На старом заводе

На берегу большого пруда стоял старый железопрокатный завод. Собственно заводом он был раньше, а теперь считался всего лишь цехом металлургического комбината, находившегося за восемь километров отсюда, но местные жители называли его по-старому. Здесь было два вросших в землю, прокопченных здания, вокруг которых густо росла трава и паслись овцы и гуси. В том месте, где сваливали железные обрезки, водились белые грибы, и поэтому в столовке летом часто варили грибной суп. От пруда заводик отделяла высокая насыпь. В деревянной запруде, подводившей воду к турбине, так как один прокатный стан до сих пор работал силой воды, было много рыбы, и поселковые ребятишки целыми днями ловили ее удочками.

Заводик существовал сто семьдесят лет и за все это долгое время внешне почти не изменился. В тринадцатом году его начали было поднимать, но подняли только часть цеха, другую же, словно для сравнения, оставили как было. После революции, конечно, прибавились кое-какие новые станки, но в большинстве остались старые, и правильный молот, например, которым били кровельное железо, чтобы придать ему упругость и глянец, предохраняющие от ржавчины, по-прежнему был деревянный, и во время работы торец его закрывали железным чехлом, так как загоралось молотище.

Изготовлял заводик кровельное железо и лопаты.

К началу смены и в обеденный перерыв глуховатый старик Илья Тарасович звонил в церковный колокол, висящий на столбе. Гудка на заводике не было, но, хотя это очень огорчало и администрацию, и рабочих, директор комбината гудка не давал, говорил, что у них пара на гудок не хватит. Возможно, это так и было.

В прежние времена Илья Тарасович был мастером листопрокатки. Когда он состарился, его перевели в сторожа, и теперь его служба заключалась в том, что он сидел в проходной будке, проверял пропуска, звонил в колокол, а иногда, чтобы размяться, медленно брел к насыпи гнать мальчишек с деревянной запруды.

Прозвонив в колокол конец обеденного перерыва, Илья Тарасович обычно усаживался в своей будке пить чай. В это время из домика, расположенного напротив завода, выходил беленький и очень живой старичок. Он был в белом костюме, в рубашке с белым галстуком, в белой фуражке; лицо его было маленькое, розовое, с пухлыми щечками, седая бородка была подстрижена клином — все это придавало ему сходство с белой мышью.

Он подходил к проходной будке, Илья Тарасович вставал перед ним навытяжку. Беленький старичок говорил ему:

— Сиди, сиди. Я просто так.

Но Илья Тарасович из почтительности не садился. Старичок покровительственно оглядывал сторожа и, тыкая в грудь согнутым пальцем, говорил:

— Слыхал, плохо работать стали?

— Как изволили сказать? — переспрашивал Илья Тарасович.

— Плохо, говорю, стали работать, а?

— Зачем же плохо. План даем.

— План!.. — презрительно тянул старичок. — Я не о плане разговор веду, а о качестве.

— Как?

— О качестве, говорю. Ты совсем оглох, Илья Тарасович.

— Это нам неизвестно, — отвечал Илья Тарасович и с беспокойством смотрел на беленького старичка.

Старичок качал головой, некоторое время стоял молча и думал.

Ему очень хотелось пройти в завод, и он знал, что пропуска у него Илья Тарасович не спросит, но появляться на заводе ему было неудобно. Идти или не идти? Он качал головой, взмахивал розовыми пухлыми ручками, бормотал что-то и наконец, толкнув Илью Тарасовича в грудь, говорил:

— А ты сегодня, между прочим, на две минуты раньше позвонил. Точности не соблюдаешь.

Звали беленького старичка Давыд Савельевич Мозгов. Ему было семьдесят четыре года. Из них сорок два он управлял этим заводиком. Был он сыном заводского рабочего, начал свою карьеру с рассыльного мальчика — «значка», как говорилось здесь, и дошел до управляющего. Управлял заводиком он и после революции и удалился на пенсию по старости всего несколько лет назад.

