— Дома нет? — повторил Джон. Потом, внутренне усмехнувшись своему глупому разочарованию, прибавил: — Хорошо, я подожду.
Но дворецкий сказал спокойно:
— Миссис Сэвернейк уехала из города, сэр. Сегодня днем.
Джон успел оправиться.
— Вот как! Тогда не сообщите ли вы мне ее адрес?
— Мадам не оставила адреса, сэр. Письма будут пересылаться ей через банкира.
— Ага, хорошо. Благодарю вас.
Дверь захлопнулась. Слава Богу, теперь никто не смотрит на него. Он побрел прочь. Но услышал за собой шаги и обернулся. Это дворецкий догонял его, держа в руках письмо.
— Простите, сэр, я забыл. Мне приказано передать вам это письмо.
Джон, ни слова не говоря, взял письмо и продолжал путь. Он машинально направился домой.
Только очутившись у себя в комнате и запершись, распечатал письмо. Прочитав его, некоторое время сидел, тупо уставившись на этот листок бумаги. Потом зажег спичку, поднес к письму и держал до тех пор, пока пламя не стало лизать его пальцы.
Виола обманула. Ушла. Он вышвырнут вон, сброшен с неба и барахтается в пыли. Вместо недавней экзальтации любви — разочарование, дикий гнев.
Письмо лжет. Если бы эта женщина любила его, она не могла бы проявить такую адскую жестокость.
В дверь постучал лакей. Джон отпер, ответил на его вопрос и через минуту снова вышел из дому и долго бродил бесцельно по улицам, ничего не замечая вокруг.
Из письма он с горечью понял, что Виола не хочет, чтобы он разыскивал ее, что она решила больше не видеться с ним. И он ничего не может сделать! Проклятое бессилие! Куда ни повернись — неприступная стена. Написать Виоле? Нет, он не станет писать, раз она приняла все меры, чтобы он не мог этого сделать.
Он ходил и ходил без конца по улицам, о которых никогда до сих пор и не слышал, по каким-то закоулкам, пристаням. Возвращался на те же места, откуда пришел, и не замечал этого. Он неотступно думал о Виоле, о ее поцелуях, о немногих счастливых часах, что они провели вместе, — и бессмысленность того, что случилось, сводила его с ума.
В конце концов он остановился у какого-то большого склада на пристани, чувствуя совершенное изнеможение. Глаза у него горели, все мышцы сразу ослабли, как после непосильно тяжелой работы.
Он понятия не имел, где находится. Здесь совсем не было движения и царил мрак. Джон только сейчас это заметил. Он чиркнул спичкой и поглядел на часы.
Было два часа ночи. А вышел он из дому в сумерки!
Он не мог думать ни о чем, кроме своей усталости. Стал искать, где бы переночевать. Протащился еще с сотню ярдов, не видя нигде огонька.
Добрел до какой-то арки. Лег под ней и уснул.
Когда проснулся, еще ощущая боль во всем теле, разбитом усталостью, был белый день.
Джон встал, подавив восклицание, и пошел отсюда так скоро, как позволяли онемевшие ноги. Он находился возле Ост-Индских доков. Проходил мимо уже работавших партий цветных рабочих. Китайцы окидывали его равнодушными взглядами. Порой какой-нибудь матрос отрывисто здоровался с ним.
Он шел долго, пока, наконец, не добрел до остановки автобуса, и попал домой часам к восьми.
Почему-то без всяких к тому оснований, он с тупой уверенностью ждал письма от Виолы.
Этот самообман, надежда на невозможное не умирает, пока жива любовь. И день за днем Джон угрюмо ожидал какого-нибудь известия, знака. Но прошла неделя — ничего. Он написал через ее банкира и снова день-другой тешился той же бессмысленной, отчаянной надеждой.
Июль прошел. Джон не хотел и пытаться разузнать через слуг Виолы о ее местопребывании. Чип никогда не упоминал о ней, Маркс был сильно занят и всегда в хлопотах.
В конце июля Джон приехал с Чипом и Туанетой в «Олд-Маунт», их родовую усадьбу.
Туанета, предвкушая веселые каникулы и вся сияя, прижималась к его руке и щебетала, ничего не подозревая:
— Подумайте, Джон, разве это не чудесно? Миссис Сэвернейк гостит у старой леди Карней, в «Красном». Мне говорила Надина де-Рош, внучатая племянница леди Карней. Она тоже едет туда на будущей неделе. Обожаю миссис Сэвернейк, на нее весело смотреть! А ее платья! Я буду одеваться точь-в-точь так же, когда выйду из монастыря!
