Не за ним ли с консерваторских лет утвердилась насмешливая слава, что утро он начинает с испуганного речитатива: «Нет голоса! Н-нет голоса! Н-н-е-ет голоса!» Он разжигал на кухне примус, ставил чайник, брился, мылся, чистил зубы. «Н-н-е-ет голоса!» — уныло раскатывался по квартире тревожный речитатив. К тому времени, когда он заканчивал утренний туалет и на примусе закипал чайник, сонная одурь проходила, настроение повышалось, он успевал прочистить горло и во всю широту коммунального коридора гремела наконец торжествующая рулада: «Есть г-голос!»
Пусть теперь злословят о нем недруги. Он проникся ответственностью за свое сокровище. Ибо уже в самом начале высоким консерваторским авторитетом сказано было: его голос — дар божий!
Конечно, не так все было просто. Были годы работы, ожиданий, надежд. Он кончил консерваторию с отличием, победил на Всесоюзном конкурсе певцов, и сама Нежданова его благословила, все помнят тот исторический поцелуй на сцене Большого зала. Но ни это, ни поклонницы, неистовые поклонницы с их ужасными подношениями в виде надушенных платочков, галстуков и цветов не вскружили голову Евгению Бодеско. Он не переставал работать над собой. Ежедневными сольфеджио, вокализами, многочасовыми упражнениями он не уставал шлифовать свое мастерство. Ничего не скажешь, он достиг поистине высокого совершенства, и постепенно его голос, его дар, ниспосланный свыше, стал существовать как бы сам по себе, независимо от его личности.
И вот тогда непререкаемые законы жизни привели к тому, что в центре внимания Евгения Петровича встала постоянная забота о своем здоровье. Ибо голос его был общественным достоянием, он нужен был народу. А что необходимо для процветания таланта? По меньшей мере, два условия: упорная работа над собой и физическая выносливость.
Речь не идет о регулярном посещении ларинголога — для певца это профессиональная необходимость. Специальные дыхательные упражнения, сырые яйца или что там еще — и об этом ничего не скажешь. Но он стал мнительным, как старая бабка. Теперь трагедией сделалась для него пустячная ангина, случайная головная боль, безобидное расстройство желудка. Все внушало ему теперь опасения. Он боялся сквозняка, боялся промочить ноги, заразиться гриппом. Всегда в боковом кармане лежали у него аккуратно нарезанные квадратики парафинированной бумаги — браться за дверные ручки, чтобы не подцепить какой-нибудь инфекции.
Он купил аппарат для измерения кровяного давления, в кабинете соорудил шведскую стенку для гимнастики.
К режиму, в сущности, нужно только привыкнуть. Ибо чем разболтанность лучше собранности? С приятным сознанием, что он выполняет долг перед обществом, он добровольно обрек себя на множество ограничений: не кури, не ешь лишнего, не пей, воздержись от амурных похождений, рано ложись спать, рано вставай. Его не тяготило подневольное существование между работой и режимом, между славой и заботой о своем самочувствии. Ибо этого требовало от него служение искусству!
Смейтесь не смейтесь, а сон с открытой форточкой — какая бы ни была погода. Утренняя гимнастика, холодный душ, силовое обтирание мохнатым полотенцем. Три раза в неделю теннис в Лужниках.
Перед концертом, перед консерваторскими занятиями, где мы, теперь не студенты, а профессора, часть дороги мы всегда проходим пешком. Если хотите, это и эмоциональная зарядка — пройтись по Ленинскому проспекту. Пусть дома его однообразны, но он просторен, как Елисейские поля, он превосходно вентилируется, и потом, — он же строился у нас на глазах, какой-нибудь десяток лет назад здесь проходила Старая Калужская дорога, о которой в песне поется и по которой мы ездили в Узкое! Мы сворачиваем затем на Университетский проспект, затем на двухъярусный мост, отсюда открывается такая широкая панорама всей Москвы. На Комсомольском проспекте мы можем взять такси, если сегодня Иван Спиридонович на государственной службе, — шофер у нас через день. И уж, во всяком случае, Иван ли Спиридонович или иная машина отвозит нас домой, — кварталов за пять до дома остановим водителя, высадимся, пусть он для порядка едет следом, а мы опять-таки пройдем пешком: японская заповедь — не меньше десяти тысяч шагов в день. Прекрасное правило, прекрасное!
