10 Господи, если ты есть…

Выходные прошли, как будто их и не было. Утро началось с сюрприза. С первыми лучами солнца я застонала и очнулась. Я пришла в себя. Голова раскалывалась. В горле была такая сухость, что я была готова осушить весь Мадагаскарский водопад. Я тряхнула головой, прогоняя остатки сонливости.

Белые стены на моей стороне выглядели пустыми и жалкими. Внезапно внутри всё перевернулось и до меня медленно, но основательно дошло, я — в реанимации.

Мне захотелось вырваться отсюда, заорать, в бешенстве поломать всё и убежать, куда глаза глядят.

Но не могу, кроме, как пальцем и пошевелиться, догадаться не сложно, я — на транквилизаторах. Через прокол в левой руке для обезболивания в меня вливается морфий. Но не чаще, чем раз в четыре минуты. Ни-ни.

«Значит, ватные руки и ноги — это не от передозировки», — говорю я мысленно себе. И «тухлым» взглядом оцениваю, как из меня изо всех мест торчат трубки и иголки, а вокруг парами наставлены датчики и проводами тянутся ко мне.

Один, два — дышу, три, четыре — слушаю сердце, пять, шесть — ищу признаки жизни вокруг, семь, восемь — не нахожу.

В окно через щели в жалюзи пробивается тонкий, еле видимый лучик и нагло располагается на моем одеяле. Прогнать жалко и смотреть невыносимо. Все раздражает. Особенно чужая свобода. Сейчас он здесь, а через полчаса уже там. Надоело наблюдать, как все проходит мимо и исчезает из моей жизни.

Хочу знать, сколько времени, но нет возможности. Или…

Тру указательным пальцем по простыне, пытаясь отцепить с себя напальчник, показывающий пульс. Еще немножко. Ну. Да, есть контакт! Скинула. Прибор зашелся сплошной линией. Кажется, датировав мою смерть. Остается ждать гостей.

Дежурная медсестра посещает меня быстрей, чем я об этом думаю. Показав себя, она даже не прощается — бесшумно выскальзывает из палаты.

Знаю я, куда понеслась — за ним. Ну, что же. Жду.

Иногда, когда я прибываю в полном одиночестве, я задумываюсь о том, что больше всего на свете мне хотелось бы не ощущать эмоций. От них одни проблемы. А если бы следующим скачком в развитии человека являлась бы атрофия любых эмоциональных состояний? Никакого стыда, гнева, любви, разочарования и боли. Люди бы не тратили свою жизнь в муках и попытках вернуть что-либо, что им, на самом деле и не нужно. Они бы более рационально использовали своё время, брали то, что им необходимо и не заботились бы об этом, потому что нравственная составляющая привита с рождения. Идеальное утопическое общество, а не сборище нытиков, которые не в состоянии справиться со своими соплями. Наверно, мне пора принимать вещи такими, какие они есть, потому что все остальное уже испробовано.

Я прошла все стадии болезни:

Отрицание. Я пыталась противостоять. Мой мозг отказывался верить. Каждая клеточка моего тела говорила: «Нет, я не верю». Это был период настоящего ада. Попытки заглушать внутреннюю, душевную, физическую боль. Самая неприятная и болезненная стадия. Я сходила с ума от одной только мысли. И не было сил бороться с тем, что я видела и с тем, что чувствовала.

Смирение. Когда меня потихоньку стало отпускать. И пугающие соображения, прорывающиеся сквозь каменную стену здравого смысла и инстинкта самосохранения, стали меньше будоражить меня. Тогда я училась глушить гомон мыслей в моём мозгу. Каждый день, слушая мантры родных о том, что все будет хорошо, я вроде поддавалась их настрою.

Принятие. Мне прямым текстом сказали: «Это неизбежно». Пронеслась целая плеяда чувств. От этого потока у меня брызнули горячие крупные слёзы. Они были именно тем, что я не хотела никому показывать. Но, тем не менее, все равно ревела. А потом наступило полнейшее опустошение. Как будто, я была чашей, которую долго-долго наполняли, а теперь вылили всё содержимое.

И как окончательный итог — заключение в моей больничной карте: порок сердца и целый список противопоказаний.


Доктор Итан Миллер появляется, как черт из табакерки. Он подходит к моей койке, не улыбается, смотрит тяжело, под его глазами темные круги. Проверяет прибор. Натягивает мне на палец обратно то, от чего я с таким усердием избавлялась.

— Можно сесть? — спрашивает он.

Я равнодушно скашиваю глаза, словно мне всё равно, и в тоже время, отчаянно пытаюсь поймать его взгляд. Он ставит стул между нами:

— Ты хорошо провела время?

— Просто восхитительно. — Я вздохнула.

— Очаровательно, — произнес он, окинув меня взглядом.

Я упираюсь в него зрачками. «Ну и что это за словесная прелюдия?» — думаю. Неужели так плохо?

Он ерзает на стуле:

— У тебя был очередной приступ. Поэтому сейчас ты здесь. Состояние было критическим. Мы сделали операцию. Операция прошла хорошо. Твое состояние стабильно. Однако до завтра ты пробудешь тут, если и дальше все будет гладко, тебя переведут в палату.

