18. ВСТРЕЧА С УЧИТЕЛЕМ

«Любовь — вот что важно». Эту мысль Савинков обдумывал всю дорогу до центра Санкт-Петербурга. Почему, если Бог есть Любовь, Он попускает сатане терзать чад Своих, кои есть все живущие на Земле? Дело было даже не в слове «любовь». Любовь была сильнее воли Вседержителя и подвигала Его на такие деяния, от которых сушу затопляли воды, города пылали от огня и серы, а войны, хищные звери и болезни уносили жизни несчётного множества людей. Вернее, не любовь направляла Творца всего сущего, Бог и был Любовью, а всё происходящее являлось следствием величайшей страсти Его, непостижимой простым смертным, но лишь святым и ангелам.

С накалённых за день улиц Савинков поспешил свернуть в Овсянниковский сад, едва завидев его зелень. Деревья плохо укрывали от пыли и городского зноя, но хотя бы не источали жару подобно мостовой и стенам домов.

На скамеечке, согбенный и погруженный в зловещие думы, поник сосредоточенный бородач в мятом парусиновом пиджаке. Закинув ногу за ногу, придерживал на коленке записную книжку, делал пометки. Вид его выражал несостоятельность выглядеть лучше, чем приходится жить на самом деле. Савинков узнал литератора Тетерникова.

— Фёдор Кузьмич!

Снулый человек обратил к нему длинное, одутловатое лицо с мучнистой кожей, за лето мало видавшей солнца. Он что-то жевал. На носу в такт двигалось пенсне.

Савинков, который был рад любому знакомому, направился к скамейке, позабыв про мизантропический характер Тетерникова. Много читающий и знающий мрачнейшие подлости, но сам не способный ни на одну из них, он едва ли мог быть доносчиком охранки. Фёдор Кузьмич смотрел с удивлением, как на призрака, соткавшегося из душного воздуха, ещё отказываясь обнаруживать напротив себя собеседника.

— Какими судьбами? — наконец спросил он. — Савинков?

— Не отвлекаю? Рад вас видеть, — Савинков протянул руку, Тетерников из соображений учтивости вынужден был привстать, заложив пальцем французскую книжку в переплёте из чёрной хлопчатобумажной ткани «молескин».

Не встав до конца и не разогнувшись, Тетерников как бы слегка поклонился. Вяло пожал пальцы своей маленькой рукой. Савинков опустился рядом.

— Не помешаю?

— Ну, что вы.

Тетерников выныривал из омута задумчивости. Выглядел он жалко. Печать общей неустроенности и недовольства бытием, которое он хочет и не в силах изменить, лежала на его обличии.

— Comment ça va? — спросил Савинков. — По-прежнему преподаёте в Андреевском училище?

— И рад бы уйти, да нужда не пускает, — и незадачливый ментор вздохнул с заметной горестью. — Только вечером и могу сбежать от этих… личинок.

— Пишете?

— Сочиняю, — от бессилия Тетерников примирился с вызовом обстоятельств, которые поставили его перед фактом, что подумать в уединении больше не получится.

— Над чем сейчас работаете? — Савинков вначале спросил, а потом застеснялся, что впопыхах сунулся в запретную область.

Но Тетерников если и был мизантропом, то неагрессивным.

— Копаюсь в нечистотах бытия, — вздохнул он. — В клоаке недружественных отношений.

— Как это близко, — от чистого сердца ответил Савинков.

Живой и искренний собеседник расшевелил неизбалованного приятным обществом учителя. Фёдор Кузьмич расправил плечи, откинулся на скамейке, снял давящее пенсне.

— Эта история взята из переписки, изначально не предназначенной для публикации, — Тетерников смутился и поплотнее закрыл «молескин» во избежание утечки из него несвоевременных букв, могущих скомпрометировать автора. — Там всё сложно. Есть маленький богатый наследник, которого хотят убить… отравить. Подбираются к нему через женщин его отца. Будут четыре распутные служанки… Или пять. Борис, вы революционер, вы знаете, как убивать людей. Скажите, мелко истолчённым стеклом возможно отравить человека?

— Господь с вами, Фёдор Кузьмич, — опешил Савинков. — Я не обучен убивать. Мы же борцы за права рабочих, а не ассасины какие.

Тетерников с разочарованием прикрыл глаза. Между бровями пролегла хмурая складка.

— Как жаль. Я в детективах читал, что возможно, но не проверял, так ли это. Прискорбно, что узнать не у кого. Все не убийцы. Даже аптекаря знакомого не имеется. Добавлю для надёжности игольных острий в конфетах! — с маниакальным задором решился он.

— Но их раскусят и уколются, когда будут жевать.

— А я сделаю так, чтобы не укололись. Или до распробования не дойдёт… Я подумаю, — искорки в глазах литератора потухли вместе с желанием сочинять.

— Звериный быт, — вздохнул Савинков.

Тетерников посмотрел на него мёртвыми глазами.

— А так! — почему-то кивнул покорно, быстро черкнув в книжке.