Теперь у него было много свободного времени, и к этому он не мог привыкнуть. День был длинный, пустой, а занять себя было нечем. Сперва он пробовал больше спать, но не смог. Привычка брала свое — он вставал в шесть, а засыпал не раньше двенадцати. Тогда он решил заняться мемуарами, но дальше фразы: «Я родился в 1862 году» — дело не пошло. И Давыд Савельевич с завистью думал о стороже, у которого было свое дело, хотя Илья Тарасович был моложе его всего на два года и числился таким же пенсионером по выслуге лет, как и он. Они работали всю жизнь вместе, на этом старом железопрокатном заводике, и Давыду Савельевичу обидно было видеть теперь Илью Тарасовича, попивающим чаек в своей проходной будке. Давыду Савельевичу казалось, что сторож слишком важничает для своего поста, что он слишком стар для дела, но он не хотел сознаться, что завидует ему. Ему казалось, что вообще на заводике теперь работают не так, как надо, и работать так, как надо, не могут, потому что руководят заводиком мальчишки, в частности, его зять Петя Турнаев. И поэтому Давыд Савельевич глубоко презирал все заводские дела, хотя интерес к ним не покидал и мучил его. Давыду Савельевичу хотелось знать, как теперь работают, как справляются с новыми ножницами для резки железа, пустили ли второй стан, который три недели стоял на ремонте, но главное — как идет производство лопат. Лопаты всегда были слабостью Давыда Савельевича. Он слыхал, что Гришка Трусов, известный всему поселку крикун и голубятник, делает теперь в пять раз больше лопат, чем раньше, и Давыд Савельевич не мог представить себе, как это у него получается.

А идти в цех он боялся. Он знал, что в цехе ему все покажется не таким, каким должно быть, что он не удержится от критики, начнет делать всякие замечания, расстроится сам, и в результате выйдет неприятность. Мастер возьмет его за руку, как было уже однажды, и скажет обидным голосом:

— Пожалуйста, не мешайте, Давыд Савельевич. Как бы вас случайно не задели здесь чем-нибудь.

Со стороны заводика в этот час подъезжал состав узкоколейки, груженный синеватыми пачками кровельного железа. Маленький паровоз пронзительно кричал, и Илья Тарасович выпускал его на волю. Выехав за ворота, состав иногда останавливался перед проходной будкой, и тогда Давыд Савельевич подходил к платформам, осматривал железо, стучал по нему пальцами и, прислушиваясь, презрительно говорил:

— Глянца нет. Правили мало.

— Вы что сказали? — спрашивал сторож.

— Глянца нет! — кричал Давыд Савельевич. — Какой это глянец?

— Это нам не известно, — отвечал сторож и поводил плечами.

— Ты, Илья Тарасович, в железе понимаешь. Разве мы такое железо выпускали? — продолжал Давыд Савельевич. — Ну-ка, вспомни, ну-ка!

— Как вы говорите? — переспрашивал Илья Тарасович.

Мозгов взмахивал рукой и кричал с раздражением:

— Ну, какой из тебя сторож? Ты же глухой совсем. Какой ты сторож? Ты, я вижу, совсем стар стал.

— Старость не радость, — говорил Илья Тарасович, и Мозгову казалось, что он с усмешкой смотрит на него.

— Сказал, тоже… — бормотал Мозгов и уходил прочь.

Некоторое время он бродил по площадке перед проходной. Дни были жаркие. Улицы поселка были безлюдны, все прятались от жары. Кустарники и деревья, окружающие дома, выглядели усталыми, и листва, давно не получавшая влаги, имела тусклый, сероватый цвет. Мозгов вытирал белым платком лицо и посматривал по сторонам — не видно ли кого-нибудь из знакомых, взмахивал ручками, качал головой. Никого из знакомых не было, а впереди был длинный день. Тогда он обращал внимание на забор. В одном месте были выломаны несколько досок, и в дыру виднелся прокатный цех с фанерным закопченным щитом на фасаде.