У него на коленях история моей болезни и он, открыв её, делает какие-то пометки, затем продолжает:

— Твои родители сейчас в приемном покое, как и сестра. Я пытался уговорить их поехать домой, но они решительно отказались. Сюда им нельзя, но думаю, что завтра они обязательно смогут проведать тебя. — Он встает и чуть склонившись, спрашивает: — Ты хочешь им что-нибудь передать? — Он выжидающе смотрит на меня. Я ловлю его взгляд и сразу же в голове пролетает тысяча мыслей, но они не дают мне ровным счетом ничего. Я потеряна. Это, то состояние, когда в вашем мозгу что-то сильно переклинивает, и мы начинаем считать, что всё, что с нами происходит — это лишь сон. Всё что происходит, ещё не произошло. Это просто плод нашего больного воображения.

— Почему они здесь? — произношу я, удивляясь собственному голосу и его не твердости.

— Ты же понимаешь, что они твои поручители, те, кто несёт за тебя ответственность. Тебе срочно требовалась операция, без их согласия больница на это пойти не смогла бы. Таковы правила. Поэтому мы вынуждены были незамедлительно сообщить им об изменении твоего состояния.

Я молчу, пережевывая это в каком-то полушарии мозга. Сердце отбивает последовательный ритм, морфий в крови дает ощущение расслабленности и дремоты, веки, как будто слипаются.

— Я всех напугала, да? — шепчу я, проваливаясь в пустоты своего сознания.

— Не думай об этом, — говорит он. — Отдыхай и поправляйся — сейчас только это твоя задача. Об остальном поговорим позже. Тебе вкалывают снотворное, поэтому постоянно будет хотеться спать — это нормально. Не сопротивляйся.

Он кивает на прощание. Я окрикиваю.

— Они знают?

— Знают? — Он бросил на меня взгляд.

— О том, что я покидала госпиталь.

— Да.

— Скажи им, чтоб уходили. Мне не нужны часовые, — говорю я, а сама размышляю: или он считает, что как раз то, что мне нужно — это массовая истерика в исполнении родственников под дверями?!

— Не скажу, — отвечает он. — Но я передам им, как сильно ты их любишь и скучаешь. — Он подмигнул и вышел.

Мне ничего не осталось, кроме, как пару раз моргнуть и уснуть. Странно, но разлепив глаза, я узнала потолок. Такое возможно? Похоже на то, что это тот самый, на который я пялилась ни одну ночь подряд. Кажется, некоторые обещания все же исполняются. Солнце, графин, ноут, часы — я в своей палате. И я выбралась из этой спячки.

Я откидываю одеяло и приподнимаюсь, моя грудь под ночнушкой плотно стянута бинтами. Я отпускаю оттянутый ворот рубашки, и моя рука дрожит, как оторванная лапка жучка. «Это панацея или парадокс?» — думаю про себя. И тут же выколупываю остатки своего разумного мнения и вталкиваю его в себя, как таблицу умножения. А внутри дождливо и промозгло. Но это ведь не панацея, в конце концов, а просто теория, которая не осуществлена ещё ни на один процент. Я обещаю себе, что не буду делать поспешных выводов и резких движений. Я подожду. Вдруг, это пройдет? Вдруг, всё это ненастоящее? Я оставалась с этими мыслями, пока в палате не появилась медсестра. Вроде новенькая, чуть постарше меня. Думаю, лет на шесть. Поздоровавшись, она измерила мне давление, взяла кровь из вены. Две пробирки. Я поняла, что не только я еще не завтракала. И если вампиры действительно существуют, то можно смело утверждать, что они работают в медицинской сфере и никак иначе.

— А какая вкусней: четвертая положительная или первая отрицательная? — спрашиваю я её.

Она издает смешок и, прикрывая рот рукой, говорит:

— Какая вы чудная. Пробирки отправляются в переносную подставку с синими инициалами и номером палаты.

Я поджимаю губы и провожу языком по внутренней стороне зубов, сглатываю слюну.

— Голова не болит, нет жжения в груди? — неожиданно говорит она.

Я мотаю головой, инстинктивно прижимая руку к сердцу. — Хорошо. — Она берет с подноса прозрачную коробочку и отдает мне. — Это надо принять, — объявляет. Затем наливает из графина полстакана воды и тоже протягивает мне. — На голодный желудок? — я ошарашено вытаращиваюсь на неё.

— Да, вам назначено принимать это пять раз в день, а также капельницы и уколы. Придется потерпеть, — говорит она и улыбается. Мне же хочется обглодать ей лицо и вырвать волосы. Я огорченно вздыхаю: «Вот тебе и на! Два шага вперёд и один шаг назад и я снова на колёсах. Рекурсия».

— Да уж, вам легко говорить. Хотите поменяться? — я смотрю ей в глаза и вижу, как подергиваются её веки. Она утыкается в пол. — Что, нечего ответить? Тогда и не говорите о том, чего не знаете. — Пожалуйста, примите это, — произносит она и почти выбегает. Я смеюсь ей в след.