Он опомнился и спрятал в карман человеконенавистнический «молескин».

— Ученики воруют у меня перья, — произнёс Тетерников глухим голосом, глядя в пространство перед собой. — Считают их приносящими удачу. А я пишу каждое новое эссе или рассказ новым пером.

Учитель ненавидел детей тихой ненавистью и сочинял об их ужасных смертях пугающие истории.

— Вы читали мои рассказы? — спросил Савинков.

— В Крестцах ничего такого не было. Там школяры могут радоваться природе во всех её проявлениях или с тупым любопытством взирать на дело рук человеческих. Они как молодые животные, а когда подрастут, становятся животными постарше, — погрузившегося в воспоминания о работе в сельской гимназии Фёдора Кузьмича, казалось, ничто не могло выдернуть из ненастного мира, и Савинков приготовился слушать до бесконечности, когда Тетерников деловито добавил: — Читал ваш рассказ о молодых юристах, был несколько удивлён нравами, так сказать. У вас не Университет получился, а вылитая «Синагога сатаны». Чувствуется влияние Пшибышевского.

— Читаете по-польски, Фёдор Кузьмич? — Савинков смотрел на него со звонким любопытством.

— Слежу за новинками декаданса. Желаю быть в курсе, знаете ли.

— Это влияние среды, а не Пшибышевского, — поспешил объясниться Савинков. — Мы оба жили в Варшаве и в Берлине, но я не слизывал у пана Станислава, а писал о санкт-петербургском университете, по собственным впечатлениям об учёбе в нём!

Тетерников меленько покивал, слегка потирая удивительно белые, с аккуратно подпиленными ноготками руки, на которых ярко выделялось синее ализариновое пятно с внутренней стороны ногтя среднего пальца, куда упиралась вставочка.

— Да-да, вы не Пшибышевский, верно. Вы не знаете меры. Ваш изъян, Борис, зиждется на рассогласованности и неумеренности в чувствах. Вам по-детски хочется всего и сразу. Вы не понимаете, что подобная мешанина делает рассказ скучным, а не мефистофелевским.

Он выговаривал, словно нерадивому гимназисту. С Савинковым давно не общались в подобном тоне. Он непроизвольно поморщился. Захотелось курить, но папиросы Савинков носил в пачке, как бедный, и потому воздержался.

— Скажите, а вы не читали отзыв Горького на мой рассказ? Он был в «Курьере» напечатан вместе с рецензией на Ремизова.

— Я помню рецензию, — ответил учитель. — Я выписываю «Курьер».

— Вот бы достать.

— К сожалению, у меня в доме газета расходуется на насущные нужды и потому не залеживается. Вы сходите на заседание кружка критиков «Белые ночи», они сейчас собираются в книжной лавке на Гороховой тридцать три. Возможно, у кого-то сохранился номер газеты. Тщеславные зоилы обожают возводить хулу на демонов старшего чина, тужась доказать своей лиге, что не только на Солнце, но и на Уране бывают пятна.

Молодой сочинитель посмотрел на пристарковатого, но совсем не в возрасте литератора с каким-то насмешливым сожалением.

— Разве литературные объединения сейчас не отдыхают? — спросил он.

— Критики никогда не отдыхают, иначе их переполнит яд и они околеют в своём соку. Кроме того, сентябрь наступил. Начались занятия не только у школяров, но и в кружке. Сходите, у Горнфельда заседания по четвергам.

Савинков хотел узнать, кого там лучше спрашивать насчёт «Курьера», но вспомнил пристрастие Тетерникова к язвительным речам и его реноме любителя злословия, устоявшееся после смерти жены, и вежливо перевёл беседу в другое русло.

— Я был в отъезде, — Савинков деликатно откашлялся. — Выпал на непродолжительный срок из столичной жизни. Газеты до меня не добирались. Что у вас нового? Что критики?

— Что критики… Критики как всегда. Книг, ими хулимых, не читают. В основном, они воображают, что может быть написано, и по этому представлению судят.

Тетерников по природе был мнителен и обидчив. Этим следовало воспользоваться.

— Таковы всегда, — поддакнул Савинков.

— Кто из них осмеливается сам сочинять стихи или прозу, те большие бездарности, удел которых завидовать, злиться, занудствовать в критических статьях, которые они исправно создают в меру своего разумения, а мера их разумения, судя по их творениям, исправно невелика.

— А наш брат беллетрист?

Вечно усталое лицо литератора Тетерникова оживилось.

— О, слышали о поразительном дебюте Андрея Белого?

— Pardon? — сказал Савинков. — Я и о самом Белом не слышал, отстал от жизни. Кто таков?

— Да так, сын профессора Бугаева. Заведует литературным отделом в «Курьере». Выпустил в «Скорпионе» драматическую симфонию книгой. Многочисленных смысловых значений вещь, — в его голосе Савинков различил обжигающую вежливость, с какой люди, считающие себя талантливыми, говорят о безнадёжных неудачниках. — Из тиража по коммерческой цене продалось только то, что автор взял за свой счёт. Какой сюрприз издателю!