— А ты знал, что миссис Сэвернейк в «Красном»? — спросил Джон у Чипа.
— Нет. Она мне недавно прислала письмо без адреса и писала, что хочет отдохнуть вдали от всех.
Так Чипу она писала! Ревность ужалила Джона.
Во всяком случае, теперь он увидит ее!
Он написал письмо и через полчаса после приезда в «Олд-Маунт» послал его с нарочным в «Красное». Но не успел нарочный уехать, как Джон верхом поскакал за ним вдогонку и, проскакав что есть духу целую милю, перехватил гонца уже на границе владений леди Карней.
— Отдайте обратно записку! — прокричал он, задыхаясь, схватил ее и сунул удивленному груму крупную подачку.
Разорвал письмо и повернул обратно. Грум поскакал вперед и скоро его фигура исчезла в зарослях.
Желание увидеть Виолу с такой силой овладело Джоном, что он вернулся и остановился, весь бледный, страдающими и злыми глазами глядя на маленькую калитку. Стоит только пройти в нее, дойти до дома и спросить Виолу…
Он пережил такие ужасные дни и ночи с тех пор, как она убежала от него! Если бы она хотела превратить его любовь в сумасшедшую тоску, то не могла бы придумать лучшего способа.
Джон смотрел на калитку так, словно она вела в землю обетованную. Потом рванул ее с силой и вошел.
Дорожка шла мимо небольшого участка обработанной земли. За этим участком начинался обнесенный стеной парк. Неподалеку от стены работал какой-то человек.
— Какой дорогой удобнее всего пройти к дому? — спросил у него Джон.
Человек посмотрел на него, почесал затылок и снова уставился на свою лопату.
— Удобнее всего? Да как сказать… можно и парком пройти, и садовой дорожкой, и вон той, что выходит позади дома.
Джон вынул полкроны и свою карточку, на которой написал:
«Я буду ждать до тех пор, пока вы не выйдете ко мне. Джон».
Сложил карточку и написал на обороте имя Виолы.
— Снесите это в дом и принесите ответ. Я подожду здесь.
— Это можно, — сказал медленно человек с лопатой, пряча в карман полкроны.
— Только, ради Бога, поскорее! — нетерпеливо попросил Джон.
— Ладно. Лопату я возьму с собой, — отозвался тот дружелюбно. Он ушел, оставив Джона одного среди низеньких, обмазанных какой-то серой массой деревьев.
Джон не знал, что скажет Виоле, и не заботился об этом. Только взглянуть на нее, услышать снова ее голос!
Он исхудал за эти недели муки. Лицо его приобрело какую-то сдержанную одухотворенность.
Наконец, посол воротился. Прислонил свою лопату и сказал, осторожно оглядываясь:
— В саду у солнечных часов, и тотчас же! Я вас провожу.
Он зашагал впереди Джона и заметил через плечо:
— Горничная тоже дала мне полкроны.
— Так вы не видели миссис Сэвернейк?
— Не могу знать: их там две было, одна-то горничная, та, что мне дала деньги.
Он остановился и указал на изгородь впереди.
— Вон там, — сказал он коротко и повернул назад.
Джон пошел дальше один. Дыхание в груди спирало, сердце билось неровными толчками. Пение птиц казалось ему оглушительным.
Запах нагретой солнцем хвои смешивался с благоуханием множества цветов. Джон прошел между живых зеленых колонн и увидел Виолу.
С минуту они стояли, глядя друг другу в глаза. Потом Джон ступил вперед и схватил руки Виолы.
— Не можете вы этого сделать! — сказал он невнятно. — Не можете… Невозможно нам быть врозь.
Он не поцеловал ее, только держал руки и смотрел на нее.
— Я не пытался искать вас. Я случайно узнал… сегодня… какой-нибудь час назад. Вы снова захотите быть жестокой? Виола?
Глаза Виолы были полузакрыты, на ресницах висели слезинки.
Джон, не сознавая, что делает, придвинулся ближе… еще ближе… и она оказалась в его объятиях. Отвернув лицо, почти касавшееся его лица, она ждала.
Он наклонил голову и утопил ее губы в своих, и пил их сладость, пока не исчезли из его глаз цветы, деревья, небо, и не замолкло вдруг пение птиц. Чудесная для обоих минута. Они могли целоваться потом тысячу раз, но с этим поцелуем ни один не мог сравниться.