— Забор сломали. Какие порядки! — возмущенно фыркал Давыд Савельевич. Потом взглядывал на трубу и снова бормотал: — Трубу надо ремонтировать… Кто этим будет заниматься? А она десятый год стоит.

И покачивал озабоченно головой.

Он медленно брел вдоль забора и незаметно для самого себя оказывался возле насыпи. В этом месте, у насыпи, кончался заводской забор и можно было свободно пройти к деревянной запруде, а оттуда спуститься и на заводскую площадку. Неудержимая сила влекла его сюда.

Он поднимался по насыпи, потом спускался к запруде и останавливался тут возле мальчишек, ловивших рыбу. Некоторое время он стоял молча, потом не выдерживал.

— Эх ты, хитрый-Митрий, — говорил он белокурому мальчишке с такими грязными ушами, что они казались рваными, — кто же так удочку забрасывает? Шлеп! А думает — поймал. Ее надо потихоньку забрасывать, чтобы грузило не шлепало. Рыба ведь пугается. Понимать надо!

Давыд Савельевич забирал у мальчишек удочку и показывал, как надо удить.

— Смотри, — говорил он, — видишь? Потихоньку, потихоньку. Вот теперь сразу клюнет.

Он опускался на корточки и сосредоточенно смотрел на зеленую воду и даже облизывался от нервного ожидания. Время шло, а рыба не клевала. Тогда Давыд Савельевич поднимал удочку и, посмотрев червяка, говорил презрительно:

— Черви тощие. Рыба на такой червяк внимания не обратит. Где таких червей накопал? Разве рыба на такого червяка клюнет?

— Черви не тощие, дедушка Давыд, это они в банке пожухли, — отвечал ему «хитрый-Митрий» и протягивал консервную банку, в которой копошились червяки.

Давыд Савельевич покачал головой.

— Пожухли! Рыбак из тебя, я вижу…

И спускался с насыпи к заводу.

У входа в цех его окликал Гришка Трусов:

— Давыд Савельевич, ну, как она?

— Кто это она? — строго спрашивал Давыд Савельевич.

— Жизнь лучезарная! — отвечал Гришка и смеялся во весь рот.

Давыд Савельевич не любил этого непочтительного парня и, не зная, как ему ответить, говорил:

— Все бы тебе зубы скалить. Скалозуб.

Трусов смеялся и подмигивал:

— Зашли бы поглядеть, как мы теперь ворочаем.

— А мне что? — отвечал Давыд Савельевич и косился на дверь цеха. В разбитые окна и открытую дверь ему видны были вспышки пламени в нагревательных печах и раскаленный пакет кровельного железа, который тащили рабочие к правильному молоту, и ему мучительно хотелось туда зайти, но он равнодушно пожимал плечами и возвращался к проходной будке.

Делать было нечего, с горя Давыд Савельевич присаживался на табуретку, и Илья Тарасович предлагал ему чаю.

Так они сидели, два старика, друг против друга, и пили чай. Быть может, Илья Тарасович думал о молодости или, наоборот, о старости, так как не все старики наедине с собой считают себя старыми. Давыд Савельевич закрывал на мгновенье глаза и ясно представлял себе, как рабочие кладут раскаленный пакет кровельного железа под правильный молот, как тяжелая чугунная баба на длинном деревянном молотище начинает клевать его, как сыплются во все стороны красные искры, как в тот момент, когда молот поднимается, бригада рабочих одним движением, несколько напоминающим то, какое делают гребцы на лодке, поворачивает на ломиках пакет. Никто не подает им никакой команды, никаких знаков, но как удивительно согласовано их движение! Секунда — и пакет подается в одну сторону, секунда — в другую.

