Когда я проснулся, Ая стояла перед кроватью с большой матерчатой сумкой в руках. Я второпях оделся.
— Подумала было без тебя уйти.
— Почему?
— Больно сладко ты спал.
Сберегательная книжка и деньги так и лежали на столе. Как жалкий, никому не нужный мусор. Ая вышла из комнаты. Я поспешно собрал свой мусор и вышел вслед за ней.
По дороге на станцию мы зашли в столовую. К завтраку прилагалось сырое яйцо. Хозяйка поглядывала на нас, понимающе ухмыляясь. Очевидно, ей часто приходилось обслуживать парочек, которые провели ночь в доме свиданий неподалёку. Ая разбила яйцо в свою тарелку с рисом, затем присыпала её приправой — нарезанными жареными водорослями. Я сырое яйцо съесть не смог. И съел всё, кроме него.
— Не будешь?
— Нет. Не люблю.
Ая разбила яйцо в уже пустую плошку от риса и выпила его одним глотком. Совсем как та хозяйка лавки на углу моего переулка в Дэясики — она тоже выпила сырое яйцо прямо перед моими глазами. Тем же ртом Ая вчера высосала до последней капли моё семя. Я увидел на плошке след губной помады. Куда она собиралась уйти, оставив меня в гостинице? За гостиницу тоже заплатила она. Пустая скорлупа лежала в плошке, идиотски разинув рот. Почему она хотела оставить меня? Из жалости?
За еду заплатил я. На вывеске азбукой было выведено название ресторана: «Досыта!» Мы вышли и побрели по улице. Нещадно палило летнее солнце. В насаженных вдоль улицы платанах оглушительно скрежетали цикады. Некоторые лавки стояли с закрытыми ставнями — очевидно, их хозяева решили закрыться на праздник Бон позже других. Собиралась ли Ая скрываться здесь, пока не пройдёт назначенный ей день — двадцатое августа? Пока не убьют её брата?
Но тогда путь назад будет отрезан. И кто убьёт его? Члены его собственной шайки? Или той, которая дала ему пять миллионов задатка? Те, чьи деньги он растратил, наверняка сделают всё возможное, чтобы выжать из девушки оставшиеся пять миллионов. Ну а те, что дали ему задаток, станут разыскивать её ещё упорнее, посчитав, что их обвели вокруг пальца.
Мы вошли во двор храма Ситэннодзи. Храм был огромен. Царила тишина, и на земле с юга на север цепочкой тянулись постройки: выкрашенные в цвет киновари главные ворота — Южные, затем Внутренние Ворота, Пятиярусная Пагода Реликвий, Золотой Храм, Зал Проповедей. В яростном свете летнего солнца храмы и пагоды отбрасывали густые тени, осыпались ливнем лучей. Под этим ливнем по земле ползли тени пришедших сюда помолиться, а в стороне лежал полуголый бродяга с татуировкой на плече. Из колокольни позади Зала Проповедей доносился звук колокола — очевидно, там служили поминальную службу.
Между камнями мостовой росла трава. В этом дворе она могла выжить только тут, рядом с бесконечной вереницей людских ног. Вчера вечером, когда я достал сберегательную книжку, Ая взглянула на стоявшую там цифру и расхохоталась. Я вздохнул было с облегчением, но сейчас, вспоминая ту сцену, снова и снова чувствовал укоры совести. Ая присела на корточки в тени, под огромным карнизом крыши храма. То же сделал и я.
— Тихо тут, — проговорила Ая. — Приятно.
Перед нами, закрываясь от лучей солнца зонтиком, прошла женщина.
— В детстве часто с братом в такие храмы ходили, земляных пауков ловить. В Ама.
— Кругленьких, как Дарума?[38] Которые в маленьких норках живут?
— Ага. Норку себе под фундаментом храма выроют и прячутся. Одну малюсенькую дырочку оставят и плёнкой её белой затягивают, а мы возьмём бамбуковую палочку или ещё чего-нибудь, сунем туда и крутим. Так и доставали.
— Я их тоже ловил. Только не во дворах храмов, а у стен жилых домов. Попадало мне за это. Одна старуха, соседка, помню, увидела меня и как заорёт: «Ах ты паскудник, дом мне поломаешь!»
