно забилось сердце.
Триумф, бесконечное смирение, страсть и жажда утешения — все смешалось в том чувстве, с которым он увидел этот жест тоски.
Он вошел и остановился у двери. Миссис Сэвернейк не видела его. Она плакала.
Еще шаг, и он схватил ее в объятия.
— Если вы меня не любите, зачем вы плачете о том, что я ушел?
Он крепко прижал ее к себе. Она немного дрожала, все еще продолжая плакать. Эта слабая дрожь, вид этих закрытых глаз и подергивающихся губ лишили Джона последнего самообладания. Одно долгое мгновение он смотрел на ее губы — потом приник к ним в поцелуе.
— Вы должны меня полюбить, — прошептал он. — Боже мой, неужели же вы так ничего и не чувствуете?
Он целовал губы, закрытые мокрые глаза, шею, темные душистые волосы.
Виола не сопротивлялась, но и не отвечала на поцелуи. Джон вдруг заметил это — и словно ледяная рука сжала его сердце.
— Виола, — сказал он настойчиво, все еще обнимая ее.
Она подняла, наконец, ресницы и посмотрела на него. В глубине ее глаз Джон увидел печаль.
— Отчего вы плакали?.. Если это не оттого, что… если вы не из-за меня… если…
Она тихонько высвободилась и встав отошла и села на венецианский стул с высокой спинкой, напоминавший трон. Джон стоял перед нею с упрямым и решительным видом. Даже теперь, после этого момента, пережитого ею, каждое движение Виолы казалось ему чем-то удивительным, он не мог отвести от нее глаз.
Миссис Сэвернейк, наконец, заговорила:
— Глупо было бы с моей стороны отрицать, что я плакала из-за вас. Но кроме этой была еще причина, и о ней мне тяжело говорить вам.
Она вдруг наклонилась вперед.
— Джон, знаете, сколько мне лет?
— Нет, — отвечал он удивленно и подозрительно. — А при чем это тут? Не понимаю.
Понимал он только одно — что Виола плакала от любви к нему, — и жажда снова обнять ее делала его нетерпеливым. А тут — разные длинные объяснения, ненужные вопросы!
— Я на одиннадцать, почти на двенадцать лет старше вас, — продолжала миссис Сэвернейк, пытаясь улыбнуться. В этом подобии улыбки было что-то и повелительное, и вместе с тем жалкое.
— Ну, и что же из этого? — спросил просто Джон.
Улыбка исчезла. Миссис Сэвернейк посмотрела на Джона.
Его равнодушие к ее признанию было явно искренно. Он не задумывался над вопросом о ее возрасте.
И вся оборонительная твердость Виолы растворилась в благодарности.
Щеки порозовели, в ее сердце пела радость, — но она все еще боролась с нею.
Она твердила себе, что не имеет права, нет… И заставила себя произнести то, чего ей говорить не хотелось:
— Это очень важно. Ужасно важно. Теперь вы знаете, о чем я плакала. И теперь вам следует уйти — на этот раз совсем, если не хотите остаться мне только другом…
— Никогда! — вскипел Джон. — Никогда, слышите вы? И я не допущу, чтобы вы предлагали мне камень вместо хлеба! Может быть, вы моей любовью не особенно дорожите… может быть, сейчас даже думаете о том, что я… уже любил раньше. Но (верьте или нет) это неправда. Вы первая, кого я действительно люблю. И никогда не перестану добиваться, чтобы вы полюбили меня, чтобы признались в этом. Мне почему-то верится, что вы уже любите… можете сердиться, а все-таки верю!.. Вас удерживают какие-то ничтожные сомнения… — Он заглянул ей в глаза. — Разве не правда? Я не могу заставить вас отвечать, могу только молить о милосердии.