И часто, когда Давыд Савельевич встречал своего зятя, Петю Турнаева, мальчишку, которого глубоко презирал, он оживлялся, щеки его розовели еще больше, и начинался разговор:

— Как у тебя дела, Петя? — спрашивал Давыд Савельевич, тыкая его в грудь. — Ты, я вижу, совсем директором стал. Важности на Магнитку хватит.

— Дела идут, папаша, контора пишет. Жаловаться не на что.

— Очень хорошо, если дела идут, — многозначительно говорил Давыд Савельевич, — но железо-то без глянца даете. Правите маловато. Я вот сегодня смотрел…

— Откуда вы это взяли, папаша? Глянца нет? — Турнаев разводил руками с деланным удивлением. — Триста восемьдесят ударов даем. Больше не требуется.

— Что-то не похоже на триста восемьдесят. Я смотрел. Глянца нет, звон тусклый. Нет, железо неважное.

— Должно быть, давненько настоящего железа не видели. А, папаша?

Турнаев, усмехаясь, похлопывал Давыда Савельевича по плечу. Давыд Савельевич оскорбленно пропускал замечание мимо ушей, начинал расспрашивать о заводе, а потом приглашал к себе. И когда Турнаев отказывался, ссылаясь на занятость, просил долго и униженно, потому что ему нужен был собеседник, и именно такой, как зять, его нынешний преемник, понимающий дело, отчего интересней было его поучать. Но Турнаев жил в городе и всегда спешил после работы к жене. Жена его, Маруся, дочь Давыда Савельевича, была знатная женщина: на совещании в Москве она получила орден «Знак Почета».

Видя, что Турнаев наотрез отказывается идти к нему, Давыд Савельевич выдвигал последний довод:

— Обижаешь стариков, Петя, — говорил он, — мы все-таки родственники. Ведь ты не обедал еще, верно? А моя старуха сегодня пироги пекла.

Турнаев спешил в город к жене, кроме того, он знал, что у Мозговых будут нескончаемые разговоры о заводе, о поездке Давыда Савельевича на уральские заводы в тысяча восемьсот девяносто седьмом году, о том, что сейчас заводик работает не так, как надо, в доказательство чего будет показана лопата, но против пирогов устоять не мог.

Он шел в дом к старику, соблазненный пирогами и теми особенными пампушками с маком, которые с большим искусством пекла теща Евдокия Петровна.

Дом Давыда Савельевича был пятистенный, крытый железом. В маленьком уютном дворике было чисто, росла трава, возле сарая стояла кадка с водой. По утрам Давыд Савельевич обливался из нее. В прохладных сенях Турнаева встречала теща, высокая, худая женщина в черном платье. Говорила она певучим, тихим голосом, и всегда у Турнаева было такое впечатление, что прохлада в комнатах чем-то связана с этой певучей речью. Окна были завешены гардинами, на подоконниках стояли цветы в горшках, крашеные полы были сплошь застелены ковриками и дорожками. На стенах висело много фотографий и плохих картин. В стеклянной горке хранились безделушки — всякие чашечки, статуэтки, хрустальные яички, тележки, выложенные из уральских камней. На особой полочке красовалась модель мартеновской печи.

Сколько раз Турнаев разглядывал все это убранство, и каждый раз, когда он приходил сюда, он чувствовал себя так, точно попал в музей.

На чистом застекленном крыльце, заменяющем в доме террасу, стоял обстоятельно накрытый стол, несмотря на то что хозяйка не ждала гостя. Так было заведено в этом доме со старых времен. Давыд Савельевич никогда не получал большого жалованья, а теперь жил на пенсию, но Евдокия Петровна чуть ли не каждый день пекла ватрушки, пироги, расстегаи и свои знаменитые пампушки с маком, и в ее буфете не переводилось варенье трех сортов.

