В квартире Горнфельда вкусно пахло розмарином и жимолостью. Прислуга помогла разоблачиться, и Аркадий Георгиевич проводил гостя в кабинет.
— Вас интересует «Курьер»?
— Именно «Курьер».
— Если вас не затруднит, — вежливо предложил немощный критик. — На этажерке внизу та стопа в чёрных досках. Отыщите год.
Савинков достал с полки тяжеленные плиты годовой подшивки, прошитые белым шнуром и обложенные лакированными дощечками. Газеты слежались и выглядели ровными и свежими, будто только сейчас сошли с печатного станка. Савинков отыскал требуемое, принёс подшивку к письменном столу, за которым в большом кожаном кресле расположился Горнфельд, бережно перелистал и впился глазами в колонку.
«Недавно мне пришёл конверт. В нём лежали три рассказа двух разных авторов. И если „Плач девушки перед замужеством“ Н. Молдаванова можно прочесть в литературном разделе этого номера…»
— Не нужно, — помрачнел Савинков и пропустил кусок, посвящённый чужому успеху.
«В. Ропшин — молодой, подающий надежды писатель, реалист, стоящий в позе декадента. Его рассказы „Факультет“ и „Сумеречный гений“ напитаны пафосом борьбы. В них много желания, но — ни капли умения.
„Сумеречный гений“ по форме является зарисовкой. В нём нет истории. Есть мятущиеся образы берлинской литературной тасовки — галдящие, спорящие и, безусловно, сильно пьющие люди. Вся их возвышенная германская пылкость больше напоминает пьесы Пшибышевского — „целая Голгофа мучений и боли, целая геенна борьбы с самим собой“. Это восторг и ярость маниака, неизменно переходящие в стадию упадка и творческого бессилия.
„Факультет“ более близок к рассказу по форме, но по стилю заметно, что и тут не обошлось без Пшибышевского. Тут его „Синагога сатаны“ на петербургский лад. Броское перечисление прилагательных — В. Ропшин рисует картину ламинарными мазками, показывая протестный настрой юридического факультета и его участие в студенческих волнениях 1899 года. А ведь корни литературы — это люди и только люди. Писателю полезно изучать людей, жизнь, которой они живут, условия, которые оказывают на них влияние. Чтобы поднять читателя над его внешними условиями бытия, вырвать его из цепей унизительной действительности, нужно увлечь за собой в глубину текста, которая для этого должна быть создана. Но в „Факультете“ нет глубины и нет глубоких характеров. Нырнув в эту мелкую реку, читатель расшибётся о её плоское дно. Уважение к писателю как дружескому и великодушному проводнику, создателю новой, „второй“ природы возникает, когда читателя проводят сквозь жизнь, с которой он хорошо знаком, и при этом учат чему-нибудь новому, чего он не знал и не замечал в человеке. Для этого писатель должен уметь понимать людей, знать их гримасы и повадки, а это даётся только разнообразием и значительным объёмом увиденного. Не факультет задаёт тип студента, а студенческие характеры создают образ факультета.
Быть писателем — великое счастье, ибо Вас будет читать народ! Молодой автор В. Ропшин искренне и ненасытно жаждет свободы — в ней красота и правда! Так пусть же он оторвётся от затхлого мира факультетов и смердящей богемы Берлина и вольётся в жизнедеятельный народ, потому что на заводах и фабриках происходит сейчас рождение нового психологического типа, ищущего путь созидания новой общественной морали, новой жизни и нового искусства!»
— Из-за этого я пошёл в Петропавловскую крепость и ссылку? — беззвучно прошептал Савинков. Взгляд его обратился в пустоту и замер.
«Горький поймал меня в ловушку, а я поверил ему, поддался ему, не заметив лживого двоемыслия и противоречивого вывода. Как глуп и наивен я был тогда!»
— Ну, да, проходная рецензия Максима Горького. Там сотни их, — кивнул Горнфельд на стопы «Курьера». — Он самотёчные рассказы как семечки лузгал, а в «Курьере» отзывы давал за копеечку. Не то, чтобы беден, просто ему это нравилось.
— У меня в «Курьере» рассказ вышел, — глухо сказал Савинков. — «Терновая глушь». Я его в ссылке написал и из Вологды отправил. Номер за восьмое сентября прошлого года. У вас должен быть.