И никаких волнений, никаких беспокойств, боже упаси. Кроме творческих, конечно. Ибо творческие волнения — это мобилизация души. А научиться избегать семейных ссор, отделываться от житейских неприятностей — дело не простое. Например, в квартире проведен ремонт. Жена говорит: «Теперь все. Хватит нам до конца жизни». Неделю он не разговаривал с ней. Ибо он ненавидел самую мысль о неизбежном конце, даже одно напоминание. И она это хорошо знала.
Конечно, ничего не поделаешь, всякие раздражители и нас окружают, как простых смертных. Какие-то нелады у сына на службе — он инженер. Или рецензия в газете не той тональности, которую мы ждали и которая была бы справедлива. А то и вовсе молчок, хотя концерт был выдающийся, каждый скажет. Неужели там остались недовольны? Или неопределенность в отделе культуры с ответственной заграничной поездкой. Или жена товарища попала в автомобильную катастрофу, сплошной ужас, машина загорелась, дверцы заклинило… Нет, нет, об этом и слушать невозможно. К чему нам натуралистические подробности?
Нет, голубчики, смейтесь и веселитесь, а лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным, уж это как вы хотите! Нужно жить без умных разговоров перед сном, раздумий о политике, о собственной судьбе. Мы обет дали — полностью принадлежать высокому искусству. А знаете, в конце концов наш дар — это не просто государственное достояние, это даже и валюта.
Мы всем довольны и собой также. У нас хороший жизненный тонус. Превосходная мышечная система. Пощупайте, жира — ни грамма. В идеальном состоянии наши сосуды. Никаких сердечных перебоев. Отличный сон со сладкими сновидениями. Аппетит отменный, но, как балерина, черт ее возьми, мы всегда встаем из-за стола с чувством, что не наелись досыта. Режим, режим, режим! К этому нужно только привыкнуть.
Был сольный концерт в семейном, в сущности, кругу, ибо нужно поддерживать контакты с друзьями из смежных областей культуры. Евгений Петрович в те месяцы жутко был загружен, концерты наползали один на другой, в том числе шефские, — им он придавал большое значение. И каждый день работа с аккомпаниатором, ибо готовилась новая программа, — летом предстояло заграничное турне. Все же он, колеблясь, дал согласие, когда ему позвонил директор известного дома творческой интеллигенции. И не потому, что Илья Михайлович — старый приятель, и не гонорар заставил его смилостивиться, Евгений Петрович Бодеско был истинный артист, народный певец, и слава народная была для него дороже денег. Да и что скрывать, любо ему было петь, видя вокруг себя известные лица. После концерта следует ждать со вкусом приготовленный ужин, приятных собеседников за столом, тосты, тосты, блистательных острословов вокруг, и можно будет позволить себе чуточку коньячку, и женщины в том кругу бывают отменные. Заметьте себе, жена тут не помеха. На этот счет с ней полная договоренность, она знает не хуже нас, — небольшой зигзаг содействует нервной разрядке.
Зал был переполнен. Сидели даже на сцене, за роялем. Он никогда не возражал против тесного общения с народом, с избранной публикой. Напротив, он любил волнующую атмосферу непринужденности, интимный цыганский таборный дух. Так он и в Лондоне однажды выступал, и в Париже на посольском приеме. Опытным администраторам его вкус был известен.
Председатель правления, академик, вице-президент общества заграничных связей представил Евгения Петровича под привычный и сладостный аплодисмент публики. В полуминутную паузу, когда председатель успокаивал зал поднятой рукой, собираясь еще что-то сказать, из рядов, стоящих на сцене, незнакомый женский голос произнес негромко:
— Жека!
