Рассуждать там, где нужно чувствовать — свойственно душам слабым и ничтожным.
Милосердное провидение решило, что в человеческом обществе должно существовать достаточное количество субъектов вроде Чипа Тревора, которые вносят что-то смягчающее в жесткую неумолимость жизни и, высоко неся знамя рыцарства, своими поступками, сами того не ведая, учат тех, кто в этом нуждается, познавать эту редкую добродетель. Но если вы вздумаете утверждать что-либо в беседе с одним из этих избранников, не ведающих, что они избранники, то он, по всей вероятности, с ужасом уставится на вас и начнет яростно возражать против такого утверждения.
В этих бессознательных рыцарях живет смутное убеждение, что «следует быть хорошим», должное почтение ко всем женщинам и известное мерило, с которым они подходят к мужчинам всех сортов, которое дает им право карать и направлять на путь истинный тех, кто не способен подняться на требуемую мерилом высоту. Представителей этого типа обыкновенно квалифицируют, как «заурядных людей».
Надо заметить, что «заурядность» бывает двоякого типа. Одна выражается в соблюдении условностей и приличий во всех областях, другая — есть сочетание изумительных и вместе с тем самых будничных и обыкновенных качеств с необъяснимой и потому еще более очаровывающей простотой. Человек явно не глуп и как будто должен видеть известные вещи не хуже других, а между тем это никогда не мешает ему отдавать лучшее в себе и никогда не меняет его отношения к другу, который чем-нибудь согрешил.
Заурядный человек первого типа всегда готов шуметь повсюду о том, как он огорчен за вас, если с вами что-нибудь случилось. Человек же второго типа не навязывает вам своей снисходительной жалости, не требует, чтобы вы исповедывались перед ним.
В девяноста девяти случаях из ста им из всех гимнов известен только один единственный «Голос, что звучит в Эдеме», и то только потому, что им частенько приходится быть шаферами и они испытывали не раз чувство огромного облегчения, когда венчание подходит к концу и с хоров раздаются звуки этого гимна. Они способны любить с молитвенным преклонением, и у них есть инстинктивное уменье разговаривать с ребенком или собакой.
В их глазах женщины, даже самые грубые, примитивные, всегда окружены каким-то мистическим ореолом. Эти мужчины видят их такими, какими им бы следовало быть.
Служба солдата, тяжкие незаметные труды в самых глухих углах страны — удел именно таких «заурядных» людей. Это из их среды выходят пионеры, прославляющие свою родину; а попробуйте им сказать это — и они только удивятся и рассердятся. Получив какой-нибудь знак отличия, они всегда начинают вам доказывать, что другие заслуживают его больше, чем они.
Они упрямы и жестоко прямолинейны в борьбе с гнусностями — и обладают самым нежным сердцем на свете.
Джон и Чип подружились еще во время пребывания в Итонской школе. Повсюду бывали вместе, вместе проводили каникулы. Вряд ли надо говорить, что Чип восхищался талантами Джона и при этом искренне верил, что умело скрывает свои чувства к приятелю, тогда как эти чувства были совершенно очевидны не только для Джона, но и для всех посторонних.
Чип ожидал приезда Джона на вокзале в Клюз. После оглушительного звона колокола в течение целых пяти минут появился начальник станции и сообщил ему, что поезд опаздывает. Чип тихо выругался на родном языке, потом сказал в ответ «Bon»[1] — единственное иностранное слово, которое знал, и, усевшись на скамейку, вступил в беседу с хромой собачонкой, приковылявшей за ним от самой деревни.
Собачонка была не большим лингвистом, чем Чип, и понимала только свою родную французскую речь, но они вдвоем с Чипом изобрели некий собачий «эсперанто», на котором объяснялись друг с другом вполне удовлетворительно.
Пес Раймонд, которого Чип переименовал в «юного Соломона», неделикатно намекая на форму его носа, позволил осмотреть свою больную лапу. Оказалось, что на ней потрескалась кожа, и Чип не преминул сообщить об этом своему собеседнику, прибавив несколько слов о том, как опасно бегать слишком быстро по сухим и раскаленным дорогам.
Он купил абрикосы и шоколад у старой торговки и предложил и то и другое Раймонду. Раймонд выбрал шоколад и дружелюбно положил лапу на колени к Чипу, с рассеянным видом жевавшему свою долю.
Чип назвал его «славным малым» и отдал ему остатки угощения.
Чип и внешность имел самую заурядную. Волосы — обыкновенные темно-русые, глаза — обыкновенные серые и заразительная улыбка.
У него было, как он сам говорил, «до трогательности много денег», и не было родных, за исключением молоденькой сестры, воспитывавшейся в монастыре.
Неукротимый колокол снова поднял трезвон, и начальник станции оповестил Чипа, что поезд подходит.
Чип сказал «Bon» и вышел на перрон, чтобы присутствовать при его прибытии.
Вышли только четверо пассажиров: Джон и три торговки.
— Что это у тебя за компаньон? — спросил Джон, глядя на Раймонда.
Чип не отрывал глаз от Джона и ответил не сразу. Через минуту сказал со своей обычной беспечностью:
— О, это приятель, с которым мы сейчас вместе угощались шоколадом. Он отрекомендовался мне, как член общества трезвости.
Экипаж из гостиницы дожидался их снаружи. Джон бросил свой багаж на заднее сиденье, затем они с Чипом забрались внутрь и уселись позади кучера.
Шартрез в Верхней Савойе был некогда монастырским владением. Теперь приезжающие в отель путешественники ночуют там, где жили некогда «монсеньоры», в маленьких квадратных домиках под конусообразной крышей. Каждый домик стоит посреди огороженного стеной сада, полного аромата цветов и плодов.
Дорога в гору как раз настолько широка, чтобы по ней могла проехать повозка, и совсем не огорожена, ничто не помешало бы вам, если бы вы захотели перекувырнуть свой экипаж через край пропасти и направить путь в бесконечность через необозримые леса, бегущие все вниз и вниз и скрывающие неприступные скалы и быстрые ледяные потоки.
Кучер-баск, мужчина могучего сложения и, видимо, большой физической силы, брал опасные повороты с невероятной смелостью. Это был один из тех возниц, чья рука, словно по волшебству, превращает простую повозку в олимпийскую колесницу, а сидящих в ней пассажиров — либо в обалдевших от страха идиотов, либо в напряженно улыбающихся, как игрок перед решительной ставкой, любителей сильных ощущений; кроме того, дает хлеб насущный жандармам всех наций и крупный бакшиш государству в случае катастрофы.
Для Джона и Чипа это путешествие в повозке в горы было огромным наслаждением. Дорога была местами прямо великолепна. Направо вздымались горы, налево зияла пропасть. На одном очень крутом повороте они налетели на стадо коз, и пастух, замешкавшийся среди своих животных, забравшись, наконец, на скалу у дороги, с этого безопасного пункта осыпал градом проклятий бесстрашного возницу.
Показалась маленькая деревушка. Они промчались мимо лесопилки, распространявшей сильный запах свежераспиленного дерева, мелькнула пенящаяся вода, потом, подальше, безобразная маленькая церковь с квадратным белым домом священника позади, — и, наконец, глазам наших путешественников открылся монастырский отель. Внизу, среди длинных монастырских переходов помешалась контора, а в старинной трапезной — столовая для гостей.
Джону отвели просторную келью с каменными стенами. Потолок был из резного ореха. Маленькое узкое ложе затерялось в углу просторного помещения.
Вошел Чип, насвистывая.
— Ну что, не похоже на твою уютную спаленку дома? Не напоминает это тебе «Бристоль» или «Карльтон»? А там, где поместили меня, в стене устроена решетка, так что получается впечатление маленького ящика с решетчатой крышкой. Старикашка, что там жил, получал еду сквозь эту решетку… Если хочешь покарабкаться по горам, после чая отправимся в одно великолепное местечко неподалеку, которое называется «Ром». Зеленое, как изумруд, плато, и когда стоишь там, то кажется, что видишь весь мир, как на ладони. Охотник ты до таких экскурсий?