— Брату тоже доставалось. От настоятелей.
— Да?
— Я, знаешь, бегала быстро. А он у меня всегда растяпой был.
Муравей заполз на носок моих сандалий. Мы прошли несколько шагов к лестнице под карнизом храма и сели на нижнюю ступеньку. Дул сильный, но по-летнему жаркий ветер.
— Слушай, дай ещё раз взглянуть на твою сберегательную книжку.
Я сунул руку в сумку. В ней лежали завёрнутые в газету трусики. Газета пахла требухой. Ая мельком взглянула на цифру в книжке, затем перевела взгляд на меня.
— Дашь её мне?
— …
— Не жалко?
Я достал из внутреннего кармана сумки печать и тоже протянул её ей.
— Вы уж извините, никакого толка от меня…
— Да брось ты! Такой ты мне и нравишься.
Ая улыбнулась. И всё же ощущения, что мы с ней вот-вот возьмём и сбежим ото всех на тот свет, не было. Ая некоторое время смотрела на меня, кисло скривив рот. Затем спрятала сберегательную книжку и печать к себе в сумку. Теперь я был практически нищим — у меня оставались лишь деньги тётушки Сэйко, всё ещё лежащие в кармане брюк. Почему-то я вдруг вспомнил о карликовом деревце, которое так и стояло иссохшее на подоконнике.
— Слушай, а тебе приятно со мной?
— А?
Разумеется, Ая имела в виду вчерашнее. У меня пересохло во рту.
— Если приятно, я буду спать с тобой сколько хочешь, пока не надоест. Я же Калавинка. Райская птица. Которая высасывает из мужика все соки — вон сберегательную книжку у тебя вытянула. Такая я.
— Перестаньте, честно слово! И от денег моих вам всё равно никакого толку не будет.
— А ты на что жить будешь? Завтра к примеру?
Я посмотрел на неё. Её глаза были закрыты. Я тоже закрыл глаза. Неужели она думает, что какое-то «завтра» есть и на том свете? Или собирается умереть одна? Или сказала это просто так, к слову?
— Скажите…
— Что?
— Да нет, ничего.
Спросить её напрямик было страшно.
— Помнишь, как ты дрожал в тот вечер, когда я к тебе пришла?
— А… да. Всё было так неожиданно…
— Ты уж прости, что я к тебе ни с того ни с сего нагрянула…
— Нет, нет, что вы! Я был очень рад.
— Тётка говорила, что от твоей серьёзности и соль протухнет, а и правда. Помнишь, сказала тебе: «Встань»? И встал, как миленький! А как взяла у тебя в рот, смотрю, а у тебя коленки дрожат! Смех!
— …
— А Маю почуял, что я на тебя глаз положила. Я потому к тебе и пошла. Потому что страшный он человек.
— Это уж точно.
— Страшный, правда же? Поглядишь, как он бритву кидает, аж кровь в жилах стынет. Зажмёт её вот так вот между пальцев и как метнёт вбок, курице прямо в глаз! И ни промахивается, ни разу. А курица-то живая, на месте не стоит.
— Я тоже видел, во дворе одного храма в Ама. Правда, всего один раз.
— Ужас, да? А что будет, если он узнает, что я к тебе ходила, а? Подумать страшно! Он ведь ревнивый — ужас. Не простит ни тебе, ни мне. Я, знаешь, чуть с ума не сошла потом, думала всё: как ты себя поведёшь? А сама старалась виду не подавать.
— У меня тоже каждый день мурашки по коже бегали.
— А он вроде бы подозревал, что я к тебе ходила. Несколько раз смотрю на него и чувствую: ну всё, узнал. И не вдохнуть, не выдохнуть… А тебе он ничего такого не говорил? Намёками вызнать не пытался?
— Нет, — солгал я. Солгал машинально, ни на минуту не задумавшись.
— Ну, тогда повезло. Если прознаёт, где мы, считай, всё. Он как змея — если решит чего, ни за что не отстанет.
— Правда?
— А иначе разве дала бы я ему кожу свою марать?
— Вы что, не хотели?