С ума сойти! Так звали его в глубоком детстве. Лишь самые старые друзья и близкие продолжали и поныне называть его этим смешным именем. Но сколько их осталось?! Жека!.. Чтобы такое взбрело в голову!
Он посмотрел вбок, обвел глазами десятка полтора лиц, повернутых в его сторону, но не понял, кто его окликнул. Однако окликнули его, в этом не было сомнений.
Новый взрыв аплодисментов, аккомпаниатор за роялем развернул нотную тетрадь. Кланяясь милой публике, Евгений Петрович еще раз глянул вбок, на близкие ряды лиц.
Почти беззвучно изможденная седая женщина, то ли во втором ряду на сцене, то ли в третьем, чуть наклонясь вперед, одними губами повторила его детское имя: «Жека!» Она пристально глядела на него черными, оживленными и в то же время встревоженными глазами.
В ту же секунду с удивлением он понял, кто она такая. Понял, а не узнал. Догадался, потому что с ней сидел ее второй муж, с ним когда-то его знакомили. Ужасающий, сокрушительный случай! Вот уж поистине memento mori. Как можно так возмутительно, безобразно постареть! Болезнь, тюрьма? Кожа у нее отвисла и сморщилась под подбородком, как глоточный мешок у голодного пеликана. Если бы не ее спутник, ее второй муж, серенький мужичишко с неброским лицом и аккуратненьким пробором, такой маленький, низкорослый, что это видно было даже когда он сидел, Евгений Петрович никогда бы ее не вспомнил. Ничего из себя не представляющий рядовой инженер, а может быть, математик или физик. Компанейский шутник и застольный остряк, в меру пошлый и обтекаемый, приходящийся ей чуть ли не троюродным братом. Настолько неброским было его лицо, что потому именно оно и запало в памяти. «А я? — с внезапным ужасом подумал о себе Евгений Петрович. — Неужели и я так изменился?» Сколько прошло времени? Ужас, ужас, прошло почти тридцать лет, с ума сойти!
Ах, как он любил когда-то эту женщину! Он любил ее безнадежно, безответно, безропотно. Он боялся к ней притронуться, так он любил ее — ее смуглое, удлиненное лицо с широко расставленными огромными черными глазами, полными таинственного блеска, ее безукоризненно белые, ровнехонькие зубы за влажными губами, когда она смеялась, ее тонкую девичью шею, с невиданной плавностью переходящую в хрупкие девичьи плечи.
В сущности, все продолжалось одно лето: светлые вечера в Александровском саду, пречистенькие арбатские переулки, укромные скамейки под столетними липами, подсвеченными волшебными огнями, вечерние запахи маттиолы, тонкие и вызывающие, кинотеатр «Художественный» на Арбатской площади, где они пересмотрели несколько картин. Парк культуры и отдыха — он тогда еще, кажется, не назывался именем М. Горького. Однажды они взяли лодку на пристани в парке. Какая она была необычайная, эта девочка, в тот вечер в белом платье с широким красным поясом на фоне черной блестящей воды! Только дважды, когда они менялись местами, чтобы она могла погрести, он коснулся ее теплых голых локтей, и его как током ударило от любви и блаженства. Они не заметили, как погасли огни в парне, погасли они на Хамовнической набережной, теперь она называется Фрунзенской, часы у него остановились, и они приплыли обратно в четвертом часу ночи. Их даже не отругали за позднее возвращение, когда, привязав кое-как у причала лодку, они пришли в комендатуру, чтобы расплатиться и получить обратно документы, оставленные в залог, настолько необычно было их запоздание. Дежурный, наверно, был просто-напросто рад, что эта парочка не утонула и утром не придется шарить по всей Москве-реке. За весь вечер он ни разу ее не поцеловал, болван! Любви в те годы у него сопутствовала робость.