— Отчего вы не хотите понять, как все это немыслимо, невозможно? Мы живем не в век рыцарской романтики, а в век трезвого девиза: «Ничего в кредит, все за наличные». Вы меня молите поступить эгоистично. Забавно! Приходится мне бороться и с вами, и с самой собой… Нет, нет, не надо, Джон, не трогайте меня! Будьте же и вы немножко милосердны! Посмотрим вместе в лицо правде. Вы только начинаете жить, впереди — успех, слава, если хотите. Через десять лет вы все еще будете молоды и сможете брать от жизни все, что захотите. Десять лет… вам непременно нужно, чтобы я продолжала? А мне это трудно. Видно, я очень суетная женщина. Но какая женщина, которая имела счастье быть многими любимой, иметь друзей, какая женщина, которую жизнь баловала, может посмотреть в лицо надвигающейся старости, не чувствуя всей ее унизительности? Это унижение и мука даже в одиночестве, а если рядом — молодость… прикованная к тебе… связанная с твоей старостью… о, Джон, неужели вы и теперь не видите?.. Не понимаете?..
— Нет, — отвечал он упрямо. — И не пойму. Это болезненные фантазии. Что за дело до разницы в годах, или в состоянии, или во всем другом, если два человека любят одинаково? Только одно это и важно. Вы говорили о предстоящей мне карьере, о том, что меня «позовет жизнь». Я не достигну ничего и буду глух ко всем ее зовам, если мне нельзя будет любить вас. Ведь так всегда: если вы хотите только одного, и ничего больше, оно вам дается, а если вы будете тянуться еще за чем-нибудь, — потеряете то, чего добились, и эта утрата уничтожит все успехи. Я ничуть не хочу принимать трагические позы — терпеть не могу трагизма, но говорю вам (и это так же верно, как то, что я в эту минуту стою перед вами): я всегда буду вас любить, и без вас моя жизнь будет бесплодной и пустой. Я себя достаточно знаю, чтобы утверждать это. Только после того, как пришлось иметь дело с ничтожным, учишься распознавать настоящие ценности! Ничтожно все, что было со мною раньше, и ничтожно то, что мешает вам полюбить меня. Неужели же оба мы из трусости упустим то прекрасное, что можем взять сейчас? Так выходит. У вас какие-то страхи — и вы стараетесь и меня заразить ими. Виола, вы не в силах изгнать меня из своего сердца и не сделаете этого!
Его руки обнимали ее, жадные губы искали ее губ, насильно пили их сладость. Он бормотал бессвязные нежности. Эти поцелуи — требовательные, молящие, сломили слабое сопротивление Виолы. Пламя, сжигавшее Джона, казалось, начинало охватывать и ее, добираясь до самого сердца. И когда она, в свою очередь, поцеловала Джона, притянув его голову к себе, — почувствовала, что пламя проникло туда.
Сумерки сгущались. Джон, стоя возле ее стула на коленях, по временам шептал что-то. Но его прикосновения, поцелуи говорили гораздо внятнее. После борьбы каждый черпал блаженное успокоение в близости другого.
— Что мне сказать вам? — шепнула, наконец, Виола. — Вы победили… и все же… все же…
— Никаких «все же» не может быть!
Он приподнял губами ее опущенные ресницы и заглянул в глаза.
— Хотел бы я, чтобы никто, кроме меня, не мог смотреть в них, — сказал он.
И засмеялся, прижимаясь щекой к ее щеке, сердце Виолы сжалось. Эта ребячливость снова напомнила ей… спугнула ее счастье. Но она ей так нравилась в Джоне!
— Опять вы затуманились, — сказал Джон подозрительно. — Отчего? Вы должны сказать! У вас теперь не должно быть от меня секретов.
— Так-таки ни одного? — Она пыталась смеяться, немного испуганная его страстностью.
Усмирила его поцелуем. И Джон сказал блаженно:
— Ну, пока еще — пускай. Но после того, как мы поженимся, — нет! О, я завладею вами целиком, погодите!
Он вдруг отпустил Виолу и, не вставая с колен, положил руки по обе стороны кресла так, что она оказалась в плену.
— А когда вы выйдете за меня замуж? — спросил он, пытаясь разглядеть ее лицо в полумраке.