— А ты что думал? Я что, дура что ли? Донимал меня, умолял да упрашивал на все лады, припёр меня к стенке, так что ни вдохнуть, ни выдохнуть, вот я и… Знаешь, я тогда шла к тебе и думала: а прознаёт он, и чёрт с ним. Хотелось разок ему рога наставить. И поглядеть на него, на сволочь этакую. Какую он тогда рожу скорчит.
Какую же тогда цель преследовал Маю, послав меня позавчера в Даймоцу с пистолетом?
— А потом как подумала, сколько из-за меня бед тебе…
— …
— Одиноко мне было, понимаешь? Маю вдруг заявил, что съездил, договорился со знакомыми какими-то в Тодзё, и что теперь Симпэй у них жить будет. И ведёт себя так, будто я ему и не нужна вовсе. Говорит, опять в странствие уйдёт — учиться. А потом оказалось, что он уже тогда знал, что брат мой в жопу попал. Забоялся, что его тоже в эту заваруху втянут, вот и запел такие вот песни. А я тогда ещё ничего не знала. Ему ведь до меня дела нет — истыкал меня своими иголками и всё, проваливай куда хошь. Я ему как старая зубная щётка. Да только если он про нас с тобой узнает, тогда дело другое. Такой уж он человек. Из кожи вон вылезет, но выследит и отомстит. Хотя самое важное ему — иголки свои втыкать, а как истыкает — всё. Дальше до тебя интереса ему, как до старой заварки. А перед тем как разрешила, всё клянчил: дай, говорит, душу свою на тебе выколоть. Вот с такой вот рожей.
Ая изобразила на лице выражение дьяволицы театра Но.
— У него вместо сердца — марка стоиеновая. Говорит, в провинции Оосю, в Хираидзуми, храм есть один, Тюсондзи, так в этом храме кэман какой-то висит, это украшение такое, и что этот кэман на марке напечатали. А я ему говорю, мол, что я, учёная что ли? Тоже мне, нашёл, кому рассказывать!
— Так господин Маю в Тюсондзи ездил?
— Икусима, я хотела, чтоб ты мои груди сосал, понимаешь ты? Чтобы дырку мою волосатую вылизал.
Ливень лучей, обрушившись на мостовую, осыпался брызгами, нещадно бил в глаза. Пятиярусная пагода отбрасывала на землю густую тень.
— Разве мы люди? Мы — звери в человеческой коже. А чего ты дрожал-то тогда? Неужто я страшная такая?
— Я же вам только что сказал.
— Ладно, ясно с тобой всё…
Бродячая собака прошла по двору, высунув красный язык.
— Мне бы только из мужика деньги вытянуть. Елду я твою люблю. И больше ничего.
— Это не так.
— Не так? Это ещё почему?
— Ну, как почему…
Действительно, мы терзали друг друга как два омерзительных скота. Но оба хотели всем сердцем именно этого. Цеплялись друг за друга, как утопающий за соломинку. Хотя я при этом дрожал от страха. Мы просто не могли иначе.
— Меня продали. Значит, я — уже не я. Я теперь всё равно что покойница. Или вещь какая, которую из магазина домой несут. Они могут со мной делать всё, что хотят — хоть сварить, хоть пожарить, как вон твою свинину с говядиной. Я — покойница. Это душа моя сейчас с тобой разговаривает. А что за разговоры ведёт — тоже ясно: что елду твою любит до смерти. Дура, а? Какая дура…
— Нет. Ты — цветок лотоса. И ты — хорошая.
Впервые я назвал её на «ты». Назвал невольно, но просто не мог иначе. Её слова были воем волка, затравленного, знающего, что смерть близка. Ярость и отчаяние, сквозившие в каждом слове, дышали ледяным холодом, холодом души, для которой человеческая оболочка стала мучительным бременем. Этот ледяной холод я невольно назвал «цветком лотоса». Я мог назвать его и «Калавинкой» — разницы не было никакой. Наверняка Маю выколол на её спине холод, сковавший за долгие годы его тело и его душу. Словно одержимый этим бесовским холодом. И, сделав своё дело, выбросил её. На её глазах выступили слёзы.