Усадив гостя за стол, Евдокия Петровна шла на кухню за самоваром, а Давыд Савельевич вынимал из шкафа кружку, в которой было проделано несколько дырочек, так что пить из нее было как будто невозможно. Однако выпуклая надпись на кружке предлагала «Напейся и не облейся». Это была кружка с фокусом, и лет ей было, наверное, не меньше, чем хозяину. Турнаев знал эту кружку лет десять, с тех пор, как женился на Марусе. Но всякий раз, когда приходил к старикам, его обязательно забавляли этой кружкой. И каждый раз он брал кружку и делал вид, что забыл, в чем заключается фокус, пробовал напиться и судорожно раздвигал ноги, потому что вода текла из дырочек к нему на брюки.

— Ну, ну, — подбадривал его Давыд Савельевич.

Турнаев хлопал себя по лбу, пожимал плечами и говорил с удивленным видом:

— Забыл, папаша. Такая хитрая вещь! Всегда забываю.

— Да ну, сообрази, — уговаривал его Давыд Савельевич.

Турнаев еще некоторое время искал секрет и наконец, сообразив, затыкал нужную дырочку пальцем, а из другой тянул губами воду в себя.

— Вот видишь, вспомнил, — радовался Давыд Савельевич. — Хитрая все-таки вещь, а ведь простая кружка, глина!

Потом они пили чай с пирогами и вареньем, и Турнаев рассказывал о заводе. Сперва Давыд Савельевич слушал спокойно, но потом не выдерживал и начинал презрительно фыркать, подавать иронические реплики, — словом, всячески давал понять, что гордиться Турнаеву совершенно нечем.

Когда Турнаев рассказывал о лопатах, старик прерывал его, начинал доказывать, что качеством лопаты не сравнятся с теми, что делал он в свое время, и шел к комоду, который стоял тут же на крыльце, доставать образец. Лопата хранилась в нижнем ящике комода, обернутая в батистовую сорочку жены, которую та носила в молодости. Она была чисто отполирована, местами на ней зеленел вазелин, которым смазывал ее Давыд Савельевич от ржавчины. Посредине лопаты была наклеена марка: лось внутри красного круга. Давыд Савельевич подносил лопату к лицу Турнаева, щелкал по ней пальцем, и лопата звенела как колокольчик.

— Звук! — кричал он. — А твои? Разве твои так звенят? Это, братец мой, сталь, а у тебя жестянка.

Турнаев разводил руками и говорил:

— Мы свои лопаты не для красоты делаем, но чтобы сталь была хуже — не замечал.

— Как ты можешь говорить, Петя? Ведь звук, ты послушай, разве твоя лопата даст такой звук?

Он снова подносил лопату к уху Турнаева и щелкал по ней пальцем.

— Что звук? Разве дело в звуке? Я свою лопату отполирую, так еще лучше зазвенит. Мы не чайные ложечки делаем.

Но Давыд Савельевич не уступал, и они начинали спорить. Турнаев сначала спорил лениво, смеясь. Он говорил, что теперь лопаты по качеству не уступают прежним, но производство их возросло на заводе в несколько десятков раз, — правда, они не так красиво отделаны, и вазелином их не мажут, и в батистовых сорочках не хранят, на то это и лопаты — землю рыть, а не чай в чашке размешивать.

Давыд Савельевич горячился, нервничал, доказывал, что Турнаев неправ. Голос его начинал дрожать, руки — трястись, на глазах выступали слезы. Он обиженно завертывал свою лопату в сорочку и нес ее прятать в комод.

И всякий раз Евдокия Петровна умоляюще глядела на Турнаева и говорила:

— Петенька, скушай еще пампушечку. Вот, смотри, какая поджаристая.

Но Турнаев не обращал на нее внимания и продолжал говорить, все больше распаляясь и нисколько не щадя бедного Давыда Савельевича.

— Ты бы лег отдохнуть, Давыд Савельевич, — говорила тогда Евдокия Петровна.

