10

— Дядь, ты самолётик мне сделал?

В комнату вошёл Симпэй. В прошлый раз я обещал ему сложить самолётик, но бумажка — очевидно, обёртка от чего-то — лежала на том самом месте, куда он её положил. Симпэй мельком взглянул на бумажку, затем, так же мельком, на меня и молча вышел из комнаты.

Я сложил ему самолёт. Набор пастели из двенадцати цветов и альбом для рисования я приобрёл, чтобы его порадовать. Но толку от этого теперь, пожалуй, не будет. Я невольно начал прикидывать различные отговорки, чтобы оправдать себя перед ним. Понимая, что это — подлость. Что я безвозвратно превратился в пройдошного взрослого.

Я достал из стенного шкафа купленные пастели и некоторое время разглядывал аккуратный ряд из двенадцати мелков. Я выбрал пастель потому, что вспомнил, как приятно мне было в детстве неожиданно получить в подарок от тётки как раз такой набор. Однажды я рассказал о своих воспоминаниях приятелю. «Неужели? — сказал он мне в ответ. — Я тоже страшно любил пастель! Удивительная всё-таки штука!» От пастели почему-то становится веселее на душе.

Однажды на уроке рисования в младших классах я нарисовал пастелью цветок ириса, и мой рисунок, уж не знаю почему, был отправлен от имени всех японских школьников младших классов в Белый Дом в подарок генералу Дуайту Дэвиду Эйзенхауэру по случаю его вступления на пост президента Соединённых Штатов Америки. Хотя американская оккупация к тому времени уже кончилась, в обществе всё ещё оставалось ощущение, что Япония — государство вассальное. Я помню, что взрослые обсуждали что-то с газетами, повествующими о моём рисунке, в руках. Именно тогда я познал сладость славы. И её яд. Для меня, тогда ещё ребёнка, всё это было полной неожиданностью.

Двадцать лет прошло с тех пор, и та история с рисунком стала лишь мимолётным воспоминанием на фоне моей жизни в этой убогой конуре города Ама, но уже то, что я всё ещё вспоминаю её, показывает, насколько глубоко впитался тогда в моё сердце яд.

В поисках мальчика я спустился по лестнице и вышел на улицу. В переулке его не было, из чего я заключил, что он в комнате, но идти за ним туда как-то не решился. Решив отказаться от поисков, я пошёл прогуляться до пустыря за домом, и как раз там мальчуган и оказался. На пустыре были свалены строительные материалы, и Симпэй стоял у одной из поставленных на попа дренажных труб и, встав на цыпочки, глядел внутрь. Я остановился в двух шагах от него. Он испуганно оглянулся, и я спросил:

— Чего там у тебя?

— Чтоб не смотрел, понял? — накинулся он на меня с совершенно неожиданной яростью в голосе.

— Гляди, — сказал я и пустил бумажный самолётик, который был у меня в руке. «Ух ты!» — воскликнул Симпэй и пустился вдогонку. Я воспользовался этим и заглянул в дренажную трубу. На дне оказалась прижавшаяся к земле жаба. Подняв самолётик, Симпэй обернулся и крикнул:

— Дядька, подглядел небось?

— Чего подглядел?

— Жабу!

— У тебя там жаба что ли?

На лице мальчика показалась досада, словно он понял, что проболтался.

— Дай тогда дядьке тоже поглядеть.

Симпэй подбежал ко мне и поднял руку, словно пытаясь защитить трубу от меня. Жаба была размером с человеческую голову, не меньше.

— Дядь, помрёт она, если ты подсмотришь.

— А?

— Чтоб не глядел, понял? — выкрикнул Симпэй в исступлении и широко расставил руки. Сколько дней эта жаба провела в заключении в дренажной трубе — не знаю, но теперь, поскольку я увидел её, жить ей осталось недолго. Симпэй стоял, расставив руки, решительно сжав губы.

Я вернулся в комнату и снова приступил к разделке требухи. Вошёл Симпэй.

— Дядька, чтоб не говорил никому, понял? Чтоб Ая ничего не узнала.

— О чём это?

— Да о жабе!

— Не скажу. Я ж и не видел ничего.

На лице его, наконец, показалось облегчение.

— Это ты её в трубу, что ли, положил?

— Угу. Своими руками словил.

— Ого! И большая она у тебя?

— Громадная. Вот такая, — сказал Симпэй и расставил руки, показывая размер.

— Дай мне тоже разок взглянуть, а?

— Нельзя тебе смотреть, дядь. Помрёт.

— Чего помрёт-то?

— Чего-чего… Поглядишь на неё, вот и помрёт.

Удивительно, что у него хватило смелости схватить такую огромную жабу руками и забросить её в дренажную трубу. Интересно, чем он кормил её…

— Симпэй, видишь вон там набор пастели?

Мальчик обернулся.

— Это тебе.

Симпэй некоторое время разглядывал пастель и альбом для рисования, но даже не притронулся к ним.

— Чего молчишь?

— Не люблю я рисовать.

И тут меня осенило. Перед глазами возникла картина: его отец, Маю, с налитыми кровью белками, выкалывающий на коже татуировку. Как же я мог допустить такую оплошность? Симпэй, взглянув на пастели, наверняка тоже вспомнил те картины, которые его отец вырезал в человеческой плоти. Как же я не догадался подумать об этом в лавке, когда покупал пастель и альбом? Тогда я думал лишь о том, как обрадовался в детстве сам, неожиданно получив набор пастели в подарок от тётки…

Вечером того дня я решил было выпустить жабу из дренажной трубы. Но передумал, решив, что теперь, когда я уже увидел её, жить ей всё равно остались считанные дни. Я лёг в постель — лёг, но заснуть не смог. Я думал. Думал о том, отчего Симпэй сказал, что жаба умрёт, если я посмотрю на неё. И отчего мне нельзя рассказать о жабе девушке. Слова — эти непостижимые демоны — жгли моё сердце своим адским пламенем.

Я снова включил лампу. И пастельными мелками, от которых только что отказался Симпэй, нарисовал птицу. Втянувшую голову в плечи серую цаплю, каких я не раз видел на своей родине, на равнине Банею, в прудах, где выращивали лотосы.

На следующий день, пока Симпэй ещё не вернулся домой из школы, я отправился на пустырь за домом. Сердце билось как бешеное. Но я всё же дошёл до трубы и ещё раз взглянул на жабу. Прижавшись ко дну дренажной трубы, жаба тихо ждала смерти. В тот вечер я снова нарисовал серую цаплю. Задерживая дыхание, я наносил штрих за штрихом, как вдруг мне вспомнилась курица с выбитым глазом из храма Эбису, и я нарисовал цаплю слепой. Закончив, я взглянул на рисунок. И отчётливо увидел в нём своё тяжёлое, захлёбывающееся дыхание.

Загрузка...