— У мужчин всегда одно на уме. «Ая, — говорят, — красавица ты моя! Цветок лотоса в канаве!» Только во мне бабу увидели, так и слетелись все, как мухи на говно, и приятели братовы и вообще все. Ты вон тоже, небось, за елдой своей попёрся. Елда тебе говорит: «Хочу!», вот ты и попёрся тогда за мной.
По двору перед нами прошла процессия монахов. У каждого была пышная перевязь через плечо, и больше половины были в очках.
— А мне уже всё равно. Сколько лет можно кашу на мутной водице пить? Цветы рано или поздно увядают. Это вот деревья всё вверх да вверх тянутся, год за годом… Брат вон тоже вырасти хотел, потому и хапнул чужое.
К храму подошла ещё одна процессия монахов. Наверное, начиналась какая-то церемония, которую положено исполнять после праздника Бон. Резкий гудок, наверное, возвещавший двенадцать часов, взметнулся к полуденному небу.
Мы покинули храмовый двор и двинулись дальше. Храмов в округе было много. В густых рощах оглушительно трещали цикады. Мы вышли на проспект Маттямати, прошли мимо бесконечного ряда мастерских по ремонту мотоциклов. Спустившись по улице Кутинавадзака до конца, зашли в китайскую столовую, выпили пива, закусывая китайскими пельменями, затем поели китайского плова. И пиво, и пельмени, и плов для неё наверняка были «кашей на мутной водице». Ресторан назывался «Шанхайский». Доев, я пошёл в туалет облегчиться. Вернулся. Но её за столиком не оказалось. Я похолодел от ужаса. Вытащил было деньги из кармана, но хозяин сказал, что за еду уже заплачено. Я выбежал на улицу. Яростные лучи солнца иглами впились в лицо. Ая стояла у подножья холма, глядя на цветы олеандра, нависавшие над дорогой. Только что выпитое пиво хлынуло по́том из каждой поры. Мне вдруг невыносимо захотелось её. Захотелось впиться губами в её грудь. Сейчас меня влекло к ней намного сильнее, чем вчера вечером, когда я сошёл с поезда на станции Тэннодзи. Нет, сейчас во мне, скорее, отчётливее звучало её дыхание, биение её сердца. Она словно жила во мне. И страшно мне стало именно поэтому.
Мы пошли по дороге вверх. Полуденное летнее солнце палило нещадно. Но в моих глазах царила тьма. Куда мы идём, куда? Неистово ревели цикады. Всё остальное было неподвижно и немо. Двигались лишь две тени — её и моя. Я шёл, глядя на две покачивающиеся тени, и мне стало казаться, будто мы бессильно плывём в абсолютной пустоте.
Мы вышли во двор храма Айдзэнсан. Двор был пуст. Постройки и здесь были выкрашены в цвет киновари. В этих окрестностях издавна росли олеандры, и весь двор казался безумным сплетением малинового и белого. Я остановился в тени храма. Ая стояла на мостовой в центре двора, глядя прямо перед собой. Её руки бессильно свисали по бокам. Волосы блестели в ярких лучах солнца. А глаза неотрывно глядели на карниз, подвешенный над главным входом в храм. Она не молилась, а только жгла себя в адском пекле лучей, словно желая сгореть дотла. Я подошёл к ней и встал рядом.
— Давным-давно видела, как одного в бочке с бетоном замуровывали, в Акаси.
— Что?
— А он рыдает да кричит всё: «Не надо, парни, ну не надо!» Вопит, как резанный. Хотя «уголёк» был зрелый.
Я нервно сглотнул.
— С братом то же самое будет. Продать-то он меня продал, да только половины ему ещё не дали. Но и аванс он своей шайке отдал, и эти деньги ему тоже никто отдавать не будет. Выходит, и свои его разыскивать будут, и чужие. В общем, крышка ему.
Прозрачные лучи иглами впивались в кожу.
— А бочка с тем «угольком», небось, так и лежит на дне пролива…
— Вы его знали?
— Знала. Ходил за мной по пятам, приставал всё.