Засовываю в рот две красные капсулы, и обильно запивая водой — заглатываю.

— Парадоксы… это очень плохо, — выдыхаю. Я надеялась, что время, проведенное вдали от этого места, приглушит боль, но слезы на глазах говорили обратное. Поэтому я беру ноутбук и заношу эмоции в виде символов в нематериальную материю:

«Конечно, можно продержаться сутки, другие, месяц, притворяясь, что камень внутри ничего не весит. Можно улыбаться всем в лицо, а потом сходить с ума, смотря в окно. Можно ходить на высоченных каблуках, а ноги, чтоб подкашивались от бессилия. Можно унижать и унижаться, быть не собой, чтоб при этом внутри всё сжималось. Можно смотреть пустыми глазами, а на самом деле внутри кричать. Можно говорить, что ненавидишь, а при этом любить до безумия. Можно делать вид, что презираешь, но при этом молиться за этого человека. Можно отрицать, но писать сообщения каждую ночь. Можно говорить, что тебе все равно, но при этом обновлять страницу и проверять почту, чуть ли не каждую минуту. Можно. Всё можно. Только к чему это? Я ведь по-прежнему остаюсь здесь.

Я задохнусь, покроюсь плесенью и сгнию в этом хранилище болезней. Это здание не сможет защитить меня от смерти. И я не смогла бы спрятаться ни в нем и ни где-то еще, даже если б очень этого захотела. Поэтому, я принимаю. Я отпускаю тебя, моя болезнь».


Проходит час и ко мне заваливается делегация — вся моя семейка. Они заходят с серьезными лицами.

— Ты так меня перепугала! — признается мама и величественно встает в ногах, как статуя свободы. Но её голос не выражает ее слов. Скорее наоборот, он содержит столько укоров, сколько канцелярская коробка — кнопок.

— Я тоже рада тебя видеть, ма! — отвечаю я.

Папа подходит и садится на корточки рядом со мной, берет мою руку в свои ладони, сжимает её:

— Слава богу.

Алина улыбается из-за широкой спины отца. Но вид у неё несчастный.

Я приподнимаюсь, папа помогает мне и поправляет подушки за моей спиной, чтобы мне было удобней.

— Спасибо, — говорю я.

— Ты не отдаешь себе отчет! — вступает моя мать.

— Дорогая, — произносит папа. Но она не замечает его попытки удержать её.

— Как ты только могла?! — продолжает она, не отступая от своего хода мыслей. — Сколько можно безумствовать? Это надо же, додуматься сбежать из госпиталя и еще сестру на это подбить. Это так поступают взрослые, ответственные люди? — Её брови изогнулись в дугу, глаза сверкнули, и этот устрашающий вид был направлен на меня. — Чего ты добиваешься? Чего? Нравиться издеваться над людьми, которые о тебе заботятся или это у тебя игры такие, разрушить всё вокруг себя, а потом и себя довести?

Я поднимаю бровь от ее мелодраматичного монолога. Её механический холодный и резкий голос вихрем поднимает со дна моей души такое, что даже не знаю, как передать это чувство… Я не могу ей сказать, что я устала и мне всё невмоготу и больше не под силу. Но этого и не требуется, у неё на всё своё непоколебимое мнение.

— Если так хочется отказаться от жизни и игнорировать то, что прямо у тебя перед глазами, так тому и быть. Пожалуйста. Ты же не думаешь о жизнях других людей, зачем мы тебе. Ты же уже на всех поставила крест? Как только до тебя не доходит, что если захотеть и поверить в свои силы, можно многое изменить и добиться. Хотя бы, ради себя нужно бороться. Нельзя вот так просто опускать руки!

— Прекрати! — вспыхнула я. Этот информационный вакуум односторонней критики моей персоны начинал выводить меня из себя.

— Я перестану, когда ты осознаешь всё то, что я пытаюсь до тебя донести, — отвечает мать, в её голосе слышится раздражение.

— А я не хочу слушать! Я не желаю! — Я отворачиваюсь к окну. Ощущение, что ещё доля секунды, и я потеряю контроль. Внутри пустота и разочарование, по ущербу и потерям равные крушению поезда.

— Нет, на этот раз тебе придется! — моя мать восстает передо мной. Вслед несутся высокопарные слова о понимании долга и обязательств, моя мать умеет нагонять тоску.

— Иногда мне противно, от того, что твоя кровь течёт во мне, — говорю я, вложив весь гнев.

— Что ж, сочувствую. Но ты моя дочь и останешься ей навсегда. Я не откажусь от тебя, чтобы ты не говорила. И если ты не хочешь бороться за свою жизнь, значит, это буду делать я. Я ненавижу её. За громкие слова, у которых нет будущего, за её холодность, когда хочу тепла. Моя психика настолько расшатана, что мне с трудом удаётся держать вспышку гнева, взрывающуюся, как залп салюта. Любое мелочное слово способно превратить меня в лавину, уничтожающую всё на своём пути.

— Почему из всех в мире это должно было произойти именно со мной? — спрашиваю я.

— У меня нет ответа, — заявляет она. — Но если бы я знала, я бы сделала всё возможное, чтобы этого не допустить.