— Так вы Канин?
— Второй раз Ропшиным не подписывался, вдруг в редакции запомнили.
— Почему, простите, выбрали такой псевдоним?
— Дочь не выговаривала «Таня», — Савинков нежно улыбнулся. — Называла себя Каней. Вот и я назвал себя Каниным, на удачу.
— Действительно, повезло.
— Не надо было посылать Горькому, — лицо Савинкова окаменело. — Надо было прямиком отправлять в «Курьер». От Горького одни неприятности.
— Ищите Горького в себе, — посоветовал Горнфельд. — Где-то в глубине вашей души есть мудрый внутренний рецензент. Он всегда поможет толковым советом, а мнение авторитетов до добра не доведёт, это я вам как битый авторитет говорю. Найдите в себе своего маленького внутреннего Горького, консультируйтесь с ним в минуту писательского затыка. Так обрящете литературный успех.
— Если бы я нашёл в себе Горького, я бы его задушил, — признался Савинков.
Горнфельд вскинул крохотную свою голову. В глазах его затлел смрадный огонёк.
— Кстати, вы знаете, что Горький сейчас приехал из Москвы?
— Вот как, — проронил Савинков. — И где я могу его найти?
— Алексей Максимович по своему обыкновению гостит у Константина Петровича Пятницкого на Николаевской, четыре.
— Вот как, — повторил Савинков. — Буду весьма признателен, если позволите взять газету с рецензией.
— Разумеется! — злорадно осклабился Горнфельд. — Этот номер ждал вас. Он дождался.
Светлый пятиэтажный дом с редкими эркерами располагался возле Невского проспекта.
Савинков наказал извозчику ждать и вошёл в парадное. Дом был хоть и господский, а малочинный, швейцара тут не сидело и даже признаки обустройства его гнезда отсутствовали.
«Откуда взяться, если тут селятся издатели, проезжие писатели и тому подобная публика», — с отвращением подумал Савинков и пожалел, что не остановился у магазина купить перчатки, ведь проезжал мимо.
Он поднялся по лестнице, близоруко приглядываясь к медным карточкам на дверях.
Савинков распрямился, оправил пиджак. Взял двумя пальцами ушки звонка и плавно, но энергично несколько раз прокрутил.
Изнутри зашумели весёлые голоса, мужской и женский. Как будто спорили дети, кому открывать, спеша наперегонки и не желая утруждать друг друга.
Отворил высокий господин лет сорока, с умным лицом прямых очертаний, русыми волосами, уложенными слева направо, пышными усами домиком и аккуратной бородкой-эспаньолкой. За овальными очками смеющиеся глаза. Господин был в жилете и без галстука. Вероятнее всего, сам Константин Петрович Пятницкий, директор-распорядитель книгоиздательского товарищества «Знание».
— Bonsoir! — выпалил Савинков Он впервые разговаривал с настоящим издателем, а не печатником подпольных брошюр, и не знал, как себя вести. — Могу я видеть Алексея Максимовича Пешкова?
Пятницкий сохранил праздничное выражение лица, однако по челу его как будто пробежала надпись «Достали авторы».
— Конечно, он здесь. Входите. Как вас представить?
— Писатель Ропшин, — Савинков переступил порог издательского дома, из вежливости снял шляпу. — Алексей Максимович давал рецензию на мои вещи…
— Алексей Максимович, — с подчёркнутым официозом, отчего ирония делалась до боли жгучей, крикнул Пятницкий, оборачиваясь в комнаты. — К вам автор! Выйдите, пожалуйста, на минутку.
Обращение к коллеге, предполагающее кратковременность визита непрошенного гостя, самонизложившегося до статуса отрецензированного автора, возвратило Савинкова в первобытное состояние. И когда в прихожую вышел Горький, его ожидал не смущённый молодой писатель, а беглый нелегал.
Всемирно известный литератор и драматург старательно придерживался коммерчески успешной роли босяка и скитальца, но в Москве незаметно для себя огламурился.