— …
— А я на него и не глядела. Выпендривался много. Важную птицу из себя строил. Повсюду в иномарке разъезжал. Даже если пешком быстрей будет — за табаком, или там купить чего — всё равно сядет на свою иномарку и едет. Притормозит рядом и зовёт: «Ая, прокатиться не хочешь?» … А я лучше с бедным пойду.
Наверное, потому Маю и захотел выколоть на её спине цветок лотоса. Увидел в ней райскую птицу Калавинку, парящую над его лишённым тепла городом…
Мы вышли со двора храма Айдзэнсан на улицу и пошли вдоль каменной ограды храма, на этот раз вниз. Вскоре вышли к парку Тэннодзи. На возвышении слева стояло помпезное здание городского Художественного музея, справа начинался зоопарк, а за ним виднелась башня Цутэнкаку. В зарослях кустов видны были полуголые нищие. Некоторые валялись на земле, некоторые сидели, разглядывая блуждавших в лучах летнего солнца мужчин и женщин. Ещё пара недель, и я стану одним из этих нищих. Но суждено ли мне проблуждать в этом мире ещё пару недель? Или я уже мертвец, плутающий в ливне лучей этого мира, мира, где ему уже не место?
— Видишь картон от выброшенных ящиков, который они под себя подстилают?
— Вижу. Зимой они из этих ящиков целые лачуги строят, чтобы спать теплее было.
— Старьёвщики такие ящики называют «готасин». Я ведь выросла среди нищих, старьёвщиков, в грязи да в мусоре, потому и знаю. Раньше за эти ящики лучше всего платили. А теперь за них уже ни черта не получишь. Бумаги теперь завались, и почти никто картон на макулатуру не принимает. А мамка у меня как раз такие вот картонные ящики и собирала, и я ужасно любила в них забираться. Дети ж любят в ящики всякие забираться, правильно?
— Да уж.
— Залезу и говорю мамке или брату, чтоб крышку закрыли. Мне нравилось, когда я вылезти не могла. Странная я была, правда?
Я беззвучно рассмеялся.
— Брат сперва залезет на ящик, бесится, прыгает, а я затаюсь как мышка и сижу себе. Немного времени пройдёт, и сдаётся он — забеспокоится и зовёт меня через щёлку. Тихо-тихо зовёт: «Ая, Ая!»
— А вы?
— А я всё равно сижу себе в ящике и молчу. А он тогда возьмёт и уйдёт — чтоб в следующий раз отвечала ему. Но я ж его знаю! Сижу и думаю себе: ничего, вернётся, куда он денется? Духу не хватит меня бросить. Так и было: пройдёт ещё немного времени, и возвращается, как миленький. Уйдёт куда, да никак забыть не может, что меня в ящике оставил. Мучается, мучается, места себе не находит. Даже притвориться толком не может.
— И он ни разу вас не бросил?
— He-а. Куда ему? С виду грозный такой, а на самом деле трус страшный. Позовёт меня пару раз, и открывает.
Наверняка они росли без отца.
Мы пошли в зоопарк. Я не был в зоопарке с детства. Ая сказала, что она — тоже. Наступили летние каникулы, и я был уверен, что зоопарк окажется битком набит людьми, но ошибся — посетителей было мало. Наверное, это естественно, поскольку бродить по зоопарку в такую жару — удовольствие невеликое. Ведь я тоже оказался здесь невольно, сбившись с пути, заблудившись в этой абсолютной пустоте. И всё же больше половины посетителей зоопарка были особями, недавно прошедшими стадию спаривания. Эти привели с собой свой приплод. Другие были помоложе, и пришли подготовиться к произведению потомства, надышавшись запахами корма и размножения животных тварей — зверей, птиц и рептилий.
Пингвины стоят под струёй воды — их поливает служащий зоопарка. Страусы замерли, вытянув длинные шеи. Бегемот утопает в воде, и лишь глаза виднеются над поверхностью. Горилла неподвижно сидит в клетке, скрестив руки на груди. Тигр, изнемогая от жары, растянулся на полу. Жираф оцепенело стоит на солнцепёке, высунув язык. Проданные живые существа, жизнь которых укладывается в одно жалкое слово: «товар».