Он потащил Джона пить чай и познакомил его с миловидной француженкой, женой известного парижского адвоката, приезжавшей со своими детьми в Шартрез каждое лето на два-три месяца. При появлении Чипа оба малыша отошли от своей бонны и стали застенчиво, бочком подвигаться к нему.
Джон почти со злостью наблюдал безмятежное довольство Чипа. Оно как будто увеличивало тяжесть, лежавшую у него на душе. Молодые люди напились чаю в компании Леона и Луи и их хорошенькой томной мамаши, все время очаровательно улыбавшейся Джону. Было уже около шести часов, когда Джону и Чипу удалось, наконец, выступить в путь к изумрудному плато, откуда можно увидеть «весь мир».
Они молча взбирались в гору. Серебряное эхо колокольчиков пасшихся где-то коров донеслось до них откуда-то издалека. Один мелодичный трезвон, потом, после паузы, другой.
— Моя мать выходит замуж, — промолвил вдруг Джон отрывисто.
Чип продолжал карабкаться вверх. Сказал через плечо:
— Господи, какой счастливец тот, кого она полюбила! Кто он?
Чип был знаком с миссис Теннент вот уже пять лет. Он всегда проводил каникулы вместе с Джоном.
— Он — американец, — объяснил Джон сдержанно. — Судья в Нью-Йорке. Его фамилия — Вэнрайль.
— Да что ты?! — отозвался Чип. — Настоящий американец? И, наверное, патриот, а? Вашингтон, всякие новые реформы и так далее?.. Впрочем, ты все это знаешь лучше меня.
— Ничего я о нем не знаю, — отвечал все так же угрюмо Джон.
Они достигли между тем плато. Ром лежал по другую сторону глубокой долины. Необозримое зеленое пространство, простиравшееся далеко за горы, испещрено было, словно точками, деревушками, тенистыми долинами, где в лучах заката ярко пылали нивы; немногие тропинки, бежавшие по склонам гор, походили на полосы матового серебра.
— Почему ты с таким ожесточением относишься к тому, что твоя мать снова выходит замуж? — спросил неожиданно Чип, внимательно взглянув на товарища.
Одну минуту Джону страшно хотелось все рассказать Чипу. Но есть вещи, о которых мужчина ни за что не станет говорить, если дело касается женщины, все еще дорогой ему.
К счастью, у порядочных людей существует какой-то кодекс чести, иначе Бог знает, до чего дошла бы устрашающая несдержанность в разговоре двух людей, чья любовь превратилась во вражду. Перефразируя известную пословицу, можно было бы сказать: «Жизнь коротка, а память об изжитой любви — еще короче».
Постороннему наблюдателю иной раз кажется невероятным, что два человека, добивающиеся, чтобы закон освободил их от уз брака, и не останавливающиеся в этой борьбе перед самыми язвительными оскорблениями, некогда любили друг друга, льнули друг к другу в темноте, смеялись вместе при свете дня, жили душа в душу. Вы с болезненным ужасом и омерзением слушаете разоблачения, отрицания, отвратительные обвинения, которые каждый из этих двух рад возвести на другого. И их произносят те самые уста, которые некогда нежно целовали, которые находили наш земной язык слишком бедным для влюбленных!
Джон не отвечал ничего на вопрос друга. Чип постучал по траве каблуком тяжелого ботинка. Он лежал на спине и смотрел на сизые облака.
— Когда же ты увидишь судью Вэнрайля? — спросил он, помолчав.
Джон пожал плечами.
— Понятия не имею. Мои планы все еще так туманны. Скорее всего возвращусь вместе с тобой в Лондон. Вчера я получил от Коррэта вот это письмо.
Он порылся в кармане и перебросил письмо Чипу.
— Это я называю удачей! — воскликнул, прочитав его, Чип со своей привлекательной улыбкой. — Да, это удача несомненно! Старый Коррэт оказался толковее, чем я думал. Вот так приятный сюрприз, а? И как это у него тонко вышло насчет «метлы»… Когда открывается снова сессия парламента? Недельки через три, как будто, не так ли? Мы успеем еще пошататься немного по Италии, из Бриндизи махнуть обратно морем — и ты поспеешь в Лондон как раз к тому времени, когда надо будет взять в руки метлу… Да, да, итак, ты приступаешь к деятельности, Джон! Чувствую, что следует и мне взяться за что-нибудь. Единственное, чем я охотно бы занялся, это — хозяйством на свободной земле. Но старик Дэвис так давно уже служит у нас управляющим, что для него было бы трагедией, если бы я его уволил. И, кроме того, он так прекрасно знает свое дело! Одна надежда на тебя, Джон. Покажи свои таланты, становись поскорее видным человеком, а тогда тебе, конечно, пригодится такой секретарь, как я. — который звезд с неба не хватает, но работать будет добросовестно и охотно. И жалованья не потребует.
— У меня будут очень приличные средства для начала, — сказал Джон. — Мать очень благородно поступила со мной в этом отношении.
— Да, Вэнрайлю можно позавидовать, — снова заметил Чип как бы вскользь. — Знаешь, когда я смотрел на твою мать, всегда думал о том, что любовь, должно быть, восхитительнейшая штука в мире, если это любовь к такой женщине, как она. Я думаю, в ней есть то, что называют «женскими чарами», но она всегда держала себя просто и серьезно, а это предполагает в женщине желание нравиться или, по крайней мере, сознание своих чар. А ничего такого я не замечал в твоей матери. Казалось, что она совсем забыла о своей красоте, о том, что и она — человек, и интересовало ее только то, что касалось тебя. Она, должно быть, принадлежит к тому сорту женщин, которыми увлекаются все мужчины, но которые никогда не дают повода говорить о себе. Таких немного. Этот Вэнрайль, я думаю, первого сорта малый, раз он сумел внушить ей любовь.
Чип ни разу не посмотрел на Джона, пока говорил. Он упорно размышлял о том, почему Джон совершенно незнаком с человеком, которого любит его мать. Но это — дело Джона, и он не собирался спрашивать об этом. Своей болтовней он хотел только помочь Джону, а может быть, и вызвать его на откровенность. У него вдруг мелькнула догадка, что Джон ревнует мать к тому, другому, которого она любит. Чип с его лояльной натурой не мог допустить такой мысли, она показалась ему нелепой. Однако, если отвергнуть и это предположение, что же остается? Отчего Джон так явно расстроен, просто на себя не похож?
Переодеваясь к обеду, Чип в сотый раз задал себе этот вопрос и пожалел в душе, что перемена в Джоне совпала как раз с их каникулами. Это помешает наслаждаться от души.
По дороге вниз он заглянул к Джону. Тот как раз собирался выйти из комнаты.
Он держал в руке несколько писем. Одно из них протянул Чипу.
— Это тебе, — сказал коротко. — Оно было вложено в письмо, которое мать написала мне из Шербурга. Она пишет, чтобы я передал его тебе, если захочу. Отдаю, как видишь. Но не стоит читать сейчас, прочти лучше вечером в твоей комнате, а завтра потолкуем.
— Ладно, — отвечал Чип, пряча письмо в карман.
Обед был подан в трапезной. На каменном возвышении, где когда-то во время трапез один из монахов читал вслух жития святых с целью создать высокое настроение при выполнении такого низменного акта, как еда, теперь два скрипача и виолончелист исполняли вещи Дебюсси и Финка. Мадам Ройян, бледная и восхитительная, в платье, составленном из полос черного тюля, плотно обернутых вокруг ее фигуры вплоть до стройной белой шейки, беседовала с Джоном, перегибаясь через свой стол, находившийся по соседству со столом, за которым обедали Джон и Чип.
— Меня занимает этот контраст, — говорила она. — Представьте себе трапезную двести лет назад — и сравните с нынешней картиной!
Джон, в своем воображении плывший на «Лузитании» за много миль отсюда, с усилием вернулся к действительности и сделал попытку принять участие в разговоре. Чип казался очень веселым. Его зубы все время так и сверкали в улыбке, загорелое лицо дышало оживлением. Джон предоставил ему поддерживать беседу. Его ни капельки не интересовало прошлое монастыря, его интересовало только собственное будущее.
