В выходные я стирал, развешивал бельё, и дальше делать было нечего. Однажды я пошёл пообедать в столовую неподалёку, после чего отправился побродить по главной торговой улице города. На витринах лавок по обеим сторонам улицы были разложены красивые вещи, разложены так, чтобы привлечь внимание прохожих. Я рассматривал витрины, одну за другой, но мне ничего не хотелось. И не потому, что вещи были изготовлены неумело — несколько лет назад мне захотелось бы обладать многими из них. Но сейчас, кроме самого необходимого, мне не хотелось ничего. Вскоре мне стало противно смотреть на них, и, вздрогнув, я понял, что занимаюсь самоистязанием.
Я вышел к станции Амагасаки линии Хансин. Был ясный день начала апреля. На краю площади кучкой столпились люди, я подошёл и увидел в середине балаганщика — заклинателя змей с островным полозом[17] на шее. Балаганщик тараторил что-то, ловко заигрывая с толпой. Подобные сцены мне не раз приходилось видеть в детстве на храмовых праздниках, и я смотрел на балаганщика с ностальгией и отвращением. Необъяснимым отвращением, которое всегда чувствуешь при виде рептилии, и ещё отвращением к своей собственной ностальгии.
Глаза балаганщика сверкали напряжённо и жёстко. В голове вдруг пронеслась тошнотворная мысль, что этот заклинатель змей, этот мужчина в лучшей поре своей жизни на самом деле живёт бродячей жизнью поневоле. Мысль была недетская. Разок взглянуть, всегда разок взглянуть… то на балаганщика из-за спин столпившегося народа, то на витрины лавок… Смогу ли я когда-нибудь излечить сердце от этой вечной алчности?
В тот день я поехал в главную библиотеку префектуры, в Наканосима. Глядя на заклинателя змей, я вспомнил ужасную историю Генриха Гейне «Ссыльные Боги», которую прочёл ещё в школьные годы, и которую захотел во что бы то ни стало перечитать ещё раз. Дожидаясь библиотекаршу, которая пошла за ней в хранилище, я принялся перелистывать одну за другой стоящие передо мною на полке книги. Мне попалось на глаза стихотворение. Оно называлось «Опоздание».
Эта шляпка
Я уронила её, поскользнувшись
Её поглотило море
Поднимите её
Она плывёт на волнах
Смотрите
До неё дотянуться можно
Я знаю
Вы тянете руку усердно
Но сегодня пучина гневлива
Она поглотить вас готова
И всё же бесстрашно
Схватите шляпку мою
Просила ли я
Вас шляпку спасти?
О нет.
Книга называлась «Блеск розы» и оказалась сборником стихов женщины по имени Синдо Рёко. Что за женщина — не знаю, но ощущение было такое, словно мне в глотку вдруг втолкнули слова поистине чудовищные. По чудовищности они не уступали той фразе тётушки Сэйко: «блядовать в двадцать семь под оккупантами». Библиотекарша вернулась и сказала, что нужной мне книги не оказалось. Библиотекарша была в очках. Я смотрел на неё и думал, что за те несколько минут, что эта баба бестолково бродила по хранилищу, мне нанесли предательский удар эти чудовищные слова: «Просила ли я // Вас шляпку спасти? // О нет». Кожей руки я снова почувствовал холод пальцев тётушки Сэйко.
Я выглянул в окно. Цвела сакура. Я решил переписать в блокнот стихи «Опоздание» из этой книжки с алой обложкой. С холодным как у мертвеца сердцем я переписывал иероглифы один за другим и вдруг вспомнил своего старого университетского приятеля.
Закончив учёбу, он поступил работать в исследовательский отдел одного банка и, когда я встретил его через несколько лет после окончания университета, был уже женат. Что само по себе вовсе не интересно, а интересно было то, что он каждое утро — в чём он сам мне признался — вставал раньше жены, стирал бельё и шёл на работу, переписав перед тем сутру. Удивлённый, я спросил его: зачем? На что он с довольным видом объяснил мне, что жена его — литератор, что она пишет стихи и переводит детективные романы. И что раз в месяц — а у женщины раз в месяц, как известно, месячные — она нарочно пачкает исподнее, и что каждый раз, когда приходят крови, приятель мой вручную стирает это её грязное исподнее. И что он решил начать переписывать сутры, чтобы найти покой.
Сердце женщины, пишущей стихи, вечно голодно, и чтобы спасти брак, который как подошва на ботинке стирается с каждым днём, без чего-то в этом роде ей просто не обойтись. Точно так же и мужу после такого обращения не обойтись без слов Будды. Но в той гордости, с которой он рассказывал мне обо всём этом, было что-то жутковатое.