Вокруг сиял и кипел летний полдень. Они были в зачарованном саду, в утраченном людьми Эдеме.
Джон глубоко заглянул в глаза Виолы:
— Полно, разве было это, разве мы расставались? Это нам снился дурной сон, а теперь мы проснулись.
Он уселся у ее ног на поросшей травой ступеньке, прислонив голову к ее коленям. Виола молчала, глядя вниз.
Так, значит, напрасна была вся борьба и усталость, страдания одиночества, пережитая тоска. Один взгляд на похудевшее, измученное лицо Джона — и ее отчаянная решимость, ее храброе самоотречение разлетелись, как дым!
Она прижалась щекой к его густым волосам.
— Что это такое в твоем поцелуе, в твоем прикосновении, что отнимает у меня все силы? — прошептала она. — Джон, если пойдешь мимо моей могилы, когда я буду уже прахом, я и тогда узнаю твои шаги и мой вечный сон будет нарушен.
— Не надо! — взмолился Джон. — Как можешь ты говорить о смерти в такой день, как сегодня?
Он целовал ее губы, целовал до тех пор, пока она не начала протестовать. Тогда он заглушил протесты новыми поцелуями.
И вдруг, продолжая стоять на коленях и крепко обнимая Виолу, спросил:
— Почему ты убежала от меня?
Она уцепилась за свою растаявшую уже решимость, за которую заплатила такой тяжелой ценой:
— Потому что ты так молод…
Она храбро встретила взгляд Джона.
— … А через десять лет я уже… не буду… молода… я не хочу, чтобы ты был связан.
— Связан! А ты полагаешь, без тебя я был свободен? Я был хуже, чем связан, вот что я тебе скажу. Я был как в тюрьме. Так и лежал на том месте, где ты меня бросила связанным, пока ты снова не освободила меня. О, как обидно, что все предстоящие нам впереди годы нельзя прожить в один этот летний день! Ты больше не убежишь от меня! Ты обещала через месяц назначить день нашей свадьбы. С тех пор прошло больше месяца. Скажи же сейчас, когда мы обвенчаемся? — его страстный и требовательный взгляд был прикован к лицу Виолы.
Виола, не отвечая, отогнула его голову назад и стала целовать так, как никогда еще не целовала — короткими, почти злыми поцелуями, в которых прорвалась вся ее исступленная любовь.
— Исполни одну мою просьбу, — сказала она, отпуская, наконец, Джона. Она все еще смотрела невидящим, неподвижным взглядом, а губы пламенели на бледном лице. — Подари мне эти дни и будем любить друг друга просто, без обетов. Приходи сюда ко мне каждый день… и потом, к концу… мы поговорим о браке. Дай мне то, в чем я хотела отказать себе, дорогой мой мальчик: право быть счастливой и любить, ни о чем не тревожась.
Джон пытливо посмотрел ей в глаза, словно пытаясь уловить другой, скрытый смысл ее слов, но она улыбалась так, что он забыл задать вопрос. Забыл все, кроме того, что она — тут, рядом, что она снова — его.
Он был бледен от переполнявшей его сердце любви, ему не хватало слов.
— О, стоило ждать… потерять веру… терзаться… ради того, чтобы прийти потом к этой минуте! Поклянись, что любишь меня. Поклянись! Я не хочу жить без тебя.
Виола прошептала почти у самых его губ:
— Люблю, клянусь тебе. Неужели же ты этого не чувствуешь, когда касаешься меня? Неужели можешь еще сомневаться? Целуй меня и забудь страдания, сделай, чтобы и я забыла, сделай, милый!
Бурные рыдания вдруг потрясли все ее тело. На лицо Джона скатывались ее слезы. Дрожал и Джон, крепче обнимая ее, испытывая и боль, и радость. Радость оттого, что исчезло сопротивление, что женщина, плакавшая у него на груди, принадлежала ему. Оттого, что теперь, не отдавая себе в этом отчета, чувствовал в ней то безвозвратное подчинение одного существа другому, которое венчает любовь терновым венцом. И все, что было в Джоне хорошего, чистого и глубокого, слилось в одну огромную потребность беречь, грудью защищать эту женщину, окружить ее молитвенным обожанием.
Они встречались каждый день в саду за высокой стеной и любили друг друга и забывали обо всем на свете.
Если Чип и догадывался, он никогда ни о чем не спрашивал. Если леди Карней и знала, она не говорила ни слова. Она наблюдала, как расцветает вновь красота Виолы и как-то раз сказала ей об этом.