Он думал, что лучше было бы, если бы мать не написала ему совсем. Он догадывался о содержании ее письма к Чипу. В своей записке к нему, Джону, где каждая строчка дышала скрытой нежностью и где не было ни тени обиды или боли, она написала: «Я знаю, что Чип с тобой сейчас. Пожалуйста, отдай ему прилагаемое письмо, если ты найдешь, что это может несколько смягчить для тебя создавшееся положение. В письме я немного объяснила Чипу все дело».
После обеда Джон один вышел в закрытый сад за обителью, представлявший собою просто обширную, покрытую травой лужайку, закрытую со всех четырех сторон стенами домиков монсеньоров. Лужайку окаймляли низенькие груши, а в центре ее находился глубокий пруд, где плавали золотые рыбки, тусклыми огоньками мелькая в мутноватой воде. В этом саду все дышало миром давно отошедших веков. Только чей-то смех, слабо доносившийся издалека, порой нарушал тишину. Прозвенел один раз где-то внизу, в долине, колокольчик. И снова сонная тишина.
Джон все еще пытался трезво обдумать то, что произошло. До признания матери весь уклад окружающей жизни казался ему именно таким, каким должен быть. Существовал какой-то кодекс морали, и никому из людей уравновешенных и счастливых не приходилось иметь столкновений с ним. Под «столкновениями» с этими законами морали Джон понимал всякую внезапную безрассудную страсть — любовь или ненависть — все, что нарушало обычный, так нравившийся ему порядок. Когда что-нибудь толкало его на более конкретные размышления об этих вещах, он приходил к заключению, что мужчина, бросая женщину или компрометируя ее в обществе, делает «изрядную гнусность». Этого «не полагалось делать». Он составил себе определенное мнение и считал, что «над такого рода случаями» нет надобности больше раздумывать.
Но, благодаря одной коротенькой фразе, сорвавшейся с губ матери, «такого рода случаи» превратились для него в один частный случаи, невероятный — и все же вполне реальный.
И так как это его родная мать заставила его от отвлеченных рассуждений перейти к конкретному выявлению своего отношения, — Джон чувствовал себя сильно уязвленным. Он был в положении судьи, которому приходится судить родного сына, — а его молодость делала его судьей жестоким. Мать, которую он никогда не мыслил, как что-то отдельное от него, Джона, вдруг стала женщиной, одной из женщин, которых надо было рассматривать со стороны. В этом различии было что-то задевавшее его юношескую гордость, был весь трагизм слепого непонимания.
Женщины не играли до сих пор никакой роли в жизни Джона. Для него это были невесты, приятельницы или сестры других мужчин, его товарищей по колледжу — девушки, с которыми он играл в гольф, веселился, танцевал и которые все казались ему привлекательными, потому что не было той единственной, которая заслонила бы всех других. Эти девушки были теперь вычеркнуты из мира его представлений. Они перестали существовать.
В юности, если человека больно задеть, его непонимание превращается в осуждение. А осуждать того, кого любишь, — мука. Осуждать, если раньше почитал и преклонялся, — больше, чем мука. Непреклонный дух Джона корчился в огне этого осуждения; он инстинктивно стремился убежать от него к целительному покою понимания.
Но у всех выходов стерегли его вопросы, на которые не было ответа. Почему мать вступила в брак с человеком, которого не любила? Если не было любви, значит, были какие-нибудь другие, менее достойные побуждения? Почему она, обнаружив свою ошибку, не попыталась примириться, пережить это как-нибудь? Почему, решив вместо этого освободиться, она согласилась связать себя новым союзом?
В нем все неистово протестовало против данного ею объяснения. Он вспоминал, как она сказала, что жила для него, но не мог увидеть в этом самоотречения. Посвящая ему все эти годы, она только заглаживала свою вину перед ним, исполняла обязанность, платила долг. Искупление дало ей, в конце концов, облегчение и освобождение. Джон остро чувствовал все неблагородство своей жестокости, осуждая себя за то, что, понимая, как должна была страдать мать, он не сочувствовал ей. Но самоосуждение, внося разлад в душу, не смягчало, однако, ожесточения против матери.
Он не способен был отрешиться от эгоизма, и это мешало ему понять и простить. Если бы юность не была эгоистична, жизнь в этом полном горя мире была бы немного легче. Но юность беспощадна, она отказывает в отпущении греха и с наивной жестокостью спрашивает: «Как вы могли?!» или с пытливой настойчивостью: «Почему вы сделали это?»
Они считают, что если вы согрешили, то должны это искупить, и что изнемочь под тяжестью расплаты — малодушие. Поддержка же их будет заключаться в том, что они присмотрят, чтобы вы расплатились как следует, сполна.
Если бы мать какой-нибудь практической оплошностью лишила его жизненных удобств, испортила ему карьеру, гордость Джона не страдала бы, его душевное равновесие не было бы грубо нарушено, как сейчас. Словно кто-то исхлестал его душу, и жгучая боль от рубцов не давала покоя.
Он услышал шаги, сначала громкие, потом заглушенные травой. Показался Чип.
— Джон! — позвал он.
Джон вышел из густой тени деревьев.
— Что? — откликнулся он неохотно.
— Да знаешь ли ты, что уже первый час! Я поднялся в твою комнату, искал тебя по всем коридорам. Потом дожидался у тебя, Бог знает, сколько времени.
— Неужели? Ну, что же, прочел письмо моей матери?
— Да, там, в твоей комнате.
— И что ты думаешь обо всем этом?
— Думаю, что она, наконец, будет счастлива, и ужасно рад за нее, — отвечал решительно Чип.
Джон отрывисто засмеялся.
— И больше ничего?
— Этого я не сказал, — возразил Чип спокойно.
Он остановился у каменного парапета маленького пруда, который казался теперь кругом черного мрамора, вделанным в рамку тусклого серебра.
— Отчего бы нам не разобраться во всем этом хладнокровно?
— Разобраться! — с горечью повторил Джон. — Как будто я именно этого не делаю все время, не напрягаю все силы, чтобы быть хладнокровным! А между тем не могу отогнать вопросы, недоумения, возражения…
— Да относительно чего же?! — спросил Чип, набивая трубку и зажигая ее. Огонек спички на миг осветил его спокойное склоненное лицо.
— О Господи! — разразился Джон, теряя всякую власть над собой. — Ты не видишь, против чего тут протестовать, о чем вопить, когда вдруг в один прекрасный день вся жизнь человека оказывается перевернутой, все, во что он верил, искажено. Неужто ты не можешь понять, что все обычные здоровые интересы в жизни стали для меня чем-то совершенно незначительным, ненужным, и я словно очутился в новом мире, где происходят чудовищные вещи, где нет больше ценностей? Я выброшен вон…
— Выброшен в жизнь, и отлично, — подхватил Чип. — Скажи-ка, что тут играет главную роль? Воображал ли ты слишком много о жизни, с которой сейчас столкнулся впервые? Возможно, ты боишься, что поступок твоей матери возбудит толки, расшевелит прошлое — и правда выйдет наружу? Или ты так терзаешься оттого, что твоей любви к матери нанесен удар? Первое — такая жалкая ерунда, что не стоит и говорить об этом, а второе… второе… тут все зависит от того, насколько сильна твоя любовь к матери.
— Да, тебе легко рассуждать, — сказал Джон резко, — когда дело касается не тебя и не твоих родных.
— Это почти то же самое, — заметил Чип просто. — Мы с тобой товарищи, а твоя мать своим письмом показала, что доверяет мне. Боюсь, все, что я говорил, вышло похоже на проповедь — и прескверную проповедь. Я этого не хотел. Не можешь ли ты объяснить толком, что, собственно, так мучит тебя?