Но я был столь же греховен, столь же бесстыден сейчас, переписывая с мертвецки холодным сердцем стихи неизвестной мне женщины. Или вчера, когда отправил в мусорное ведро десять почтовых открыток. Что за покой молчания я обрёл тогда? И вообще, что это за безумный обряд такой — писать? Какой смысл люди находят, например, в писании стихов? И почему этой женщине обязательно нужно испачкать исподнее каждый раз, когда приходят крови? И мне… почему мне во что бы то ни стало понадобилось переписывать в блокнот этот стих, «Опоздание»? Я перечитал его, стараясь высечь в памяти каждое слово. Затем нещадно вырвал уже исписанные страницы из блокнота, выбросил их и вышел из библиотеки на улицу. Совершенно необъяснимое чувство унижения холодными пальцами сжало сердце.
Несколько дней спустя я шёл вдоль железной дороги Хансин и увидел во дворе храма Амагасаки Эбису сидевшего на корточках мужчину. Того, бледного, который жил со мной в одном доме. Оставаясь на корточках, он бросал камешками в куриц, которых, очевидно, держали при храме монахи. Сперва я подумал, что он просто коротает время, дожидаясь чего-то. Но, присмотревшись, увидел, что он каждым броском без промаха попадает курицам прямо в глаз. И каждый раз курицы испуганно взлетали. Но этим дело не кончилось. Он достал что-то вроде бритвы и бросил этот предмет в очередную курицу. С удивительной точностью он вонзился курице в глаз, и та забегала кругами, мучительно кудахтая.
Несколько дней спустя я обедал в столовой для голытьбы недалеко от дома, и заправлявшая там женщина заговорила со мной:
— Это ты у Хоримаю живёшь?
Женщина оказалась болтливой и никак не замолкала:
— Зверь он настоящий, вот кто. А что, скажешь, нет? Когда он в человека тыщу иголок всадит и глазом не моргнёт.
Я подумал, что такая баба наверняка знает что-то и про требуху, которую я насаживаю на шампуры, но решил смолчать, понимая, что с такой болтуньей лучше не связываться, а то ещё растрезвонит всё, что я скажу ей, на всю округу…
Стоило отцвести вишне, как наступила новая пора: ветер лучился, и почки на деревьях день ото дня наливались светом. Но внезапно погода испортилась, повеяло холодом, и весенняя гроза молнией блеснула на моих коленях. Мне казалось, что я простудился. Каждый день меня донимал отвратительный кашель. Но поутру и вечером неизменно приходил Сай, и позволить себе отоспаться я не мог.
— Маю, Маю, — звал кто-то громоподобным голосом, стуча в дверь напротив. Но ответа, сколько я ни прислушивался, не было. Вдруг распахнулась моя дверь. На пороге стоял мужчина примерно моих лет. С первого взгляда я понял, что передо мной бандит.
— Слышь, браток, Санада меня зовут. Когда Ая вернётся, скажи, чтоб мне позвонила, ладно?
— Хорошо, передам.
— Тебя как звать-то?
— Икусима.
— Икусима… Ага. Ну, бывай, Икусима.
Вечером я постучал в дверь внизу, но к моему удивлению распахнулась не она, а другая, за моей спиной.
Из-за двери выглянул всё тот же мужчина с сероватым лицом.
— Чего тебе?
Я принялся объяснять ему, зачем и почему пришёл. Рядом с ним из-за двери высунул голову мальчик.
— Ясно, спасибо, — сказал мужчина и закрыл дверь.
На следующий день в мою комнату постучали. Я открыл дверь. За порогом стояла Ая.
— Спасибо тебе за вчерашнее. Это брат мой старший был, — сказала она и улыбнулась. И сразу захлопнула дверь. Поскольку я смотрел на неё лишь несколько секунд, уверенности у меня не было, но всё же мне показалось, что глаза её были смертельно усталыми. Однако вторую фразу она проговорила радостно, и тепло её голоса проникло мне в самое сердце.
Я впервые поговорил с ней. Неизвестный и не имеющий ко мне ни малейшего отношения мужчина случайно зашёл ко мне, а дальше всё было неизбежно. Разговор был самый пустячный. Но опасный. Если бы мы просто сказали то, что предписывали приличия — ладно, но я почувствовал тепло, исходившее от неё. Сходив по поручению её брата к ним на первый этаж, я понял наверняка, кем она приходилась тому человеку с сероватым лицом, которого местные звали «Маю». Она была его любовницей. И даже если разговор наш и был пустячным, даже если тепла была всего крошка, я понимал, что с её нравом утаить от любовника затеплившееся в груди чувство к другому ей не удастся.
Я пошёл на двор храма. Как я и думал, курица была слепа на один глаз. Я похолодел от ужаса.