Она попробовала снять одну из рук Джона, нервно посмеиваясь.
— Виола!
— Джон! — отвечала она в тон ему, но не умела скрыть дрожи в голосе. Потом добавила: — Я вам отвечу на это через месяц, считая с сегодняшнего дня.
— Через месяц! — как-то тупо повторил он.
— А что? Может быть, лучше через два?
Он с облегчением вздохнул и снова обнял ее.
— А мне на миг почему-то показалось… не знаю… Какой я идиот! Это я поглупел от любви и стал мнителен. И как не догадаться сразу, что ты просто подразнить меня хотела! Хорошо, любимая, я с величайшим нетерпением буду ждать ровно месяц, минута в минуту. Сделай, чтобы поскорее.
— Разве тебе так уж худо, что хочется, чтобы эти дни скорее прошли? — спросила она лукаво.
Джон смотрел на нее, как на чудо; упивался каждым словом и движением.
— Ты всякую минуту другая, — сказал он. — То ты — воплощение любви и ни о чем больше не помнишь, то снова такая, как обычно.
— Я боюсь сама себя, — отозвалась Виола каким-то странным голосом. — Боюсь полюбить слишком сильно!
Джон увлек ее к открытому окну. Было уже совсем темно, и сеял едва заметный мелкий дождик. Когда они высунулись наружу, брызги касались их лиц, словно едва ощутимая ласка.
Виола отодвинулась от Джона.
— Никогда у нас в жизни не будет вечера лучше этого, — сказала она. — Я буду помнить его до последнего часа.
— Будут и другие, — уверенно возразил Джон.
Она засмеялась.
— «Других» всегда сколько угодно, мой мальчик. Но одно только никогда не умирает.
Джон уже не мог вынести, чтобы хоть одна ее мысль, одно ощущение оставались ему неизвестны. Он ревниво вгляделся в лицо Виолы.
— Виола, что это? Почему вы теперь печальны?
Она сжала обеими руками его щеки и поглядела на него при тусклом свете. Джону показалось, что на ее глазах блестят слезы, но в голосе звучал смех, когда она сказала:
— О, любимый, любимый, отчего не могу я заставить звезды сойти вниз и устлать твой путь? Отчего не могу усмирить ветры с небес, когда они своими порывами разделяют нас? У меня нет ответа на твое «почему». Я тоже спрашиваю все время — и жду ответа, который никогда не прозвучит.
Интуиция любви — самая тонкая из интуиций. Джон отогнул назад голову Виолы:
— У вас есть что-то на сердце, чего вы не хотите сказать мне. Я это чувствую.
— Да ничего, ровно ничего, — горячо уверяла она. — Я люблю тебя, только этим одним и полно мое сердце.
Джон все-таки ушел от нее с беспокойством в душе. Потом это беспокойство отодвинулось куда-то вглубь, уступило место радостному возбуждению. Но он не забыл о нем.
Было еще рано — только девять часов. Он приехал на вокзал Ватерлоо и взял билет до маленького поселка, где часто проводил свободные дни.
От станции надо было идти пешком три мили. Дождь перестал, в воздухе носился запах мокрой молодой листвы, медовый аромат дрока и вереска. Стояла такая тишина, что слышно было, как скатывались капли с лепестков, как шуршали, распрямляясь, поникшие под дождем ветви. Порою с дерева сыпались брызги на Джона, живо напоминая ему минуты, когда они стояли с Виолой у открытого окна и дождик сеял на их непокрытые головы.
Джон остановился. Тишина, казалось, льнула к нему со всех сторон. Голоса деревьев, травы, дороги врывались в нее.
Эту ночь он запомнит навеки. Сегодня он отдал свою жизнь в руки Виолы: она может создать или разбить ее. Снова и снова вспоминал он каждую мелочь, каждый жест, — застыв в изумлении перед чудом ее любви к нему.
Виола любит его, будет принадлежать ему, он нужен ей, как и она — ему!