— Что меня мучит? Да то, что жизнь — это какой-то мерзкий фарс, что моему, как ты это называешь, «преувеличенному понятию» о ней нанесен тяжелый удар! Могу только сказать, отвратительнее положение трудно придумать, а там предоставляю тебе делать дальнейшие, такие же остроумные, как сейчас, догадки об истинном характере моих переживаний. Твое дело — сторона, ведь дело идет не о тебе, не о твоем имени. Ты не знаешь, каково это, когда вдруг все счастливые годы начинают казаться чем-то пустым и ненужным. Все, все — пустой мираж, ничего не стоит. И унизительно то, что оно все же причиняет мне боль! Меня держали в неведении столько лет, а теперь я вдруг узнаю, что… И любовь моей матери к Вэнрайлю, и ее любовь ко мне кажется мне такой… неполной. Она постоянно жертвовала одним из нас ради другого, и вот мы оба — обделенные. Неужели ты не замечаешь, как мне ненавистна вся эта история? Вообрази себя на моем месте! Вдруг, как снег на голову, сваливается на тебя неизвестный тебе отец! Все это так нелепо — и до омерзения мелодраматично.
— А подумал ли ты о матери и о том, что ее ждало в будущем? — спросил Чип медленно. — Ты сурово критикуешь… Ну, хорошо, допустим, все это очень дурно, — а что же было бы хорошо по-твоему? Чтобы мать отказалась выйти замуж за Вэнрайля, переехала с тобой в Лондон и жила по-прежнему только твоей жизнью, пока ты не женишься? Конечно, эта блестящая возможность у нее была! Это — участь большинства женщин, у которых имеется один сын. Но обыкновенно у них имеется и муж, который заботится о них, составляет им компанию и все такое. Конечно, твоя мать могла бы найти себе в Лондоне какие-нибудь занятия, собственные интересы, обзавестись друзьями, но, если бы даже так, — она, думается, была бы порядком одинока…
Джон сухо засмеялся.
— Ты рассуждаешь очень здраво, но извини, если замечу вот что: ты берешь только следствие поступка, но ведь независимо от того, каково следствие, имеет значение и сама его сущность. Вот она-то меня и волнует.
— То есть, ты хочешь сказать, что не можешь простить матери ее любви к Вэнрайлю? Так?
— Простить? Ну, это слишком сильно сказано. Но, Господи Боже, пойми же, Чип, — родная мать! Трудно примириться, когда такого рода вещи…
Чип молчал и смотрел на Джона широко открытыми глазами, забыв о своей трубке и машинально перекладывая ее из одной руки в другую. Когда он, наконец, заговорил, его голос звучал как-то странно:
— Так вот что тебя мучит, возмущает твои чувства современного рыцаря, оскорбляет требования морали? Это ты кипятишься потому, что твою мать и Вэнрайля связывала любовь, которую осуждают в обществе? Так? Я попал в точку?
Тут Чип, обычно далеко не отличавшийся красноречием, заговорил вдруг с непривычной для него горячностью:
— Да сознаешь ли ты, какой ты сноб? Сноб в морали, клянусь Богом, — а это самый вульгарный вид снобизма! Если ты действительно чувствуешь так, то, значит, я до сих пор не знал тебя. Твоя мать отдала тебе все, отказалась от всех других привязанностей, целый ряд лет провела вне жизни — и все это добровольно, ради тебя. Человек, любимый ею и любивший ее, покорился и не пытался повлиять на нее. Человек, который способен двадцать шесть лет дожидаться женщины, любит ее по-настоящему, можешь быть уверен! Эти двое потеряли ради тебя все свои молодые годы, которые могли быть такими чудесными! Они, может быть, проживут еще вместе много лет, но те годы для них уже не вернутся. Вот что они подарили тебе! А ты смотришь на их любовь, как на что-то постыдное! В мире нет ничего красивее самоотречения. Твой отец и мать проявили его — и уж это одно может примирить со многим. Вспомни обстоятельства, при которых они встретились, силу их любви, вспомни, какой дорогой ценой они заплатили за свое короткое счастье, — и если их не оправдает людской суд, то это плохая для него рекомендация! Всем нам в молодости хочется быть счастливыми, а не упражняться в добродетели! Это кажется ужасной ересью, но на деле оно не так. Кто может противиться жажде счастья? А мать твоя была так молода, и у нее жизнь сложилась так печально… И этот Вэнрайль, должно быть, ее обожал, ведь всю жизнь оставался ей верен. Будь я проклят, если вижу что-нибудь дурное в том, что они потянулись друг к другу. Все дело в том, какого рода любовь связывает двух людей. Если взять факт сам по себе, подчеркнуть все «против» и зачеркнуть все «за», то оно, конечно, выходит дурно. Если люди лгут и прячутся и смеются над теми, кого обманывают, — тогда это гадость и позор; но если эта любовь подвигает людей на то, на что решилась твоя мать, — то, я думаю, ни один кальвинист не осудил бы ее. А ты — ее сын, который ей всем обязан!
Джон начал было что-то говорить, но остановился. Голос звучал хрипло.
Чип говорил себе: ну, кажется, на этот раз клюнуло!
Молчание было, наконец, прервано Джоном.
— Да… значит, вот как ты смотришь на это? — заметил он самым простым и мирным тоном. — Однако, я думаю, нам пора идти в дом.
В монастырских коридорах горело электричество. Свет, пробиваясь наружу, рельефно выделял кружево резьбы на фоне темного неба. Сонный привратник пробормотал невнятно: «Доброй ночи», когда молодые люди проходили мимо.
В ярко освещенной передней Чип посмотрел на приятеля. Джон быт немного бледен, глаза смотрели жестко. Он вытащил папиросу и закурил.
— Моя комната дальше твоей, вон в той стороне, — сказал Чип, остановившись на ступеньках каменной лестницы.
Джон кивнул на прощанье.
— Хорошо. Не трудись ждать меня. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, — отвечал Чип и стал медленно подыматься по ступенькам.
«Ну и наговорил же я ему разных неудобоваримых вещей! — мысленно упрекал он себя. — Они, должно быть, встали парню поперек горла».
Он вошел к себе в комнату и остановился у открытого окна. Джон был не единственным его другом. С Чипом все скоро сходились на короткую ногу. Но Джон был самым близким из друзей.
Он тихонько насвистывал, заглядевшись на тихое озеро, на неподвижные деревья, продолжая вспоминать разговор с Джоном.
Чип не собирался говорить того, что сказал. Ему и теперь было не совсем ясно, зачем сказал все это. Подобно Джону, подобно многим мужчинам, он инстинктивно избегал говорить о чувствах и никогда не занимался вопросом о тех внезапных бурных страстях, что порою, как вихрь, подхватывали и уносили два нормальных человеческих существа в рай, где они забывали об окружающем мире.
Но Чип смутно чувствовал, что мать Джона ожидала от него больше, чем простого дружелюбия. Он прочел этот призыв между строк ее письма. Ему вспоминалась Ирэн Теннент в парке Аира, в салоне за роялем, вспоминалось, как она выходила навстречу ему и Джону, когда они приезжали из колледжа, — и эти воспоминания говорили больше, чем могли бы сказать ее слова. Именно они и вдохновили Чипа на то, чтобы, рискуя потерять дружбу Джона, высказать ему все, что он чувствовал.
Джон ужасно удивил его. Он всегда казался человеком с таким широким взглядом на вещи, он, хоть и посмеивался над самыми «крайними» убеждениями, но всегда терпимо относился к ним. А теперь проявлял полную нетерпимость — и это несмотря на всю любовь к матери!
Чип, который был немножко тугодум, все ворочал и переворачивал в мозгу на все лады этот изумлявший его факт.
Нет, решил он, Джон просто недостаточно любит мать. Этим все объясняется.
Чип, наконец, отвернулся от окна. Зажег электричество и уселся писать ответ миссис Теннент.
Но тут оказалось, что не так-то легко выразить в словах то, что хотелось сказать. Он старался изо всех сил, начал и разорвал три письма, пока, наконец, четвертое было благополучно доведено до подписи. Но и оно только послужило материалом для пятого и последнего варианта. В результате всех этих трудов увидело свет следующее коротенькое послание:
«Дорогая миссис Теннент!