Я назло смеюсь ей в лицо. Смирилась, но не отпускает.

— Так просто, а что делать мне? Чем, черт возьми, я это заслужила? — ору я. — Тем, что всю жизнь подчинялась твоей воли и жила по твоей указке? — Слёзы режут глаза, но я не даю ни одной капле упасть. — Тем, что всё время проводила за учебниками и, занимаясь всей той дребеденью, которую ты находила для меня? Оно мне надо было? Я ничего этого не хотела. Черт бы тебя побрал, я хотела обычную жизнь, как у любой девчонки. Я хотела гулять, общаться с друзьями, желала влюбиться и наслаждаться подростковой жизнью. Но ты всё это отняла у меня. И сейчас ты снова продолжаешь отнимать у меня последнее, что мне остается — делать то, что я желаю!

Когда у меня происходит очередной приступ «бешенства», моя мама невозмутимо обожает вталкивать мне народную мудрость:

— Есть люди, которым приходится гораздо хуже, — говорит она. И эти её слова встают у меня, как кость поперек горла. Я хочу её стукнуть. Папа остается спокойным.

В палату подозрительно быстро заскакивает старшая медсестра — в руках у нее лоток со шприцем.

— Убирайтесь отсюда прочь! — У меня глаза полны слёз. За спиной медсестры появляется какой-то врач. Я его не знаю. Но уже желаю ему провалиться.

— Возьми себя в руки, — шепчет мне мать. — Что ты устраиваешь?

— Скажи им, чтобы они ушли! — я лихорадочно отмахиваюсь от рук отца, который пытается обнять меня. — Пусть уйдут! — кричу я.

— Все в порядке, — говорит отец, мы справимся. Врачи не верят и стоят в нерешительности.

— Вон! — возглашаю я.

— Я вызову лечащего врача, — вдруг произносит медсестра и бесшумно удаляется за дверь, за ней растворяется и прохожий докторишка.

— Господи, да что же ты делаешь? — моя мать смотрит на меня, как на чужую. — Здесь нет виновных, кому ты хочешь причинить боль?

Я закрываю глаза и откидываюсь на подушку.

— Я хочу домой, — тут же заявляю. Но меня никто не слышит. Никто.

— На свете много людей, которые узнают, что они неизлечимо больны, и наконец-то начинают жить по-настоящему.

— По-моему, ты попросту закрываешь глаза, не принимая во внимание истинное положение вещей, когда городишь такое, — отчеканиваю я. — Какое настоящее, о чем ты? Покажи мне хотя бы одного счастливого человека, который знает, что скоро окажется на смертном одре?! Это её задело. Я знала, ей гнусно. Краем глаза я видела, как переменилось её лицо, всего на секунду, но всё же. А потом она начала оправдываться:

— Смерть — неизбежна. Никто не знает, когда она настигнет нас. Но, если жить, постоянно думая о ней, тогда можно вообще не начинать.

— Всё! — отпарировала я. — Хватит об этом! — почти закричала. Это было последней каплей. — Мне надоела эта длительная дискуссия. Когда, всё равно, все остаются при своих мнениях!

Мать не стала ходить вокруг да около:

— Почему ты коверкаешь то, что для тебя делают? Я пытаюсь помочь тебе, — продолжает она. И приводит мотивы, которыми руководствуется. Но её слова — для меня не доводы. Они отскакивают, как мячики от ракеток пинг-понга. Я не принимаю их во внимание. Я не желаю слушать пустые уверения. Всё чепуха. — Неужели не можешь поступать правильно? — выдыхает она.

Я ошарашена. И скептически оглядев её, говорю:

— Ты полагаешь, что поступать правильно для тебя — то же самое, что поступать правильно для меня?

Моя мать глянула на свои руки, понимая, что должна тщательно подобрать слова. У нее перехватило дыхание:

— Что ты имеешь в виду? Я подняла голову, только что опустившую. Наши взгляды на мгновение встретились, потом я мотнула головой, буркнув:

— Ничего.

Мы молчали. Я могла бы объясниться, но как бы тщательно я ни продумывала аргументы — меня никто не будет слушать.

Образовалась неприятная пауза. Мне показалось, что даже, как-то потемнело. Может, солнечное затмение? Я бы хотела. В России, когда приходило время луне перекрыть солнце, у нас была всегда ночь или раннее утро, когда солнца и в помине не видать. Обидно. И только утром я могла смотреть репортажи, как люди в мире, вооружившись темными очками, наблюдают эту причуду вселенной. Но не я. Потому что в этом мире почти никто не получает того, чего он желает и заслуживает.

— Полин, — вздыхает мама, — если ты будешь продолжать в том же духе, то попадешь в беду. Ты этого добиваешься? Я не могу держать тебя под замком. Но я не хочу, чтоб ты делала глупости и вредила себе, даже пусть это и не осознанно.

Я смотрю в сторону.

— Думаешь, о такой участи для тебя мечтают твои родители? — не сдавалась она.

— Держать под замком и контролировать каждый мой шаг — вот вся ваша мечта, не выпускать меня из своих клешней.