Турнаев поднимался и благодарил за пироги. Провожать его шла Евдокия Петровна. Давыд Савельевич надувался и молчал.

И когда Турнаев выходил уже на улицу, старик вдруг перегибался через окошко и изо всей силы кричал ему вслед:

— А железо у вас все-таки без глянца: правите плохо. И… и лопаты при мне лучше были!

Турнаев отмахивался от него, шел к заводу, но настроение уже было испорчено на долгое время.

«Паршивый старик, — думал он на ходу, — с ума сходит от безделья».

Он очень злился на старика. Каждый раз, когда он соблазнялся пирогами, происходила эта история. «Придется отказаться от пирогов раз и навсегда, — думал Турнаев. — Этот обязательный дурацкий разговор не стоит угощения. Лопаты при нем лучше были… Придет же в голову такая вещь». И однажды вечером он пожаловался жене.

— Ты понимаешь, — сказал он, — опять меня твой папаша затащил к себе, показывал лопату и на стенку лез — лопаты, мол, при нем лучше были и железо, мол, теперь не то. Мы, говорит, железо катать не умеем. Меня это прямо злит.

— Ну, как ты не понимаешь, Петя? Старик всю жизнь работал, привык к заводу, это же его завод, а теперь он остался не у дел и занять себя нечем. Нужно с этим считаться.

— Это все я знаю. Думаешь, я такой непонятливый, простой вещи не могу понять, но в какое я положение каждый раз попадаю? Придумай ему какое-нибудь дело в таком случае. Ты его дочь.

— Я, я! Все я! А ты ему не можешь какую-нибудь работу подыскать? Чуть что, обязательно ко мне.

— Какую я ему дам работу? Склад сторожить? Ну, посуди сама, старику семьдесят четыре года.

— Что с тобой разговаривать! — рассердилась Маруся. — Ты бесчувственный человек.

В этот вечер супруги поссорились, и Турнаев ушел ночевать к приятелю.

А через пять дней на шоссе, идущем из города в заводской поселок, показалась легковая машина, которая вела себя чрезвычайно странно. Она пятилась как рак, виляла из стороны в сторону. Из-под ее колес вылетали неплотно утрамбованные куски шлака, которым было покрыто шоссе. Шофер, перегнувшись над бортом, все время смотрел назад.

Так машина миновала пруд и купу деревьев у въезда в поселок, медленно проехала по сельской улице и остановилась перед домиком Мозгова. Вокруг машины собрался народ, с пруда бежали с криками мальчишки. Шофер непрерывно нажимал клаксон, и шум поднялся такой, что рыжий теленок в конце улицы, после недолгого раздумья, задрал хвост и опрометью бросился в рощу.

Когда из калитки вышли Мозговы, они с удивлением увидели в машине свою дочь. Маруся смеялась, кричала им что-то из автомобиля, но они не могли разобрать — что.

Старики не видели Марусю с тех пор, как она приезжала сюда устраивать «изящную жизнь» в столовке, то есть вешать портьеры, стелить скатерти на столах, ставить графины с кипяченой водой, словом, приводить столовую в тот порядок, в каком она была теперь. Это было месяц тому назад, и старики очень обрадовались дочери.

Маруся вышла из машины и сказала, смеясь:

— Почти всю дорогу задом ехала. У нас что-то испортилось в машине.

Евдокия Петровна всплеснула руками.

— Скажи ты!

Давыд Савельевич сейчас же полез в машину и, попробовав рычаг, сказал шоферу:

— Экий ты неловкий, дядя! Мне даже непонятно, как можно такую вещь сломать.

— Бывает, — сказал шофер, как человек, многое испытавший в жизни.

Марусю повели в дом, на столе появились пироги, варенье, и зашумел самовар. А шофер попятил машину в цеховую кузницу.

— Ну, как вы живете? — спрашивала Маруся.