— Правда?

— Истинная правда.

— Однако же!

— Умные люди пишут о человеке, дураки — о многогранной вселенной. Чем глупее писатель, тем более глобальные вопросы ему представляется по силам решить в перерыве между бистро и табльдотом.

Савинков подумал, что Тетерникова поймать на слове и укорить будет трудно. Он прожил не слишком сытую жизнь, это отразилось на его творчестве. Тетерников писал о людях голодных и несчастных, о заморенных бедняках и происках нечистой силы. Действие всегда было камерным. Его герои не смотрели на звёзды.

— Пусть творят что хотят, — сказал Фёдор Кузьмич. — И вы творите. Когда человек хочет жить вечно, он пишет книгу. Есть и другие способы, но этот самый доступный.

— Можно сделать революцию, — сказал Савинков.

— Этот способ доступен не всем, но более прост, — не испугался Тетерников. — Ещё проще сделать как Халтурин и остаться в веках. Заменить силой бомбы силу мысли. Даю голову на отсечение, что его именем когда-нибудь назовут улицу. Народ любит большой масштаб. В истории остаются либо великие злодеи, либо великие созидатели. Есть ещё те, кто о них пишет. Они тоже остаются в веках. Этого у нас в Петербурге так и не поняли по скудости разума своего, — голосом, каким привык погонять школяров, приколотил к позорному столбу коллег литератор.

— Умно.

— Так дерзайте.

— Сначала я должен это переварить и усвоить, — молвил Савинков.

— Писать надо так, чтобы из-за текста проглянул автор, и читатель закричал от ужаса, — строгим учительским тоном заявил Фёдор Кузьмич. — Вы знакомы с Мережковскими?

— Не имел чести, — осторожно ответил Савинков.

— Вам полезно будет. Зиночка любит молодых талантливых авторов. Ей нравится вмешиваться в литературную жизнь вообще. Надо дать ей ваши рассказы. Они даже в плотной правке не нуждаются. Им потребна литобработка вплоть до полного переписывания, вот сатанесса пускай этим и занимается в охотку.

— Вы так считаете? — с грустью спросил Савинков.

— Всякий раз, когда лепишь из фекалий конфетку, чувствуешь себя Творцом. Гиппиус без ума от этого занятия.

— А вы? — подтолкнул его Савинков. — Вы же учитель по профессии, да и по призванию, надеюсь?

— А я не люблю молодых талантливых авторов, — упёрся Тетерников. — При всём их таланте молодость побеждает. Они даже на склоне лет ведут себя подобно детям, прости Господи! Вы хоть не будьте таким, Борис. Я читал ваши политические статьи. Как всякий молодой русский человек варшавского воспитания или польской крови, вы ненавидите всё косное и ратуете за прогресс, плохо представляя цену кратчайшего пути к намеченной цели. Пока что как публицист вы лучше, нежели писатель, и подозреваю, что как революционер вы лучше, чем публицист. Потому и спросил вас про яд. Хорошие истории обязательно пишутся кровью, — с назиданием сказал Тетерников. — Своей, чужой, неважно, но кровь должна быть.

— Кровь будет, — заверил Савинков.

Он поднялся.

— Мне пора.

Тетерников, не вставая, подал руку.

— Спасибо за содержательную беседу, учитель! — Савинков крепко пожал её.

Литератор поморщился.

— Ну вот, опять молодость победила, — ужалил напоследок Фёдор Кузьмич, водворяя на нос пенсне.

— А я знаю ваш секрет. Я только сейчас понял, как вам лучше убить маленького наследника.

— Как же?

— Придите домой. Дождитесь ночи. Плотно завесьте окна. Сядьте за стол и положите перед собой перо и бумагу.

— Если долго глядеть на лист белой бумаги, можно испугаться, — прошептал Тетерников, глаза широко раскрылись за стеклами пенсне.

— Вы это понимаете даже при ярком солнечном свете, — усмехнулся Савинков. — А что будет ночью… В комнате будете наедине — вы, бумага и свечка. И вы спросите у бумаги, как убить.

— Вы дьявол! — проронил Тетерников. — Я видел бесов, но вы — дьявол. Вы явились днём, не убоявшись солнца. Вы — аццкая сатана!

Савинков посмотрел на литератора с глубоким пониманием и печалью.

— Мой тесть, Глеб Иванович Успенский, умер прошлым мартом в Петербургской психиатрической больнице. Не шутите с нечистой силой. Не надо, Фёдор Кузьмич.


* * *

«Что ж, если я сатана, которому Господь попустительствует нести в мир испытания, то не есть ли я орудие Его любви? Не мир я принёс, но меч, не так ли? И если Спаситель принёс в мир острый меч, то ни делом ли Божьего промысла будет принести меч и мне? Меч или… Динамит!» — как-то само собой явилось в голову правозащитнику, отчего Савинков демонически хохотнул.

С проезжей части от него шарахнулись кони.

Загрузка...