Практически такое же зрелище я увидел в далёком детстве, когда меня впервые привели в зоопарк при замке Химэдзи. Единственное отличие, пожалуй, было во мне самом. Я смотрел на всё это без былой радости. Рядом со мной шла Калавинка — существо, ничем не отличающееся от этих тварей, проданных, купленных… И моё сердце стонало, корчась от боли.
Мы зашли в кафетерий при зоопарке и купили сок. Ая ушла в туалет. Вернулась.
— Ты чего вообще в Ама-то приехал?
— Я уволился из фирмы, не подыскав себе ничего другого. И два года спустя у меня не было даже свитера, чтобы надеть зимой.
— А в другую фирму устроиться не мог?
— Наверное, мог… Но тогда как раз начался нефтяной кризис, и всё переворачивалось с ног на голову. И обратно. Сегодня ты — туз, а завтра — двойка. А в ханафуда[39] есть такое правило: если у тебя в самом конце игры на руках нет вообще ни единого козыря, ты и побеждаешь. Побеждаешь как раз потому, что у тебя очков — ноль. Похожее правило есть и в ту-тэн-джэке.
— В ту-тэн-джэке? Пробовала в него играть, да больно сложно. Слушай, а ты в ханафуда играешь? Ни за что бы не подумала!
— Несколько раз приходилось.
— Да? Но знаешь, вероятность выиграть с нулём на руках — одна на миллион. В самом конце всегда вытянешь козырь. Молишься про себя: только не козыря, только не козыря, а всё равно вытягиваешь. Причём самого мелкого. И раздевают тебя до нитки. Знаешь, как это называется, когда без козырей выигрываешь? «Дать дёру». Так ты, Икусима, дать дёру захотел?
— Нет, вытянул в самом конце козыря.
Да ты что! Значит, ты…
— Нет. Вытянул козыря, который мне нужен не был.
Я вдруг почувствовал, что сказал лишнего. Хотя желание выиграть в этой жизни без козырей у меня действительно было.
Мы вышли из зоопарка в половину пятого с минутами. Казалось, будто стрелки часов с каждой минутой вращались быстрее. Куда мы пойдём теперь? Перед нами торчала обветшавшая башня Цутэнкаку. Вокруг неё, словно призраки прежней эры, теснились лавки готовой европейской одежды, грошовые пивные, откуда несло запахом варёных свиных потрохов. От кого-то я слышал, что в этой округе в еду подкладывают собачину. Что, пожалуй, ничем не лучше потрохов умерших от болезни свиней и коров, которые я разделывал в Дэясики. Мы прошли мимо ресторана, где подавали еду из фугу[40] с огромным, изображающим рыбу фонарём вместо вывески. Прошли второсортный театр для бродячих актёров, перед которым стояла палка с афишей: «Сэгава Киннодзё и его труппа!» Рядом с ним в ряд выстроились столики для игры в сёги;[41] вокруг играющих толпились зеваки, некоторые глядели на игру с шашлыками в руках и, ни на секунду не отрывая глаз от игральной доски, жадно рвали зубами куски свиного мяса. Город выглядел обшарпанным, и лучи уже склонившегося к западу летнего солнца нещадно освещали его, словно в насмешку.
— Кого я вижу! Это же Ая!
Обернувшись, я увидел парня с короткими, завитыми волосами, одетого в рубашку в крупную сетку. Ая испуганно сжалась.
— Ну, чем занимаемся? — спросил он, с ухмылкой взглянув на меня. По виду было ясно, что он «уголёк». — А к нам в контору только что Санада приходил. Нет, вру, где-то после обеда это было. Мрачный, как туча.
— Ещё у вас?
— Нет, ушёл. Что там у него за дела — не знаю, да только сразу потопал к боссу в дальнюю комнату, и сидели все, говорили о чём-то. А как он ушёл, вдруг Хоримаю заявился. Вы, случайно, не с ним приехавши?
Он потёр кончик носа и взглянул на меня ещё пронзительнее. Я почувствовал, что Ая снова напряглась.
— Неужто развлекаться приехали, по такой жаре?
— Угу. Давно хотела в зоопарк сходить.
— В зоопарк, говорите? Ну и ну…
— Мне, знаешь, страусы нравятся. Вот такие громадные яйца несут, представляешь?