Писатели обменялись оценивающими взглядами. Горький был выше на дюйм, шире в плечах, практически, горизонтальных, старше Савинкова на десять лет и значительно более матёрый. Костлявый, но не худой, скуластый, с усами домиком, как у директора, но покороче ввиду соблюдения иерархии в книгоиздательском товариществе, он выглядел человеком значительной силы и выносливости. Густые волосы, разделённые прямым пробором, лежали широкими крыльями, почти касаясь плеч. Горький был одет в чёрную шёлковую косоворотку, подпоясанную узким ремешком с серебряными бляшками, на которых играли всполохами крошечные бриллиантики. Чёрные твидовые шаровары уходили в домашние начищенные сапоги, чтобы даже на паркете производить впечатление простонародца, не боящегося ступать по грязи.
— Здравствуйте! Ропшин? — с детской наивностью спросил Горький и обаятельно улыбнулся.
— Ропшин.
— Как вас величать по имени-отчеству? — Пятницкий был не столь проницателен и тёрт, как его компаньон, к тому же подшофе и оттого выказывал амикошонство.
— Борис Викторович, — покосившись слегка опасливо, но сочтя удобным для всех удовлетворить его любопытство, ответил Савинков.
— Меня вы откуда-то знаете, а Максим Горький в представлении не нуждается, — издатель не собирался пускать неизвестного автора дальше прихожей. — Итак, что привело вас сюда?
— Рецензия на мои рассказы в «Курьере».
— В «Курьере», — только и отреагировал на это Пятницкий.
Возникла пауза, за время которой издательские товарищи смотрели на жертву рецензии с выражением двусмысленным и многозначительным.
— И что же? — нарушил молчание Пятницкий.
— Мне угодно знать ваше действительное мнение, — Савинков спохватился и достал из кармана газету.
Пятницкий заметил на «шапке» 1901 год и с насмешкой спросил:
— Где же вы были раньше?
«В ссылке», — подумал Савинков, но сдержался.
— В отъезде, — сказал он. — Раньше в Санкт-Петербург вырваться не мог.
— Из каких мест изволите прибыть? — снисходительно испросил директор издательства.
«Из Вологды», — подумал Савинков, но привычка к соблюдению конспирации так крепко въелась, что он снова солгал:
— Из Варшавы. Так что же насчёт вашего впечатления, пан Горький? — доиграл роль до конца Савинков.
Московский рецензент тряхнул щёгольской гривой и улыбнулся с такой обаятельной скорбью, как мог улыбнуться сквозь слёзы обиженный и тут же обрадованный мальчишка.
— Признаюсь, я плакал, когда читал вашего «Сумеречного гения», — с воодушевлением отозвался Горький, являя абсолютную память. — А бунтарский дух «Факультета», вложенный в него порыв, всколыхнул во мне воспоминания о мятежной юности.
— Позвольте, — Савинков развернул газету. — В рецензии вы написали совсем другое.
— Когда первое впечатление прошло и возникла необходимость дать разбор и рекомендации, я понял, какое же говно эти ваши ранние рассказы. Все молодые талантливые авторы пишут примерно одинаково.
— Но вы сравнили моё творчество с Пшибышевским, — дрогнул Савинков. — И не в пользу пана Станислава.
— Подражание было заметно.
— Но пан Станислав гений, — Савинков вздёрнул подбородок. — Он прогрессивен, европейски мыслит и, к тому же, поляк!
— Поляк — это напыщенный пустяк с плохими остротами, — не сдержался Пятницкий.
Вспыхнув от гнева, Савинков бросился на него с кулаками. Первым ударом расквасил Пятницкому нос, вторым свернул очки. Поколотить чванного издателя помешал Горький, который быстро шагнул в драку и с маху врезал огромным кулаком Савинкову по горбу. Савинков закашлялся, машинально пригнулся, боднул головой Горького в живот и обхватил обеими руками поперёк туловища. Горький по-мужицки хакнул, согнулся, но не сломался. Отступая под напором Савинкова задом наперёд к зеркалу и своротив корзину с зонтами, лупил кулаками по спине, тщась отбить лёгкие. Попадало больно. Савинков мычал и крюком снизу вверх тыкал Горькому в промежность, однако попадал всё время мимо яиц, а вот удары противника по спине достигали цели. Савинков потерял дыхание и упал, когда рука сама собой разжалась, и противник отступил, не достигнув стенки.