Поутру несколько дней спустя я вышел в коридор, чтобы пойти в уборную, и почувствовал, что в комнате напротив были люди. Мне показалось, что они пришли ещё до того, как я проснулся. Я услышал мучительные стоны. Пришёл Сай, и, когда он уходил, я понял по звуку его шагов, что на мгновение он остановился в коридоре. После полудня я сходил на рынок Санва купить еды на обед и по возвращении обнаружил, что дверь напротив приоткрыта. Я увидел тесную комнату величиной в четыре циновки, голого, лежащего на полу на животе мужчину и татуировщика, втыкающего в его спину иглу. Мне страшно хотелось разглядеть всё получше, но заставить себя остановиться я не мог. Я лишь мельком увидел голые ляжки и задницу лежащего, да ещё худощавую спину татуировщика.
Увидеть, увидеть воочию… До сих пор я лишь слышал исполненный муки голос. Теперь же я словно украдкой подглядел того журавля из народных преданий, который вырывает из своих крыльев перья, по очереди вкладывает их в челнок и прядёт, истекая кровью. Я вернулся к своей работе и, разделывая коровью и свиную требуху, принялся сравнивать вот эту свою сдельную работу с тем, что по моему представлению происходило в комнате напротив. Мои руки тоже были склизкие от жира и крови. Но при каждом доносившемся из комнаты напротив стоне неистовое безумие той сцены — хотя я лишь мельком подглядел её в щель приоткрытой двери — вставало перед моими глазами, заставляло моё сердце корчиться в муках, словно это в него и вонзалась игла. Мне казалось, будто я слышу дыхание неумолимой кармы с налитыми кровью глазами, вонзающей иглу за иглой в кожу, нет, в саму трепещущую суть человека, наказывая его за грехи прошлой жизни. Но почему ради нескольких капель туши под кожей люди готовы терпеть такую чудовищную боль? И что это за сияние, которое они хотят высечь на своей живой плоти?
— Ой, тётенька, здрассьте, — послышалось из коридора.
По голосу я сразу узнал девушку. Ая открыла дверь комнаты напротив и вышла в коридор, когда тётушка Сэйко уже стояла на пороге моей комнаты. Мальчик тоже выбежал из комнаты и вцепился в ноги тётушки Сэйко, крича:
— Больно мне! Чёрт, больно как!
— Пчела его, теть, укусила, — сказала Ая. — Видишь, как ему лицо раздуло?
— Ой, бедняга, и правда… Всю красоту парню попортили.
— Говорит, по улью палкой шарахнул, когда из школы домой шёл. Ой, да оставь ты меня в покое!
Поговорив ещё немного в таком духе, они расстались: Ая пошла в аптеку по соседству купить лекарств, а тётушка Сэйко вместе с мальчиком вошла ко мне в комнату. На его лице и правда виднелись две красные вспухлины — одна у края глаза и ещё одна на верхней губе. Он то и дело кривился от боли — очевидно, укусы действительно сильно болели. Тётушка Сэйко достала из сумочки обвёрнутую в дубовый лист сладкую рисовую лепёшку и принялась подтрунивать над ним:
— Ну и дела… Даже и не угостишь тебя, а, Симпэй? С такой рожей разве разжуёшь?
— А мне и не надо! — озлобившись, сказал он. Но сразу же добавил: — Найто вчера хвастался, мол, улей нашёл, улей нашёл, а сегодня я взял и нашёл, а у него спросишь где, так и не говорит ни фига, а я вот взял и нашёл.
Очевидно, мальчик всё-таки хотел, чтобы тётушка приласкала и утешила его. Потому и начал рассказывать свою героическую эпопею.
— А Сумико, она знаешь чего сказала? Что пчёл боится. «Симпэй, — говорит, — я пчёл боюсь. А ты?» А я ей говорю: «Ща им как шарахну!» Раз сказал, делать нечего, взял да шарахнул, а она вдруг как заорёт. «Завтра расскажу про тебя учительнице, — кричит, — всё расскажу!»
— Ах вот оно что! — откликнулась тётушка Сэйко. — Ясно всё с тобой. Влюбился ты в эту Сумико или как её, а?
— Так она же говорит, что всё учительнице расскажет!
— А ко мне в закусочную ходит одна, красотка такая. Не твоя, случаем, учительница?
— …
— Бедняга ты, Симпэй. Предали тебя. А девка эта твоя, Сумико — злюка.
— He-а, не злюка она. Она мне из бумаги животных складывает.