Вы оказали честь, написав мне. С Джоном, насколько могу судить, все обстоит вполне благополучно. Он поедет со мной обратно в Лондон после того, как мы пошатаемся по Италии. Лей Коррэт, его учитель, написал, что хочет предоставить ему должность. Хочу вам сказать (но я не мастер изъясняться), как безмерно я доволен, что вы будете счастливы. Если бы я вздумал написать все поздравления и пожелания, какие мысленно шлю вам и судье Вэнрайлю, то пароход бы не был в состоянии довезти это письмо. Вот в каком я восторге по поводу вашего замужества! И надеюсь, когда я приеду в Нью-Йорк, вы разрешите мне навестить вас; если же вам доведется быть в Лондоне, то вы известите меня. Мы с Джоном завтра собираемся в интересную экскурсию в горы.
Искренно преданный вам
Фолькнер Тревор».
Письмо это дошло до Ирэн в Сан-Антонио на третий день после венчания. Она и Вэнрайль стояли на веранде дома, временно предоставленного в их распоряжение приятелем. Горы вдали были одеты аметистовой дымкой. Ближе расстилались поля, и каждый колосок, каждый цветок как-то особенно четко и прозрачно вырисовывался в льющемся на землю бледном золоте умирающего заката, сменившем пламенные его краски.
В этом радостном блеске вокруг была безмятежность, было какое-то обещание. Вэнрайль смотрел на жену, читавшую письмо. Он видел, как на ее лице сменяют друг друга румянец и бледность: письмо, очевидно, от Джона или касается Джона. Он отвел глаза и снова загляделся на чудесную картину вокруг, наклонясь немного вперед, опершись красивыми, сильными руками на широкие перила.
Он чувствовал, что не может, не должен следить за выражением ее лица во время чтения, словно подслушивая ее мысли. Ирэн намеками дала ему понять, как отнесся Джон к их истории. Но в ее молчании он угадывал многое, чего она не сказала.
Он продолжал курить, заглядевшись на пурпурный цветок, пробившийся из-за решетки возле его руки.
Слышно было, как шелестела плотная бумага в руках Ирэн. Потом стало совсем тихо.
Вэнрайль поднял глаза от цветка, обернулся и посмотрел в лицо Ирэн. В нем вспыхнуло вполне естественное раздражение против Джона. Ради этого мальчика он отошел когда-то в сторону, уступил ему место, а теперь Джон мешает ему быть счастливым.
Он знал, что сейчас с ним встретится взглядом не его жена, а мать Джона.
На одну секунду он почувствовал слепую ревность к Джону, Джону, который взял все, а теперь ничего не хочет отдать.
Он вспомнил годы одиночества и пустоты, эти мучительные, коротенькие свидания раз в год, свидания, которые, казалось, состояли из одного только прощания. И все это из-за Джона! Он, Вэнрайль, глубоко любя Ирэн, покорялся ее решению. Но самоотречение было не в его натуре. Он желал, наконец, вознаградить себя за него. Для Джона дорога была проложена, сделано все, чтобы его жизненная карьера была успешна…
Под влиянием этих мыслей Вэнрайль беспокойно задвигался. Ирэн подняла глаза, улыбнулась ему и протянула письмо.
— Это — от товарища Джона, — сказала она и, подойдя к мужу и присев на ручку его кресла, прислонилась щекой к густым седоватым волосам. Так она сидела, пока Вэнрайль читал письмо.
Слуга подвел лошадей к ступеням веранды. Вэнрайль дочитал послание Чипа и отдал его жене.
Через минуту он подсадил Ирэн в седло и вскочил на свою лошадь.
— Поедем вместе навстречу закату, — сказал он, когда они ехали рядом, и улыбнулся: — Да мы с тобой как будто это и делаем, мой друг, но возле тебя закат кажется мне зарей.
Ни одна женщина не могла бы остаться равнодушной к такому милому комплименту, тем более женщина, так долго лишенная слов любви и жаждавшая их, как голодный — хлеба.
Ирэн взглянула на мужа затуманенными глазами.
— Помнишь тот вечер, когда мы ехали из Парижа к Версалю? — спросил Вэнрайль, осадив лошадь, чтобы дать жене поравняться с ним.
— В жизни каждой из нас есть такой вечер, который никогда не забывается, — отвечала медленно Ирэн. — Помню, конечно.
Она словно видела перед собою Вэнрайля таким, каким он был в те времена — молодым, пылким, стремительным. Он был беден, но, узнав, что она обожает верховую езду, нанял двух лошадей и стоял и ждал ее на тихом дворике старой гостиницы. Потом они медленно ехали рядом по большому лесу. Тогда, как и сегодня, был час заката и лес был похож на просторный храм под слабо светящимся куполом.
Они целовались под стройной березой, и, щека к щеке, смотрели, как сгущаются тени в лесу.
И от сладкой их близости в тот вечер протянулась нить через всю жизнь, к этой встрече через много лет, к слиянию двух разделенных жизней в одну.
Еще один вечер встал в памяти Ирэн: последний вечер на вилле и ночной разговор с Джоном.
Вэнрайль угадал по ее лицу, о чем она думала, и сказал отрывисто:
— Кстати, из этого письма видно, как будто, что Джон себя чувствует прекрасно.
Он подождал ответа, но тщетно.
— Видимо, ничто не изменилось, и тревожиться не о чем, — продолжал он, не отводя от нее полного любви, но властного взгляда.
— Ничего не изменилось, — повторила, как эхо, Ирэн.
Ей хотелось верить этому, Джон так внимателен. Он послал телеграмму ко дню их свадьбы. И Чип тоже.
Она не знала, что обе телеграммы послал Чип, прочитавший в «Херальде» заметку о предстоящем венчании.
Джона тогда уже не было в Шартрезе. Он уехал на другой день после разговора с Чипом, оставив ему записку следующего содержания: «Еду в Женеву устраивать свои дела, вернусь, как только можно будет. Д. Т.»
Чип гадал, вернется Джон или нет. Бродя по горам и долинам в полном одиночестве, он все размышлял на тему о неудаче своего первого выступления в роли проповедника. Его угнетало, что он отпугнул Джона, создал между ними неприятное охлаждение, а главное — только испортил то дело, которое хотел уладить. В его путешествиях по окрестностям у него остался один провожатый — хромая собачонка.
Однажды они с Раймондом сидели на горе, и Чип уныло трепал собаку за уши.
— Есть разные типы олухов, Соломон, сын мой, — мрачно обращался Чип к четвероногому товарищу. — И самые худшие из них — те, кто суется с правдой, когда не просят. Друзей надо оставлять в покое. Следовало бы принять это за правило и карать каждого, кто это правило нарушит.
Соломон потерся о его колено и вздохнул от блаженства.
Вдруг чья-то рука легла на плечо Чипа, и он услышал голос Джона:
— Не помешаю беседе? Ну и забрались же вы, еле нашел!
Чип вскочил, порывисто обнял друга и в глазах его прочитал искреннюю радость от этой встречи.
— Наконец-то! Ну, как ты? — с неподдельным участием спросил он.
— Да вот, съездил, пообщался с Коррэтом, решил некоторые вопросы… Ну, а пока мы можем продолжать отдыхать и путешествовать.
— За чем же остановка? — обрадовался Чип, заметив, что приятель видимо «переварил» уже семейный конфликт и не держит зла за то, что близкий друг не стал в тот момент на его сторону.
Как и собирались, Джон и Чип отправились в Италию. Недолго обсуждая маршрут, решили отдать восторженную дань красотам Венеции.
Обосновавшись там, как-то незаметно сошлись с семейством лорда Кэрлью, тоже приехавшим из Лондона любоваться дивным городом.
И тут у Чипа появился новый повод для беспокойства: дочь лорда Кэрлью, Кэролайн, прелестная и в высшей степени модернизированная девятнадцатилетняя особа, была явно неравнодушна к Джону и активно расставляла для него сети своего очарования.