Дрожавшая звездочка замерцала сквозь листья. И здесь было чудо из чудес, которого он до сих пор не замечал по-настоящему: красота усталой, отдыхающей любви. И вдруг ему страстно захотелось, чтобы Виола была сейчас здесь, чтобы можно было ей показать все это, сказать, как она необходима ему. Откуда-то издалека донесся бой башенных часов. Он считал механически: десять, одиннадцать, двенадцать ударов. Полночь. Кончился день. День, в который две их жизни слились в одну. Они с Виолой так много сделают вместе! Она говорила, что он пойдет далеко. Да, рука об руку с нею, ради нее! Бурная радость жизни охватила Джона. Он шел слабо светившейся тропинкой. Ночные бабочки, невидимые во мраке, задевали его лицо, и было похоже на то, будто чьи-то бархатные пальцы касались его. Джон подумал о ресницах Виолы, щекотавших его губы.
Как она сдержанна, стыдлива… Он подумал об этом с мгновенной нежностью.
Занятый своими мыслями, он сбился с дороги и долго брел извилистыми тропинками, пока добрался до маленького постоялого двора, где они с Чипом часто останавливались.
Сонный хозяин впустил его, и через полчаса Джон уже крепко спал в комнатке наверху. А в тот самый час миссис Сэвернейк уезжала с бала домой.
Отчего ей вздумалось ехать на бал в этот вечер? Она даже себе самой не умела объяснить это. Так радостно думать о любимом среди толпы ничего не знающих, равнодушных людей… Как-то живее ощущаешь свою близость к нему.
Но Виолу потянуло на люди еще и потому, что хотелось убежать от мыслей. Она была в смятении, в испуге, немного презирала себя. Все произошло так быстро, все ее аргументы обратились против нее же, и теперь она отдала себя на милость победителя.
Вернувшись, она долго сидела у окна. Что стало с безмятежной ясностью ее души? Если эта ясность и была только кажущейся, была не более, как маской, приросшей к лицу, — все же она гарантировала безопасность. «Теперь же, — думала Виола, — я вошла в царство бурь, и укрыться негде».
Она любила Джона — и пугалась того, что так сильно любит его. Сжав руки, сухими глазами смотрела в темноту. Блаженная лихорадка, рожденная его поцелуями, еще пела в крови, а горькие мысли бежали своей чередой.
«Зачем в нас эта тоска по любви, если надо отрекаться от нее? — спрашивала она себя жалобно. — Отрекаться от того, без чего жизнь теряет весь свой блеск? Разве я виновата, что года проходят? Разве, когда весна прошла, надо отказаться от права на счастье? Если я прогоню Джона, мы оба будем страдать. Если удержу, то обрекаю его на расплату, которая будет ему не под силу. О Боже, как беспощадна жизнь к нам, женщинам!»
Она достаточно долго вращалась в свете, наблюдала людей, чтобы трезво судить об этом кризисе в ее собственной жизни. До сих пор она, если и не осуждала, то и не одобряла женщин, цеплявшихся за молодость и приковывавших к себе чужую, только расцветавшую жизнь. Она относилась к ним, как большинство женщин, — немного жалела, немного конфузилась за них, грустно посмеивалась — и сторонилась с какой-то тревогой.
Но неужели же отречься совсем от романтики жизни? Она красива, богата, занимает видное положение в свете. Она может так много дать Джону. Одного только не может принести в дар ему — но, может быть, он никогда и не заметит отсутствия этого среди даров? Виола вдруг торопливо зажгла все лампы и принялась изучать себя в зеркале. Нет, она принадлежит к типу «неувядаемых». Ни следа не оставили годы на ее красоте. Отчего не рискнуть? Никогда раньше до того часа, когда Джон поцеловал ее, она не придавала особенного значения своей внешности. Было приятно сознавать себя красивой — и только. Она никогда особенно не заботилась о сохранении этой красоты, жила здоровой нормальной жизнью и чувствовала себя молодой.
А теперь… О Боже, но что значат какие-нибудь двенадцать лет разницы? Через десять лет эта разница не будет уж так заметна. А сейчас она не помешает ей удержать Джона.