Старики наперебой рассказывали ей поселковые новости и сплетни. Маруся слушала, смеялась и наконец сказала:

— А ну, угадайте, зачем я приехала?

— Ты всегда так, — заметил Давыд Савельевич, — обязательно по делу приедешь. Хоть бы раз просто так появилась, стариков проведать например.

— Ну, а все-таки, попробуйте угадать.

— Ну кто ж тебя угадает. Небось свинарник организовывать или учреждать школу ликбеза. Твои дела известные, — сказала Евдокия Петровна.

— Вот не угадала! Я приехала папе службу предлагать.

Евдокия Петровна испугалась, Давыд Савельевич начал медленно краснеть и от волнения, прижав ладони к груди, пролепетал:

— Мне?

— Вам, папа. Замечательная служба! Лекции читать.

— Господь с тобой, — махнула рукой Евдокия Петровна, — какие такие лекции?

— Понимаете, — заговорила Маруся, — мы организовали стахановскую школу, около трехсот человек учится, а лекторов не хватает. Могли, бы вы, папа, лекции по прокатному делу читать? Два-три раза в декаду. Я думаю, вам не трудно будет?

Пока она говорила, старик пришел в себя, откашлялся, быстро отер слезы и, гордо откинув голову, сказал:

— Что же, предложение интересное. Оклад будет положен?

— А как же! За каждую лекцию будете получать.

— Господь с тобой, Маруся, ну куда ему лекции читать! Дайте человеку отдохнуть на старости лет, — сказала Евдокия Петровна.

— Что ты мелешь, я не понимаю! Что я, дряхлый старик какой-нибудь? — рассердился Давыд Савельевич. — Лишь бы разговоры говорить, а в существо дела проникнуть не в состоянии. На старости лет! Молчи лучше, если ты ничего не понимаешь.

— Но его же с пенсии снимут, — не унималась Евдокия Петровна, — на что ему эти лекции сдались?

Давыд Савельевич затряс бородкой, нахмурил лоб и исподлобья поглядел на Евдокию Петровну.

— Ну, ладно, ладно, молчу, — сказала она, поднимая руки, — каждый по-своему с ума сходит.

— Мама, — сказала Маруся, — его с пенсии не снимут. Он будет сверх пенсии получать. Зачем вы расстраиваетесь?

— Она сама не знает, чего хочет. Можно подумать, что я в самом деле столетний старик. Мне, конечно, нужно подумать, но в принципе я согласен. Вот только — как с транспортом? Придется на поезде ездить или машину будете присылать?

Евдокия Петровна встала и вышла из комнаты. Маруся подмигнула отцу, и они рассмеялись.

— Мы будем машину присылать, — сказала она.

— То-то, машину! — погрозил ей пальцем Давыд Савельевич. — Пришлете машину — и весь мой авторитет пропал. Мне машину надо, чтобы она передом шла. Раком пятиться мне не полагается.

— Вы об этом, папа, не беспокойтесь. Каждый раз будем осматривать машину.

— Ну, ладно, уговорила. Так и скажи своим начальникам: Мозгов согласен.

И, когда дочь уехала, Давыд Савельевич степенно вышел из дому и направился к проходной будке.

Илья Тарасович, как обычно, встал перед ним навытяжку. Давыд Савельевич поглядел на него и, пожевав бородку, сказал:

— Сиди, сиди. Я просто так.

Но Илья Тарасович не садился из почтительности. Давыд Савельевич ткнул его в грудь согнутым пальцем:

— Ну, как у вас дела? Поправляются?

— Как изволили сказать? — переспросил Илья Тарасович.

Мозгов махнул рукой и сказал:

— Ладно, сиди. Я теперь, между прочим, буду вроде профессора. Лекции буду читать. Так-то, братец ты мой!

Он посмотрел на сторожа, стараясь подавить волнение, и с гордостью прошел на заводскую площадку.

Загрузка...