Кэролайн была современнейшей из современных девиц; экзотический цветок, который при всей своей изящной хрупкости имеет крепкие корни. А почвой, в которую этот цветок крепко пустил корни, была среда, где царит принцип: «Пользуйся в настоящем всем, чем можно». Кэролайн была преисполнена холодным и злым презрением ко всему «старомодному» и жадно стремилась брать от жизни все ее радости и сильные ощущения. Если этому мешали нужды и интересы других людей, она небрежно отметала их прочь, смеясь серебряным сардоническим смехом.
Такой цветок мог цвести точно так же и какие-нибудь полвека назад, но в те времена он распускался лишь в тепличной атмосфере так называемого «высшего света». Такие экземпляры были редки, казались слишком опасными и могли привлечь разве только страстного коллекционера. В наши же дни, куда ни глянь, качаются изящные и коварные головки этих ядовитых цветов.
Выращивание их превратилось в культ. Кэролайн, можно сказать, была верховной жрицей этого культа.
Она выросла среди людей, стоявших на одной из самых верхних ступеней социальной лестницы, ее окружали богатство и роскошь. Выгодный фон! Прибавьте к этому красоту, очарование, победительную юность и самоуверенность — и вы поймете тревогу Чипа.
Кэролайн можно было презирать, смеяться над нею, но не замечать ее было невозможно — и она знала это.
Отец ее долгое время занимал важный пост в Египте. Это был человек, всецело поглощенный своей политической деятельностью. Леди Кэрлью представляла собой милую и бесцветную женщину, с которой не считались даже собственные дети, — и была трогательно гостеприимна.
Кэролайн никто не мешал следовать ее вкусам, не замечал ее выходок. И она становилась все более блестящей и более испорченной.
Как все подобные экзотические создания, она обладала тонким чутьем и быстрым умом, и могла кого угодно смутить. Она инстинктивно «угадывала» людей, а ум и ловко замаскированная неискренность делали ее опасной.
У Чипа душа не лежала к этой девушке. Он с каким-то смутным раздражением поглядывал на короткие золотистые кудри, тонкое, заостренное книзу личико, на длинные брови и еще более длинные ресницы. То, что ее движения напоминали своей красивой четкостью и стремительностью мелькания сверкающей рапиры, что ее низкий голос чаровал — еще усиливало в Чипе неприязнь к Кэролайн.
Он встречал ее в Лондоне раньше, и как он мысленно говорил себе, «видел все ее кривлянье и шутки».
Эти «шутки» нравились, однако, многим блестящим и умным людям. Они забавляли. Но на Чипа не производили никакого впечатления. Кэролайн не нарушила его душевного спокойствия.
Не то было с Джоном. Он увлекся сразу. И казался вполне довольным, таская за Кэролайн какие-то варварские пестрые подушки; не проявлял никакого нетерпения, если его звали завтракать и оставляли дожидаться полчаса, пока не влетала Кэролайн с объяснением, что она «наблюдала, как нищий араб с дьявольской ловкостью морочил толпу».
Ему явно нравилась ее манера душиться какими-то странными и сильными духами, запах которых кружил головы многим, но оставлял равнодушным Чипа.
И, наконец, Джон восхищался «взглядами» Кэролайн, что уже совсем изумляло Чипа, спрашивающего себя, как можно до такой степени поглупеть от любви?
Кэролайн и Джон проводили вместе целые дни. Кэрлью могли бывать, где им было угодно. Их имя открывало все двери, за которыми находились чудеса и застывшее великолепие дворцов. В числе сотни талантов Кэролайн было и уменье разбирать древние манускрипты. Она проводила целые дни в палаццо Борджиа, переводя эти манускрипты Джону. Были там поэмы, скандальная хроника, любовные истории, фантастические выдумки, мудрые изречения и древние заклинания. В комнате, где Джон и Кэролайн читали все это, был мраморный пол, розовые мраморные стены, а над тусклыми окнами спускались бледно-зеленые и оранжевые занавеси.
Кэролайн в пальто с громадным воротником из леопардовой шкуры сидела на золоченой, потускневшей от времени табуретке и работала, а Джон курил и смотрел на нее. Общение с этой девушкой утоляло разом и его любовь к красоте и тщеславие. Он был еще настолько юн, что ему импонировала «известность» и нравилось вращаться в сфере этих известных и «избранных» людей.
Кроме того, с некоторых пор он жаждал какого-нибудь «приключения», чего-нибудь нового, во что мог бы окунуться с головой. И нашел его в дружбе с Кэролайн.
Он не знал хорошо, что чувствует к этой девушке. Но одно сознавал ясно: она будит в нем желания. И думал об этом со странным, недобрым цинизмом.
Другой приманкой, еще более непосредственной, было видное положение ее отца. Джон и лорд Кэрлью питали друг к другу большую симпатию. Джон обладал той открытой простотой и приветливостью, которая так нравится пожилым людям в молодежи… Лорд Кэрлью иногда приходил пить чай с семьей и гостями на залитой солнцем террасе, и всегда это кончалось тем, что они с Джоном отделялись от остального общества, чтобы потолковать о новостях в утренней газете.
Чипу оставалось кое-как убивать время с подростком Дерри. Чип не завидовал Джону, но ему ужасно не нравился оборот, какой принимали дела. От внимания Кэролайн не ускользало ничего. Ее забавляло скрытое недовольство Чипа.
— Бедный сэр Фолькнер трепещет за вас, Джон, — сказала она однажды вечером, после обеда. Чип некрасиво побагровел — даже уши у него стали малиновые.
Кэролайн посмотрела на него из-под ресниц.
— Разве это не так? — спросила она мягко.
— Отчего бы ему трепетать, дорогая? Разве мистеру Тенненту грозит какая-нибудь опасность? — осведомилась леди Кэрлью с восхитительной наивностью.
Дерри захихикал. Кэролайн, улыбаясь, продолжала атаковать Чипа.
Чип кипел презрительным негодованием, но ничем не выдал этого.
— Боюсь, что я не совсем вас понял, мисс Кэрлью, — заметил он с простодушным видом. — Или тут и понимать нечего?
— Вот тебе, Кэро, получай! — сказал Дерри со злорадным блеском в глазах. — Теперь вы квиты.
Но его сестра и Джон не слушали и вели между собой разговор в том как будто самом обычном тоне, который незаметно устраняет других от участия в разговоре. Тут создает барьер не столько понижение голоса, сколько неуловимая интимность, полуслова, дающие впечатление, что между двумя беседующими установилось какое-то особое, тонкое взаимное понимание.
Несколько позже все общество отправилось кататься в гондолах. В одну сели Джон, леди Кэрлью и Кэролайн, в другую — Чип, Дерри и Анна, младшая сестра.
Джон чувствовал себя во власти какого-то предательского возбуждения. Картины этого спящего волшебного города, приглушенная музыка, то совсем замиравшая, то звучавшая явственно, когда гондола миновала темные повороты, — все это еще усиливало чувство упоения.
Кэролайн, прижавшись в уголок возле Джона, молча курила. Отблески огонька папиросы то вспыхивали, то умирали в ее глазах. Белая шляпа при лунном свете казалась сделанной из сверкающего серебра.
Леди Кэрлью мирно дремала за спиной дочери. Ее молчаливое присутствие как-то еще обостряло испытываемое молодыми людьми чувство близости.
Наконец, Кэролайн промолвила:
— Ваш друг Чип опасается, что я веду вас к гибели, Джиованни.
Она коротко засмеялась и прибавила:
— Я пыталась себе представить, каково быть любимой мужчиной его типа — сильным, благородным и молчаливым! Интересно, что они, — скрытые вулканы? Или просто такие почтенные смертные, о каких мы читаем в Книге Царей, — патриархи и родоначальники племен?
— Чип — один из лучших людей, каких я знаю, торопливо вставил Джон.
— Какой вы примерный друг — прямо из хрестоматии, — съязвила Кэролайн. Ваша верность и постоянство в дружбе обращают мои мысли к Библии и вызывают желание говорить о Давиде и Ионафане! А знаете, почему, собственно, я пытаюсь умалить достоинства мистера Чипа?
— Нет. Почему?