Она снова вернулась к зеркалу.
— Ну, что же, — сказала она вслух упрямо. — Пускай хотя бы пять лет! Пять лет чудесного счастья, пять лет, которые я буду вспоминать до смерти! Разве я так уж много прошу?
Но беспощадный голос спросил внутри нее: а потом, после пяти лет — что? Им с Джоном нельзя будет разойтись просто, незаметно. Ее знает столько людей. Да и Джон тоже не будет сидеть сложа руки. Он не из числа тех, что всегда остаются в рядах полезных, но незаметных людей. Через пять лет он будет видным человеком. И это очень усложнит положение.
Раздумывая об этом, считая, что эти «пять лет» — предельный срок для пылкой любви Джона, Виола о себе не думала: ей казалось, что она Джона не разлюбит никогда.
«Нет, убегу, вырвусь из этого унизительного тупика. Джон переболеет — и разлюбит, а я тоже попытаюсь пережить. Я не останусь, уеду завтра, много месяцев не буду встречаться с ним. Что за мучение — эта любовь! Отчего не убивают женщин, когда им минет тридцать девять лет? Зачем я не избегала Джона? Надо быть честной с собою: я знала, знала, еще в Броксборо, — и рада была встретить его опять здесь. И была так безмерно глупа: верила, что устою! Держала в руках горячие уголья и думала, что не обожгусь! Что делать? Куда бежать?
Все это так нелепо и мучительно, так банально, — и вместе с тем трагично, и может перевернуть всю жизнь. Уже перевернуло!»
Она не сомкнула глаз всю ночь, переходя от бездумной радости к жуткому ощущению одиночества и готовности «пережить».
Забывалась на минуту сном — и во сне Джон был здесь, на коленях, его щека — у ее щеки. Рассвет заглянул в окна, но она спрятала от него лицо в подушки. День пугал ее. Ночь — та понимает и жалеет страдающих.
Виола и боялась, и хотела получить письмо от Джона.
Письма не было. Вместо этого, когда она искала письма, зазвонил телефон у ее кровати.
Голос Джона. На ее бледных щеках снова расцвел румянец.
— Алло, любимая! — сказал Джон. — Угадайте, где я! Нет, ни за что не угадаете! В Гомсхэлле, близ Доркинга. Деревня, река, роща — вы знаете это место? Отчего я здесь? Все сделали вы! Вчера мне хотелось остаться наедине с воспоминаниями… Виола, вы счастливы? Нет, неправда, вы слышите! Я спрашиваю, счастливы вы? Любите меня? Вот две самые важные вещи, которые я желаю знать! Да? То-то! Любимая, вы бы могли сразу сказать и не мучить меня целую минуту! Я уезжаю через полчаса. Можно мне завтракать с вами? Пожалуйста, скажите «да»! Я должен вас увидеть поскорее. До вечера?! О Боже, родная, что же, полагаете, я из камня, чтобы ждать так долго?! Раньше, любимая!.. Ну, хорошо, придется потерпеть…
— Пожалуйста, милый… — сказала с усилием Виола. — Приходите не раньше шести, хорошо?
Она услышала восклицание неудовольствия.
— Шести?.. Я, разумеется, покорюсь, но вы ведь не струсили снова, Виола? Вы не решили ночью, что не можете любить меня?
Он смеялся, но легкая тревога слышалась в его смехе.
— Милый, милый, — шептала растерянно Виола.
— Ради всего святого, если вы говорите, что любите меня, не шепчите так тихо! — взмолился Джон. — Наплевать на всех телефонных барышень в мире, пускай себе слушают, пусть весь свет слушает!
— Погодите, послушайте, Джон… — заторопилась Виола. — Вы подождете со всеми… ну, со всеми этими скучными формальностями, пока я не разрешу вам назвать их, обещаете?
— Сделаю все, что хотите, если вы мне позволите прийти к вам и поклянетесь сейчас же, что любите меня.
— Клянусь, клянусь, неугомонный вы человек! Удовлетворены?