Вспомнить, как они были молоды тогда! Весной он только кончил девятилетку, готовился к поступлению в МВТУ и очень бы смеялся, если бы ему предсказали вокальную карьеру. Она была старше его и кончила школу на два года раньше.
Осенью она вышла замуж за его товарища, он тоже был старше и учился уже на юридическом. Она тоже поступила на юридический.
У них в доме он впервые напился, потому что тогда ему не приходило в голову, что нужно заботиться о своем здоровье. Может быть, это случилось на их свадьбе? Ничего теперь не осталось в памяти, кроме ее лица и состояния опьянения — он испытывал его впервые. Ее лицо сияло от счастья, и он пил, пил, пил, пока в глазах у него не поползла тяжкая черная туча и он начисто не перестал различать отдельные голоса. В те годы он не боялся ни сквозняков, ни промочить ноги, ни дать сдачи, если к тебе кто-нибудь полезет, но даже тогда он не терял над собой контроля. И когда черная туча скрыла от него сияющее лицо чужой невесты, он нашел в себе силы подняться и уйти, чтобы не оконфузиться. Он шел по длинному коридору, как в темной трубе, ничего не видя перед собой во мраке черной тучи, и качался от стены к стене, растопырив руки, чтобы не свалиться на пол.
Варя, Варенька, Варвара, — совсем простое имя, а каким оно казалось ему чудесным, черт его возьми совсем!
Он рано женился, и в те дни, когда жена его должна была рожать, так неудержимо вдруг ему захотелось увидеть Вареньку, прикоснуться к ней, о чем-нибудь поговорить, что он, точно с ума сошел, наспех придумал какой-то предлог, болезнь престарелой тетки, что ли, которой у него не существовало, наскреб немного деньжат и ринулся в Ленинград, куда после окончания юридического факультета, поменяв московскую комнату, перебралась Варенька со своим Мишей.
Он очень каялся и проклинал самого себя, но не было сил удержаться от поездки. Вот мерзавец и подлец, не нашел другого времени! Он мог проклинать себя как угодно, но кто знает, может быть, как раз это была в его жизни последняя вспышка неутоленной человеческой страсти.
Дешевого номера в гостинице он не достал, и Варенька сказала: «Какие могут быть разговоры? Будешь жить у нас. Две комнаты, отлично поместимся». Миша, конечно, возражать не стал.
Несколько дней прошли для Бодеско в состоянии полувменяемости. Он видел Вареньку каждый день в домашней обстановке, в трогательном халатике, который был ей тесноват, может, сел от стирки, и это ужасно его умиляло. Он любовался ее натуральной свежестью, ясностью ее неподкрашенных глаз, невинностью неподмазанных губ, ее трогательно припухшим после сна ненапудренным лицом. Каждый день он провожал ее к трамвайной остановке, когда она ехала на службу в юридическую консультацию, а затем сам отправлялся по делам — ему приходилось их придумывать, потому что настоящих дел в Ленинграде у него никаких не было.
Когда они вечерами укладывались спать, — он в проходной комнате, а они там, у себя, он слышал любовные воркования Вареньки и Миши, шепоты и вздохи и долго не мог заснуть.
Между тем, он и сам не подозревал, самозащитный механизм, дарованный ему природой вместе с лирическим тенором прекрасного серебристого тембра со свободным верхним регистром, уже начал бесшумно работать в его душе.
И хотя каждый вечер они проводили вместе, — он, она и муж ее Миша, и чуть ли не каждый вечер по случаю его приезда к ним приходили гости, и они танцевали под патефон, играли в игры школьных лет, дурачились, и он все время мог ее видеть, сидеть рядом с ней, слышать ее голос, тем не менее защитный механизм, работая исподтишка, набирал силу.
Но как-то раз во время танцев он, сорвавшись, неожиданно для себя стал целовать ее при всем честном народе. Все были навеселе, все были молоды, беспечны, никто, кроме него самого и кроме нее, вероятно, не придали этому взрыву никакого значения. Даже ее муж Миша.