— Да потому что он меня не любит, — а я терпеть не могу, чтобы меня не любили. Люди обыкновенно уверяют, что им это решительно все равно. Конечно, такое равнодушие — отличный оплот против чужого презрения и помогает сохранять самодовольство… Но чаще всего они только притворяются, что им все равно! А странно, что хочется нравиться непременно всем, правда? Странно и унизительно. Потому что я, например, не могу примириться с антипатией ко мне даже тех, кого презираю. Я хочу все же, чтобы они мною восхищались, дорожили. Я чту обычай давать «на чай» швейцару или носильщику, потому что мне хочется внушить ему расположение к себе. Разве это не глупо и не мелочно?
Она не спрашивала, а просто удивленно констатировала факт. Голос ее звучал весело.
— Вы и друзей заводите из таких побуждений? — спросил Джон.
Кэролайн посмотрела на него. Его голова была ярко освещена луной.
— А это зависит от человека, с которым хочется подружиться, — сказала она полушепотом.
Гондола вошла в полосу тени. Было очень тихо, только вода журчала за кормой. Рука Кэролайн на мгновение легла на руку Джона. И Джон тотчас же сжал ее в своей.
Вся кровь прилила к его сердцу от прикосновения этой прохладной руки. Ему было ясно видно ее белое лицо, ресницы, трепетавшие на щеках, как темные шелковистые крылышки: Запах ее духов словно окутывал их обоих плотным сближающим покровом.
Джону казалось, что рука, лежавшая в его руке, тянет куда-то за собой. Он опустил голову, не мог вымолвить ни слова. Он слышал прерывистое дыхание Кэролайн. Потребность поцеловать ее становилась такой властной, что противиться было невозможно…
Леди Кэрлью проснулась и спросила, не спала ли она.
— Я прозевала что-нибудь, дружок? — спросила она жалобно у Кэролайн. — Какой-нибудь фейерверк или один из этих славных старых дворцов, сверху донизу в огнях?
— Было что-то такое ослепительное, вроде пожара, — сказала весело Кэролайн, и голос ее шелестел, как шелк. — Не правда ли, Джон?
Джон первую секунду не был в состоянии ответить, так сильно у него колотилось сердце. Потом сделал над собой усилие и очень спокойным и равнодушным тоном сказал:
— Разве? Боюсь, что я тоже, как леди Кэрлью прозевал это.
Его рассердила веселость Кэролайн. Но, когда она придвинулась близко и как будто нечаянно коснулась его, он снова весь затрепетал.
«Что это? — спросил он себя. — Неужели я действительно влюблен в нее?»
Он с пристальным любопытством взглянул на Кэролайн, когда они вошли вместе в нарядный вестибюль отеля.
Она красива… Но жениться?..
Нет, жениться у него не было никакого желания.
Он сидел рядом с Кэролайн, и они пили кофе и докуривали папиросы.
Скоро приехали и остальные. Чип устроился в кресле рядом с Джоном.
— Я привезла его обратно в целости и сохранности, как видите, — сказала сладеньким тоном Кэролайн.
Чип, улыбавшийся своей милой обезоруживавшей улыбкой, подумал про себя, что если этот подвиг и был совершен, то, конечно, благодаря неуязвимости Джона или какой-нибудь помехе.
Вечером он приплелся к Джону в спальню. Пришел говорить о Кэролайн. Таково, во всяком случае, было его тайное настроение. Чип считал себя большим дипломатом.
— Ужасно хорошенькой была сегодня мисс Кэрлью, не правда ли? — начал он («Это собьет его с толку, он ни за что не догадается, что я имею зуб против этой девицы».)
Джон продолжал энергично чистить зубы. Окна были открыты настежь и к холодному воздуху ночи, проникавшему в комнату, примешивался легкий запах зубного порошка.
Джон покончил с процедурой умывания и босиком подошел к Чипу.
— Ты пришел узнать, не собираюсь ли я сделать ей предложение?
Было в выражении его лица какое-то напряженное оживление и решительность. У Чипа похолодело внутри. Он молча смотрел в ярко-голубые глаза, смеявшиеся на загорелом, обветренном лице. У Джона волосы были взлохмачены, и это придавало ему поразительно юный вид. Что-то новое сменило его обычное выражение приятной, чуть-чуть дерзкой уверенности и самообладания.
— Hу и что же — так оно и есть? — спросил в свою очередь Чип.
— Кажется, да, — отвечал Джон.
Он неожиданно потушил электричество и уселся на кровать, обхватив руками колени.
— Кэролайн не такая обыкновенная, как другие, — сказал он быстро. — Ты понимаешь, что я хочу сказать? Все женщины очень скоро после замужества делаются до утомительности одинаковыми. Кэролайн никогда не станет похожа на других, она своеобразна. И потом — она может быть замечательной помощницей человеку, который делает карьеру…
— Ты ее любишь? — спросил уныло Чип.
— Меня ужасно тянет к ней, — отвечал Джон откровенно.
— А она?
— Не знаю. Кажется, и ее ко мне тоже.
Он усмехался как-то странно, вспоминая минуты в гондоле.
Чип направился к окну, насвистывая сквозь зубы.
До него донесся голос Джона:
— Я всегда думал, что когда влюбишься в девушку, все решительно в тебе изменится. Оказывается, это не так. Любовь только привязывает тебя к одному и отрывает от всех остальных. Если Кэролайн выйдет за меня, то могу считать, что я — счастливчик. Пол-Лондона было в нее влюблено и ухаживало за ней в разное время.
— Ты считаешь это плюсом?
— Во всяком случае, я нахожу, что у половины Лондона хороший вкус. А что же другое ты ожидаешь от меня услышать, старый ты дурак? Чип, в этой девушке удивительная смесь всего! Она как будто живет сотней различных жизней, и знает это, и смеется над собой и над всеми.
— Веселенькую семейную атмосферу это обещает!
Джон вскочил и подошел к приятелю.
— Ты не слишком оптимистически настроен, старина! Я замечаю, что тебе Кэролайн не нравится. Но почему бы тебе не примириться с тем, что я не разделяю твоей антипатии?
— Тебе еще не сто лет, — сказал Чип ворчливо, — и спешить некуда. — Женитьба — шаг серьезный. Я полагаю, не очень весело знать, что связываешь себя навсегда… если только человек не любит по-настоящему.
— Не очень весело и жить одному, как перст, — возразил Джон сухо.
Он достал папиросу и куря зашагал по комнате.
— Все это очень хорошо, — заговорил он волнуясь, — жить здесь в комфорте. Чудесно проводить время, любоваться красотами Венеции. Множество людей могут жить так всегда, но мне это скоро надоело бы до смерти. Мне нужно вернуться в Лондон и уйти с головой в работу. Коррэт будет меня продвигать, но слабо. А лорд Кэрлью в один день мог бы сделать для меня то, чего Коррэт не сделает в пять лет. Это не значит, что я хочу жениться на Кэролайн только из-за того, что ее родные — влиятельные люди. Это, конечно, было бы низостью. Она дьявольски привлекательная девушка, достаточно красива, чтобы заставить мужчину потерять голову. Я только хотел сказать, что Кэролайн замечательно подходит для роли хозяйки политического салона…
— Но не женятся же люди только для того, чтобы давать званые обеды и обзавестись хозяйкой для этих обедов?
— Можно привести еще дюжину оснований, менее важных, чем хорошие обеды и красота девушки, — сказал Джон небрежно. — Ты не можешь, надеюсь, не признать, что Кэролайн способна внушить любовь.
Последние слова он сказал как-то застенчиво.
— Так ты ее любишь? — настойчиво допрашивал Чип. — Или это все сделали гондолы, да дворцы, да эти поэтические каналы вместо улиц, да песни гондольеров? (Никого шумнее этих проклятых парней я не встречал в жизни!) Джон, действительно ли это настоящее чувство? Конечно, бывает, что влюбляешься сразу… Но ты не успел узнать мисс Кэрлью.
— Знал ли когда-нибудь один человек другого? — зевнул Джон.