— Ну да… Это оно конечно…
— Ладно, бывай, — вдруг сказала Ая, повернулась на каблуках и быстрым шагом пошла прочь. Мужчина посмотрел на меня. От его взгляда кровь застыла в жилах. Я поспешно отвёл глаза и бегом бросился за ней. Итак, не только Санада, но и Маю рыскал где-то совсем рядом. Известие повергло меня в ужас. Перед глазами снова блеснул «пугач», который мне позавчера велели отнести в контору человека по имени Сайто, в Даймоцу. С каждым шагом мы подходили всё ближе к бойким торговым кварталам. Ая молчала. Молчал и я. Мы шли быстро, и кровь бурлила, словно закипая, в жилах.
Время, которое нам было дано провести наедине, разлетелось в прах в мгновение ока. Я не знал, где мы и куда направляемся, но ощущение пустоты пропало. Казалось, будто мир хлынул в неё беспорядочным потоком, содрогаясь и мечась, и я не мог разглядеть толком ничего — ни улиц, ни лиц людей вокруг. Словно пустота вдруг вывернулась наизнанку и стала действительностью, явной, но столь же пустой. Я будто воочию видел отрезанный мизинец на левой руке того парня — я заметил его, когда он потёр рукой кончик носа.
Внезапно впереди показалась станция Тэннодзи. На мгновение Ая остановилась, но тотчас же пошла вперёд, к станции. Предзакатная тьма уже клубилась над землёй. Ая прошла в здание станции и напрямик направилась к шкафчикам камеры хранения. Не к тем, где я оставил свою котомку, а к другим, возле станции линии Кинтэцу. Вытащила из ящика большую сумку.
— Ну, Икусима, что делать будешь?
— Как это что?
Ая пристально посмотрела на меня. Глаза её были совершенно неподвижны. Я внутренне сжался.
— Мне… Мне так или иначе идти некуда.
— Поедешь со мной?
— Если я вам не в тягость, возьмите меня с собой. Пожалуйста.
— Взять тебя с собой? Это куда ещё?
— …
Я прикусил губу. Ая неотрывно смотрела на меня. Я мучительно искал слова.
— Тогда давай завтра вот сюда съездим. Напоследок.
Обернувшись, я увидел висевший на стене туристический фотоплакат сорока восьми водопадов Акамэ. Посреди леса — водопад, а перед ним, стоя к фотографу спиной, — мальчик в белой панамке с белым сачком в руке. Я тоже бегал когда-то по горам и полям с сачком в руке. Дрожащим голосом я проговорил:
— Да, пожалуй, место хорошее.
Сказанное ею слово «напоследок» дрожало на кончике языка. Дрожало и никак не срывалось.
Мы снова вышли в город. Она несла сумку, я — большую котомку. Мы шли, выбирая по возможности тёмные улицы. Зашли в пивную под названием «Осьминог». Место было тоскливое. Заправляли пивной мужчина с женщиной — очевидно, супружеская пара, и кроме сидевших за столиком у входа трёх чиновников — наверное, мелких сошек из муниципалитета — в пивной не было никого. Мы выбрали столик у дальней стены, где балка как раз загораживала нас от входа. Заказали еду — варёные щупальца осьминога, рубленую ставриду и ещё что-то. Выпили холодного пива. Усталость, накопившаяся от проведённого под палящим солнцем дня, уходила с каждым глотком.
«Мрачный как туча»… Слова парня из квартала Синсэкай вместе с голосом её брата, который я слышал вчера утром в Дэясики, звучали в моём сердце снова и снова. О его приходе я умолчал. Как умолчал и о том, что за два дня перед тем ко мне приходила тётушка Сэйко. Для девушки обе новости были бы равносильны совету: езжай в Хатта. Но и этой фразы «уголька» наверняка было ей вполне достаточно. Из того же разговора выяснилось, что и Маю пустился в погоню и рыщет где-то поблизости. Потрясённая, она вела себя как спасающийся от хищника страус, словно каждой клеткой своего тела чувствовала надвигавшуюся опасность. Но поверить в то, что этот ужин станет нашей «последней вечерей», я и теперь не мог. С другой стороны я тоже трепетал, чувствуя, что с каждой минутой к нам всё ближе подступает её брат, «мрачный как туча», и татуировщик с его ледяными глазами. Завтра — последний срок, двадцатое августа.