Савинков корчился на полу, но сумел вдохнуть и вернуть силу. Он встал на четвереньки, продышался и поднялся, шатаясь. Пятницкий забился за угол коридора и выглядывал, капая юшкой и благоразумно избегая боя. За его спиной мелькало женское личико, которое Савинков по причине близорукости и с устатку воспринимал размытым белым пятном без выражения. Он повернулся к Горькому и сжал кулаки. Горький оказался слегка взъерошен, и только. Богемный причесон разлохматился, но глаза горели, и всем своим видом знаменитый писатель демонстрировал превосходство опытного рецензента перед молодым талантливым автором.
Хрипло выдохнув, Савинков кинулся в атаку, держа руки перед грудью, локтями прикрывая солнечное сплетение и печень, но мощный кулак волгаря прилетел сбоку из-за предела видимости. У Савинкова полыхнула в глазах магниевая вспышка, он обнаружил, что лежит на полу, перед носом настелены планки паркета, а в голове гудит ровный шум парохода.
Он лежал с полным отсутствием воли определить своё состояние. Потом его подняли. В вертикальном положении разум стал возвращаться. Ему сунули в руки мокрое полотенце, и Савинков обтёр им лицо, подумав, что это может ему пригодиться.
Пятницкий куда-то исчез. Какая-то женщина неосознаваемой внешности и возраста молча стояла перед ним, понятно было только, что она в бежевой полосатой кофточке и тёмной юбке с воланами. Савинков старался не смотреть на неё. Ему было тошно и хотелось уйти.
— Не ожидал от вас, — раздражённо говорил Горький. — Точно это безобразие в порядке вещей. Вы ко всем так являетесь?
— Я сейчас уйду, — пробормотал Савинков.
— Вот ваша шляпа, — Горький сунул ему в руки головной убор и деловито отворил дверь. — Идите.
Савинков кое-как нахлобучил котелок, протянул Горькому мокрое полотенце и вышел, споткнувшись о порог.
Савинков приехал в Озерки экспроприировать экспроприированное, одержимый тупой злобой и желанием поскорее свалить в Европу. В лоно цивилизации! Подальше от дикарей. Тем более, что царь убит и страна со дня на день окажется ввергнута в хаос безвластия и войны с Англией, а, возможно, революции и гражданской междоусобицы с сопутствующими голодом и болезнями. Кто её знает, эту Россию? В ней никогда не было порядка. Встреча с некультурным писателем Горьким и его негостеприимным издателем лишний раз подтвердила это.
Наказав извозчику ждать возле калитки, Савинков быстрым шагом пересёк двор, отметив, что паровая машина исправно стучит и в сарае светит керосиновая лампа. Дом же был тих и тёмен. Он проник на веранду, ощупью добрался до жилой половины и прокрался к комнате Воглева. Из-под двери пробивался тусклый луч. В комнате шурудили.
«Невидимка вернулся! Убил царя и вернулся!» — Савинкова пробил холодный пот, он сам не знал почему. Встретиться с Воглевым, когда решил ограбить партийную кассу, было непередаваемо страшно. Однако настроенный действовать и от переживаний совершенно не помня себя, Савинков выхватил револьвер и распахнул дверь.
У стола при свете свечки Марья пересчитывала деньги.
— А-а, ты, барин, — неприветливо зыркнула она и вернулась к прерванному занятию.
— Где Антон Аркадьевич? — Савинков испытал невероятное облегчение и даже не задумался спросить, по какому поводу она занимается столь странным делом и почему не зажжёт лампу.
— Почём знать? — молвила прислуга, пожав плечами. — Верно, Антон Аркадьевич отгулялся. На небесных пажитях ноне.
— А ты что делаешь?
— Собираюсь, — Марья сноровисто перекладывала разрозненные купюры в стопки по номиналу, не обращая внимания на револьвер. — Юсси обещал, что будет ждать меня в Гельсингфорсе. Вот я и несу через границу. Бабу шмонать не станут.
— Что это ты в Финляндию собралась?
— А чего фараонов ждать? Они скоро будут, газетчик-то сдриснул.
— Ведь он же привязанный был? — опешил Савинков.
— В сортир отпустила под честное слово. Так молил, бедный, будто мамкину сиську просил.
— Где Аполлинария Львовна?
— В подвале, с головой. Прощаются оне, — голос Марьи дрогнул, руки перестали раскладывать деньги. Она повернула голову и пристально посмотрела на Савинкова, который смутился и спрятал «наган».