Она сцепила пальцы, снова их разняла и, подавив выступающие слезы, заставила себя заговорить:

— Мы тебе безразличны. И это еще хуже. Биение сердца болью отозвалось в моей груди.

— Мам, что ты хочешь, — устало спрашиваю я. — Что бы я покаялась?

— Я хочу, чтобы ты верила, что бы в тебе прибывали силы и надежда. Да, ты не совсем здорова, но не настолько, чтобы потерять тягу к жизни. Так, зачем же программировать себя на плохое? У меня желание надкусить отравленное яблоко и уснуть на сто лет. Пока мой принц не придет и не пробудет меня поцелуем. И когда я открою глаза, вокруг будет совсем другой мир, люди, время и мне непременно помогут. Облучат каким-нибудь лучом или дадут таблеточку, порошок и я стану здорова. Я посмотрела на отца, который за это время не проронил ни слова. Он сидел на краю моей постели и попросту молчал, соблюдая нейтралитет. Сестра притихла в углу около стола, своё обеспокоенное состояние она скрывала за маской невозмутимости. Я еще раз обвела всех присутствующих взглядом и в мой мозг закралась мысль, что все здесь играют свои роли, как на постановке в театре. Закончится это или нет? Постоянное чувство ничтожности когда-нибудь доведет меня до ручки.

Это созерцательное существование медленно убивает. Наблюдать со стороны и ни в чем не участвовать — это так унизительно несправедливо. И мне еще говорят, что надо бороться, но как? Раньше во мне еще теплился оптимизм, но потом исчез. Не знаю, куда он делся, просто покинул и всё. Наверно, ушел вслед за надеждой и верой — они сделали это первыми. Поэтому, что бы мне ни говорили, интереса к собственному будущему у меня нет. Неожиданный голос матери обескуражил меня.

— Если б я только могла, я отдала бы все, чтоб поменяться с тобой местами, — сказала она, и слезы заблестели на её скулах.

Я почувствовала себя последней сволочью. Все-таки довела мать.

— Ты обманываешь себя, мам, — произнесла я, как можно мягче. — Ты не в силах ничего изменить. И это никому не дано.

Я посмотрела в её глаза, в них было столько сожаления, что камень в моей душе вырос до размера скалы.

Это очень ценно — понимать, что счастье не нужно искать. Его нужно осознавать и ценить. Но, почему я лишена этого умения. Наверно, я просто не умею любить, в моем банке чувств отсутствует эта разновидность вложения.

Мать первая поднимает на меня взгляд. Её глаза опухли и слёзы стекают по щекам.

Я закрываю рот рукой, но я не могу подавить всхлип. Думаю, почему мы боимся, что люди не примут нас такими, какие мы есть, почему мы притворяемся одними, а в душе совсем другие? Не в силах сдерживаться, слёзы наворачиваются на глаза, и через их завесу, я вижу, как мама открывает мне свои объятия.

Я тянусь к ней, и она сжимает меня в объятиях. Она всегда обнимает так нежно и в тоже время крепко, будто, не хочет от себя отпускать.

В этот эпический момент вошел Итан Миллер, притворив за собой дверь. — Рад видеть, мистер и миссис Мельниковы. — Он произносит это со всей официальностью, но русская фамилия из его уст звучит нелепо. Я вытираю слезы, мама кивает, отец пожимает руку. Наша перепалка окончена.

Я смотрю на него, но он не замечает — обменивается любезностями с родителями. Мне хочется знать, кто он — союзник или враг?

— До меня дошел слух, что ты опять буянишь? — говорит он, демонстрируя губной смайлик.

— А вы верите всему, что вам говорят? — отвечаю я вопросом на вопрос.

— Туше.

Я мысленно злорадствую, глядя на его смущенный вид.

— Во всяком случае, насколько я могу судить, всё уже в порядке?!

— Конечно, доктор.

После он начинает рассказывать моим родным о последствиях операции, и то, что в целом ожидает меня впереди. Это было совсем не весело, и я не желала слушать очередные прогнозы касаемо моего будущего. Потому, что в этом нет смысла. Это, как проверять прогноз погоды с вечера на утро — радоваться обещанному солнечному деньку, а в итоге встать и узреть плотную завесу туч.


Ночь стала для меня настоящей пыткой. Комнату оккупировала абсолютная тишина. Мне показалось, я уже умерла, но в тишине слышались всхлипы — это опять я ревела ни с того ни с сего. Было такое чувство, что темная и безлунная ночь назло спрятала весь дневной свет, надежды и мечты. А ведь кто-то только ночью и может жить. Катается по городу, слушает тишину или прогуливается по пляжу, наслаждаясь морским прибоем, любуется огнями, пустынными улицами и черной, всепоглощающей атмосферой в стороне от фонарей.