Утром он пошел провожать Вареньку. Издали она увидела подходящий трамвай. Она наскоро сказала: «До вечера, Жека!» — и побежала к остановке. Святой инстинкт самосохранения был наготове. Она побежала, споткнулась и упала. Прежде чем он успел ей помочь, она встала сама, оглянулась, криво улыбаясь, потому что, видимо, было больно, и побежала дальше. Но дело было сделано. Самозащитный механизм сработал тут с безукоризненной точностью гильотины. Один удар, и он сразу прозрел. Любовный вздор отсекло от него, как голову казненного. Ибо дальше был путь к семейной катастрофе. Господи, чем Варенька его обворожила? Она неуклюжа, как такса. У нее толстые, короткие ноги, низкие бедра, а лучше сказать — таз. Как он раньше ничего этого не видел? Она даже бегать как следует не умеет!
Сославшись на срочный вызов, он взял свой чемоданчик и с первым скорым поездом отбыл из Ленинграда. На другой день после приезда он отвез жену в родильный дом, и она родила ему здоровяка сына.
Прославленный певец Евгений Петрович Бодеско вспомнил все это в тот миг, когда, обведя глазами публику на сцене, он узнал второго мужа Вареньки, — о том, что она вышла за него, ему давным-давно было известно. И уже догадавшись, кто его окликает, и вспомнив все, испуганный происшедшими с ней переменами, почти оглушенный, — нет, подумать, только подумать, у нее и голос совершенно переменился, ссохшаяся, сморщенная старуха! — он продолжал от смущения делать вид, что не разобрал, кто его зовет.
И пока председатель говорил общие слова, какие в торжественных случаях приходилось ему, наверно, говорить сотни раз, она спросила, наклонившись вперед:
— Не узнаете меня?
Теперь ему нестерпимо стыдно было признаться, что он сразу не узнал ее. И он ответил тихо:
— Нет.
— Не помните Варю? — настаивала она, это древняя старуха.
— Ах! — тогда сказал он, подозревая, что глаза его выдают. — Ну как же, как же! Сколько лет прошло. Здравствуйте. — Он не решился назвать ее по имени.
Аккомпаниатор начал свою партию, и Евгений Петрович запел «То было раннею весной…».
Пел он плохо. Он сам чувствовал, что плохо поет. Все мысли его были заняты неожиданной встречей. Разве можно быть такой старой, изможденной, седой?.. Какие огромные у нее были глаза, какой удивительной смуглота нежной кожи, с какой непередаваемой плавностью ее шея переходила в хрупкие плечи.
Он пел и не чувствовал своего голоса. Он ждал, что вот-вот наступит обычный подъем. Ничего не получалось. Господи, сможет ли он выдержать до конца? Он заметил тревожные глаза жены, сидящей у выхода, заметил брошенный на него быстро обеспокоенный взгляд аккомпаниатора.
Если она так постарела, значит, не за горами и наш срок. Знакомые говорят: боже, вы совсем не меняетесь! Жалкие лицемеры! Вон там, за нашим плечом, за роялем — живой отсчет времени. Ну, пусть она старше на год-полтора, но и он стар. Ужасно стар, и не спасут его от старости никакие ухищрения, японские заповеди, шведская стенка… У него болело сердце, трудно было петь, а публика-дура аплодировала, требовала бисировать, выходила из себя.
На ужин он не остался, сославшись на нездоровье. Жена дала ему таблетку валидола, затем элениум, затем накапала Зеленина. Она всегда носила с собой необходимый набор лекарств. Состояние его не улучшалось. Черные мысли одолевали его.
Приятно и грустно вспомнить молодость, раннюю, может быть, первую любовь. Но сейчас его мучило ощущение, что он заглянул в то, что его ждет, в свою старость, в свой смертный час. К этому он не был подготовлен.