— Я так рада, — просто отвечала Виола и невольно добавила: — из-за Джона. Он разыскал меня и живет неподалеку от нас.
Она остановилась за стулом леди Карней.
— Вы считаете, что это дурно — брать от часа то, что он дает?
Леди Карней, не оглядываясь, погладила морщинистой рукой мягкую ткань белого платья Виолы.
— Дурно, хорошо — ужасно тяжеловесные слова, мой друг. Мне кажется, то, что можно как-нибудь объяснить и оправдать, нельзя считать определенно дурным, хотя наши суды держатся законом: «око за око, зуб за зуб». Добро — вещь относительная, это зависит от впечатления, какое ваши действия производят на других. Но зато в любви, слава Богу, есть только одно добро и одно зло. Добро — то, что вы делаете для любимого, зло — то, что только для самого себя и что неизбежно будет не в его интересах. После того, как вы возьмете свой час радости, вам придется сказать Джону: шестьдесят минут — это все, что мне угодно было подарить вам, потому что для меня так лучше. Ведь я верно поняла вас? Но как примет это Джон?
— Не знаю, — тихо сказала Виола, уходя в сад встречать Джона.
С ним, в его объятиях забывала о будущем, обо всем, кроме его близости и любви.
Любовь укрывает нас от смерти, злобы, страданий, даже лжи и обмана. Как во сне, сознаешь, что все это подстерегает за порогом, но пока любовь осеняет нас своим шатром, оно не тронет нас.
— Я в безопасности, пока я с тобой, — сказала как-то Виола Джону с омраченным взглядом.
Он поднял ее руку к губам и повторил лениво:
— В безопасности?!
— Да, от всех тревог, от себя самой.
Счастье делало Джона нелюбопытным. Ему только одного хотелось, — чтобы поскорее исчезла эта тень печали с ее лица.
— Ты будешь в безопасности от всего, что тебя мучает, дорогая, когда станешь моей женой.
— Это — запрещенная тема! — сказала торопливо Виола.
— О, срок истекает на будущей неделе. И тогда…
Она протянула руку и закрыла ему рот, говоря:
— Ты так далеко от меня, что приходится путешествовать за твоими поцелуями.
Вмиг Джон очутился возле нее на коленях и порывисто притянул ее за плечи к себе.
— Да неужели?! — Он тихо засмеялся от переполнявшей его радости. — Это с моей стороны небрежность, на которую вам, сударыня, не часто приходится жаловаться!
Виоле ужасно нравилась в нем эта насмешливая нежность, порою — мальчишески-грубоватая. Но сегодня она ей причиняла боль. Джон в ярком свете солнца казался так молод, так хорош, столько мужественности было в каждом его движении, несмотря на ленивую позу. Как будто для него только сиял этот дерзко-ослепительный день, все было для него, потому что он пришел со скипетром юности в руке.
И это-то заставляло внутренне трепетать Виолу, пока ее рассеянный взор переходил с темной склоненной головы возлюбленного на живую зеленую стену, по которой скользили серебряные пятна света.
Она думала: вот она, моя жизнь, — сад, огороженный высокими, отбрасывающими тень стенами, словно стерегущими меня. А жизнь Джона — как то открытое, необозримое пространство, что тянется за садом, уходит далеко-далеко, чтобы где-то слиться с небом.
И может ли она упрятать эту свободу за высокие стены, даже если Джон временно предпочитает те несколько экзотических растений, что он нашел здесь, бесчисленному ковру цветов на открытой ветрам, залитой солнцем равнине?
Он еще мало странствовал и видел — и поэтому его так привлекают изысканные цветы в огороженном саду, но позднее… Что будет, когда он увидит равнину?
Нет, ей нестерпимо играть в жизни этого юноши роль тюремщика. Это сознание делало ее и бесконечно печальной, и озлобленной. В чьей власти остановить время? Оно подкрадывается и подкрадывается, как неумолимый враг, и каждый день празднует незаметную победу. И любовь Джона, которой он хотел оградить ее, как щитом (о, ирония из ироний) открывала дорогу к мукам, означала смертельный удар по ее счастью.
И все же где-то в глубине души мерцала надежда на чудо, в которое не верила ее жизненная мудрость. Какой влюбленный не верит, что любовь заменит утраченное, достигнет невозможного? И любовь делает эти чудеса, если вера в нее велика. Ведь чудес, как таковых, никогда не бывало. Но вера — всемогуща.