С того дня все дни тянулись томительно долго, уходя все дальше в прошлое. У меня начались проблемы со сном, я всё время просыпалась посреди ночи, потому, что мой мозг никак не мог перестать анализировать и отделаться от воспоминаний, постоянно преследовавших меня. Всё это вертелось в моей голове, не давая мне покоя. Я могла не спать по пять ночей подряд. Просто лежала и смотрела на ползущие блики, отражающиеся на потолке от фар машин за окном, считала выдуманных овечек, разглядывала ноги, руки, бинтовой корсет и заходилась рёвом от одной мысли, что же ждет меня под ним. Могла просидеть всю ночь, пытаясь понять, как же мне быть? Я постоянно прибывала в какой-то настроенческой прозе. Зависела от малейших колебаний в свой адрес — то, не сдержавшись, говорила о чувствах чересчур прямым текстом, то снова уходила в детали и намеки, то врала и закатывала истерики. По киношным меркам за все свои разносторонние дебюты я уже должна, как минимум, быть номинирована на «Оскар».

Спустя четырнадцать дней и ночей, с меня сняли бинтовой бандаж, и вера моя рассыпалась на кусочки. Я знала, что у меня будет шрам, мы говорили об этом. И мне казалось, что морально я готова к этому, но я ошиблась. Шрам был настолько уродлив и проходил посередине моей груди. Об этом было больно думать, не то, что смотреть. Я сдерживалась изо всех сил, но из груди вырвался нечеловеческий возглас, почти крик и я зашлась слезами. Плакала так, что распух нос, и глаза превратились в щелочки. А неприятные ощущения на месте разреза после операции только усугубляли положение, не давая забыться. Тем вечером я написала в своем дневнике: «Красива? Нет. Пуста? Почти наверняка. Сегодняшний день выпит до дна. И я опять потерялась где-то…».

Шли рабочие дни, а я лежала в палате с мыслью, может, завтра я всё-таки не проснусь. Я не могла сидеть, не могла стоять, мне было сложно на чем-либо сосредоточиться. Я стала неуравновешенна. Неожиданное радостное состояние, так же быстро сменялось депрессивным раздражением. У меня ослабела память, появилась рассеянность. Я часто пропускала слова мимо ушей и не обращала внимания на окружающее, погружаясь в свои мысли, а иногда, проснувшись утром, я не могла вспомнить, что вчера я смотрела по телевизору или о чем разговаривала с кем-то в коридоре. В моей карте записали — снижение концентрации внимания.

«Переживать по этому поводу не нужно ни пациенту, ни его близким, — сказали светила медицины, — обычно, эти симптомы проходят в течение месяца после операции. Это временно, не о чем волноваться».

Так прошел месяц. Все дни были похожи один на другой. Все по расписанию — приём таблеток, процедуры, анализы. Мне регулярно измеряли сахар и холестерин, пичкали лекарствами для нормализации артериального давления, препаратами и биодобавками. Я подчинялась, но есть мне не хотелось и, в конце концов, у меня развилась анемия.

— Ты не ешь. Совсем. Ты же понимаешь, что надо? — сказал твердо мой личный надзиратель.

Я понимала, но не могла. Когда нет желания, потребность отпадает сама собой.

— Если ты не будешь потреблять пищу, нам придется вводить её внутривенно, как пациентам, находящимся в коме.

Проколом больше, проколом меньше — никакой разницы.

— Я знаю, через что тебе приходится проходить: сказываются недосыпание, постоянное эмоциональное напряжение и всё остальное, но пойми — это не повод отказываться от пищи.

Он наверно даже не подозревает, что я не только не хочу питаться. Я не хочу никого видеть. Я не хочу ни с кем разговаривать. Чем меньше людей в моей жизни, тем лучше.

— Знаешь, когда нам кажется, что мы чего-то не можем, что у нас больше нет сил, на самом деле мы в такие моменты истощены процентов на десять, не более. Люди любят себя жалеть, а это одна из главных преград на пути к их целям. Никто и ничего не принесет нам на блюдечке с голубой каемочкой, нас могут лишь подтолкнуть к желаемому, но дойти до конца — это лишь наша забота.

— Прошу вас, уйдите, — шепчу я. — Оставьте меня одну.

Он смотрит на меня, и я хочу, чтоб у него не нашлось слов, чтоб ему было погано от понимания, что он беспомощен и бесполезен, как врач, психолог и человек. Но всезнающее око продолжает вещать:

— Если ты не возьмешься за ум, ты не сможешь поправиться. Твой пассивный настрой только усугубит твоё состояние и ничего хорошего не принесет. «Легко говорить, находясь по разные стороны баррикады» — думаю я.

Он тяжело выдыхает:

— Прошел уже месяц, ты можешь больше двигаться, делать упражнения — это для твоей же пользы, но ты только постоянно лежишь пластом.

Я уверенна, он бы приплел много еще чего, но зашла медсестра и сообщила, что его срочно вызывает главный кардиохирургического отделения. И ему пришлось уйти. На этой ноте закончился его монолог.


На выходных ко мне пришли родные и, конечно же, мама с порога начала поучать меня.

— Ты что, решила покончить жизнь самоубийством? Я не подала ни единого признака жизни. Родители переглянулись.