— Приходится удовлетворяться этим! Так в шесть?
— В шесть. Прощайте, милый.
— Нет, не смейте никогда говорить «прощайте»! До свидания, любовь моя!
Виола вдруг задрожала, как от озноба.
— Нет, не уходите еще… — сказала она.
Решимость ее ослабела, ей так не хотелось, чтобы Джон отошел от телефона.
— Вам нездоровится? Какой странный у вас голос, Виола, ради Бога, скажите правду, вы не больны?
— Да нет же! — она силилась смеяться.
— Но отчего же… право, у вас такой голос, словно вы плачете.
— Я улыбаюсь, улыбаюсь той улыбкой, которую вы приказывали мне не показывать никому, кроме вас. Телефонный аппарат ведь не в счет, да?
— Эх, лучше бы не в шесть, а в два, у Берклея за ленчем! Что-то мне ваш голос не нравится, Виола! Уж не надумали ли вы убежать от меня, а?
— О, Джон, зачем вы сомневаетесь во мне? Клянусь, я люблю вас и думаю только о вас, И… — она огляделась вокруг, словно преследуемая, — и сегодня в шесть часов вы узнаете, как сильно я вас люблю.
— Ладно, дорогая. Так ровно в шесть… И вы все время будете думать обо мне?
Щелкнул аппарат. Пусто. Нет голоса Джона. Теперь ее задача казалась еще труднее. Несколько минут разговора оживили тоску по Джону.
Но она не позволяла себе прислушиваться к своим ощущениям. Позвонила горничной, распорядилась подать автомобиль и принялась одеваться.
Она поехала к леди Карней на Норкфольк-стрит.
— Я хочу, чтобы вы позволили мне уехать к вам в «Красное», — сказала она коротко. — Вы говорили, что скоро тоже поедете туда. Я хочу укрыться там до вашего приезда.
Леди Карней отвечала:
— Пожалуйста, разумеется! Но только не в том случае, если вы намерены укрыться там с каким-нибудь прирученным молодым человеком или с кем-либо в таком роде. Этого я не могу допустить у себя в «Красном». Старый дом был бы возмущен!
Говоря это, она улыбалась. Дом в «Красном» был ее любимым местом, он казался ей как бы живым существом. И все знали, что приглашение в «Красное» является признаком особого расположения со стороны леди Карней.
— Благодарю вас, — сказала Виола. — Вы можете быть спокойны, я еду одна.
— Почему? — спросила бесцеремонно старая дама.
— Потому что я боюсь… смертельно боюсь сделать то, что мне сильно хочется сделать, — отвечала с горечью Виола. — Боюсь любить человека, который моложе меня на двенадцать лет.
— А, это молодого Теннента?
— Да, Теннента.
— Я вчера обратила на него внимание, — заметила леди Карней таким тоном, как будто это объясняло все.
Она наклонилась вперед и взяла Виолу за руку.
— Милочка, иногда бежать — означает признать себя побежденной. Некоторые мужчины так это понимают.
— Да, другие. Но не Джон.
Леди Карней откинулась назад и закрыла глаза.
— Я не хочу вспоминать, — сказала она медленно. — А вы меня заставляете.
Виола вдруг опустилась на колени у кресла старой дамы.
— Вы любили. Вам знакомо то, что я переживаю сейчас. Должна ли я?.. Надо ли?..
Она обхватила руками худые плечи леди Карней, словно в поисках защиты.
— Нет, не отвечайте, — зашептала она. — Я все равно сделаю, как решила. Прошлой ночью я заглянула в будущее, заглянула на десять лет вперед. Мне надо бежать от него.
— Ни один мужчина не заслуживает того, что получает от женщины, если она любит по-настоящему, — изрекла вполголоса леди Карней. — Тем не менее она отдает всю себя.
Виола поднялась и отошла к окну. На улице сверкал и шумел день молодого лета. Леди Карней тоже подошла и встала рядом.