Если бы мы глубоко уверовали в то, что можем сдвинуть горы, может быть, мы бы и сумели это. Но кто не усмехнется при таком предположении?
«Даже если все на твоей стороне, трудно сохранить любовь прекрасной, — говорила себе Виола. — А если против тебя такая сила…»
Она прижала к груди голову своего молодого друга.
— Ах, Джон, отчего ты не старше? Отчего мы с тобою не одних лет?
— Господи, кому это нужно? — Джон бросил в сторону папиросу и сжал обе руки Виолы.
— Милая моя, — сказал он с шутливым пафосом, — пока ты — это ты, мне больше ничего не надо. И ты в миллионы раз лучше, чем все молодые. Вот, например, у тебя было время усовершенствовать эту улыбку. Ведь я от этого только в выигрыше!
Он упорно не хотел серьезно отнестись к ее страхам. Было ясно, что пока его не беспокоит и не интересует разница лет.
— Пускай бы тебе было даже и сто лет, дорогая, — что же из этого? — говорил он посмеиваясь. — Клянусь душой, ни одна женщина не поднимает столько шуму из-за каких-то нескольких лет! Ты принимаешь иногда прямо трагический вид, говоря о них. Держу пари, что и сейчас тоже.
Он посмотрел на Виолу и с подавленным восклицанием выпрямился, положив ей руки на плечи.
— Я был прав, оказывается! Я вижу, Виола, что ты готова позволить, чтобы эта чепуха съела наше счастье? Господи, зачем это? Неужели ты думаешь, я такое дрянцо, что разлюбил бы тебя, если бы ты потеряла свою красоту? Я люблю женщину, которая любит меня, и она останется мне так же дорога, что бы ни случилось с блеском ее глаз, с волшебством ее губ. Виола, оставь ты это раз и навсегда! Через десять лет я буду обожать тебя точно так же, как сейчас, и жестоко с твоей стороны показывать, что ты не веришь в это.
Он, не замечая этого, так впился в ее плечи, что Виоле было больно.
— Ты теперь не можешь меня оставить, — сказал он резко. — Ты бросишь об этом думать? Ведь мы вросли один в другого, неужто ты не видишь? Я слыхал, как многие мужчины говорят о женитьбе, о будущих женах своих. И я тоже когда-то так, как они, смотрел на это. Но то, что я чувствую теперь к тебе, совсем другое. Ни одной мысли нет у меня, которая так или иначе не была бы связана с тобою… Я… я пытаюсь стать лучше ради тебя. Я думаю о нашем браке почти со страхом, как о чуде. Мне не верится, что ты — ты избрала меня из всех. Думаешь, я не знаю, какие люди любили тебя? Поверишь ли, может быть, это теперь звучит смешно… бывают минуты, когда я тебя стесняюсь, робею в твоем присутствии, право, Виола. О, радость моя, любимая моя, если бы ты от меня ушла сейчас, я был бы конченый человек! Не чувствуешь ты разве, что ты для меня? Как ты нужна мне?
Глаза у него из голубых стали черными, и в них была такая острая тоска и мольба, с такой отчаянной тревогой обнимали Виолу его руки, крепко прижимая ее к груди; она слышала, как неровно и громко стучало его сердце.
— Ты хочешь уйти, — бормотал он. — Хочешь уйти от меня!
— Да нет же, дорогой ты мой, радость ты моя, — никогда! Клянусь тебе. Как я могу? Разве ты не смел все в моей жизни, разве такая любовь, как твоя, может оставить во мне еще хоть каплю силы бороться? Дай взглянуть на тебя. О, глаза, в которых столько веры, столько обожания, губы, что говорили мне столько самых чудесных, самых сладостных слов, какие когда-либо говорились женщине, — как я могла бы уйти от вас? — Она снова прижала лицо Джона к своему плечу… — Разве я так тверда, так жестока? Я только об одном и думаю — о том, чтобы ты был счастлив, — слышал Джон ее шепот над собой. — К этому должен быть путь… я найду его! — Она вдруг замолчала, и улыбка исчезла с ее губ, но Джон не видел этого, потому что она все еще прижимала его лицо к себе. Через минуту она сказала уже другим тоном: — Ну, теперь все хорошо? Я прощена?
Мужчина в Джоне уже был немного сконфужен бурным драматизмом их объяснения. И он отозвался сдержанно, обычным тоном:
— Так мы обвенчаемся очень скоро, да, дорогая?
— Да, — отвечала Виола едва слышно.