— Милая, поговори с нами, пожалуйста? — сказала она, садясь рядом. — В последнее время ты постоянно молчишь, если ты не сделаешь шаг на встречу, никто не сможет помочь тебе преодолеть то, что тебя гложет. Я посмотрела исподлобья на маму и натянула пододеяльник на голову, создавая себе изоляцию. — Это не выход, — сказала она, переполненная решительности. — Я не понимаю, чем вызван твой враждебный настрой? Смотри, мы принесли тебе вкусностей, — и она стала рушить мое тряпичное укрытие.

Я и рта не открыла, но когда она пыталась засунуть в меня кусок нарезанного яблока, я сердито оттолкнула её руку. Однако, она повторила попытку, настаивая на своём.

— Если так будет продолжаться, — огрызнулась я, — я покончу с собой.

Она не смогла ничего на это мне ответить. Может, подумала, что я притворяюсь или решила не провоцировать, но думаю, сейчас я была на это вполне способна. Кажется, я дошла до черты, которую не следует переступать, но, не смотря на предупреждение, я сделала это. Недуг, какой бы он не был, отличает тебя от других людей, он не всегда заметен, если не знаешь подробностей, можно замаскироваться и продолжать жить дальше, держа всё в себе, но это изматывает, изнашивает изнутри. Притупляется чувство реальности и кажется, что всё интересное проходит где-то рядом с тобой, не затрагивая тебя даже немножко. И ты мысленно начинаешь думать о встрясках, о том, что даст почувствовать себя еще хоть на что-то способной, ощутить, что ты еще часть своей жизни, а не пустая оболочка с эхом собственной души. Поэтому, я так хотела, чтоб мама правильно истолковывала мои поступки, что я не просто комок неприятностей, а человек, который не знает, что ему делать. Может это и бросание из крайности в крайность, но своего рода, это моё спасение от самой себя. Потому что, с того момента, когда медицина отобрала у меня последнюю надежду, я жду смерти, а она меня.

Ночами я не могу спать, а уснув — утром не хочу просыпаться в эту безысходность. Осточертело. Всем завидую. Жить хочу и не хочу. Вижу себя за пределами того, откуда можно выбраться и чувствую что уже совсем скоро, совсем скоро… И даже не с кем поговорить начистоту, потому что, такие вещи начистоту не говорят, тем более близким стало бы только хуже от таких разговоров. Поэтому, я не могу всего им объяснить, есть вещи, о которых лучше забыть, похоронив в себе.

— Посмотри, что они со мной сделали, — сказала я, показывая рубец. Припухлость уменьшилась, краснота спала, процесс заживления шел по плану, болей сильных не было и меня лишили обезболивающего. Но, даже не видя его, я чувствовала изъян своего тела. По сути, он прямо говорил мне: «посмотри же, какое ты чудовище!». И это разъедает меня, словно я барахтаюсь в бассейне, полном пираний.

Я ожидала, что сейчас она начнет использовать ободряющие слова, но вместо этого она стиснула меня в объятиях. Я постаралась выпутаться из её обвивающих рук, с мыслью о том, что это — не очередная её стратегия. И переживать такое, куда не выносимее, чем слушать бредни о чрезвычайной важности миссии — веры и надежды в моём несчастном существовании. Более в этот день мы не затрагивали эту тему. Мы вообще ни о чем не разговаривали. Я обороняла нерушимую стену молчания и лежала, подобно трупу, почти не шевелясь. А родители не посягали на моё внимание, точнее не наседали со своими теориями, просто находились рядом. Однако, ближе к вечеру, когда едва знакомый врач зашел осведомиться о моем состоянии — гармония была нарушена. Это был один из старейшин госпиталя с практикой в несколько десятилетий. Он без чувства стыда отозвал моих родителей в сторонку и спросил на счет того, не изменила ли я свое мнение и не закончила голодовку?

— Я не знаю, что делать, — ответила мать. — Она все еще сопротивляется.

— Ничего, это пройдет, — легким тоном успокоил врач. — Ей нужно время. Она сама этого еще не понимает, поэтому, пока мы за ней присмотрим, — сказал он и подмигнул мне. Но я не собиралась оставлять последнее слово за ним, заявила:

— Время? Может, вы его одолжите?

Но, это ничуть не удивило его, скорее оживило. Плотный мужчина, которого я видела много раз на этаже, вечно занятым и нарасхват между пациентами и их родственниками, сейчас видимо решил удостоить меня своего общества. Он улыбнулся и занял позицию около спинки кровати, там, где мог без труда смотреть мне в глаза. По должности он был кем-то вроде зама отделения. Давно уже не лечащий врач, которых приставляют к больным, а скорее, что-то по типу консультанта или советчика, тем, кто берется за сложные операции с вероятностью смертельного исхода пациента на операционном столе, то есть за то, от чего другие спешат умыть руки.

— Знаешь, а это рациональная идея.

Я вылупила глаза. Он привлек моё внимание.

— Было бы здорово, если б у человечества существовал некий генетический банк и за наши поступки, образ жизни, нам начисляли — время, что-то наподобие бонусов. Сделал что-то полезное, совершил благой поступок и на счет упали — минуты, часы, месяцы, а там глядишь, и лишние годы добавились к жизни. Как думаешь, мир от этого выиграл бы или проиграл?

— Выиграл.