— Пожалуй, я поеду в «Красное» вместе с вами. Нет, нет, не благодарите. Мне давно этого хотелось… Можно выехать после ленча, в автомобиле.
— После ленча, — повторила машинально Виола.
Через несколько минут она простилась с леди Карней и поехала домой укладывать чемоданы.
Адрес она оставила только своему банкиру. Прислуге сказала просто, что уезжает и будет телеграфировать с места. Потом позвонила по телефону к одной даме, которая знала решительно все и всех и болтала повсюду и о том, что знала, и о том, чего не знала. Виола сообщила ей, что доктор настаивает на ее отъезде из Лондона и отдыхе где-нибудь подальше от шума.
Оставалось только написать Джону — и все приготовления будут окончены.
Леди Карней заехала за Виолой в три часа. Она захватила в автомобиль корзинку с чайным прибором, поясняя, что они сделают остановку и напьются чаю в Эшдаун-Форест и в «Красное» приедут к семи.
Пока автомобиль проезжал по улицам Лондона, Виола всматривалась в каждого седока и прохожего, и боясь, и желая увидеть Джона.
— Какая утомительная и беспокойная штука — роман в наш неромантический век, — неожиданно изрекла молчавшая дотоле леди Карней. — Знаете, Виола, я иногда думаю, что любовь, как сила, и большая сила, должна была умереть, пока мир был молод. Потому что все эти условности или обычаи сделали ее худосочной и бесплодной. В наши дни проявить сильное чувство считается смешным или вульгарным, страдать из-за него — просто глупым, уступать ему — компрометирующим, как бы чисто это чувство ни было. Другие времена —-— другие нравы. Но я склонна считать, что дерзающая, рыцарская и не стыдящаяся себя страсть прежних времен была прекраснее.
Она заговорила о Джоне и его будущем.
— Он далеко пойдет. Только на днях мне говорил о нем Мэннерс. Он, кажется, из кожи лез, чтобы провести в Палату Маркса, этого королевского адвоката? Вчера я его у вас рассмотрела, и он показался мне дельным, самоуверенным и сильно влюбленным. Как только я заметила последнюю деталь, я спешно ретировалась.
Она положила свою белую, увядшую руку на руку Виолы.
— Время — лучший целитель, — сказала она ласково. — Во всяком случае оно затягивает корочкой больное место. Трагизм и прелесть жизни в том, что ничто прекрасное не остается на высшей своей точке. Я бы сказала, что нам помогает жить относительность всего в мире. Это железное правило, не знающее исключений. Когда Карней умер, я была уверена, что никогда не забуду его. Я и не забыла, но вспоминаю по-иному, не так, как прежде. Это есть целительное действие времени. Оно осторожно вытаскивает жало из раны, а когда боли больше нет, то и воспоминание бледнеет. Раньше вспоминать, как Карней любил меня, было мукой, особенно веснами. А теперь каждая раскрывающаяся почка радует, и та же ясная радость — в воспоминаниях. Вы, должно быть, слушаете и думаете: «Смешные старческие поучения!» Да, разница в возрасте — высокий барьер между двумя людьми. Но я хочу, чтобы вы поверили, что, как я ни стара, я понимаю вас и очень хочу помочь.
— Я знаю, — с трудом произнесла Виола. Философствование леди Карней раздражало ее. Да, ей легко говорить об утраченном счастье, когда прошло столько лет! А тут не прошло и нескольких часов, как губы Джона впивались в ее губы, голос, взволнованный, страстный твердил ей, что она — заря всей его жизни, возлюбленная, которой он жаждет. Нерешительность Виолы все усиливалась.
Может быть, глупо было бежать, может быть, все ее страхи — химера и она была несправедлива к Джону, не поверив в серьезность чувства? Может быть, она просто испугалась за себя, испугалась страданий и предпочла отречься от любви?
«Что я сделала? Боже мой, что я сделала?»