— Всё, кончено. Побежали, — пробормотал он.
— Барыня не едет. Немчик тоже решил остаться. Будут Николай Иваныча беречь до последнего. Не бросят его.
— А ты бежишь?
— Юсси сказал бечь.
— Тогда и я побегу, — стряхнул с себя вину хотя бы перед бабой революционер. — Полиции с меня уже хватит.
— Сходишь откланяться? — мотнула головой Марья в сторону коридора. — Не увидитесь ведь больше.
— Нет, — твёрдо сказал Савинков и шагнул к столу. — Значит, так, Марья. Деньги мы сейчас поделим.
— А не жирно будет? — зло спросила Марья и встала перед ним, загородив общак. — С чего тебе деньги? Ты уже брал.
— И ещё возьму, — спокойно ответил Савинков. — Не ты одна едешь за границу.
— А вот это видел? — Марья поднесла к его носу большой грязный кукиш. — Накося, выкуси.
Савинков оторопел от её бесстыжей наглости. Он попробовал обойти, но Марья снова заступила ему путь, и сдвинуть её с места у хлипкого ссыльного не получилось. С крестьянской упёртостью отстаивала она свою долю, и не в этот вечер поражений мог Савинков надеяться на удачу.
— Ты сбрендила, дура? — возмутился он. — Давай поделим поровну.
— Фигу с маслом, — с торжеством ответила Марья.
— Вот Юсси бы это не одобрил, — попробовал возродить навыки юриста Савинков, но час выдался неурочный.
— Это наше приданое! — объявила Марья. — А ты езжай, барин, в своё панство, там тебя примут пшеки.
Савинков отступил, тяжело дыша. Баба тоже переводила дыхание после схватки, из которой вышла победительницей.
— Что за день такой сногсшибательный? — пробормотал Савинков, вытащил «наган» и взвёл курок. — Дура.
Ушатав сегодня пару мужиков, Савинков уверенно добавил бы к ним и бабу. Несколько секунд он водил стволом вверх-вниз, размышляя лишь: «В голову или в сердце? В голову или в сердце?»
— Чёрт с тобой, — Марья отступила. — Дели.
Отдавая дань уважения Юсси и не желая ссориться с клинком революции, коли уж отпустил служанку и она всё ему расскажет, Савинков располовинил награбленное. Кроме того, Марья забрала золотые украшения, не доставшиеся Аде Зальцберг, и амулет купца Вальцмана — золотой гугель около пяти фунтов весом.
Набив карманы, Савинков прошёл в свою комнату, зажёг лампу и принялся собирать вещи. Собственно, кроме саквояжа, в который он переложил банкноты, больше нечего было брать. Новую одежду, как и новый саквояж, имело смысл купить перед отъездом, чтобы не вызывать сомнения у таможенника своим затрапезным видом. Проверив паспорт, он обнаружил, что некоторые буквы смазались. Фамилия теперь читалась как «Ястрженбекий» и отдавала туретчиной. «Похож ли я на хорвата?» — засомневался Савинков, вглядываясь в мутное зеркало, а потом плюнул и перестал бояться.
— Будь что будет, — пробормотал он и уложил в саквояж поверх денег «наган». На границе может пригодиться.
Он сел на извозчика и покатил в город. Надо было стряхнуть с подошв прах Озерков и приготовиться к отъезду в мир иной, цивилизованный, лучший.
Тому, кто готов щедро платить, Санкт-Петербург способен предоставить всё самое люксовое. Савинков снял номер в гостинице «Англия» с видом на Исаакий и заказал ужин в номер. Лёжа в мраморной ванне, он разглядывал никелированные краники и ждал стука в дверь с требованием: «Откройте, полиция!», но не дождался.
Утром он потребовал в номер завтрак и газет. В газетах ни слова не было о покушении на Государя Императора. Савинков решил, что для прессы ещё рано. Он выписался из гостиницы и через положенное время вышел из магазина готового платья модно одетый, с гвоздикой в петлице, в сером английском пальто. На Варшавском вокзале он сел в шоколадный вагон «Норд-Экспресса» и с видом гордого Демона, духа изгнанья, покинул столицу, даже не глянув в окно.