— А я бы сказал, что проиграл. Потому что, люди стали бы обычными двигателями, даже совершая добрые поступки, преследовали одну цель — выгоду, и не думали о человеке, для которого они это совершали. А если так, то значит, это будут больше не люди, а машины, простые часы, считающие время. Ведь важно не гнаться за временем, а уметь им распоряжаться.

Я слушала с энтузиазмом, но не подавала вида, а потом высказалась:

— Вы смешны и только.

— Да, а еще я толстый, лысеющий старикан, на котором внуки каждые выходные проводят опыты, — он усмехнулся и вновь подмигнул мне. — Все мы не совершенны. Через некоторое время моя палата опустела, часы приема заканчивались, медсестры заглядывали в палаты и извиняющимся голоском просили посетителей не задерживаться. Врачи сменяли друг друга. Одни уходили, сдавая пост, другие заступали на дежурство. Госпиталь функционировал двадцать четыре часа в сутки. И когда свет переключали на ночную подсветку, стихали разговоры, выключался работающий звук телевизора, прекращалось шарканье тапочками и брожение в коридорах, а отделение скорой помощи, операционные, процедурные, продолжали нести свой караул.


В понедельник меня посетила сестра. Она трещала, как трещотка без остановки о том, как прошли экзамены, сколько баллов и по каким предметам она набрала, о том, как прошел выпускной бал, на который её пригласил Майкл, и что он теперь студент колледжа. Приволокла целый альбом с фотографиями, тот самый с заячьими ушками, что еще заполняли наши родители с детства. В нем собрана вся краткая история нашей жизни — первые шаги, поездка на пони, выезд на природу, первый класс, первая поездка за границу — это был Египет, мои фото после девятого класса, и вот я с аттестатом в руках, а вот первое сентября и я с цветами у колледжа, а дальше… ничего. Не знаю, и зачем она их хранит, теперь мне кажется, что это не я.

Последующие полдня мне показывали и рассказывали о каждом незабываемом кадре.

Такие счастливые, такие не обремененные лица, было ощущение, что в тот вечер каждый из них думал, что вот это и есть важный момент жизни, а дальше только лучшее. Я смотрела на снимки и, по сути, должна была быть рада, что сестра посвящает меня в свою жизнь. Но, на тот момент, даже птица на проводе казалась мне более величественной, словно симфония Бетховена, и значимой, нежели, чем то, что было у меня перед самым носом.

Раньше я любила фотографироваться, но сейчас все снимки для меня, как эхо чего-то потерянного, призрачного, далекого. Это — то, к чему я не могу прикоснуться, куда не могу вернуться и то, где не могу остаться. И такое чувство, что запечатлев себя на бумаге, мы создаем себе памятник уже при жизни. Стоит только задуматься, мы же практически привыкли хранить всю необходимую нам информацию в электронном виде. Фотографии есть у всех, но если раньше они хранились только в домашних альбомах и пару раз в год их стаскивали с полок, чтобы показать родственникам, то сегодня они пестрят повсюду. Их периодически заносят на страницы социальных сетей и интернет-блогов, они становятся достоянием миллионов посторонних людей. Но для чего всё это, кому и что мы хотим доказать? Я не понимаю.


Больше двух месяцев я пролежала в больнице. Через полтора месяца шов полностью зажил, и из меня вынули хирургические нитки. Тогда же, группа кардиологов провела функционально-нагрузочный тест, по результатам которого, как сказали моим родителям, можно будет судить о приемлемой скорости увеличения моей двигательной и психологической активности. Я была стойким оловянным солдатиком. Мне даже показалось, что я иду на поправку — память восстановилась, депрессия отступила, одышка больше не мучила. Я нарезала круги по больнице. По ступенькам не ползала, а бегала. Постепенно начала ходить в зал восстановления — это, то место, где люди учатся заново ходить после паралича, переломов и других несчастных случаев, чтобы восстановить дееспособную форму. Проще говоря, учатся жить заново. Я стала поднимать и двигать более тяжелые вещи, мне даже сказали, что если так пойдет дальше, через пару месяцев я смогу плавать, играть в теннис и выполнять не тяжелую физическую работу.

«Неужели, это действительно так? Неужели я смогу вернуться к нормальной жизни? Неужели у меня есть шанс и это не обман?» — в те дни только эти вопросы занимали мой разум. Не знаю, что так повлияло на меня: ободряющие слова врачей или видимые перемены организма. Поверила ли я в это? Я не ответила даже себе. Но во мне, словно прорвавшись через толщину плотного бетона, пробился ключ неведомой доселе энергии. В такие моменты начинаешь думать, что все будет хорошо и вся боль проходит. И точно знаешь, что тебе нужно делать. Откуда во мне брались эти силы, мне самой было не ясно. Но так, наверное, и надо.

Может ли слабый человек преодолеть себя и обстоятельства? Меняет ли это его?

Кто может сказать? Но сейчас я знаю только одно: если что-то вдруг еще, то мне уже будет недостаточно этой энергии. Ведь это лишь тонкий волосок, который держит весь мой усталый мир.

Поэтому, пожалуйста, Господи, прошу тебя…

Загрузка...