Поверил бы кто-нибудь, что такая женщина, как она, способна пуститься в эдакие авантюры: влюбиться, потом убежать, испугавшись слишком поздно явившейся любви? Ведь вот, треволнения любви не помешали ей выбрать подходящую шляпку, спрыснуть духами вуалетку, надеть самые красивые жемчужные серьги! Виола с порывом стыда и отчаяния посмотрела на свои туфли, платье, изящные мелочи туалета. Бегство от любви под эскортом двух ливрейных лакеев, с чайным сервизом, с горничной, едущей вслед поездом!
Вот она — любовь, когда молодость позади, любовь, когда помнишь прежде всего (и нельзя забыть!) о том, чтобы выбрать подходящего оттенка вуалетку и завить волосы как следует.
Горячие слезы подступили к глазам Виолы. Сознание, что ты смешна — ранит любовь больнее, чем все другое.
Автомобиль плавно несся до Эшдаунской рощи. Здесь сделали привал и напились чаю.
Деревья образовали изумрудный навес, под которым царила прохлада и пахло хвоей. Виола взглянула на часы. Пять часов. Через час Джон приедет в ее дом на Одли-стрит. Что-то он сейчас делает? Занимается ли у Маркса или в ожидании убивает время у себя в комнате? Все самые ничтожные мелочи, его касающиеся, казались ужасно важными и интересными. Она представляла себе, как Джон одевается, чтобы идти к ней, завязывает перед зеркалом галстук. Вот он — на улице. Вот входит в переднюю…
— Я думаю, нам пора двигаться в путь, — говорит леди Карней.
В шесть Виола мысленно умоляла Джона:
— Пожалей, пойми меня. Не думай, что это — прихоть. Не забывай наших счастливых часов. Не порти их озлоблением, милый, они были такие чудесные и счастливые, они перевернули мою жизнь. О, если бы ты поверил, что я слишком сильно люблю тебя и оттого ухожу!
Они въехали в ворота «Красного» и Виола с ужасом спросила себя, как она будет переносить эту немую тишину. Нет, ни красота места, ни тишина не дадут ей утешения, ничто, ничто не поможет ей.
Вот и дом. Леди Карней была страстной любительницей цветов, это сразу бросалось в глаза. Клематис, жасмин, желтые розы, дикая герань веселили глаз и смягчали суровость серых каменных стен.
Отведенная ей комната, обитая вылинявшим шелком, пропитанная запахом лаванды и сухих роз, показалась Виоле темницей, в которую она добровольно заточила себя. Весь этот старый тихий дом, обширный парк, в молчании нежившийся на солнце, — казались ей мертвым царством. Здесь воспоминание о Джоне будет гнать ее с места на место, как удары бича.
Обе дамы обедали за небольшим столом, придвинутым к окну. Горела только одна лампа в дальнем углу. Последние лучи заката скользили в открытое окно и ткали разноцветные узоры на старом блестящем дереве, на серебре. Слуги бесшумно двигались по комнате, подавая и убирая.
После обеда леди Карней ушла к себе. Виола же пошла в сад, ощущая одиночество и уныние. Ходила по квадратной лужайке, похожей на огромный изумруд. Со всех сторон высокой стеной стояли тисы. Только в одном месте они расступались — где заросшие такой же изумрудной травой пологие ступени вели вниз, к солнечным часам. А там, где кончалась стена тисов, сверкала полоска бледно-зеленого леса, вечернего неба, которое, кажется, нежно грустит об умирающем дне.
Виола оперлась на солнечные часы. Она думала, глядя на эту сверкающую полоску: сколько женщин наблюдает вот так закат своей жизни, меркнущий, меркнущий, пока не уступит место мраку?
Ветерок пробежал, как вздох, по ветвям над ее головой, коснулся ее лица. Виола вдруг упрямо подняла голову:
— Но я еще хочу радости! Имею право взять ее! Я еще жива, Боже мой!
Тучка, медленно плывшая по гаснущему небу, надвинулась, заслонила последние отблески заката. Какая-то птица запела было высоко в ветвях, но оборвала трель, словно прислушиваясь, как крадется шагами пантеры ночь, — и снова воцарилась немая тишина.