— Все-таки не мешает иметь некоторое представление друг о друге, если люди намерены вступить в брак, — продолжал терпеливо убеждать Чип. — Припомни-ка, что ты говорил на этот счет, когда мы с тобой в прошлом мае гуляли по дороге в Абингдон? Мы толковали о женитьбе, о любви, и ты…
— Я на многое теперь смотрю иначе, — перебил Джон. — На «возвышенную» любовь, мечты и всякие такие штуки… А что, Чип, не холодно тебе?
— Твои намеки так же осторожны, как движения носорога, — отозвался Чип. — Я ухожу, успокойся.
— Не падай духом, братец. Вероятнее всего, что твои тревоги окажутся напрасными, и Кэролайн мне откажет.
— Дай Бог, — пробурчал невнятно Чип, уже по ту сторону двери.
Он совсем перестал понимать Джона.
Странная нетребовательность! Убогий идеал счастья, готовность смотреть на брак, как на простую сделку, и удовлетвориться такого сорта браком… «Неужели, — спрашивал себя Чип, сидя на краю кровати и не раздеваясь, — неужели он во всем в жизни будет держаться такой сомнительной линии?» От Джона его мысли перешли на Кэролайн.
В том кругу, где он вращался, в кругу клубмэнов и спортсменов — о Кэролайн говорили не совсем хорошо. Чип слышал раз или два вольные намеки на ее счет. Джон же не слыхал ничего: Женева слишком далеко от Лондона.
«Хоть бы Бог помог, чтобы она дала ему отставку, — размышлял Чип. — У нее, вероятно, есть целая куча более блестящих предложений».
У Кэролайн, действительно, имелось много претендентов на руку. Но все они были так пылки и настойчивы, что их не приходилось завоевывать. Джон же упорно не желал лежать у ее ножек и оставался самим собой. Это-то и привлекало Кэролайн. Джон был недурен собой, но у нее было много поклонников более красивых. Он был довольно состоятелен, но другие — богаче. Но Джон замкнулся в себе, и его ничем не удавалось выманить из этой крепости. Вот что не давало покоя Кэролайн!
Сначала он только нравился ей; теперь она начинала находить в нем какое-то магнетическое обаяние.
Он небрежно принимал то, чего другие домогались, — и это давало ему явное преимущество перед другими.
Кэролайн не смущало, что Джон в данный момент был ничто, человек без положения в обществе. Она даже, в силу какого-то примитивного великодушия, была довольна в глубине души, что это она даст ему все. Ей хотелось покорить его, потому что он казался таким независимым.
«Я, кажется, наконец, влюблена», — сказала она себе с приятным удивлением в тот вечер после катанья в гондоле.
И впервые в ее похожей на пламя на ветру жизни испытала волнующую нежность, подумав о Джоне, который уже спал, вероятно, утомленный впечатлениями дня. Она приложила ладони к пылающему лицу и когда, наконец, уснула, то улыбалась во сне.
А Джон не спал и размышлял о своем настоящем и будущем.
Какое-то низкое чувство заставляло его втайне желать поскорее сообщить новость о своем обручении.
Кэролайн была прекрасная партия, и, презирая себя за такие мысли, Джон все же хотел, чтобы мать знала это. Он неизвестно отчего был зол на весь мир, сознавал нелепость этого — и все же продолжал злиться. Брак с Кэролайн должен был вознаградить его за какую-то воображаемую обиду. И, кроме того, если не душа, то чувственность в нем была сильно затронута этой девушкой.
Сойдя утром вниз в столовую, он застал там Дерри и Чипа, которые уже кончали завтракать. Кэролайн никогда не завтракала в столовой.
Дерри на ужаснейшем итальянском языке попросил лакея положить ему еще рыбы и обратился к Джону:
— Слыхали новость? Родитель вне себя от волнения. Какая-то передряга в политике.
Облегчив себя таким лаконичным сообщением, он набил рот ветчиной и яйцами.
— Смена кабинета, — объяснил Чип Джону. — И в связи с вопросом о Триполи.
— Мы все снимаемся с якоря, — продолжал Дерри. — Я, во всяком случае, еду в Лондон во вторник, мои каникулы окончились.
Джон, обжигая рот кофе, был занят только одной мыслью: какой удобный случай получить назначение, прочно устроиться, — если только лорд Кэрлью сумеет помочь ему!
Теперь от Коррэта не будет пользы. Произойдет основательная чистка, и влияние приобретут новые люди.
Джон просто трепетал от возбуждения, но ждал, пока появится Кэрлью, чтобы переговорить с ним.
Лорд Кэрлью прошел через всю комнату, подняв красивую седую голову и неся в худощавых руках целую кипу газет.
— А, Теннент! — сказал он любезно. — Доброе утро! — И заговорил о предполагавшемся на сегодня пикнике.
Джон ожидал, горя нетерпением узнать, обсудить то, что его интересовало. Наконец, лорд Кэрлью сказал спокойно:
— Боюсь, что наш отдых здесь придется завтра закончить. Просматривали газеты?
Он протянул одну из них Джону. Это был итальянский листок «Обсерватор».
— Здесь только телеграмма Райтера. Но я телеграфно запросил Лондон о подробностях.
— Что все это означает? Чем оно может закончиться, сэр? — спросил Джон, пробежав сообщение в газете.
Он остановился возле лорда Кэрлью на террасе с руками в карманах, стараясь не выказывать волнения.
— Настоящий кризис есть начало конца, — сказал лорд Кэрлью. — «А там — потоп», я полагаю, — улыбнулся он, цитируя знаменитую фразу Людовика. — Думаю, впрочем, что мы еще вернемся к власти. Но это, конечно, рискованная игра. Нам необходима помощь. Столько людей выбыло из строя. Война с бурами, осложнения в Египте, — это отнимало у нас каждый раз какого-нибудь способного человека. Нынче все очень неустойчиво и неопределенно, а каждому, естественно, хочется сохранить место.
— Конечно, — подтвердил Джон.
Когда Кэрлью вернулся в комнату, Джон долго еще шагал по террасе, а в мозгу его так и бурлили честолюбивые мысли, заманчивые картины.
Не будь этого падения министерства, ему, может быть, пришлось бы целые годы «выжидать» начала своей карьеры. Теперь не придется. Каким-нибудь путем он получит подходящее назначение, не одно, так другое!
Он бросал папиросу за папиросой, забывая даже закурить их.
Он мог бы предложить свои услуги лорду Кэрлью — ради любви к делу, без надежды выдвинуться. С точки зрения такого человека, как Кэрлью, участие в «работе для страны» — достаточное удовлетворение.
Ему и в голову не придет, что можно требовать или даже только ожидать от него, чтобы он употребил свое влияние для чьих-либо личных целей.
…Да, ради постороннего, ради человека, не имеющего никаких прав на его поддержку… Но если…
Джон остановился. Глаза его сузились так, что видна была только сверкающая, как сталь, голубая полоска между короткими густыми ресницами.
Все его возбуждение в этот момент вылилось в какой-то экстаз нежности к Кэролайн.
Его лицо горело. Воспоминания о вчерашнем вечере нахлынули волной блаженства и все затопили.
А что, если она и вправду любит его?! И захочет стать его женой?!
«Господи, какая жизнь, какое блестящее будущее! Чего бы мы ни добились вдвоем!» — говорил он себе.
Джон верил в себя, но в нем не было наглого самодовольства. И о согласии Кэролайн он думал без уверенности.
Он говорил с Чипом весьма легким и уверенным тоном, но теперь при свете дня и после всех событий — независимая, своевольная Кэролайн с ее великолепным пренебрежением ко всему, кроме собственной особы, казалась совсем не такой уж легко досягаемой для него.
Если решиться попытать счастья, то надо собраться с духом и сделать это поскорее. Отчего бы не сейчас?
Ему передалось ликующее настроение этого ослепительного дня, смеявшихся и шумевших на улице людей, радужных переливов воды на солнце.
Он отправился в город и купил фиалок и роз, целую груду, и послал их Кэролайн через ее горничную.
«Не спуститесь ли вы на террасу поболтать со мной?» — написал он.
Горничная вернулась с ответом, что мисс Кэролайн придет вниз приблизительно через час.