— Ух ты! Тогда всё понятно. Вот ты и решил её порадовать, да? И полез с палкой на улей… Любовь-морковь у тебя. Во дурень-то…
Тут из аптеки вернулась Ая. Женщины стали мазать укусы мазью, прикладывать влажные компрессы и ещё раз — теперь уже вдвоём — перемыли косточки подружке мальчика, подтрунивая над ним. Я не смеялся. Мальчику, наверняка, потребовалось всё его мужество, чтобы броситься на улей с палкой. Но за свой подвиг он получил от подруги неожиданный выговор и, к тому же, вернулся домой с распухшим лицом. Тем не менее, когда тётушка Сэйко дурно отозвалась о девочке, он наивно попытался защитить её. Именно в этом и была, наверное, вся комичность этой истории, но я почему-то думал только о его отце, о том, как он сидел на корточках во дворе храма. И всё же в тот день я впервые, хоть и ненадолго, почувствовал в своей комнате тепло человеческих сердец.
— Ну, пора по домам, — поднимаясь, проговорила тётушка Сэйко. Они ушли, но в комнате остался запах — запах девушки, только он. Я распахнул окно, но прямо за ним была стена соседнего дома. Я открыл дверь, ведущую в коридор, но запах не выветривался. Я съел лепёшку, которую принесла мне тётушка Сэйко. Она всегда покупала мне только японские сладости, причём всегда в дорогих лавках. Я был ей за это благодарен, понимая, что так она по-своему заботится обо мне. Но и то, как она сжала мне руку, когда впервые привела в эту комнату, не забыл.
Настал вечер, и как всегда на душе стало одиноко. В комнате не было ни телевизора, ни телефона. Писем, разумеется, я тоже не получал. О том, что я жил здесь, кроме местных знал лишь человек по имени Канита, по рекомендации которого я сюда приехал. Я не знал о нём ничего. Впервые я увидел его в кабаке города Нисиномия, где тогда работал. Он был завсегдатаем, но никто в кабаке не знал ни кто он, ни откуда появился в этих краях. У него было округлое, как у младенца лицо, беспокойно бегающие плутоватые глазки и вкрадчивый голос. Я прислушался к болтовне этого пройдохи. Приехал в Ама и в первый же день к своему удивлению обнаружил, что он знал обо мне всю подноготную. С тех пор как я поставил крест на своей жизни в Токио, я никому не говорил, что окончил университет. Но люди всегда знают, хотя откуда — ума не приложу. Мне подумалось, что этот Канита тоже как-то связан с местными. Хотя что это за «местные» и что это за «место» не представлял совершенно.
Я лежал во тьме, когда поток моих мыслей прервал вечно витавший в комнате запах протухшего мясного сока. С каждым днём теплело, и, чем ближе к лету, тем сильнее становилась вонь. Лето — пора гниения. Я вдруг понял, что к вони примешивался ещё один запах — еле слышный запах девушки. Быть может, как раз в эту минуту она стонет в тёмной комнате на первом этаже в грубых объятиях татуировщика. Этого человека с глазами одержимого, с вечно налитыми кровью белками, который жил, неутомимо вкалывая иглы в живую плоть. Всеми фибрами души он желал лишь одного — беспощадно искалывать иглой трепещущие души. Другого способа забыть о своём грехе у него, пожалуй, не было.
У каждой любви — свои составляющие. Красавица-хозяйка столовой окономияки в Кобэ, когда я пришёл к ней просить нанять меня на работу, сказала: «Ну, молодой человек, как вы к нам, так и мы к вам. Будете хорошо работать, и когда-нибудь поглажу вам вот тута». И просунула свою руку мне, чинно сидевшему перед ней с поджатыми ногами, между ляжек.
В соседней комнате пока что царила тишина, но рано или поздно очередная шалава, корчащаяся в муках своего падения, приведёт очередного мужчину, едва дышащего под пятой одиночества. Жаждая утешения, они словно пара чертей сольются в похотливом объятии, закончат своё адское дело, и снова примутся твердить то неведомое заклятие. «Оцутаигана, уротанриримо…»
Что привело меня сюда? Почему я прислушался к дьявольскому шепотку этого Канита? Разумеется, я играл теми картами, которые мне были розданы. Но чувствовал, что на этот берег меня выплеснула некая иная сила. В кабаке в Нисиномия меня постоянно мучило ощущение, что мне здесь не место. То же было и в Кобэ, а до того в Киото, и ещё раньше в Химэдзи. Неведомое нечто, неумолимо гнавшее меня всё дальше и дальше, появилось во мне гораздо раньше — когда я ещё жил в Токио. Вот когда я с ужасом понял, что с каждым днём, проведённым в поиске рекламодателей, душа моя проваливается всё глубже в бездонную трясину. В груди была тяжесть, осадок, который никак не уходил. И вместо того, чтобы ухватиться за бабу, я вцепился в соломинку собственного бессилия, принял и признал его. Решение было малодушное и бессмысленное. И привело к тому, что я остался в Токио без гроша. Но здесь, в Ама… Почему у меня нет ощущения, что здесь мне не место?