— Того парня зовут Тэрамори. Наверняка донесёт обо всём Маю. Что встретил нас возле зоопарка.
— Наверное, донесёт.
— Тебе что, всё равно?
— …
— Брата жалко. Ищет меня всё, ищет… Совсем, небось, с ног сбился. А я не поеду — не дождётся.
Молчание прозвучало как сказанное слово. Я снова мучительно попытался выговорить что-то, но не мог. Кровь оглушительно пульсировала в ушах. Совсем тихо Ая проговорила:
— Поедем завтра в Акамэ?
Она заглянула мне в глаза. Снова оглушительное молчание. Мне казалось, будто я дышу безмолвием, живу им. Запахло сушёной каракатицей, которую жарила на решётке хозяйка пивной. Я подлил пива в её стакан. Ая налила мне. Не в силах отвести глаза, я смотрел как медленно поднимается пена. Она дошла до краёв, я поднял стакан и выпил его так, словно пил горькую чашу своей судьбы. Залпом и до дна.
Я рассказал ей всю историю о том, как Симпэй запустил в меня камнем.
— Так вот оно что! — проговорила она, смеясь. — Он, знаешь, со странностями, как и папка его…
Я почему-то вспомнил жалкую участь, которая постигла его бумажные фигурки.
— А вы не знаете, где его мать?
— Чего не знаю, того не знаю. Об этом Маю никому не рассказывал — даже мне.
— Вот как…
— Но слухи-то я всякие слышала.
— Например?
— А люди всегда одно и то же говорят. Что сбежала с его лучшим другом, в таком духе. Или что мать ребёнка была сначала с кем-то ещё и что родила от Маю, когда её парень своё отсиживал.
— Отсиживал?
— Ты чего, глупый что ли? — проговорила Ая с многозначительной ухмылкой. Очевидно, имелось в виду «за решёткой». Ая заказала холодное сакэ и принялась пить одну чашку за другой, то и дело подливая мне. Время пролетело быстро.
Шагая по тёмным улицам, мы вышли к храму Икутама. Во дворе я справил нужду, глядя как блестит изогнутая струя в ядовитом свете неоновых вывесок. Вокруг храма теснились бесконечные дома свиданий. Мы выбрали один из них — «Неаполь». Оба были пьянее, чем вчера. Обнявшись, повалились было на кровать. Но запах пота был невыносимый, и мы сразу же пошли в ванную и приняли душ. Я намылил её с ног до головы и тёр, долго, словно пытаясь отмыть её душу от грязи. Краски у неё на спине стали ярче, заблестели, и татуировка задвигалась, словно живая. Помывшись, мы вернулись в комнату, подставили разгорячённые тела под холодный ветер кондиционера и выпили пива.
— Это — прошлое.
— А?
— Чего тебе тут не понятно? Вроде бы сидим, вместе время проводим, да только время это — прошлое. Которое потом вспоминаешь. Скажешь, нет?
— …
Ая поставила кружку на стол и подвинула к себе телефон.
— Сестрица? Это я, Ая. Ну да! Буду ещё тебе рассказывать! Ага, без брата. А почему это я должна в Хатта ехать? Ты и поезжай! Ну и что, что завтра? Поучать меня будет! Тебе надо, сама и езжай. Сама под мужиками лежи. Заработаешь да вернёшь. Ещё чего! Не дождёшься. Слушай, а я сегодня Тэрамори видела. Ой пристала-то! Да не скажу я тебе, где я! Нет, я понимаю, Су Ён в пелёнках у тебя, трудно, конечно. Но я с какой стати ехать должна? Бред какой-то. Ладно, давай.
Ая повесила трубку. Завтра — назначенный день, двадцатое августа. На глаза навернулись слёзы. Ая сняла халат, легла. Протянув руку, выключила лампу. В сумраке татуировка казалась огромным, омерзительным кровоподтёком. Я повернул девушку к себе, и её груди качнулись.